Поисковый отряд Лунина, восемь человек, выехал из Дзолью в мае. Были в отряде: сам Лунин и его помощник Мамедов, тоже геолог, пятеро чернорабочих, в их числе и Туланов. Но главная задача Туланова — проводить отряд до мест естественного выхода нефти и газа на поверхность земли. Восьмым был молоденький стрелок, вооруженный коротеньким карабином. Конвой и охрана.
«Ну… живем… теперь и бояться некого: опять свой защитничек при нас состоит!»- с веселой иронией думал Федор, посматривая на стрелка. Но смех-то смехом, а сам вид молоденького парнишки-конвоира теперь вызывал в нем мысли и воспоминания нерадостные, не мог Федор забыть того мальчишечку, который всадил ему в лицо пулю из нагана. Метка на щеке потихоньку заныла и на этот раз… И чего занятым людям навязывают это пугало с карабином? Если доверяете серьезное дело делать, так на кой он, охранник? А ежели кто убежать захочет — он все равно не остановит… Потом уж, много позже, Федор понял — зачем. Затем, что если понадобится — будет с кого спросить. Будет кого под суд отдать. Теперь же он думал с досадой: медведи у нас на людей не кидаются… если сам медведю больно не сделаешь. А людей с ружьем пасти — последнее дело, и тем худо, кого пасут, и тому несладко, кто пасет…
Но, как бы там ни было, приподнятое настроение не покидало Федора с того момента, как узнал он о скорой поездке в родные места, вверх по Ижме. И тяжелое, стало полегче, и холод — не столь знобким, и жесткое — мягче. Все сойдет. Лишь бы с Ульяной повидаться, с детишками, ну хоть накоротке, словечком перекинуться. Узнать, как они там, без него, перемогаются. До Чимъеля будут подыматься, родной деревни не миновать. Да неужто встретиться не позволят? Хоть что-то человеческое должно же у них остаться. Он Христом-богом попросится. Хоть бы через глаз пропустить… Хоть бы чего узнать, сердце изболелось…
И еще надежда была: как найдут они нужные места, там должны оставить буровую бригаду. Вот самое главное — в ту бригаду угадать. Дело там заведется длинное, а он почти что дома будет. Конечно, не совсем чтобы дома, не в лесной даже, избушке своей. Но, как говорится, выбора нету. Считай, богородица-матушка опять ему поддержку в жизни оказала. Спасибо тебе, матушка, сто раз спасибо.
Весной дни удлиняются, а при ожидании стали они и вовсе непомерно долгими. И Федор тайком молился яркому солнышку: «Пореже прячься за хмурыми тучами, милое ты мое, да щедрее поливай северную мою земельку своими лучами жаркими…» Молился южному ветру, теплому и мягкому, ласковому материнскому ветру: «Почаще обдувай землю, ветер южный, помоги солнцу поскорее растопить снег, пусть веселей зажурчат весенние ручьи, вскроют окованные льдами реки…»
К северному ветру Федор обращался с горячим увещеваньем: «Ветер северный, быстрый да сильный ветер… Слышь ли меня? Послушай, северян: ты с севера, и я с севера, мы ж с тобой как два брата… Я тебя как старшего прошу: уймись, спрячься за Урал-гору до осени… Передохни, братишка… Устал, поди, мотаться над землей, всю осень и зимушку ты работал, хватит, а? Передохни чуток, пропусти меня скорее: Ульяну повидать и детей моих малых… Вот ведь как соскучал я, подневольный, по своим, по родным…»
В конце апреля северный ветер затих, уступил мягкому южаку. Щедро сеяло свои теплые лучи солнце. И талая вода Дзолью, не помещаясь подо льдом, вымахнула наружу — и пошла поверх льда. Начала синеть и набухать Ухта-река. Но в дни майских праздников задремавший было северный ветер снова встрепенулся, вылетел из-за Уральского камня, обрушил на коми землю холодный дождь, перемешанный со снегом, и, постепенно усиливаясь, вернул лютый холод и крепко сковал льдом и ручьи, и речки, и всю землю, уже поверившую в близкое тепло.
Федор зажал себя в кулак и терпеливо ждал. Знал: недолго осталось, теперь главное — дождаться… Северяк еще побушует, но до осени дорогу по воде ему уже не запереть, слабо!.. Лунин велел Федору, как хорошо знающему реку, быть на катере-буксировщике, посматривать вперед и не дать катеру свернуть с фарватера. Федор послушался, ведь бояться, в сущности, нечего: вода поднялась на полсажени выше обычного уровня, мелкосидящая баржа и катер всюду пройдут. Кусты вдоль берегов почти наполовину высоты окунулись в воду, течение покачивало их. Поднялся Федор на катер по дощатой сходне с поперечными плашками, и в груди что-то стянулось в тугой клубок, и мешал ему тот клубок дышать, — гулкий стук каблуков по железной палубе соединил всплывшие издалека воспоминания о службе на военном корабле и сегодняшние стремления сердца и души.
«Вот… наконец-то… в сторону дома…»
Катерок чем-то был похож на муравья, маленький, а силенка есть, тащит и тащит против течения баржу, которая много больше самого катера. Позади баржи на короткой веревке дергалась небольшая гребная лодка, весельная.
Время от времени косой дождь, зарядивший с утра, усиливался, но Федор поднял капюшон брезентового плаща и ни разу не ушел с палубы вниз. Здесь, на палубе, под дождем, было ощущение почти полного возврата к прежней жизни, свободной от стрелков и окриков. Иногда он показывал рулевому рукой, как точнее придерживаться фарватера, но это так, больше для проформы, здесь еще было достаточно безопасно. А больше — радовался знакомым местам, родному простору. Утки уже прилетели, но дальше, на север, пока не спешили, смущало их сильное похолодание: они плавали вдоль берегового ивняка, и в тихих заводях, и на самой быстрине, стая за стаей с шумом перелетали над рекой и вверх и вниз. Словно сильный ветер пронесется над тобой — и невдалеке, впереди, по ходу катера, стая плюхнется в воду, покачается на волнах, снова подпустит катер почти вплотную — опять вспенит сотнями крыльев поверхность воды и устремится вперед, а там, впереди, высоко над лесом, сделает круг и вдруг пролетит обратно, прямо над головой, с шумом внезапного вихря. Олег Петрович Лунин не выдержал и вышел на палубу с двухствольным ружьем. Дважды дуплетом шарахнул по пролетавшим уткам. Одна шлепнулась в воду ниже их каравана, и ее унесло течением, не станешь же поворачивать катер с баржей ради подбитой утки, дорого обойдется такая добыча… Федор покачал головой:
— И не жалко зарядов, Олег Петрович?
— Зарядов?.. Да бог с ними, вот свежий суп из утки сварить бы… Ты ведь, Туланов, охотник? Ну-ка, попробуй, — Лунин протянул ружье Федору. Отстегнул патронташ и тоже подал ему.
— Сколько уток взять? — пробуя ружье к плечу, спросил Туланов.
— А сколько сумеешь. Нам бы по утке на брата — и было бы славненько. Вон их сколько.
— Тогда скажите, чтобы кто-нибудь перешел в лодку с веслом и отпустил ее на более длинный конец. Если в сторону упадет, чтоб успеть достать…
Лунин с кормы катера распорядился, как попросил Туланов. Стрелял Федор несколько раз. Сначала, когда стая обгоняла их снизу. Три утки шлепнулись перед катером, двух взяли прямо с борта, а третью зацепил помощник Лунина, который и сел с веслом в гребную лодку в конце каравана. Последний раз Федор пальнул по сидящим уткам, подпустившим катер совсем близко: две сразу распластались на воде, вторым патроном Федор выстрелил, когда стая начала подниматься, и еще три штуки плюхнулись в воду.
— Ну, хватит. — Федор протянул Лунину ружье. — Хорошая вещь, бьет как надо.
— Вижу — охотник, — уважительно заключил Лунин. — Шесть раз выстрелил и… двенадцать уток. Мастер, ничего не скажешь… Я четыре раза стрелял, а попал только в одну. Да и ту упустили.
— Это с непривычки, Олег Петрович, — успокоил Федор: — Тут практика нужна. Постреляешь, так они если не в котомку, так под ноги станут падать, — подбодрил Туланов геолога.
Молоденький стрелок, стоявший со своим карабином на палубе, аж в лице изменился, когда Лунин передавал ружье Туланову. Солдатик и понимал, что это необычная поездка, и работа предстоит необычная — когда условия режима нельзя соблюдать, как просто в лагере. Но все-таки… заключенному давать в руки оружие… пускай даже охотничье… Не положено. Но кто их знает, этих начальников, на что они рассчитывают… У них свои резоны…
— Хорошо, Федор Михайлович. Приварок, судя по всему, нам обеспечен. Тогда ты будешь еще и инструктор по стрельбе.
— Это можно, — заулыбался Федор, от которого не укрылось беспокойство стрелка, когда ружье оказалось у него в руках.
Мимо деревни Горояг шли на закате солнца, жители еще не спали, и все высыпали поглазеть на диво небывалое: кто-то осмелился подниматься вверх по Ижме на железном катере с баржой. Да еще и не останавливаются! Еще и выше плывут…
Среди стоящих на берегу Федор пытался выделить хоть одно знакомое лицо, но было все же далековато для такого опознания. А хотелось, очень хотелось хоть кого-то узнать…
Потому, быть может, хотелось, чтобы утвердиться: не все же вовсе переменилось в теперешней жизни… осталось же что-то прежнее…
Отсюда до Изъядора еще около шестидесяти верст. Если и дальше пойдет столь же удачно и скорость не снизят, то Керос и Шушун они проплывут ночью, а завтра утром причалят в родном селе. Лунин сказал: в Изъядоре обязательно будет остановка. И Федор, чем ближе становился дом, тем сильнее волновался. Руки дрожали.
Сколько пришлось Туланову перемерить путей-дорог на чужбине, а такого волнения не испытывал ни разу. А когда проплыли мимо его покоса в устье Черью — сердце совсем разболелось. Да, был свой покос… Чей-то теперь? Отсюда Федор на шестах, если постараться, добирался домой часа за два. А на катере… час, поди, не более. Лунин обещал отпустить повидать своих. Только бы не передумал… Неужели он прижмет Ульяну к груди, родную, любушку свою… всего через час-полтора?.. Детей обнимет…
Сладким предутренним сном спал родной Изъядор. Никто ведь не предуведомил о прибытии отряда, никто и не ждет. Только из трубы избы Ивана Евстольевича тянулся сизый дымок. Этот как всегда — трудяга — раньше всех подымается… И Ульяна еще спит, двери крыльца закрыты. Издалека Федор заметил на углу своего дома какую-то доску, похоже — красную. Детишки играются, подумал он. И у матери тоже ни дымка еще из трубы… Рано приехали, и хорошо, что рано: он хоть посмотрит сперва на родные дома, сердцем и умом к возвращению привыкнет. Слова хоть какие-то найдет для встречи… А то ведь увидишь своих, да и онемеешь…
— Ты, Михайлович, иди, — отпустил его Лунин, как только нос катера ткнулся в береговой песок. — И очень-то не спеши. Мне так и так нужно подождать, пока сельсовет откроют, с председателем познакомиться, договориться о помощи, если понадобится, — словно бы успокаивал его Лунин. — Сегодня, надеюсь, в назначенное место прибудем? Сможем ли дальше на катере подняться?
— Вода еще прибывает, Олег Петрович, — ответил Федор, — думаю, так до конца и дойдем обычным порядком. Тут уж недалеко. Правда, еще повернуть надо будет и катер и баржу, но, думаю, развернемся, не застрянем… Выберем место пошире, корму к берегу прижмем, а нос сплавим…
— Ну, хорошо, Федор Михайлович. Я вижу, ты уже все продумал. Иди к своим, — доброжелательно сказал Лунин и спустился вниз, показывая, что вполне доверяет Туланову.
Стрелок, предупрежденный заранее, смотрел в другую сторону. Федор пошел напрямик, по обрыву — вверх, прямо против своего дома. Поднялся — и застыл на месте. Глаза его не обманули, на углу их избы висела красная доска, и было на ней написано белыми буквами: «Правление колхоза „Новый путь“».
Федор стоял и боялся сделать следующий шаг. Да неужели из родного дома выгнали Ульяну с детьми?.. Или… может… одну половину тот самый колхоз отобрал… а на другой… выходит… ну да, если так, как он думает, то на другой половине его семья должна быть… Зачем колхозу под контору этакий домище? Он почти бегом, не в силах сдержаться, поднялся на крыльцо. Двери были не заперты. В сенях — запах нежилого: грязно, неприбрано и… пусто. На дверях слева и справа висели большие замки. Метка на щеке запульсировала с такою силой, что хотелось прижать ее пальцем, успокоить. Кровь ударила в голову, Федор даже покачнулся. Уже спускаясь по ступенькам вниз, понял: ноги дрожат, не держат… «Неужели из дома выгнали? — горестно думал он. — Да неужели на такое пошли… как же можно… детишек своей крыши лишать… их-то вина — в чем?.. Господи, помоги!»
Осталось навестить мать в родительском доме. И еше надежда была — там и найдет своих; если их выселили, куда им еще деваться — только к матери. Стараясь не дать боли овладеть собою, Федор буквально выскочил на крыльцо родительского дома и, уже не в силах сдержаться, тряхнул дверь за скобу — и раз, и другой.
— Кто там? — Болезненный голос матери не узнать было нельзя.
Мать первой проснулась, удивился Федор. Неужели Ульяна не слышит его приближения? Неужели ей сердце ничего не подсказывает?..
— Это я, матушка, открой. Это Федор, — чуть заикаясь, сказал он, крепко держась за дверную скобу, чтобы не упасть: он был уже на пределе сил.
— Господи… — зашептала мать по ту сторону двери, отыскивая задвижку. — Господи…
Дверь распахнулась настежь: прижав высохшие морщинистые руки к груди, в дверном проеме, согнувшись, с растрепанными волосами, стояла мать. Бедненькая ты моя… маленькая… матушка ты моя… В широко открытых глазах ее и растерянность, и радость, и тревога…
— Это я, матушка, — второй раз сказал Федор и шагнул в сени.
Мать прижалась к нему. Сухонькие, детские плечики ее тряслись — она беззвучно плакала. Федор, бережно ее поддерживая, завел в дом… и не увидел там больше никого.
У задней стены стояла с детства знакомая ему деревянная кровать. По откинутому углу овчинного одеяла видно было, что спала тут мать — и больше… никого в избе. Никого!
— Мама… а где же… Ульяна… Дети? — выдавил из себя ошеломленный Федор.
— Ты раздевайся, Федюшко… Раздевайся, дитятко, да сядь, отдохни… потом я тебе все обскажу… потом… — захлопотала мать. — Откуда тебя господь до дому привел, слава богу, вот не ждала, не чаяла…
Федор зачем-то все мял шапку в руках, все не выпускал ее. Он тяжело присел на лавку. Смотрел, не отрываясь, на мать.
— Ма-ма-а… Ответь, ради Христа… Ульяна где? Дети? Голову кружило, метка на щеке горела нестерпимо.
— Потерпи, дитятко… Все обскажу… у самой сил нету… так… сразу… — Мать шептала ответ, натягивала на рубаху старенький сарафан, она уже не плакала, овладела собой. Потом подошла и помогла сыну раздеться. Повесила его фуфайку на гвоздик, села рядышком, жалеючи погладила по руке, прижалась головою к его плечу. Старшенький объявился…
— Все расскажу, Федюшко… Ты не торопи мать… От горя глаза мои высохли… сил нету… Сердце разрывается, а слезинки не выжмешь… выгорело все во мне… дочиста, Федя… Сквозь огонь и воду прошли, так ведь досталось… И за что! Да вот… и тебе теперь надо… через горе пройти… Терпи, сынок, крепись… худые у меня вести, Федюшко… Как тебя, сокола нашего, в клетку упрятали, вскорости и Ульяну заарестовали… Да и увезли. В тот же год, еще до Троицы… Гнездо ваше, с таким трудом свитое, порушили, все накопленное добро, и дом, и скотину — все описали и колхозу отдали. Детей-то я взяла, но их тоже… в ту осень у меня отобрали… Господи, воля твоя… Ты, говорят, старая, себя смоги прокормить… А мы их в детский приют… в Деревянск какой-то… Федя-я, милый… за что ж детей отрывать! Что это за нелюди такие вокруг — этак душу выламывать?!
Мать сухо всхлипнула.
— Они мне из того Деревянска два письма присылали. Пишут: сильно скучают, горюют, домой просятся… Соседка мне те письма читала. Вон, на божнице у меня лежат…
Федор почуял внутри себя ледяное дыхание смерти. Только она, окаянная, может вот так, сразу, обдать человека холодом, да таким страшным — все в тебе в тот же миг замрет, затаится, сожмется в комочек, перестанет дышать…
— Ульяна? — только и смог произнести он, голос его дрожал.
— Дитятко ты мое… — мать опустилась, без сил, на скамью. — Родненький мой… Не перенесла она горюшка… Скончалась, бедная, безвременно…
Словно кто-то со стороны, только того и поджидавший, шарахнул Федора в грудь острым колом. Кол пробил грудную клетку, уперся в самое сердце да и остановился, смяв сердце наполовину, не давая, ему расправиться… Ни дыхнуть, ни шевельнуться — кол тут же пропорет насквозь…
Федор запрокинул голову и прижался затылком к стене. Белые его кулаки, сжатые насмерть, недвижно лежали на столе. Глаза, не моргая, вперились в потолок, ничего не видя перед собой. Тяжело тикала метка на щеке, обжигая тело старой болью. А внутри все замерло, готовое то ли взорваться со страшной силой, то ли вовсе омертветь — навсегда. Федор промычал что-то нечленораздельное, мать поняла его стон, как новый вопрос.
— В Усть-Куломе… позапрошлый год… как увезли отсюдова, так и потухла, как свечка… Царствие небесное… светлая душа… Там, говорят, и схоронили, на местном кладбище. Еще не пришлось побывать, Федя… ты уж прости. У меня ведь копейки за душой нету… Тебя ждала. Теперь уж навестим…
Слабая мысль появилась откуда-то издалека: «Побывать на могиле… обязательно… на колени встать, прощения попросить».
И ответная мысль появилась, очень ясная, простая, противоречащая той, первой: «Ежели вырваться… когда вода спадет в реке… Да ведь они до могилы меня из лагеря не выпустят… сгноят тут или в тюрьме… И детей тогда не увижу во веки веков…»
Федор уронил голову на руки, не в силах видеть, как сдвинулись стены со своего места. Чтобы не упасть на пол, он поднял оба кулака сколько мог вверх — да и грохнул обоими по столешнице — чтобы новой болью привести себя в чувство…
Всю жизнь разбили… Пошто!..
Мать сказала откуда-то сбоку, сухим голосом.
— Надо бы покормить тебя, сынок. Да прости меня, старую, нечем угостить тебя. Знала бы, что приедешь, заняла б у соседей. И сварила бы, и напекла. Пусто у меня, Федюшко… ой как пусто.
Мать в деревянной миске принесла печеный картофель, солонку.
— Вот… только и еды, Федя.
Он не шевельнулся. Мать постояла перед ним, потом мягко обняла голову сына, прижала к груди:
— Сынок… ты поплачь… оно, может, и полегшает, Федя… Не держи в себе, не держи. Ведь детишки твои кровные… они живые, поди… Гришутка… Георгий… Октябрина — вылитая мать растет… Уж ради них, Федюшко… крепись как можешь… Погоди, я к соседям схожу, крынку молока попрошу… с отдачей… как-нито — верну…
Федор оставался недвижим и молчалив.
Мать вернулась с Иваном Евстольевичем, у обоих в руках по крынке молока. Иван снял шапку, присел на лавку напротив Федора, с другого конца стола. Тот молчал, и непонятно было, видит ли он Ивана. Иван покашлял осторожно, чтобы как-то привлечь внимание Федора.
— Кха-кха… Ты, Михалыч, тоже на этом катере прибыл? Или сам?
— На этом, — медленно поднял голову Федор.
— Значит, отпустили все-таки?.. Слава богу…
— Не, Иван… Только взад-вперед… семью повидать… Как же так, Иван Евстольич?.. Бабу-то зачем порешили?..
— Сказывают… вроде бы на Ваську Зильгана… напала… Врут, поди. Меня в ту пору не было дома. Брехали, будто Васька на вашем крыльце был весь в крови. Акт, говорили, составили. Ну и увезли Ульяну.
— Как же так, Иван? — тихо спросил Федор. — Бабу ни за что обвиноватили… и никто в деревне не заступился? Это что ж мы за такой народ стали… в душу себе плевать разрешаем?
— Народ… Федор… ни при чем. Жизнь такой стала… сам видишь.
— Нее… не скажи… Это мы такие… Лишь бы меня не трогали, а остальные пропади все пропадом… — вдруг заговорил Федор в полный голос. — Если бы ни за что тебя задели, я б не смолчал…
— Это, Федя, как сказать… не обижайся. Ты, брат, помнишь, сам сказывал: власть теперь народная… наша, стало быть. Сами, мол, хозяева. Вот… дохозяевались… Власть-то оказалась не наша вовсе, а зильгановская… у свистунов — власть… И управы на них — никакой… Как же так, Федор Михалыч? Откуда что взялось, а?
Неизвестно, что бы ответил Федор, но зашла молодая девушка, обратилась к Ивану:
— Иван Евстольевич, в сельсовете тебя русский поджидает, с катера. Говорит, дело есть, серьезное.
— Кто такой, не сказал?
— Говорит, председатель ему нужен.
— Это геолог наш, из экспедиции. Сюда приехали нефть искать, — хмуро разъяснил Федор.
— Ладно, тогда я схожу, — поднялся Иван. — Но ты, Федор, худого про нас не думай. И сердца не держи. Мы, брат, нынче под таким богом ходим… под каким век свой не хаживали…
Иван вышел. Мать сказала:
— Выпил бы молочка, сынок. Парное… давно, поди, не пил.
— Давно, мама, — ответил Федор, продолжая сидеть недвижно. Сознание снова заволокло туманом, мыслей не было никаких, только метка на щеке горела, будто горящую спичку приложили да и приказали — терпи, Туланов. Взгляд его остановился на столе, на деревянной миске с картохой. Он тупо сосчитал, сколько там картошин: одна… две… три… четыре. На блюдце, рядышком, три круглых, каких-то серовато-желтых лепехи. Ну да… мать теперь христа-ради живет, подаянием соседским. Серовато-желтые, значит, с пихтовой корою. Вот до чего дожили работящие да совестливые Тулановы: старуха-мать дерево грызет… при живых-то детях да внуках…
— Агния? — назвал Федор имя сестры, надеясь, что мать сама поймет его вопрос. Она и поняла:
— Как же, помогает, если б не она да добрые люди, я бы давно с этим-то светом простилась, Федя. Еще до масленицы приезжала, два ведра картошки привезла да десять фунтов ячменя… Как же. Ведь за сорок-то верст не больно вырвешься, Федя. Да и своих у нее уже пятеро, мал мала… Это-то ладно, я жизнь прожила, чего мне теперь… Ты пей, родимый, попей молочка.
Федор встал из-за стола.
— Погоди, мама, я сначала схожу на катер, а потом уж угощаться буду.
— А и сходи, коли надобно, — легко согласилась мать, не очень еще понимая сыновью судьбу.
На берегу около катера и баржи уже собрались изъядорцы, мужики, и бабы, и ребятня, понятное дело. Все они Федору были знакомы, люди его родной деревни.
Когда он уезжал из дома в дальние края, всегда горестно скучал по родине, по землякам скучал. Бывало, вернется домой, и с каждым, кому интересно, поговорит в подробностях, на все вопросы ответит, все вопросы задаст. И с пожилыми, и с детьми. С кем в шутку, а с кем очень даже всерьез. Так и вырабатывалось общее народное воззрение на события, свидетелями которых становились люди. Хорошо или плохо. И чего ждать в будущем ежели так пойдет. И чего ждать — если этак… У людей, которые в жизни не ловчат, своими руками добывают хлеб свой насущный, — у них один интерес. И точка зрения одна. И всегда было: как вернешься из дальних краев, сердце полнится радостью при виде деревенских: свои. И он — свой.
А сегодня Федор прошел мимо, низко опустив голову и ни с кем не поздоровавшись. Сразу поднялся по сходне на катер, спустился в трюм, где были устроены для рабочих пары. Лунин еще не вернулся. Надо было дождаться его. И Федор, забившись в свой угол, попытался забыться. Но где там! Горе охватило его всего и терзало немилосердно, душа криком кричала. Сколько времени так прошло, Федор не знал. Очнулся от чьих-то шагов по трапу, осторожных, мягких. Увидел спускающиеся по железной лесенке ноги в шерстяных чулках, в старенькой кожаной самодельной обутке. Кряхтя, одной рукою держась за стенку, а другой сжимая на весу узелок из платка, появилась мать.
— Сынок… А я ждала, ждала, тебя все нету… Мало ли, думаю… не разрешили или что… — Мать положила узелок на нары, начала развязывать концы платка. — И молочка ты не попил. Как же… Вот, принесла тебе… Пелагея сегодня хлеб пекла, я рассказала, так она тебе три ячневых хлебца прислала… горяченьких… На-ко, поешь, милый…
И тут только Федор заплакал, сначала тихо, потом зарыдал в полный голос — горе прорвалось, горе вытолкнуло из горла застрявший там мертвый узел, и Федора начало трясти, безжалостно трясти всем телом, его било, словно в лихорадке, и несвязные слова бились в нем, ища выхода:
— Мма-мма-а… Нну… што-о ж это… што-о-о… За што-о… мма-ма… да как жи-ить-то тепе-ерь?.. Да где ж мы теперь… мма-ма… живем-то… госпо-ди… живое тело рвут… на ча-асти. Родных… вра-агами сде-елали… Да нужно ли так жи-ить… мма-ма! Да можно ли…
Каково матери смотреть было, как необъятное горе трепало загнанного в угол мужчину… ее сына… как горькими слезами полоскало его уже седобровое лицо… Мать села рядом с ним, узенькой сморщенной ладошкой поглаживала его колени:
— Поплачь, родненький… поплачь, сынок… полегчает…
Федор приходил в себя тяжело, медленно, трудно. Затих. Перестал вздрагивать.
— Иди, мама, домой. Я начальника дождусь. Поговорю с ним и приду. Ты не бойся, я молча не уеду. Зайду обязательно. Жди.
Мать взяла крынку с молоком и подала Федору. Он отпил несколько глотков. Пожевал хлебца. Остальное отдал обратно:
— Заверни, мать. И домой унеси. Я больше не хочу. Кормят нас здесь, ты не думай. Мы дело делаем, нас и кормят. А это себе оставь.
Он проводил мать на берег, поддерживая за локоть. А сам тут же вернулся назад и спустился вниз. Лунин пришел примерно через полчаса. Федор продумал все и сразу обратился к нему:
— Олег Петрович, разрешите с просьбой к вам?
— Конечно, Туланов, пожалуйста, — ответил главный геолог. В голосе его слышались даже нотки участия. Что-то, поди, успел прознать. Не зря в сельсовете столько пробыл.
— Олег Петрович. Мать моя, оказывается, голодует здесь… Богом прошу: дайте что-нибудь… хоть бы и в долг. Из пайка моего, что ли… сухарей там, крупы… Она дерево ест… пихту. А я и половиной пайка обойдусь, вот истинный бог — обойдусь, Олег Петрович, не откажите! И я вас не подведу, за двоих буду…
— Туланов, идем вместе, я скажу завхозу… Да, ты еще уток возьми, которых подстрелил, отдай матери. Возьми-возьми.
Федор отнес матери две утки, ржаных сухарей, пшеничной крупы, вермишель… Всего понемногу.
Из деревни выехали около полудня.