Началось это еще накануне. О чем-то горячо спорили взрослые за столом. Папа не позволял, а мама заступалась. Няня в разговор не вмешивалась, но видно было, что дело касается ее очень близко и что у нее на этот счет свое мнение. Один только раз, когда принесли из кухни сладкое, она упрямо сказала, ни на кого не глядя:

— С нашего двора четверо идут. Я времени своего не нарушу. Я раненько уйду, а уж к детскому-то вставанию беспременно ворочусь.

— Не во времени дело, няня, как будто вы сами не понимаете! — сердито буркнул папа, сорвал салфетку с шеи и даже сладкого есть не стал.

Когда няня обиженно ушла из столовой, он сказал маме:

— Ведь вот, в другое время разумно рассуждает, а сейчас уперлась, как темная. Ну чего она там потеряла?

— Да пусть ее, Сережа, — неуверенно возразила мама. — Старики — те же дети. Пусть потешится пряниками.

— Этими пряниками морочат дураков, — сквозь зубы ответил отец и ушел в кабинет.

Маша и Лена разволновались. Какие пряники? Куда хочет идти няня?

А старую, добрую нюгу и узнать было нельзя. Исчезло все ее осанистое, внушительное спокойствие.

Даже лицо как будто похудело — мелкие-мелкие морщиночки проступили на лбу и вокруг глаз, а глаза сузились, запали, засияли чем-то совсем детским. Забыла нянечка вовремя позвать детей умываться. Она то и дело бегала на кухню; щупала, не просохла ли после стирки ее новая сатиновая кофта, обшитая тесемками. Она щипцами доставала из самовара угольки и накладывала их в открытый утюг, где они сразу переставали сиять и подергивались серым пеплом. Наложив утюг доверху, она закрыла его на крючок крышкой, подняла утюг, покачала им в воздухе, чтоб ветром раздуло угли, а потом пальцем дотронулась до глянцевитого дна утюга — согрелся ли. Кухарка уже очистила для нее стол, покрыла его старым байковым одеялом и чистой простынкой поверх него. Кофта была снята с веревки, разложена на столе, и тут оказалось, что она даже пересохла.

Маша и Лена в один голос вызвались побрызгать на нее водой. Глаженье было для них большим удовольствием. Набрав воды в рот, они влезли на табуретки и стали сквозь стиснутые зубы прыскать на нянину кофту, как это делали взрослые. И странно: хоть девочки изрядно намочили кофту, ни няня, ни кухарка не сделали им замечания и даже не сняли с табуреток. Обе они без умолку говорили между собой и даже, кажется, не слушали ни друг друга, ни самих себя. А уж про детей и вовсе забыли.

Кухарка десять раз подряд повторяла, что у Алексеевых пойдет весь дом, и прислуга и хозяева. Заготовили корзины, думают раньше других быть на месте и всего нахватать.

— Они ловкачи, они всем домом пойдут. Эти где что — всегда на первом месте. За ними не угнаться. Они всем домом идут, и прислуга и хозяева.

Нянечка твердила свое. Видно было, что она чем-то очень взволнована:

— Простой народ вспомнил. Простому народу припасено видимо-невидимо. В свечной лавке рассказывали, что одних возов туда навезли тысячу тысяч, пиво и мед бочками, а стручки прямо из мешков сыплются, на улице мальчишки подбирали. Мне не такой интерес в стручке, как в чашке с вензелью царской, — продолжала говорить няня мечтательно, словно захлебываясь и все гладя да гладя потухшим утюгом свою кофту по уже проглаженному. — Сяду чай пить, а вензель на чашке царской, подарок царев мне, Авдотье Родионовне. Вспомнил он нас с тобой: молодой ведь он, годы у него чистые, душа-то еще совестливая.

И тут вдруг покрасневшими от волнения старыми добрыми глазами увидела она Машу и Лену в насквозь мокрых передниках и руками всплеснула. Живо-живо схватила она их за руки и повела назад, в детскую.

Раздеваясь, дети все спрашивали, что такое будет завтра, и куда всем домом пойдут Алексеевы, и чего они нахватают в корзины, и почему няня их с собой не возьмет.

Но нюга, подтыкая жесткие одеяльца под неугомонные спинки, не отвечала ничего. Только лицо ее морщинилось и лучилось еще больше прежнего, а движения были совсем молодыми и суетливыми.

Сон пришел сразу, и утро пришло сразу — словно секунда, а не ночь протекла. Утром в детскую пришла мама, сама принесла воды в кувшине, сама подняла шторы. Дети позавтракали и очутились совсем одни. Маме было некогда. Она повязала фартук, засучила рукава и хозяйничала в пустой кухне. Там не было ни кухарки, ни нюги, и мама сама готовила обед.

Сперва Маша и Лена подавали ей тарелки, носились из кухни в столовую, из столовой — в кухню. Но маме надоело это, и она сказала:

— Не вертитесь, ради бога, под ногами. Займитесь своим делом, идите в детскую.

— Мама, а погулять во дворе можно, Полкана покормить?

Мама вспомнила о дворовом псе Полкане, налила в глиняную чашку супу и разрешила детям пойти покормить Полкана:

— Только сейчас же домой возвращайтесь и смотрите, под лошадь не попадите!

Держа в руках чашку. Маша осторожно спустилась по черной лестнице во двор, а Лена — за ней.

Зрелая, полная весна веером развернула все краски и звуки свои. Единственный куст сирени давно уже раскрыл фиолетовые звездочки, большая старая береза свесила вниз свои сережки, похожие на гусениц в шубках. Воздух был полон звуков — весенних звуков Москвы. С улиц доносился грохот — это извозчики стучали железными колесами пролеток по неровному булыжнику мостовых, и совсем как летом пыль поднималась столбом из-под колес. Приятно пела шарманка; она пела старинную знакомую песенку, повторяющуюся каждой весной, и в квадратном теле шарманки, в движении ручки, которую вертел и вертел старый шарманщик, тоже были свои звуки — что-то ворчало и трещало, шипело и свистело. Торговцы выкликали сезонный товар звонкими, ясными голосами. Резко позванивала конка, которую везли лошади: она проходила прямо перед домом, где жил доктор, и в открытые ворота дети могли видеть улицу. А над всеми этими звуками гудели колокола всех московских «сорока сороков». Это вызванивали к обедне старые церкви.

Лохматый дворняга Полкан, любимая собака доктора, жил во дворе, где у него была своя будка. Днем он сидел на привязи, и спускали его с цепи только по ночам. Но Полкан не становился от этого злее. Он был добродушный. Почуя обед, он обеими передними лапами уперся в землю, наклонил к ним мохнатую морду, замахал хвостом и восторженно залаял. Дети поставили перед ним чашку, погладили его и собрались было домой, но из дворницкой вышел мальчик Сеня, с выбритой шишкастой головой, в новенькой рубашке и с игрушкой — деревянной лошадкой на палке. Он сел на эту палку верхом, левой рукой ухватил лошадь за поводья, а правой стал подгонять сам себя прутиком и помчался по двору, выкрикивая: «Но! Тпрру!» Маше с Леной стало завидно. Они долго глядели на Сеню. Потом подошла соседняя няня с девочкой, прибежала Настя из подвального этажа. Чужая няня села на скамейку, а дети начали играть в салки и палочку-выручалочку. Мама выглянула было из кухни, но успокоилась и опять отошла.

И вдруг раздался шум. Это был новый шум, ни на что не похожий. Он сразу покрыл все другие звуки. Это был сухой шум, словно сухая река понеслась по сухим осенним листьям. Чужая няня, забыв вязанье, кинулась в ворота, за няней бросились дети. По улице бежал народ. Людей было много, нескончаемо много, они бежали молча, в одном направлении, бежали очень быстро, стуча и шаркая подошвами по сухим камням мостовой, и конца им не было видно.

— Что такое? В чем дело? — спрашивали, останавливаясь на тротуарах, прохожие.

— Голубчики мои, что ж это случилось-то? — взывала чужая няня, пытаясь схватить кого-нибудь из бегущих.

Какая-то женщина в платке остановилась. Лицо у нее было белое. Она, задыхаясь, сказала:

— На Ходынке… народу подавило… не счесть! На телегах везут…

Маша и Лена громко закричали. Они вспомнили про нюгу. Нюга ушла на Ходынку. Они кинулись домой, в кухню. Но мамы на кухне уже не было. Мама стояла в передней, а с нею стояла фельдшерица из папиной больницы. Она что-то быстро рассказывала маме, и дети слышали, как мама охнула:

— Боже мой!

— Нюга, нюга! — крикнули обе девочки вместе и громко, отчаянно зарыдали. — Мама, где нюга, что с ней?

— Ничего, ничего, детки, няня придет, — сказала мама, и дети увидели, как трясутся у нее губы.

Фельдшерица пришла передать маме, что доктор не сможет вернуться ни к обеду, ни к вечеру, ни на ночь. Телефонов в то время в квартирах еще не было, и спешные поручения передавались через посланного. Доктор был занят страшным делом. Две тысячи человек раздавило на Ходынском поле. Десятки тысяч были ранены. Их везли в больницу прямо на возах, с поломанными руками и ребрами, помятыми боками. Нужно было всем оказать помощь, уложить тяжело раненных, а легко раненным сделать перевязки и отпустить домой.

— Плохо началось новое царствование, — тихо сказала мама.

Лишь годы спустя узнали Маша и Лена, что произошло в этот день на Ходынском поле. В старину был обычай — короновать на царство каждого нового царя в Москве. Новый царь, Николай II, живший всегда в Петербурге, тоже приехал на свою коронацию в Москву. Народу были обещаны в этот день подарки и угощение. Но никто не позаботился о приглашенном народе.

На Ходынском поле были наскоро, где попало, нагромождены столы и будки; место было не подходящее для большого скопления народа — сразу за столами находились ямы, рытвины и овраги. Никто не наблюдал за порядком, не указывал людям, как и куда пройти, откуда выбраться. Когда люди, много людей — сотни тысяч живших в Москве и под Москвой бедняков и любопытных, — пришли на Ходынку, им стало тесно. Поднялась суматоха, а люди все напирали и напирали. Пришедшие теснились к выходу и падали в ямы и овраги, на них валились другие, и многих задавило насмерть. А царь в это время пировал у немецкого посланника. И на другой день уехал из Москвы…

Маше и Лене показалось, что в квартире их стало совсем темно. Они забрались на подоконник и глядели на улицу, не покажется ли их старая бедная нюга. Но все не было знакомой фигуры на улице. Как же вздрогнули и закричали от радости дети, когда сзади них, из полутемной столовой, донесся приглушенный знакомый, но такой странный, жалостливый, не похожий на нюгин голос:

— Барыня, голубушка!

Мама и няня стояли обнявшись и плакали. С морщинистого лица няни текли скупые, редкие слезы, она прятала глаза от детей, ее старые губы были поджаты с тяжелой и горькой обидой. Потом они обе стерли слезы. Няня вымыла лицо под краном. Ее седые жидкие волосы, которые она намазала ради праздника репейным маслом, были растрепаны, новая кофта разорвана и перепачкана. А на столе, увязанные в салфетку, лежали смятые стручки и пряники и стояла кружка с царским вензелем и короной.

Никогда еще не любили дети так свою старую нюгу, как в этот вечер, когда увидели ее в слезах. Маша, наплакавшись, взяла тетрадку. Она забилась в угол. Но ей все время мешали. Она говорила: «Уйдите!», затыкала уши и грызла карандаш. В этот вечер она написала стихотворение.

БОГАТСТВО В каком-то царстве царевич жил, Богат и скуп он очень был. Бывало, нищенка придет, А он в тюрьму ее запрет. Народ был очень рад, Что царевич был богат. Но за скупость-то куда, Народу страшная беда. А царевич рос да рос. Наконец совсем подрос. Отец его благословил И на трон посадил. Тут суматоха началась! От царевичиных проказ Просто некуда спастись, И волненья начались. Царь Григорий злей да злей Становился. «Поскорей, — Люди говорили меж собой, — Царь устроил с нами бой». Воевода знал отлично, Что ведь это неприлично С своим народом воевать. Стал дружине всей шептать, Чтоб с народом помирились. Воеводы согласились, В руки взяли саблю и разом На царя напали и сразу, Царя с конем его убили, Его богатства поделили И стали жить-поживать Да добра наживать.