В тот день выдали Федору паспорт, и он спустился на пристань за билетом на пароход. Отчаливал пароход в три часа. Билет Федор купил до Деревянска, теперь его путь лежал туда, только туда. К детям. Матрена пожелала ему доброго пути, перекрестила, звала заходить, когда поедет обратно. Федор обещал и оставил ей деньги, чтобы купила голубой краски, покрасить крест.

Пароход начал давать гудки, когда Туланов спускался к пристани. Федор остался на палубе, в трюм идти не хотелось, в бушлате он и наверху не замерзнет. И потом еще новое чувство овладело им: ему хотелось простора, широкой дали, вольного неба над собой, хотелось видеть все это, почти забытое, и хотелось вздохнуть полной грудью. Может, это сама жизнь начинала возвращаться в его измученную душу… Да, наверное, так.

Какая-то молодая компания смеялась неподалеку. Пароход гуднул в третий раз, матросы вытащили на палубу трап и стали накручивать причальный канат на палубные кнехты. А потом длинными шестами дружно отталкивали нос парохода от берега, течение сильно прижало. Затем шлепнула по воде первая доска-плица пароходного колеса — и пошло, пошло, поехало… Отошли от берега, на середине реки развернулись носом вниз по течению. И — поплыли. Село начало быстро удаляться. Только каменная белая церковь долго еще высилась над серой массой деревянных домов. Федор снял шапку и перекрестился. Теперь, когда он побывал на могиле жены, можно сказать, та часть жизни — кончилась.

— Что, дед, мы давно новую жизнь строим, а ты все как в старое время несуществующему богу молишься? — окликнул его молодой веселый голос.

Федор посмотрел на озорника, совсем молодяжка, поди, не брился ни разу. Он глядел на Федора и, видно было, готов был поспорить с ним о боге.

— Не знаю, кто есть… Кого нету… — нехотя отозвался Туланов.

Ему не хотелось говорить. Ни с кем. Тем более спорить. Но явный вызов молодого парня изменил ход его мыслей, и незаметно для себя он начал отвечать пареньку. «Несуществующий…» Больно много ты знаешь… Потому что жизнь тебя еще не трепала… Если не Он, то кто бы тогда спас меня в девятнадцатом от верной гибели? Гурий? Как он мог туда попасть, если б богородица-матушка не услыхала мои мольбы да не послала его ко мне? Вот и в Дзолью опять же… На три года раньше вызволил…

«Как в старое время», передразнил Федор мысленно парнишку. — «А что ты знаешь про старое время да про нонешнее?.. Разве плохо мы прежде жили? Трудностей много было, это да, зато и жили по-людски. Лес и земля, зверь-птица, пашни и луга — все радовало, не ленись только». Как и отец, Федор лелеял землю, богатил ее торфом и навозом… Лес и воду жалел, ни одного дерева зазря не срубил… Зверя-птицу понапрасну не изводил, не портил глупым, ненужным выстрелом… Вместе с солнышком вставали они с Ульяной, а то и раньше, коли требовалось. И всему радовались. Дом построили — радовались. Детей нарожали — снова счастье, главная их радость в них, в детях. Всегда чувствовал себя Федор человеком с корнями. И уходили те корни глубоко в лес, в пашню, в воду. Он думал даже, будто счастье в их работящих руках будет вечным.

Как же так все повернулось? Взяли вдруг да вырвали его, Федора Туланова, из жизни, как молодую слабенькую елочку… И никто не надсадился… как отец тогда, когда корчевали вековые смолистые пни… А после? Мяли-крутили… будто собирались всего наизнанку вывернуть… «За какие такие грехи так безжалостно поступили? Пошто такую власть дали людям поганым вроде Зильгана? Али сами мы виноваты? Са-ми-и… А где же Ты, господи? Почему допускаешь? „Несуществующий…“ Господи, прости меня… Сознание помутилось от горя…» Федор оглянулся кругом — парни стояли на другой стороне палубы, — снял шапку и незаметно снова перекрестился, попросил у господа бога прощения за свои нечаянные, как ему казалось, греховные мысли…

Проплывали мимо Ульяновского монастыря. Сколько Федору раньше приходилось бывать здесь, а только теперь связал он название монастыря с именем покойной жены. У Федора в привычку стало входить — разговаривать с предметами, большими ли, маленькими… С природой, с явлениями ее. Вот и теперь обратился он к монастырю с просьбой: «Будь, Ульяновский, Уле моей, мученице, как памятник… Стой дольше, такой же белый, такой же крепкий. Стой и память храни».

Напротив Деревянска пароход длинно прогудел, предупреждая: здесь он хочет остановиться. «Вот, спасибо тебе, пароходище, привез-таки меня к детям. Тут они, тут, доехал я…»

Федор с палубы смотрел на цепочку домов около белой церкви. Места эти были ему знакомы — здесь проходил большак по берегу, там же, на горе, раньше стояли дома земства и почты. Дома, может, и сохранились, каменные они были, а вот чего теперь в тех домах? Но это все были мысли необязательные. Глаза Федора сами устремлялись к детям на берегу. Скорей всего, эти ребятишки и есть — детдомовские. Тянутся они к людям, встречают пароходы — другого такого зрелища в Деревянске отродясь не бывало. «Где-то среди них и мои», — подумал Федор, пытаясь разглядеть детские лица, но расстояние до берега было еще порядочное, всмотреться толком не удавалось.

— Где ж тут детской-то дом? — спросил Федор у какой-то женщины, ожидавшей у борта парохода, пока подадут сходню.

— А вона, у реки, внизу. В двухэтажном-то мальчишки живут, за ним домик директора, потом дом для девочек. А вон тот, совсем у воды, — то конюшня. А вон, вишь, поленницы длинные — тоже добро ихнее. Ты к кому правишься?

— Дети тут у меня. Трое, — сказал Федор.

— Но-о, батюшка… как же этак… — протянула женщина, явно жалеючи Федора. — А мать-то где?

— Померла мать, преставилась, — Федор перекрестился.

— Вона как… царство ей небесное, — перекрестилась и женщина. — Вот туда и иди, батюшко, там твои касатики, непременно там.

— Спасибо, — сказал Федор.

И уже на берегу пристально вгляделся в детские лица, забыв поначалу, что его самого, в густой бороде и усах, вряд ли признает даже старший, Гришутка. Да и он сам, к стыду своему, слабо помнил лица детей. Пять с лишним лет минуло, шутка ли сказать… Грише тогда еще и десяти не было, а теперь полных пятнадцать, совсем мужик. Нет, ни разу ни глаза не споткнулись, ни сердце не вздрогнуло. Ну ладно, потерпим. Федор подошел к дому директора, когда баба в калошах на босу ногу заканчивала тереть тряпкой ступеньки крыльца. Спросила, не очень-то выбирая слова:

— Ты к кому, такой бородатой?

— Директора бы мне.

— Никого и нету сейчас, все к пароходу побегли, — сказала баба, осушая последнюю ступеньку. — Это у нас теперь заместо ярманки — пароход-то…

— Я подожду тогда.

— А и подожди, коль нужда есть, — легко согласилась баба, прополоскала тряпку, отжала и расстелила перед крыльцом. Воду из ведра веером выбросила на траву, вытерла галоши о тряпку и, не глядя на Федора, зашла в дом. Федор остановил ее вопросом:

— Слышь, служивая, а директору фамилия как будет? Не Потолицына?

— Она самая, — бросила баба через плечо, не останавливаясь.

Значит, она, которая письмо ему написала. Директрису Федор узнал издали, по одеже да и по походке: деревенские так не ходят. Одета она была: темно-синяя юбка, воротник голубой кофточки отложен поверх черного жакета, и берет на голове, темно-синий, под цвет юбки. Строгая. А походка… как у кавалериста.

Только шашки на боку нету. Ну, эта и без шашки кому хошь башку срежет… Сразу видать.

— Кого ждете? — спросила директорша.

Федор смотрел на нее твердо и прямо, не опуская глаз:

— Здешнего директора ожидаю.

— Я буду директор. В чем вопрос?

— Здесь дети мои. Трое. Тулановы. К ним я и приехал.

— Ту-улановы-ы… — протянула директриса изменившимся голосом. И внимательно осмотрела Федора. — А ну, заходите в дом, там поговорим.

Она энергично поднялась на крыльцо. Туланов пошел следом, решая про себя быть твердым в своих просьбах. Директриса уже сидела за столом, лицом к посетителю. Очень официальная. На столе были бумаги, чернильница, полный стакан ручек и карандашей. А также керосиновая лампа и пресс-папье. Стулья вдоль стен, от стола далеко. Тут, видимо, полагалось стоять перед директрисой навытяжку. Федору это не подходило.

— Есть какие-нибудь документы, что ты — Туланов? — строго спросила хозяйка кабинета. Сесть не предлагала.

— Есть, конечно, как не быть, — спокойно сказал Федор, взял стул у стены, поставил перед столом. И сел. А уж потом начал доставать бумаги. Новенький свой паспорт он положил на стол перед директоршей и стал смотреть, как она листает упругие странички. Чего-то ищет.

— Это что же, паспорт тебе вчера только дали?

— Вчера.

— Гражданин Туланов, — помолчав, снова заговорила она, возвращая Федору паспорт. — Повидаться с детьми я вам, конечно, позволю. Но как директор сразу вас предупреждаю: чтоб никаких разговоров против Советской власти и большевистской партии! Никаких! Чтоб…

«Значит, ее письмо и приходило в Чимъель. И в самом деле женщина без души и сердца». С самого начала Федору не понравились ее косые взгляды и неприветливый тон разговора, да он стерпел. Ради детей стерпел. Но теперь, услыхав последние ее слова, не выдержал:

— А у тебя, голубушка, свои дети есть?

— Есть или нет — это тебя не касается, во всяком случае я их на государство не навешиваю: кормить, да поить, да воспитывать… — зло отрезала директорша.

— Я тоже не хотел, но меня никто не спрашивал… Я к тому говорю, что ежели ты сама мать, то должна же понять: зачем я своих детей плохому учить стану?.. Я ведь за Советскую власть кровь проливал, Зимний в Питере брал…

— Не знаю, что ты там брал, — перебила директриса, — а что сейчас ты из лагеря, куда тебя засадили как кулака, это точно известно. Ты слушай и молчи, — пресекла она Федора. — Ты сидел долго и не все знаешь. Наши дети за поступки своих отцов не отвечают. Это Сталин сказал. И это — великодушно. Еще слушай! Туланов Григорий у нас был отличником. Мы его в пионеры приняли. А когда он отказался, письменно, от отца-кулака, то и комсомольцем стал. Мы его направили учиться дальше — в техникум. Он и там отличник. И мы им гордимся: он наш воспитанник. Туланова Октябрина у нас учится тоже хорошо. Активная. Мы стараемся, чтобы дети росли счастливыми людьми, преданными делу партии. И ты, Туланов, своим приездом не пытайся поколебать их веру. Не сбивай с правильного пути. Как директор, я обязана предупредить тебя об этом…

Федору словно деревянный кол вбивали в голову. Он сидел, съежившись, уронив голову на грудь. Пропала всякая охота говорить и спорить с этой чванливой, злой женщиной. Еще до этой встречи, по письму, имя «Потолицына Е. А.» вызывало обиду и злость. А теперь он чувствовал, что начал ее ненавидеть. Надо бы, по-хорошему если, благодарить ее: одевает-обувает, поит-кормит, заботится и учит его детишек… А у него язык не поворачивается — благодарить. За то, что за человека его не принимает… О, боже, боже!.. Родной сын, Гриша отказался… от отца!.. От меня, значит… Госпо-оди-ии!.. Образумь несмышленого… Сынок, дорогой мой, да как же можно от родного отца-матери отрекаться?!

— А Георгий? — спросил Федор, не уловив в словах директорши третьего имени.

— Туланов Георгий в прошлом году сбежал от нас. Поймали его в городе. И там отдали в детдом, городской. У нас теперь только Туланова Октябрина, — жестко ответила директриса.

Как бы трудно ни приходилось Федору в жизни, он всегда боялся предстать перед людьми в минуту растерянности. Боялся показаться жалким, прибитым. Он собирал последние силы и держался достойно. Даже если не сразу все понимал. Из этой новой жизни, в которой дети отчего-то должны жить без отца-матери… Но на этот раз он потерял контроль над собой. Он не знал, как в ту минуту выглядел со стороны, но директриса вдруг сказала голосом куда более мягким, чем прежде:

— Подождите здесь, я Октябрину приведу.

Она ушла. А Федор думал только одну горькую думу: «Это получается, и детей против отца настроили? За врага почитают. В комсомол, мол, примем, но сначала ты бумажку подмахни: от родителя вот отрекаюсь…»

Федор только головой покрутил, не понимая, как могло такое случиться… Неужто про эту новую жизнь говорил парнишка на пароходе? Не может же такое быть… Не должно… Не должно, а вот он ждет свою дочь и успокоить себя не в силах: руки дрожат, во рту пересохло, и метка на щеке разгорелась. И навалилась вдруг многолетняя усталость, и тоска разлуки с детьми, и их вынужденное сиротство, и смерть Ульяны, и новый крест на ее могиле, что все еще ощущали его ладони, и слова директрисы — про Гришу, который отрекся…

В чуть приоткрытую дверь бочком протиснулась девочка в высоких ботинках, в ситцевом платьице в синий горошек, поверх платьица серый пиджачок, на шее красный галстук. Она встала у порога, глядя в пол, не поднимая лица. А когда, всего на миг, взмахнула ресницами и взглянула на Федора — его как ножом резануло: перед ним стояла Ульяна тех давних-давних годов… И лицо, и глаза, и волосы — все материнское, все Ульянино. Только Ульяна смотрела смело и озорно, а у этой взгляд боязливый, прячущийся.

Федор подошел к дочери, положил руку ей на голову, ласково провел по волосам.

— Доченька, узнала ли батю? Октябринка?

— Узнала, — едва слышно прошептала девочка.

— Помнишь… как ты боялась, когда я тебя усами щекотал? Тараканом меня называла усатым?

— Помню… — второй раз подняла глаза на отца Октябрина. — А бороды ведь не было?

— Выросла, доченька. Я в лесу работал, бриться некогда было, вот и вырос… веник… помело… Пойдем у окошка посидим.

Они сели на стулья. Федор вытащил из котомки гостинцы: конфеты и печенье в кульках:

— Ешь, дочка.

Октябрина посмотрела на кульки, но руки не протянула.

— А у нас каждый день чай пьют, тоже с конфетами, — заученно сообщила она.

— Ну и хорошо. А это тебе, бери, не бойся. Ешь, милая.

— Мы книжку читали про Павлика Морозова. Он тоже был пионер. А его отец помогал кулакам. Павлик рассказал кому следует, не побоялся. А ты… Ты сам кулак, да? И в колонии сидишь, да? Ты против Советской власти, да?

Федору словно оплеуху влепили. Он, часто моргая глазами, смотрел на дорогого, любимого, отколовшегося от них с Ульяной человечка, откровенно чуждающегося его, и не знал, что сказать. Наконец вспомнил про свою награду, дрожащими руками торопливо порылся в котомке, вынул оттуда узелок, развязал.

— На вот, читай, — раскрытым протянул дочке удостоверение с твердыми корочками. — Это отцу выдали… Не знают ничего, а болтают… Никогда твой отец не выступал против Советской власти… Врет, кто так говорит, ты не верь.

Октябрина, поколебавшись, взяла книжечку и начала читать:

— «Удостоверение… Награждается… Туланов Федор Михайлович… За ударный труд… по освоению… Крайнего Севера… Председатель ВЦИК Ка-ли-нин…»

Октябрина смелее посмотрела на отца.

— Это сам Калинин тебе?

— Конечно. А вот и знак.

Федор вытащил из коробки большой красивый значок, похожий на орден. Отдал дочери.

— Такой… Краси-ивый. «Ударник»… Это… что?.. Орден?..

— Да, доченька, так получается.

— Значит, ты ударник, орденоносец, а не кулак?

— Нет, конечно. Отец твой охотник, никогда кулаком не был.

— О-тец, — осторожно обратилась к нему Октябрина. — Можно, я покажу Екатерине Анатольевне?.. И детдомовским тоже?.. И с кем учусь в одном классе?.. Можно… б-ба-тя?

— Да отчего же нельзя — покажи, — сказал Федор, думая о своем.

Октябрина сразу рванулась, бегом выскочила из дома и уже на крыльце начала звать, будто на пожар: «Екатерина Анатольевна!»

В кабинете уже почти стемнело. Федор то сидел на стульях у стены, то ходил взад-вперед, не очень понимая, как ему теперь быть с детьми, где их искать и как собрать снова в семью. Так получалось, нужно собирать по одному.

Пришла дочь за руку с директоршей. От непримиримости гражданки Потолицыной не осталось и следа. И улыбка, и голос человеческий прорезался — все как у людей.

— Надолго ли к нам? — спросила Федора.

— Да вот… думал, у вас всех троих найду. А теперь… не знаю, с какого боку начать… Надо бы хоть пару дней пожить около дочки… Вы уж разрешите. Если какая мужская работа требуется, то я все умею, все сделаю.

— Можно, товарищ Туланов. Октябрина, своди отца в столовую, скажи Дорофеевне, пусть накормит, я позволила. На другой половине дома у нас спят завхоз и конюх, я велю туда еще одну кровать поставить. Там и поместитесь. А остальное — завтра решим.

Три дня с раннего утра дотемна колол у реки Федор Туланов детдомовские дрова. После уроков к нему вместе с Октябриной приходили и другие ребята, складывали дрова в поленницу. Так и отрабатывал Федор свой долг перед детдомом за приют, за хлеб-соль его детям. Куда ни кинь — всюду оказался должен!

Вечером они с дочкой ужинали вместе, вдвоем. По особому разрешению на этот счет. Потом читали Гришино письмо, которое он написал из техникума. Учится он нефть добывать. Ездил в Баку, практика там была. Ну и всякие другие новости. Федор пока не понимал, вспомнила ли его дочка по-настоящему. Но когда на четвертый день он стал собираться на пароход, чтобы поехать в город за Георгием, Октябрина вдруг прижалась к отцу и заплакала:

— Ба-атя… не оставляй меня тут… Во-озьми с собою… Федор растрогался и, как мог, попытался успокоить девочку:

— Немного теперь осталось, доченька, потерпи. Скоро возьму. Заберу Георгия, и поедем. Опять будем вместе жить. В своем дому, с бабушкой. Недолго осталось, потерпи чуток…

Но в городе ждало Федора новое испытание.

— Туланов Георгий? Как же, как же… Личность у нас известная. В прошлом году Туланова Георгия пришлось отправить в колонию для несовершеннолетних, — рассказывал Федору мужчина-директор, — Недолго он пробыл у нас. Два раза милиция ловила на воровстве. Наловчился подделывать кассовые чеки в магазинах. Такие дела. Потом дома начал приворовывать, здесь, у нас. Ну что нам оставалось, сами посудите?

В голосе директора слышались слабые нотки оправдания. А у Федора голова готова была упасть с плеч — от стыда. Его сын, родной сын, родная кровь — и стал вором! Вот до чего… Господи! Гос-по-ди-и… за что так сильно бьешь, господи?