Пришла наконец пора, когда, по примеру прошлых лет, доктор нанял для семьи дачу в Пушкине. Все принялись за укладку. Пришли два незнакомых человека в парусиновых блузах и привезли с собой кучу рогожи, соломы, веревок и ящиков. Они начали увязывать в солому и покрывать рогожей разную необходимую для дачи мебель. Потом очередь дошла до кухонной и столовой посуды. Ее нужно было уложить в ящики.

Дети тоже помогали заворачивать тарелки в старые газеты и накладывать их одну на другую.

Няня укладывала свои пожитки в подушку. Была у нее одна такая огромная двухцветная (красная с розовым) наволочка, которую она, вопреки всякой очевидности, называла подушкой, и в эту наволочку она укладывала решительно все: во-первых, настоящую пуховую подушку, точнее — думку в пол-аршина длины; во-вторых, ситцевые рубахи и прочие бельевые принадлежности; в-третьих, большую жестянку из-под печенья, где хранилось множество катушек, иголок, булавок, пуговиц, крючков и петель; в-четвертых, мотки шерсти с начатыми на спицах чулками; в-пятых… Но всего не перечесть! Нянина «подушка» раздувалась в целую гору, и мама смотрела на нее с затаенным ужасом.

Сестры уложили свои любимые книги и игрушки. Только новую тетрадь Маша никуда не укладывала, а держала при себе, с карандашом, привязанным к ней ленточкой. В эту тетрадь она решила записывать путевые впечатления.

Наступил день отъезда. Дети проснулись в шесть часов утра от топанья чьих-то грузных копыт. Няня тотчас же подняла шторы и разрешила детям встать. В окно они увидели синий огромный фургон с надписью «Третьяков». Такие фургоны, называвшиеся раньше «фурами», вывелись из употребления, а раньше ни одна весна в Москве не обходилась без этих синих гигантов на улице, напоминавших о переезде на дачу. В фуру были впряжены два рослых, выхоленных коня-тяжеловоза, переступавших время от времени с ноги на ногу. Особенностью этих грузных, но удивительно добрых коней, как у всех лошадей породы першеронов, было то, что их ноги, словно отлитые из чугуна, у копыт заросли целою копною пышных, густых волос. Маша и Лена были большими лошадницами, а потому тотчас же попросили позволения дать коням по куску сахара. Им дали сахара и разрешили смотреть, как кучер протянет его на ладони коням. Между тем кухонная дверь была открыта настежь. Дюжие парни, приехавшие с фурой, быстро выносили уложенную мебель и ящики — той другое со сказочной быстротой исчезало в глубине фуры. Отчаянно заливался пес Полкан из своей конуры. Он знал, что его тоже возьмут на дачу, и ждал, когда снимут с него цепь и позволят бежать за фурой. Наконец фургон наполнился вещами, вход в него был затянут парусиной; фургон обвязали веревками. Парни вскочили на козлы, хлопнули бичом, и рослые лошади медленно выехали на улицу, сопровождаемые неистовым лаем и прыжками Полкана.

Предстояло провести в наполовину опустевшей квартире еще полдня. Скучно прошло это время. Обед был на скорую руку и невкусный; ничего не делалось спокойно; часы, как назло, ужасно медлили. Маша и Лена обежали весь дворик и палисадник, прощаясь с соседями, соседской прислугой и детьми.

В половине пятого поехали на вокзал, взяли билеты и уселись в поезд. Ехать было больше часа, мимо густых сосновых лесов, зеленых лужаек, подмосковных дач. Платформы были уже усеяны веселыми гуляющими дачниками. Одна остановка, две, три… Сколько их! Вот наконец милое, знакомое Пушкино! Вот папа высунулся из окна и, улыбаясь, кивает кому-то головой. Седой носильщик подходит к окну, снимая фуражку, и забирает их вещи; они ведь старые знакомые — в прошлом году летом доктор вылечил его больную жену.

Няня с мамой поехали вперед, а дети с отцом пошли пешочком; вечереющий нежный воздух был напоен запахом лип и молодых березок. Кухарка с утра уже на даче; она принимала вещи с фуры и приводила все в порядок. И Полкан был на даче. Он носился по саду и лаял на бабочек. А сад был большой, целых полторы десятины. Местами он зарос и забурьянел, вокруг террасы его расчистили; на клумбах зеленела цветочная рассада, скамейки были заново покрашены. Внизу, у речки, росли орешник, кусты крыжовника и смородины. Но лучше всего были все-таки сосны и ели, стройно стоявшие вокруг дачи и красневшие своими бурыми стволами. Когда стемнело, на террасе запел самовар, а в саду тихо-тихо загукал, словно в ручейке заполоскался, нежный и робкий подмосковный соловей.

Сонных и разомлевших детей повели наверх, где им приготовили комнату, и уложили их спать.

Милые мои дети! Много хорошего увидите вы в жизни, но ничто не будет лучше раннего пробуждения на даче от здорового, крепкого детского сна. Деревянные ставни с вырезанными сердечком отверстиями пропускают свет и зеленое колыхание сосен и елей. Издалека, словно с того света, доносится настойчивое кукование — это кукушка ведет свою политику. Ей наперебой стучит дятел: тук-тук, тук-тук… А комната не городская — нет ни обоев, ни печей, стены из бревен, плотно законопаченных, полы деревянные, некрашеные, потолок дощатый, и все это благоухает густою древесной смолкой. Так славно дышать медвяным запахом, так приятно думать, что вокруг тебя три ласковых, близких друга — земля, солнце и дерево! А внизу повевает ветерком от сквозняка да легким дымом — это самовар поспевает, чтоб дети попили чаю со свежим деревенским молочком.

— Как хорошо, Машечка! — сказала, проснувшись, Лена.

— Чудно! — откликнулась Маша. — Давай с тобой «кто скорей».

Это была привычная игра, и они принялись одеваться наперегонки. Много времени для этого не требовалось — летом обе девочки бегали босиком. Лифчики было трудно застегивать сзади, но Маша и Лена помогли друг другу. Скорей, скорей, пока не пришла няня и не потребовала скучного умывания с мылом и зубными щетками… Но только-только собрались они ринуться вниз по лестнице в сад, как раздался глухой и короткий стук в окошко. Это ударилась об окно пчела. Дети невольно поглядели на нее — маленькая, толстенькая, пушистая, словно мехом обшитая, пчелка, затрепетав крылышками, быстро-быстро заползала по стеклу. Временами она останавливалась, подтягивая под себя полосатое брюшко, и хоботок у нее приходил в торопливое движение. Он то втягивался, то вытягивался, и детям казалось, что пчелиные губы что-то шепчут им.

— Вот тебе раз! — тоже шепотом произнесла Маша, схватив Лену за руку. — Сосчитать нельзя, сколько дней мы жили без Мерцы. Сестры зовут нас. Смотри, пчелка говорит: «Идите скорей!»

Сбежать с лестницы босыми ногами так, чтоб няня их не услышала, и тихонько выбраться в сад детям ничего не стоило. Но за дверями они обе остановились.

Зеленый мир огромного сада лежал перед ними. За ночь в нем произошли чудесные изменения. На клумбах, где вчера была только слабенькая рассада, сейчас кое-где пестрели уже поднявшие свои реснички анютины глазки; между ними краснели и розовели круглые мелкие цветочки маргариток. Большой чужой голубь, не простой, а весь кудрявый, как белая махровая гвоздика, сидел прямо на желтой щебневой дорожке. Увидев детей, он тяжело взлетел и перевалился куда-то за деревья. Дорожка была чисто подметена, и дети, взявшись за руки, побежали по ней все дальше, дальше, в самую глубь сада. Деревья еще не распустили всех своих листьев, и под ними тень была легкая, кружевная, узорчатая, с круглыми крапинами солнца. На траве и кустах еще лежала роса, и это была не просто роса, а брильянтовые африканские россыпи, про которые Маша читала в папиной книге о путешествиях. Им захотелось набрать брильянтов, и они притянули к себе ветку боярышника. Но вдруг золотые капельки, принятые ими за росинки, зашевелились и поползли от них. Это были маленькие золотистые жучки! Они на бегу поднимали крылышки, похожие на две половинки круглого панциря, и распускали из-под них прозрачный и тонкий тюль своих вторых крылышек, точно рубашка вылезла из-под пиджака. Но дети осторожно подхватывали их и сжимали в ладони прежде, чем они могли улететь. Подхваченные, жучки тотчас же опускали свои жесткие, словно металлические, крылышки, и они захлопывались, как две половинки дверей, а вслед за этим втягивали свои лапки и превращались в твердые круглые золотистые шарики.

— Мы их наберем целую коробку! — радостно воскликнула Маша. — Это будет наша коллекция, как у папы.

Но Леночка побросала своих жучков.

— А Мерца? — произнесла она укоризненно.

И вот дети опять идут по нескончаемым дорожкам, на каждом шагу открывающим все новые и новые чудеса. То это большое дупло на сосне, похожее на вход в пещеру, а над ним сверху висят мягкие желтые капли еще не затверделой смолы; и так они необыкновенно пахнут! То это куча сосновых иголок, в которых поселились муравьи, множество муравьев. Они знают все ходы и выходы в этой куче и тащат куда-то на себе большие белые муравьиные яйца. То это гнездышко, настоящее птичье гнездышко, только не видать в нем ни птиц, ни птенцов, а вот между ветвями голубым огоньком далеко внизу блеснула речка. Но сверху на детей посыпались сухие иглы, и они мгновенно забыли и гнездышко, и речку, и муравьиную кучу: там, наверху, по сосновым веткам, багровея огненным хвостом, помчалась настоящая живая белочка, и в диком восторге дети закричали:

— Белка, белка!

Чем глубже они забирались в сад, тем больше встречали всяких чудес, только Мерца уходила от них с каждым шагом все дальше и дальше.

— Знаешь, Леночка, — призналась Маша, — отсюда я не могу найти дороги. Давай покричим!

Они кричали и звали, заглядывали в каждую ямку, приникали ухом к отверстиям на деревьях, заползали в густой кустарник, закрывали и открывали глаза, но не было ни путей, ни дверей в далекую страну Мерцу. Маша и Лена почувствовали, что никак не смогут найти ее.

Усталые, проголодавшиеся, притихшие, словно чем-то виноватые перед Мерцей, обе девочки медленно возвращались домой. А навстречу им уже шла няня с полотенцем и мыльницей в руках: так и есть — умываться!

Наверху, в их теперешней детской, все уже было прибрано. Окна раскрыты настежь, пчелка давно улетела, кровати покрыты новыми голубыми покрывалами. Но тут Маша вдруг вспомнила про свою заветную тетрадку, спрятанную вчера перед сном под подушку, и опрометью кинулась к кроватке. Но, сколько ни ищи под подушкой и под простынкой, тетради нигде не было. Два несчастья зараз: сперва потеряна дорога к Мерце, а теперь тетрадка, где все записано о Мерце…

— Ленка, нюга, вы не спрятали?

Но большие глаза Леночки глядели на нее с тихим укором, а няня давно вышла из комнаты.

— Кто мою тетрадку взял? — отчаянно закричала Маша и помчалась вниз.

Топ-топ-топ по деревянным ступенькам, хлоп — настежь дверь террасы. Утреннее солнышко осветило ее. Пятна света и тени, как живые, шевелились на досках пола, на белой скатерти. Самовар кипел на столе, отдавая легкой угарной горечью.

А за столом рядом с папой и мамой сидел незнакомый гость, большелобый, высокий, худой, в расшитой русской рубашке, с молодым лицом, окаймленным пушистой бородкой. Возле него на перилах террасы лежала смятая фуражка. Он читал Машину тетрадь. Маша остановилась в дверях как вкопанная. Гость глуховатым баском спросил у доктора:

— Но почему же все-таки царь оказался Григорием?

— А это, Иван Иванович, должно быть, Кирхгоф ей в голову запал.

— Здорово! — засмеялся гость.

Но дальше она ничего не слышала. Красная и смущенная, Маша тихонечко попятилась и на цыпочках прошмыгнула назад, в детскую. Чужой взрослый человек узнал про все их секреты…

* * *

С того летнего дня прошло много-много времени, тридцать долгих лет. Сделались взрослыми обе мои девочки, крепко дружившие всю свою жизнь. И чудесно изменилась вся жизнь вокруг Маши и Лены. Давно уже не стало царя и больше не сидела на шее народной та самая «тьма-тьмущая», о которой говорила их старая няня. Народ стал свободен, он стал хозяином своих полей и лесов, морей и рек, и люди сами взялись хозяйничать, они строили заводы, фабрики, дороги, дома и целые новые города.

Маша давно сделалась писательницей. Множество толстых тетрадей пришло на смену прежней тетрадке, подаренной ей отцом, но и старую она не выбросила, а сохранила на память.

Однажды Маше захотелось написать книгу об одной из далеких строек, и она решила пойти за помощью к редактору большой московской газеты. Весною 1926 года переступила она в первый раз, уже не молодая, с сединой в волосах, через порог кабинета редактора и сказала:

— Простите, Иван Иванович, я…

Сказала и остановилась.

Что-то очень родное, давным-давно знакомое почудилось ей в человеке с седой бородой, сидевшем за столом.

И человек с бородой тоже поднялся с места. Он пристально посмотрел на Машу и сказал ей глуховатым баском:

— Да вы уж не дочка ли покойного доктора? — И он назвал фамилию Машиного отца.

Редактор газеты, старый большевик, лично знавший Владимира Ильича Ленина, угадал в стоявшей перед ним пожилой женщине маленькую девочку, стихи которой он читал на террасе подмосковной дачи. И он помог Маше написать большую книгу о гидростанции, залившей сияющим светом электричества темные города и деревни, где раньше горели только керосиновые лампы.

КОНЕЦ