Степная сухотка.

— Цык-цык-цык-цык

заводит кузнечик музыку по шероховатым кочкам земли на убраном поле. Не всякий пойдет сюда босиком, да и в сапогах: земля оседает, оставшиеся колосья пребольно вонзаются в пятку или зайдут под подошву, неровные шрамы земли удесятеряют дорогу. Вольно кузнечику одному: цыкает, благословляя безводье.

Вот уже месяц, как не идет дождь. Станицы молотят хлеба. Каждое утро на высоких повозках свозят с бахчей ребята арбузы и дыни. Казачки, повязанные по самую бровь, сидя в кружок на земле с детьми и соседками, длинною палкой колотят по чашкам подсолнухов, наваленных перед ними целою грудой. Чашки полны почерневших семян. Ребятишки грызут их сладкую мягкую корку. А поколотят палкой по чашке — и сыплются семячки прямо на землю, выскакивая все сразу и на земле бурея от пыли.

Домовитые варят старухи из гущи спелых арбузов черную жижу: будет она по зиме к чаю итти вместо сахара.

А старики возятся с желтою жижей навоза: наваливают его перед домом, уплотняя лопатой, бьют по нем спинкой лопатной, обрызгивая проходящую курицу, и растет вперемежку с соломой навозная куча, — понаделают из нее кизяку для топлива.

Носится в воздухе белая пыль молотящегося зерна. В ноздри заходит, в уши, на шею под воротник. Как у персика, лег ее пухлый налет на круглые щеки.

Но со степи приносит ветер нехорошие запахи, а из города привозит казак нехорошие вести. Фельдшер обходит станицу, расклеивая объявленье:

???????????????????????????

: Не пейте сырой воды!:

: Не ешьте сырых овощей!:

: Перед едой мойте руки!:

: Истребляйте мух!:

???????????????????????????

Истребишь их! У казачки Ирины поедом едят мухи умирающего ребенка. Мрет ребенок от живота — что ни съест, вырывает. Жарко ему, голенький на клеенке, со вздутым, как резиновый шар, животом, с тоненькими, словно ленточки ножками, ручками, лежит и помирает. Где ж тут мух отогнать от младенчика в рабочую пору, когда бабьих рук на всякое дело не напасешься. И мухи знай залепляют глазенки, ползают по лицу, по ноздрям, по слюнке, бегущей на подбородок, гнездятся под шейкой не много, не мало десятками. Моргает дитя, раскрывая большие грустные глазки. Мухи взлетят и снова садятся, липкими ползунами охаживая беззащитное личико. И глаза, загноившиеся в углах мушиною слизью, смотрят с кроткою стариковскою мудростью и с безысходным терпеньем. Маленький, зря ты вышел из материнской утробы.

— Волчья утроба! — сердитый фельдшер сказал, наклоняясь над ребенком: — ведь первенький он у тебя, постыдилась бы! Чего суешь ему жеваный хлеб, когда говорю: кипяченого молока давай. Воспаление прямой кишки у него, тебе говорю или нет?

Но не отвечает Арина, да как грохнет ухватом в печь, ажно горшки затряслись и посуда на полках отозвалась-затеренькала. Высохла у Арины душа, высохло сердце. Выплакала глаза.

А из степи в станицу доносятся нехорошие запахи. И из города привозит казак нехорошие вести: бараки тут, на восьмой версте, стали строить. Городские-то, слышь, переполнены, фельшаров не хватает.

На барках по тихому Дону подвозят к Ростову арбузы. В этом году урожай: политая кровью земля ощерилась невиданным многоплодьем. С бахчей не собрать мелких дынь, полосатых арбузов и тыкву. Только цветом не вышли и формой: в иные года народится арбуз, как точеный, раскидистый, плотный, с малым желтеньким пятнышком на отлежалой щеке. Такой арбуз покупайте без пробы — ломти в нем лягут складками алого бархата, а семячки черные и лакированные, как пуговицы на сапожках. Нынче же вышел арбуз ноздреватый, длинноголовый и мелкий; цветом внутри бледно-розовый, соком не сладкий; дыни загнили с боков, посреди не дозревши, а тыква пошла с пупырями.

Много товару идет на барках по Дону. Дешев товар, последнему нищему по карману. Возле тумбы, заклеенной белыми объявлениями о холере, выгружают арбузы и продают по десяткам.

На пристанях работают батраки, загорелые люди: грузят, чинят мостки, смолят лодки, волокут двадцатипудовые бочки. Дальше, на Парамоновой верфи, сотнями бегают муконоши. С мельницы прибегают, засыпанные мукой, белобровые бабы, — и все покупают арбузы.

По жаре, над распаренным Доном, подсыхающим у берегов, вьются тучи комариков и другой мошкары. Налетят, облепят, кожа чешется до царапин; комарики мелкокрылые жалят нещадно. По жаре, над распаренными, стеклеющими радужной плесенью лужицами, отдыхают рабочие. Скинут рубахи, ноги в воду, ножами взрежут арбуз и едят его. Длинноголовый арбуз внутри розов, соком не сладок, голода не утоляет. Горит у рабочего горло от сухости, от арбузного сока, пить бы его, пока не наполнишь утробы. А на жарком солнце, как из очага палящем, вдруг почувствует полуголый рабочий — холодок. Пробежит холодок по спинному хребту и екнет под сердцем. Сухостью обожжет гортань последний прикусок арбуза, — и уже валится корка из рук, мутно перед глазами, тошно под ложечкой, острая сосет тоска, словно вгрызлась во внутренности волчица, — и закричать бы от тоски на весь мир, закупоренный под колпаком духоты.

— Ты чего?

— Напиться пойду.

Встал рабочий, пошел неверной походкой и вдруг побежал за насыпь из бревен, где мальчишки устроили себе склад жестянок, обрывков каната и полусгнивших кадушек…

Повыше, к Нахичевани, идут огороды. Здесь кооператив "Мысль и хозяйство" устроил учительские трехаршинные грядки. Каждый арендовал себе несколько и работал с семейством. Математик Пузатиков в жаркое утро, с женою и дочкой, здесь тоже копает картошку. Сапоги математик Пузатиков пожалел, — снял их. Греют голую пятку теплые ломти земли. Лопата работала долго, с толстого педагога лил пот, на лысине выступавший крупными каплями; капли сливаясь бежали к глазницам и текли ручейками вдоль носа, откуда и смахивались энергичною тряской на землю. Потом, оставив работу, математик рыл картошку руками.

После заката, с мешками на таре, везомой прислугой, шли Пузатиковы домой, шли и беседовали о вздорожаньи продуктов. Как вдруг у педагога внезапно сотряслись друг о дружку зубы, стукнувшие в ознобе и перекусившие язык. В страхе он сел перед аптекой на тумбу.

Раскаленная мостовая еще пышет зноем. Небо кажется затянутым пылью. С тротуаров вечерний ветер сносил шумной стаей невыметенный сор, — бумажки, мешочки, окурки. Испуганная жена математика побежала в аптеку. И уже сипло стуча потертой резиной по камням, без рессор, похожая на свалочный ящик, подъезжала к аптеке карета.

А когда повезут вас в карете скорой помощи, что передумаете вы в дороге? Сухо вам, сухо в горле и в мыслях. Жжет вас. Нехорошо сжавшемуся от сухотного страха бедному сердцу. Что вы видели на земле, что знаете и куда повезут напоследок тощие кони, которым на уши наденут бахрому и пышные перья? Пыльно накроет балдахин колесницу. Будут кони коситься, шагом ступая, на колыханье траурных перьев. И не крикнет покойник, встав со смертного ложа: други, сухо мне! Сухо, как ржавчина, шевелится мысль в пересохшем мозгу. Помогите! В юности я уповал на чистую радость. К зрелым годам послужил похотливой скверне. Все торопливей жизнь, все пестрее дни, я растерял себя по мелочам, не нахожу, не помню. Кто сей, кто был мной? Душно, сухотно, рассыпаюсь, соберите меня!

Но разве есть на земле друг? Разве есть любовь?

— Эй ты, придержи, куды едешь, видишь — дорога занята!

Видит Пузатиков, математик, из окна остановившейся кареты, что мимо, по Софиевской улице, везут гробы на подводах. Много гробов, по десятку на каждой, простые, из осиновых досок, некрашеные; дегтем проставлены на них имена. За подводами провожатых не видно, а возница сильно пьян, красен лицом, со вздернутым носом, без памяти перебирает вожжами:

— нно!

не сладко ему везти такую поклажу.