Тот, кого она полюбила, Константин Михайлович, думал наверху не менее унылые думы. Как мужчина, он склонен был прежде всего обобщать, и потому ход его мыслей очень скоро оторвался от биографических частностей и перешел на социальную почву.

«У мусульман, — думал он с пылом реформатора, — у мусульман самый чистый взгляд на брак. Я не могу всю жизнь загораться от одной и той же женщины. Это… это нелепость. Это, честное слово, требует каждый раз новой женщины, как новой спички. Почему же меня, свободное существо, заставляют изо дня в день чиркать обгорелой спичкой, когда это все равно бесполезно? И почему, если я снова загорелся, я чувствую себя идиотски виноватым и считаю долгом притворяться? Фу, какая глупость!»

Чувство собственной правоты возбудило его до такой степени, что он расхрабрился. Он посмотрел на невзрачную женщину возле (ибо разлюбленная женщина всегда невзрачна) и угрожающим шепотом произнес:

— Не дури, Лиза. Тебя никто не просит расстраиваться. Что происходит, то происходит, и в этом, милая моя, я столько же виноват, сколько вот эти горы.

— По крайней мере, не оправдывайся, — с ненавистью ответила жена.

— Не к чему оправдываться, я и без того прав, — почти весело сказал муж. Он вдруг почувствовал себя перед открытой лазейкой: говорить все напрямик и делать по-своему, — чего там еще! Естественное направление воли снова победило в нем, и все на свете представилось очень легким. — Я прав! — повторил он еще убежденней. — Я тебя лично ни в чем не насилую и открываю свои карты: ну вот, гляди. Влюблен, влюблен и влюблен. Успокоилась?

— Отлично. А дальше что?

— Дальше пока ничего. Сделай милость, не порти себе молоко и не вмешивайся. (Он смягчился от облегчения и захотел сделать уступку.) Я тебя, милая, настолько уважаю и ценю…

— Мерзавец! — вскрикнула она. — Мерзавец, ты даже сам себе не представляешь, до чего ты противен. Лучше молчи и не изворачивайся. По крайней мере, за тебя не так стыдно будет.

Ребенок, разбуженный криком матери, проснулся и залился скрипучим, пронзительным плачем. Она машинально расстегнула жакетку, потом блузку и лифчик и спустила с плеча разорванную, обшитую шитьем рубашку. Муж увидел, как она выбросила поверх нее худую, обвислую грудь, без малейшего стыда и кокетства, и принялась кормить ребенка. Ему почудилось в этом сознание непреодолимой силы.

Так мог поступать только человек, за которым стояли закон, право и нравственность. Он почувствовал себя снова сбитым с пути, жалким, виноватым. Легкость исчезла, и все опять сделалось дьявольски трудным. Придется удрать куда-нибудь в сторону, лгать, притворяться, ко всякой радости примешивать искажающее ее чувство вины…

Точно отвечая на его мысли, жена произнесла уже спокойным и тихим голосом:

— Я тебя вижу насквозь. Тебе мало пакостить, ты еще хочешь чувствовать себя правым. Ошибаешься, этого ты не дождешься, пока я не умру и не умрет наш Толя. Слышишь?

Константин Михайлович слышал. Он чувствовал в голосе жены, матовом от наружного спокойствия, отчетливую и прочную ненависть. Странно, что человек, искренне его ненавидевший, всеми силами цеплялся за связь с ним и отстаивал ее, как нечто необходимое и священное. Еще страннее, что он в конце концов этому подчиняется или подчинится. Ему захотелось сбежать с этого парохода на шлюпке куда-нибудь в опустелые греческие рощи и начать жить сначала.

Три дамы, прекрасно слышавшие последствие своего доброго дела (ветер донес до них даже «мерзавца»), успокоились. Но вдруг тетя Катя, только что занимавшаяся сучком в глазу ближнего своего, взвизгнула и вопросила:

— Милые мои, где же Стасик и Казик?

Оба подростка сидели на грязных бочонках рядом с матросами и объяснялись с ними на международно-корабельном языке. Считая, должно быть, всякую неправильность речи основною грамматикой этого языка, они говорили им с воодушевлением:

— Твой не будет воевать, а мой будет!

Один из матросов счел долгом засмеяться, повертеть в воздухе рукой и щелкнуть пальцами. В эту минуту раздались угрожающие крики:

— Казик! Стасик!

Мальчики подошли один за другим к матери.

— Как вы смели без позволенья?

— Мама, — вступился Стасик, — если б ты видела, — они татуированные. А что они рассказывают!

— Сейчас будет Коринфский канал! Тут на постройке сорок тысяч рабочих погибло! — закричал Казик, поддерживая брата и делая самое «наивное» свое лицо.

— Что за канал? — умиротворяясь, спросила мать.

— Коринфский, мамочка!

Подошел толстый, красный капитан и на ломаном французском языке объяснил, что действительно сейчас будет Коринфский канал, замечательнейшее сооружение Греции, — «энорм э жигантеск». Весь перешеек прорыт с одного конца до другого. Стены почти вертикальны. Множество рабочих погибло. Укоротило путь намного. Настоящее золото для пароходного сообщения!..

Дамы вооружили глаза кто чем мог. Из каюты появилась бледная Верочка с пледом на плечах и с несомненными следами пудры возле носа. Подростки забегали по палубе, как безумные, крича по адресу неосведомленных: «Коринфский канал! Коринфский канал!» Греческий князь, снова принявший пластическую позу, с улыбкой хозяина поглядывал вперед.

Пароход пошел тише; биение его сердца под палубой как будто замедлилось. Узенькие каменные воротца, с голубым просветом вдали, открылись перед ним, и вот он поплыл по аллее, справа и слева окаймленной почти отвесными каменными стенами. Внизу вода была тише, темней и молчаливей, как в заводи. Чайки исчезли. Наверху синело безоблачное небо. Все примолкли и с интересом разглядывали отвесные бока канала.

— Ай, человек! — закричал вдруг Стасик.

И в самом деле, на головокружительной высоте, над ними, прямо на стене, как муха, висел человек и орудовал молотком.

— Он держится особыми железными клешнями, — объяснил капитан и показал рукой на ноги. Пассажиры увидели в сплошной высокой стене отверстия, похожие на звериные норки, а на ногах рабочего железные острия, которые он втыкал в эти отверстия; за кожаный ремень его держала цепь, свисавшая откуда-то сверху.

— Новейший Прометей, — произнес Константин Михайлович.

— Скажите, капитан, он не может свалиться? — спросила Верочка.

— Если только цепь снимет. Но он этого не сделает.

…Тихо-тихо прошел пароход мимо работающего человека. А там дальше висели еще две мухи и ремонтировали каменные ребра канала. Минуты текли, аллея сузилась сзади, как и спереди, и все еще казалась бесконечной, но уже с двух сторон. Вот над ними, с одной стены канала на другую, вознесся мостик. Воздушный контур его сперва показался в профиль, а потом сник. На мосту стоял человек с флагом и отсалютовал им в знак благополучия. Они двигались и двигались.

— Глядите, — раздался вдруг взволнованный голос Казика, — вон стоит новый человек и без цепи!

Действительно, вдалеке держался на стене работник, откинув голову кверху. Цепи на нем не было.

— Что-нибудь понадобилось ему сверху. Сейчас ее спустят, — сказал капитан.

— Он зашевелился. Глядите, глядите, он сейчас свалится!.. — не без восторга информировал Казик. Капитан улыбнулся. Дамы глядели. И вдруг случилось непонятное и недопустимое событие: рабочий, как тяжелая капля, сорвался с места своего притяжения и капнул в канал. Это длилось секунду. Падая, он не задел за стену. Видно было, как в падении он очертил дугу, сперва пролетев головой, а потом грузно свиснув вниз ногами.

— Клешни! Отцепи клешни! — заревел капитан по-гречески. Дамы начали кричать на полсекунды позже, заглушив его голос своим визгом.

— Он погиб, если не догадается сбросить железо, — глухо сказал капитан по-французски и добавил по-гречески матросам: — Спустите шлюпку!

Те уже делали свое дело, не дожидаясь его приказа. Дюжина рук молчаливо работала. Видеть, как по сумрачной глади канала пошли круги от канувшего в нее человека, и бездействовать, — было мучительно. Верочка с ужасом, отчасти преувеличенным ее собственным переживанием, схватилась за виски. Константин Михайлович между тем был обуреваем мыслями и чувствами, столь молниеносно-торопливыми, что он не успевал отдать себе в них отчета. Ни одна не доходила до ясности, не додумывалась, но в смутном и неопределенном наплыве их Константину Михайловичу мерещился все же только один смысл. Прежде чем спустили лодку, он вдруг сбросил пальто и пиджак, подбежал к борту и перекинул через него ногу.

Тут, мой читатель, вы, разумеется, подумаете, что герой этого рассказа спасет рабочего, или погибнет с влюбленной Верочкой, или, по крайней мере, хлебнет темно-зеленой воды канала. Но… в том-то и дело, что читатель ошибется по всем пунктам.

Мы оставили Константина Михайловича с ногой, перекинутой через борт. Что же делали в это время другие действующие лица? Елизавета Павловна продолжала кормить маленького. Она видела падение рабочего и жест своего мужа, но, зная свое бессилие, осталась спокойной: ей надо было сделать свое дело — накормить ребенка, и она кормила его, закрыв глаза. Верочка мельком убедилась в этом чудовищном спокойствии, и оно погубило ее. В глубине души она не испытывала особенного ужаса; любовь не была ощутительна так, как утром, когда за любовь говорила эмоция; ничто не могло бы толкнуть ее на слишком возбужденный поступок, если б некоторая взвинченность, присущая людям именно в те минуты, когда они чувствуют слабее и бледнее прежнего, не охватила ее воображения. Слабо вскрикнув, с оттенком театральности, она бросилась к Константину Михайловичу и судорожно уцепилась за его плечо.

В ту же минуту ей стало ясно, что она совершила ошибку. И оттого она вскрикнула вторично, на этот раз уже с неподдельным отчаянием.

— Не беспокойтесь, — сказал капитан, подходя к ним и показывая куда-то пальцем, — он сбросил железо и уже фыркает, как собака. Вон он плывет, — сейчас его подберут в лодку.

Константин Михайлович и Верочка остались вдвоем у борта и поглядели друг на друга. Каждый из них испытывал такое чувство, как если б, имея только целковый, съел в ресторане на пять рублей. Это была унизительнейшая минута расплаты. Оба они перехватили! Он перехватил, когда ринулся за борт. Она перехватила, когда бросилась к нему. То и другое унижало их своей неестественностью. Они рылись, рылись из всех сил, если не по карманам, то в сердцах, чтоб найти, наскрести там еще немного любви, чтобы набрать хоть необходимой мелочи. Но эмоция спряталась, нежности не было, и между ними повеяло холодком незнания друг друга. В сущности, кто он ей и кто она ему? В ее крике почудился ему совсем чужой и неизвестный человек.

Но ни тот, ни другая не имели мужества сознаться а своих чувствах. Они продолжали лгать.

— Милая, вы так испугались за меня?

— О, как вы могли!

Это звучало в полном соответствии с минутой и обстановкой. Но последняя лишняя трата окончательно перегрузила их маленькую наличность, и любовь, — еще утром казавшаяся стихийной, — объявила банкротство. Ей уже было неловко, ему уже хотелось быть поближе к спокойной Елизавете Павловне, — и вся история начинала казаться отяготительной.

Здесь и конец моей сказке. Пароход вышел из Коринфского канала и задымил дальше, везя наших героев к далекой родине, к событиям, газетным и действительным, к тому, что принято называть «мировым» и что на самом деле, если поглядеть в корень, — не так уж далеко ушло от описанной мною маленькой «частности».

1919