Был очень холодный вечер, с морозом и лютым ветром. Но не успели озябшие приезжие вступить в залу, где назначено было собрание, как мгновенно согрелись и даже больше того — почувствовали испарину.

В зале было множество работниц, набившихся в нее так, что сидеть никто не мог, — все стояли, дыша друг другу в затылок. Воздух был невыносимо сперт. Жара стояла, как в бане. Для президиума, куда мы пробирались, не осталось ни единого стула, хочешь не хочешь, надо было стоять. Но прежде чем стать на место, следовало до него добраться, а это было трудненько.

Толпа работниц казалась разъяренной. Лица были красны, глаза сверкали. Нас встретили градом таких ругательств, что моя интеллигентская душа поджалась зайчиком. Невольно краешком глаз я глянула на члена райкома — тот шел как ни в чем не бывало, прислушиваясь на обе стороны и точно вбирая в себя ругательства, подобно тому как барометр принимает давление атмосферы. Хуже всех было плотному председателю треста. И его, и его трестовскую енотовую шубу крыли без всякого состраданья.

Нас встретил смущенный молодой, человек с лицом, видимо, обмытым седьмым потом, — красный директор фабрики. Кое-как он протащил нас к зеленому столу, раздобыл и стулья, по одному на двух, и заседание началось, точнее, ругань в зале несколько ослабела.

Ясно было как дважды два, что рабочие взбешены, что они не желают переходить на три стайка, что они не очень-то тронутся красноречивыми доводами, что, наконец, все они единым фронтом будут голосовать против. Спрашивается, какими же словами, какими посулами, смягчениями, уступками можно было убедить эту возбужденную, насторожившуюся и твердо спаянную массу?