Пока приближались к Изъядору — темень начала разжижаться. Чем ближе к дому, тем сильнее колотилось сердце Федора. Он пытался представить себе встречу с отцом-матерью, с сестрою, с братом… представлял и не мог окончательно представить.

Как только проехали косой забор, обозначавший границу Изъядора, Федор не смог усидеть в санях, скинул тулуп и соскочил на дорогу. Все существо его требовало движения, действия, душа истосковалась — ждать. Он бежал следом за санями, будто так было быстрее… С полверсты бежал. А когда низкие раскидистые сосны расступились совсем и открыли притаившиеся за ними избы — он ухватился за задок саней, вскочил на концы полозьев да так и проехал через всю деревню…

Из труб уже поднимались вверх, в светлеющее небо, столбы дыма. На улице еще ни души, никого. Только под окнами Емельяна Алексеевича запрягала лошадь какая-то женщина, повязанная черным платком по самые глаза. Она долго смотрела на незнакомые пошевни, пока они не остановились у дома Тулановых. Федор не узнал ту женщину, да и не до того ему было. Он достал из-под передка саней свой городской чемодан, поставил на снег и сам вдруг присел на санный передок: дыхание перехватило в груди и горло зажало — не сглотнуть! Приехал ведь… Домой ведь приехал! В верховья Ижмы-реки, из Питера, из Кронштадта — какую дорогу отмахал, немереные версты…

В угловом окошке мерцал слабый огонек. Но ни лица в окне, никакого движения. Похоже, никто не услышал лошади подле дома. Матушка, конечно, возится со скотиной. А Агния? Гордей? Да, все никак не привыкнуть — Гордей ведь тоже на войне, родители ему сообщали, но никак он не может представить младшего своего братишку солдатом с винтовкой…

Федор встал, распрямил грудь, глубоко вдохнул воздуха с морозцем.

— Ты, Петро, распряги лошадь и привяжи к саням. Пока не давай ничего, пусть поостынет.

— Знаю, — буркнул Петр.

— Потом я сам загоню под навес.

Федор взял чемодан и медленно поднялся на крыльцо. Осторожно повернул кованое железное кольцо в дверях — чтобы внутренний засов не слишком громко звякнул. Сделал три, до боли в сердце знакомых шага… И рука сама ткнулась в дверную ручку… Сколько раз во сне, в матросском кубрике, делал он эти шаги и вот так же, безошибочно, утыкался рукою в родную дверь!

Матушка сидела на лавке и чистила картошку. Подняла голову, вглядываясь в вошедшего человека в незнакомой какой-то одеже. И постепенно глаза ее начали шириться радостью, в которую боялась, боялась она поверить, слишком уж было все неожиданно. Потом, вспоминая, Федор корил себя за такое внезапное свое появление, ведь с мамой могло и худо быть. Нельзя же так — вдруг. Нож загремел по полу, сырая картофелина глухо стукнулась, покатилась к печке. Мать сделала два шага навстречу сыну, но вдруг резко повернулась спиной к нему, а лицом к красному углу, в котором висели иконы. Бросилась па колени:

— Господи! Го-осподи… Слава тебе, господи! — торопливо заговорила она, истово крестясь и вкладывая в привычные слова благодарности богу всю свою душу.

И зашептала молитву. Федор даже головой замотал, чтобы только не заплакать. Зажатую в кулаке шапку бросил на лавку. Осторожно подошел к матери, опустился рядом с нею на колени и перекрестился. Тут только она повернулась лицом к сыну, шершавой ладонью своей огладила его лицо, волосы.

— Федюшко мой… сыночек родной… Живой, здоровый…

Лицо матери перекосилось. Она обняла Федора за шею, прижалась головою к его плечу и зарыдала, уже не сдерживаясь нисколько. Федор осторожно поднял ее с колен, усадил на лавку рядом с собой. Мать никак не могла успокоиться, рыдала, затихая лишь на секунды, чтобы погладить сына по груди, по плечу, по спине.

«Вот она, родная-то кровь, — думал Федор смятенно, — вот она, родная… чем ее заменишь, да и возможно ли говорить даже, будто можно чем-то заменить этакое?»

Федор тоже поглаживал мать по голове. Так и застала их Агния, когда зашла в дом с пустым ведром. Она словно запнулась на пороге, ойкнула, швырнула ведро и бросилась к брату, обняла его с другой стороны. Так и оказался Федор между двух самых дорогих ему женщин, роднее которых и не было никого. Мать потихоньку успокоилась и тогда только заметила Петра, присевшего на заднюю лавку.

— А, это Петя тебя привез? Ну, он и есть. Раздевайся, дитятко. Спасибо тебе. А вырос-то как…

Мать еще раз подошла к сыну и еще погладила всяко, словно глазам своим не доверяя и пытаясь руками, руками почувствовать — что да, живой ее Федя, живой, всамделишный…

И начали они с Агнией бегать: от стола к печке, из избы в сени, из сеней на сеновал-сарай, в холодную половину избы. Что-то заносили-выносили-ставили-резали-звякали. Что-то зашипело в печи. До Федора все звуки теперь доходили с каким-то запозданием и как-то сбоку, со стороны, до того он и сам был оглушен встречей с матерью, сестрой, домом родным.

Отец оказался в лесу, с отцом встреча еще предстояла. Очнувшись немного, Федор разделся и начал как бы заново знакомиться с давно знакомым домом. Слазил зачем-то на печку и посидел там чуть-чуть. Слазил на полати и полежал поперек постели. Вышел и заглянул на холодную половину, потом на сеновал, в сарай, на чердак даже. Все было такое знакомое, знакомое-знакомое. И все-таки все непонятным образом изменилось — не могло не измениться, потому что хлебнул Федор иной жизни, был ранен и изменился сам. Мать спросила только самое главное:

— Федя, ты мне сразу скажи: ты насовсем или как?

— Нет, мама, не насовсем. К Михайлову дню приказано быть обратно на корабле. Я только на побывку.

— Господи… Только-то и радости несколько деньков. От Гордея письмо получили… живой пока. Там, на божнице, почитай, Федя. Господи… хоть бы не убили Гордея. — Мать сразу всхлипнула.

— Не плачь, мама, — попытался успокоить ее Федор. — Оно хоть и война, да ведь не всех же убивают…

О том, что на войне убит мамин племянник Гриша, дяди Дмитрия сын, Федор решил не говорить. Когда-нибудь и без него узнает, а сейчас, пока Гордей на войне, не надо ей знать этого…

— К отцу я завтра схожу, — сказал Федор.

— Может, отдохнешь денек-другой?

— Да сколько уже валялся в санях, с чего уставать? И время поджимает.

Только-то и успели поговорить мать с сыном, а сестра с братом. Прямо с утра пошли в дом люди, прослышавшие о приезде Туланова. Молодые пошли, ровесники Федора, пожилые пошли и совсем старые — у кого кто из родственников был на войне, поспрашивать пошли, послушать и о своих расспросить: не видал ли? Мало ли, хоть мир и большой, а ведь и тесный…

Весь день не вылезал Федя из красного угла, нарассказывался о жизни в России, в столице, в других городах — чего от товарищей своих слыхал — о жизни в других странах, где самому удалось побывать или, опять же, узнать с чужих слов. И сам вволю наслушался всяких деревенских новостей: кто жив еще, а кто богу душу отдал, кто на ком женился и за кого замуж выскочил, кто удачливее на охоте, да чья собака запаршивела, хоть пристреливай горемычную…

И звали его, звали служивого, во все дома звали. И он обязался у всех побывать, хоть на минутку да зайти. А как иначе в деревне? В каждую избу придется заглянуть, уважить земляков и никого не обидеть. Два десятка домов, не так уж и много, выдюжит. Назавтра пришлось Федору перво-наперво заглянуть к крестной, она настойчиво приглашала зайти с самого утра, наварили, говорит, нажарили-напекли всякой всячины и ждем дорогого гостя, уж так ждем, никто без тебя, Федя, за стол не сядет… Нельзя крестную не уважить. Уважил. И к отцу сумел собраться только уж после обеда. Федор снял с гвоздя свое ружье, достал из ствола замасленный кусочек кудели, переломил стволы, посмотрел ствольное нутро на свет — стенки блестели, ни царапины, ни точечки ржавчины не было. Вытащил из патронташа несколько заряженных патронов, сунул в передний карман лузана: может, чего попадется дорогой. Все равно старые заряды придется по пустякам расстрелять, на серьезную охоту со старыми зарядами идти негоже.

Отцовская лыжня начиналась сразу за изгородью.

— Завтра обратно возвращайся с отцом, — наказывала матушка. — Так ему и скажи.

— Скажу, — пообещал Федор.

И прошелся, громко хлопая лыжами, проверил, все ли ладно. Затем уж, размахивая руками в лад широким шагам, легко заскользил по лыжне. Воздух-то, воздух какой! А зимний бор… сосны красно-ствольные… тишина торжественная… Да тут взрослому мужику впору заплакать от радости встречи с родимой сторонкой. И как славно катиться вольным шагом по отцовской лыжне! Совсем не то, что болтаться на железной коробке по соленой воде, на волнах высотою в хоромы… И снаряды над головой не воют, и — самое-то главное! — никто, никтошеньки тобой не командует! Тут ты сам себе и командир, и боцман, и царь.

Вона, на соснах, — в честь Фединого приезда — на каждой веточке белый кружевной воротничок. И вершины — специально для него закудрявлены… А как же! Хозяин вернулся! Отойдя от деревни версты на две, Федор вскинул вверх руку с ружьем и закричал во весь голос, закричал:

— Э-э-эээ! При-ивет всем! От меня — при-и-ве-ет!

Нащупал пальцем курок и шарахнул в небо — отдал салют родному лесу. Эх, как хорошо накатило! Ну до того хорошо… Возликовала душа. Раньше соскучилась, сжалась, загоревала по дому. А теперь вот расправилась и — ликует! Эх, жить бы да жить вечно, стоять на лыжах, смотреть на небо, на землю, на лес и — жить…

Припозднился-таки Федор с утренним гостеванием, припозднился, да ведь нельзя обидеть ни мать родную, ни маму крестную…

Начало темнеть еще до Катшыс-бугра. Страшного, конечно, ничего нет, какая уж тут печаль? До своей охотничьей избушки Федор и с закрытыми глазами дойдет, тут темнота ему не помеха. Он даже шагу прибавить не захотел — такая была радость снова увидеть, узнать родное свое, до боли знакомое… На небольшой поляне перед охотничьей избушкой было светлее. Из окошка еле-еле свет брезжил, и можно было еще угадать чуть в стороне баньку. Значит, вернулся батя из лесу, вернулся, — обрадовался Федор. Сердце опять зачастило. Лыжня сама привела его под навес. Он снял лыжи и прислонил к стенке. Ружье и лузан повесил на деревянный колышек — его и нашаривать не пришлось, рука сама угадала, где он, старый. Батя, конечно, понял, что человек к избушке идет: собаки залаяли, предупредили, ишь как рвутся. Он, слышно, прикрикнул на них, но навстречу не вышел. Гость неожиданный, нежданный — сам войдет, доложится. Вошел Федя в избушку, поклонившись низкой притолоке.

В переднем углу горела лучина. Батя сидел боком. Снимал шкурку с белки. Соболь, собака старая, рычать сразу перестала, осторожно подошла к Феде, обнюхала и завиляла, завиляла колечком хвоста и нос задрала, тихонечко заскулила. Вспомнила ведь! Вторая собака была незнакомая, молодая, Федю знать не знала, теперь стояла рядом с хозяином и грозно рычала.

Отец внимательно посмотрел на вошедшего, в лице не изменился, чуть помедлил и широкими жестами перекрестил Федора: «Да воскреснет бог… да расточатся врази его… яко тает дым…»

Молитва от нечистой силы, сообразил Федор. И подал голос:

— Да я это, батя, я. Глянь, ведь Соболь признал меня.

— Так-то оно, конечно… если бы не… Откуда ж ты свалиться мог… в избу вошел, а божий знак не подал…

Федор догадался. Левой рукой спокойно снял шапку, а правой дважды перекрестился, стоя лицом к маленькой, в пол-ладони, иконке Николы-угодника, висевшей в переднем углу. Отец все же смотрел недоверчиво.

— Сейчас из дому, батя. Вчера приехал, на побывку отпустили. Скоро и возвращаться, чтоб к Михайлову дню обратно на корабле. Мать просит тебя со мною вместе завтра домой.

— Шеть! — цыкнул отец на все еще рычащую лайку и прогнал ее под нары. — Разболокайся, сынок.

Медленно поднялся отец с низенькой скамеечки и начал креститься, кланяясь все той же почерневшей от сажи иконке: «Слава те, господи, слава те, господи…» Затем уж подошел к Федору, прижал его к груди и трижды приложился бородатым лицом к щекам сына.

— Ты уж извиняй, сынок. Входишь в дверь… а я только что думал о тебе. Ну и решил: приблазнилось, не иначе. Садись отдохни. У меня суп из глухарки сварен, погоди чуток, вот на костре разогрею, на воле…

Батя надел шапку и торопливо вышел. Федор в полутьме обвел взглядом избушку. Все как было, все так же, как и три года назад. Да неужели столько времени минуло?… На лавке лежали еще две белки, — Федор сел на отцово место, закончил его работу. Молодая собака вылезла из-под нар, обнюхала Федора и завиляла хвостом, извиняясь за давешнюю непримиримость.

Батя перелил суп из котелка в деревянную миску, положил перед Федором ложку. Видно было: пока он котелок на костерке разогревал, сомнения снова одолели его. Федор перед едой уже не забыл перекреститься.

— В дальней-то дороге небось не без крестика, а? — спросил батя. — Обличье, оно конешно, сильно схожее, да ведь нечистая сила, она… сила все ж…

— Как без него, — успокоил отца Федор, приоткрыл ворот рубахи и из-под тельняшки вытащил нательный крестик. — Это еще мама перед уходом на службу повесила мне. Только цепочку в Финляндии купил, тоненькую, серебряную. Да ведь и тебе подарок оттуда привез. Вот, — Федор отложил ложку, встал, из кармана зипуна вытащил небольшенький сверточек. Развернул его, протянул бате круглую черную коробочку.

— Это тебе.

Отец открыл коробочку, увидел компас.

— Матка? Ладно… Хотя у меня и старый показывает.

— Этот отличается, батя. Вот посмотри, — Федор открыл крышку компаса и заслонил его ладонью от света лучины.

— Но, там что-то даже горит, — удивился отец.

— Это светит конец стрелки, которая кажет север, — объяснил Федор. — А если конец стрелки навести между вот этими двумя горящими точками, да сам станешь лицом в том направлении, то горящая точка справа будет восток, а слева — запад. А это, стало быть, юг. В темноте очень способно…

— Знаю, — коротко поблагодарил отец и положил подарок на стол.

Но недолго выдержал характер, вскоре снова взял компас в руки. Федор ел и улыбался. Уж он-то своего батю знал.

— Выйду на волю, погляжу в темноте… — И вышел.

Зашел обратно, счастливо улыбаясь:

— Эк они в подходящее место этих светлячков загнали, хорошо указывают. Ты бы матери чего привез, сынок. Вовсе без бабьей радости живет…

— Как же, батя, обязательно привез. И маме, и бабушке, и тетке Насте, всем материалу на сарафан. Агнии и Анне дяди Дмитрия — бусы, красивые. А Гордею финский нож, такой нож справный… Да вот он, оказывается, сам там же, где кровь льют…

— Откуда ж у тебя, сынок, эстолько деньжищ? — удивился отец.

— А за три-то года… Копил помаленьку, не без того, батя. Потом такое еще… был в нашей команде один дошлый человек, хороший такой парняга, так вот он подсказал, чего финнам надобно по их, финской, жизни. Когда заходили мы в Финляндию, там по его подсказу кое-какие товары с выгодой обменяли, да. Одно, батя, жаль. Нету больше того хорошего парняги… В последнем бою… осколком… меня в плечо зацепило, а ему, бедолаге, прямо в голову угодило… насмерть.

Отец перекрестился. Опустил голову, посидел молча. Поднял лицо, тихо попросил Федора:

— Покажи.

Федя добрал из миски две ложки супа, доел. Не торопясь, снял с себя рубаху, тельняшку. Повернулся к отцу свежим шрамом. Батя тихонько обвел рубец на плече пальцами, спросил:

— Руку подымаешь — не болит?

— Теперь ничего, терпимо, батя. Врач обещал, все, мол, как прежде будет, не опасно.

— Слава богу, — прошептал отец. И поклонился Николе.

На мягкой лосиной шкуре да под теплым одеялом спать было и не холодно и не жарко — в самый раз. Ночью Федор проснулся, услышал в темноте шепот. Понял: батя молится. За него, Федора. Когда отец рассматривал шрам на плече, немецкий подарок, лицо его невольно исказилось болью за сына, Федор заметил. Теперь он не стал подавать голоса, слушал молитву отца, потрескивание мороза за стенкой — и все это в привычной благословенной тишине родной тайги… Снова уснул. Встали привычно рано. Позавтракали. А собирались уже как рассвело. В лабазе у бати набралось всего: десятка полтора заячьих тушек, два глухаря, три глухарки, рябчиков порядочно, мягкий мешок с заячьими и беличьими шкурками. Все это погрузили в нарты. Туда же положили и ружья. Федор надел лямку, батя охотничьим копьем помог стронуть нарты с места. Собаки большими прыжками обогнали Федора и побежали вперед по лыжне. Отец шел сзади, помогая то подтолкнуть на подъеме, то притормозить на спуске.

Назад, до Кыръядина, Федора везла-провожала Агния. Сама правила, брата к вожжам не допускала.

— Не-е, братишка, по этой дороге я — ямщик… А ты нынче полное право имеешь погосподиться. Да и Машка наша меня признает, послушная. — Агния засмеялась, стеганула слегка кобылу вожжами по крупу. — Но-о, милая, не подводи меня пред братухой…

Но Машка порысит-порысит да и опять поплетется шагом, такая неспешная кобыла. А Агния и не замечает, дает ей волю тащиться, и рассказывает, не умолкая, да Федора расспрашивает, о чем еще хочется ей узнать. Благо в дороге они одни, никто не мешает сестренке поболтать с братом. Федору же до того хотелось побыстрей в Кыръядин! Была бы его воля — он бы и без передышек, без ночевок добрался, только бы не стоять в пути. И уж он бы, конечно, не позволил ленивой кобыле шагом плестись…

Не выходила из головы у него Ульяна, не выходила. И вся обратная дорога была как бы подсвечена мыслями об этой девушке.

Ждет ли, спросит ли, о чем спрашивала перед отъездом? В Кыръядин прибыли вечером, и опять первой услыхала их Анна. Она вышла на крыльцо посмотреть, кто приехал, увидела Агнию, Федора, сбежала вниз по ступенькам. Долго они с Агнией радовались друг дружке. Потом она приветливо прижалась к брату, успев тихонько шепнуть:

— Ульяна тебя вчера целый день ждала, да и сегодня, поди, сто раз спрашивала, не приехал ли? Я чуток погодя сбегаю, скажу ей. Пусть вечером придет, посидит…

— Позови, — тем же шепотом сказал Федор.

— Вы чего там секреты разводите? — подошла к ним Агния.

— Есть у нас тут… Я на минутку к соседям и сразу обратно, — заспешила Анна и побежала предупредить Ульяну.

Ульяна пришла после ужина в одной кофточке и юбке, только накрылась с головой большою шалью: примораживало на улице.

— Добрый вечер… всем, — почтительно поклонилась она.

— Присаживайся, Уля, — ласково улыбнулась Анна. — Проходи.

Бабушка скоро поднялась на печку. Тетя Настя завершила вечерние хлопоты по дому и тоже присела с девчатами, приготовилась сучить шерстяную нитку. Девушки пряли, Анна похваливала Ульяну за мастерство, за тонкую нитку; шутили, смеялись. Федор хотел было пересесть из красного угла, но ему не позволили.

— Нет, Федя, ты уж посиди, посиди, а мы на тебя полюбуемся, как на солнышко в пасмурный день, уж ты в тень не прячься. Уедешь — когда-то снова свидимся…

Федор улыбался и смотрел на них, на женское общество: тетю Настю, Агнию, Анну и Ульяну. Красивое румяное лицо, мягкие русые завиточки волос возле ушей, толстая коса, перекинутая через покатое плечо на грудь, тонкие пальцы, заставляющие вихрем летать веретено и временами громко щелкающие по тонкой нити, — все волновало Федора в этой девушке. Чем дольше смотрел на нее, тем больше хотелось смотреть.

— Давайте, девушки, споем для Феди, — предложила Анна.

У меня была-а лента алая… — спокойным чистым голосом запела Ульяна, песню, вторыми голосами, тут же подхватили Анна и Агния:

Потеряла я ее, ох, потеряла, На поляне, той поляне земляничной…

Со второго куплета подтянула девчатам и тетя Настя. Куплет за куплетом теряли они и теряли свои ленточки — красную, синюю, желтую и черную, пока не потеряли и милого друга. Спели до конца, посмотрели на Федора: — Вот хорошо как, теперь Федя нашей песни не забудет, для него спето.

Спели еще две песни и, одну веселую, впору было в пляс пуститься. А Федор сидел и думал, как же подарить свою шаль Ульяне — подарок для долгой памяти… И решил так: как соберется Уля домой, он выйдет чуть раньше на крыльцо и там ее обождет. Так и сделал. Как только Ульяна заикнулась, что вот загостилась, пора и честь знать, Федор накинул тулуп, сунув под бушлат заранее приготовленный сверток с шалью. Девчата вышли из избы втроем. Но Анна, увидев на крыльце Федора, тут же позвала Агнию обратно:

— Пойдем, Агнюша, домой. Федя Ульяну проводит. Матросу такое дело можно доверить…

Остались Федор и Ульяна вдвоем на крыльце.

— Уля… я тебе что-то сказать хочу, — начал было Федор, чувствуя неуверенность перед этой молоденькой девушкой. Подойти бы, обнять за талию, прижать к груди, поцеловать горячо… А вот не мог он так — была какая-то непонятная преграда тому внутри самого Федора, и преграду эту ничем, пожалуй, не объяснить…

— Скажи, Федя, — повернулась Ульяна, — что обещал, когда домой ехал, скажи.

Она спросила чуть слышно, видно было, не давало ей покоя то, недосказанное, — что так хотелось услышать.

— Уля… веришь ли… я, как встретил тебя, так ты из моей головы не выходишь. Только о тебе и думаю, ага, правду говорю. Ты мне вот как нужна… чувствую, понимаешь… не могу без тебя…

— Федя, и я тебя всю неделю ждала… каждый день. Только ты уехал, я на второй день уже жду… Дуреха, да?

Ульяна приподняла лицо и несмело взглянула на Федора. Он подошел поближе, осторожно обнял ее.

— Уля, о чем я прошу: подожди меня… Как вернусь совсем, пошлю сватов. Что скажешь, Уля?

— Подожду, Федор. Приезжай скорее. Ждать тебя буду.

— Война проклятая… сколько она еще… никто не знает. Но помни, Уля: я твой, я только о тебе… Жди, очень прошу.

— Ты только возвращайся, Федя, и позови. А я дождусь. Ты только никуда не сверни по дороге…

Они поцеловались по-юношески робко.

— Пойду я, Федя, пора мне. Матушка…

— Погоди, Уля.

Федор торопливо вытащил из-под бушлата сверток, развернул свой подарок — красивую шаль в пышных красных цветах — и накинул Ульяне на плечи.

— Вот… подарок тебе… Наденешь, сразу вспомни, кто тебя любит больше жизни…

— Что ты, Федя… зачем?.. Что я дома скажу…

— А что хочешь, то и скажи. Лучше всего правду: жених, мол, подарил. Не отказывайся, если не возьмешь, одно только и буду думать: не хочет Уля меня ждать…

Ульяна сама обхватила Федора руками, прижалась к нему.

— Да что ты, Федя, да береги тебя господь… Назад возвращайся… ждать буду… год… два… сколько придется. Я своему слову до гробовой доски не изменю, так и помни.