Немцы.

Ты продаешь сейчас Библию, напечатанную Гуттенбергом, немецкий народ!

Увезли твои древности богатые иностранцы. Скупили дома твои за бесценок богатые иностранцы. Хлеб твой едят и пьют твое пиво, глядят на актеров твоих, и отели твои наводняют богатые иностранцы. В Руре на горло твое наступил французский каблук, и хряснуло горло. Обезлюдели, парализованы, остановились заводы. Руки, честнейшие в мире, бездействуют. Где твоя слава?

Но униженному руку протянут с Востока. Там, над кремлевской твердыней вьется красное знамя Советов. Коммуна — друг униженных. И она говорит им: вы потеряли, но не все потеряли. Вы сохранили себя. Лучшее в свете сокровище — самосознанье. Лучшая в мире действительность — правда. Правдиво сознаться себе в том, что есть, в том, что было, и в том, что должно быть по совести — вот великое наше богатство. С ним вступает народ в неподвластные хищникам дали, в крепкостенную, высокобашенную, золотую страну — в грядущую эру.

И правдивой да будет рука, что опишет тебя и полки твои, зарубавшие большевиков по наему за хлеб гайдамачий в угольном Донецком бассейне. Ты шел туда в мае — апреле девятьсот восемнадцатого, богатого бедами, года, как ныне французы идут в твой угольный Рурский бассейн.

-------

Выползли из подвалов оторопелые люди; не евши, не пивши с утра, поспешили к калиткам, ловят прохожих, спрашивают, — те кивают на площадь.

А на площади людно. Стройно идут, молодец к молодцу, подошвой стуча по неровным булыжникам улиц, в серых касках, в мундирах хоть пыльных, да новых, подтянуты как на картинке, — немцы.

— Немцы! Вот тебе раз! — вздохнула на улице прачка. И не понимала, а все же вздохнулось. Сердечная вспомнила, как отпевала солдатика-мужа, погибшего на Мазурских болотах; а сын был в красноармейцах.

За стройной колонной солдат, припадая к улице задом, как скачущие кенгуру, прогромыхали и скрылися пушки.

За пушками, в кучке солдат, удивляя невиданным блеском, алюминиевыми кастрюлями, кружками, чайниками и прочей посудой, проехала ровным аллюром походная кухня.

Офицеры и унтеры в темно-зеленых перчатках, в мундирах защитного цвета и в гетрах, — "баварской и вюртембергской ландверских дивизий", шли сбоку, по тротуарам, сверяя ряды проходящих. Были они белокуры, с красноватыми лицами, с алыми ртами из-под светлых усов, а за ушами на розовой шее, где вены, — с зачатком склероза.

Остановившись перед собором, часть сделала под козырек и по знаку стоящего офицера промаршировала в соседнюю улицу. Часть стала, перебирая ногами, как на ученьи, и готовясь куда-то свернуть. А часть, сразу сбросивши строгую выправку и симметрию наруша, принялась укреплять пулемет, задом к церкви, а носом на улицу, и, разобравши походную кухню, расположилась стоянкой.

Живо хворост собрали, штыки завязали и вздули огонь рядовые. Живо ссыпали кофе в кофейники с закипевшей водой и из банок достали сухарики, сахар, консервы, шоколад и сгущенные сливки. Пили немцы из кружек, прикусывая и не глядя по сторонам. Казались они дагомейцами, привезенными целой деревней в зоологический сад, для того, чтоб кухарить и кушать на глазах любопытных.

А вокруг-то! Все повысыпали поглазеть на диковинных немцев. Бабы, старые и молодые, в платочках, платках и косынках, парни бойкие и трусоватые, старики, мужики, гимназисты, учителя семинарии, математик Пузатиков с дочкой, поп Артем с попадьей, Степанида Орлова, купчиха; Пальчик, ставший опять просто Пальчиком, но повышенный в чине нотариусом, за то, что тихонько отдал ему вешалки (ремингтон же припрятал); Людмила Борисовна — в черной, шелковой шляпе, щегольских башмаках из шевро и в весеннем костюме, фрэнчи, смокинги, венские деми-сезоны с отвороченными над суконным штиблетом заграничными брюками… — видно не заяц один по Дарвину шкуру меняет, белый зимой и при первой траве — буроватый!

Стали и смотрят. На лицах тупое вниманье. Смотрят пристально, неотступно, в сотню глаз, и смущенные немцы торопясь допивают свой кофе.

А вечер на редкость весенний. Пахнут липы пахучими почками; стрельчатые, как ресницы, листочки акаций развертываются, сирень зацвела. Солнце село, но небо еще голубое, прозрачное, с реющей птицей и редкими белыми тучками.

Взволнованы барышни — много им будет занятий! Взволнованы матери можно списаться с родными, узнать, где Анна Ивановна, Анна Петровна и Марья Семеновна, где доктор Геллер с женой, увезли ль бриллианты и повидались ли с Кокочкой, ад'ютантом у генерала Безвойского. Взволнован папаша — ведь дума-то будет, как раньше, и будет управа! Все будет — и думские гласные, и члены управы, и письмоводители, и казначеи, и заседанья, — демократический строй принесли нам стройные немцы!

— Вы же, папаша, припомните, немцев ругали тупыми милитаристами, грубыми хамами, варварами, разрушающими цивилизацию? — некстати напомнил отцу безмятежный сынок с напроборенной птичьей головкой, проводивший жизнь в городском клубном саду, где ухаживал за гимназистками. Голос был у него очень тонкий, а хохот, как выстрел из пушки.

Но папаша ответил: "замолчи!" и пригрозил не выдать карманных.

Немецкие унтеры и офицеры в зеленых перчатках, в мундирах защитного цвета, шаркали и улыбались, знакомясь с девицами. В Нахичевани армянки, в Ростове еврейки и русские цветником разукрасили улицы, с оживленными щечками, брошками, с нежной сиренью за поясом, переходящей потом, подчиняясь закону тяготенья, в петлички офицеров. Приглашали немецкими фразами, заученными в гимназии у херр-Вейденбах, выкушать чашечку чаю. Офицеры, благодаря, улыбались, но с чувством достоинства переходили в открытые настежь парадные.

Буржуазия ждала их.

— Какая? — спросит наивный.

Та самая. Та, что в начале войны, брызгая пеной, кричала о подлости, низости, тупости немцев. Та самая, что помешана на патриотизме, на русском стиле, альбомчиках "Солнца России", новгородских церквах и Московском Художественном театре. Та, что требовала войны до победного окончания. Та, что изменниками называла издавших указ о братаньи. Та, что упорно, с документами и доказательствами уверяла, будто Ленин и Троцкий придуманы на немецкие деньги. Та, наконец, что видела в Бресте конец государства Российского.

Особняки запылали свечами и лампочками. Белоснежные скатерти вынуты из сундуков и расстелены. Электрический чайник кипит и кипит самовар, а в буфетной из банок, повязанных собственноручно, с хитрыми узелками, чтоб девки не крали, достается варенье. В граненые вазочки накладываются абрикосы, кизил и айва, и клубника Виктория, пахнущая ванилью. С Пасхой совпало, вот счастье-то! На улице бились и резались, а в особняках все сделано к Пасхе, что нужно: раздобренные куличи, пожелтевшие от шафрана, с изюмом и миндалями; творожная белая пасха с цукатом; ветчинный огромнейший окорок, выбранный у колбасника прямо с веревки по давнему и священному праву, и собственноручно в печи запеченный; индейка, — пушисты, как пухлая вата, молочные ломти индейки, нарезанные у грудинки! И много другого. Графинчики тоже не будут отсутствовать, все в свое время.

Много бежало ее из особняков, — буржуазии. Много осталось ее в особняках, — буржуазии. Упразднитель в «Известиях» бился месяц и два, упразднял то одно, то другое, — орфографию, школу, сословие присяжных поверенных, собственность, право иметь больше столька-то денег наличными, но упраздняемое, как журавли по весне, возвращалось.

Офицеры входили, расстегивая перчатки. Ослепленные светом и белоснежною скатертью с яствами, улыбались. Самодовольно одни, а другие насмешливо. За столом легким звоном звенели чайные ложки о блюдечки и о стаканы, передавались тарелки, просили попробовать то одного, то другого. Офицеры расселись не по указанному, а по-немецки, меж дамами, чередуясь, — мужчина и женщина. И это понравилось очень хозяйке, стянувшей корсетом грудо-брюшную полость, повесившей в уши два солитера и говорившей сквозь губы, их едва разжимая, чтоб не выдать искусственной челюсти.

Хозяин заговорил об ужасах большевизма и благодарил с теплотой и сердечностью германскую армию. Гинденбург у себя никогда не стерпел бы того, что наша военная власть не смела тотчас силой оружия! Мы некультурны. Мы позволяем какой-то шайке бандитов, невежественной и столько же смыслящей в Марксе, сколько свинья в математике, захватить власть и полгода дурачить Европу. Посмотрели бы вы, что у нас тут творилось! Я сам знаю Маркса, я читал Менгера…

Но разговор о марксизме офицеры не поддержали, они пожали плечами. И сдержанно говорили, что идут добровольцами (с улыбкой, подмигивая: добровольцами, император не вмешивается!), с целью лишь очищенья и определенья границ по Брестскому миру. И кроме того гайдамаки, угнетенная нация. Гайдамаки за очищенье Донской области обещали им 75 % всего урожая.

— Своего?

— Нет, донского. Очистим область — и получаем.

Но есть могучее средство развязать языки, это средство найдено Ноем, оно во всех смыслах патриархально. Графинчики пущены в ход, в свое время. Пьет хозяин, с приятной улыбкой культурного человека. Пьет хозяйка, потягивая сквозь губы, чтоб не выдать искусственной челюсти, пьют дамы и офицеры. Порозовели, повеселели. Младший, фон-Фукен, стеснявшийся при ротмистре, уж выдал на ухо даме:

— Наш путь через Кавказ, Закавказье и Малую Азию в Индию. Мы завоюем Кавказ, Закавказье и Малую Азию только попутно, задача же в Индии. Индию надо отбить в отмщенье разбойникам-англичанам!

— Индию, — подхватили другие.

— Индию, — протянул и хозяин почтительно, в глубине души страстно желая, чтоб немцы остались навеки в Ростове и жили бы и наводили порядок, — чинно и мирно.

А был он не кто иной, как наш старый знакомец, Иван Иванович, не успевший бежать на Кубань. Да, Иван Иванович пережил большевистские страсти и гордился: он не какой-нибудь эмигрант, Петр Петрович, он все видел, все знает и все пережил самолично. Он готов написать мемуары, разумеется не в России, а летом, в Висбадене где-нибудь. Но Иван Иванович уж не тот, он разочаровался в парламентаризме. Мы некультурны, нам нужно твердую власть, хотя бы немецкую…

В кухне же, у кухарки Агаши, собралось свое общество: столяр Осип Шкапчик, военнопленный из чехо-словак, обжившийся дворником и столяром в этом доме; два немецких баварских солдата; Аксюта и Люба, крестьянские девушки на услуженьи.

Осип Шкапчик служил переводчиком. Солдат угощали. Те ели и нехотя говорили: хлеб нужен им. Из-за хлеба и наступают. Теперь, говорят, будут брать Ставропольскую губернию, тоже хлебную. Сахару вот привезли из Украйны. Не купите ль? Продают по дешевой цене, 100 рублей за мешок. Воевать — надоело.