Тайна силиконовой души

Шахова Анна

Монахиню Калистрату убили!..

Иного объяснения внезапной смерти молодой подвижницы нет – считают подруги-паломницы Светлана Атразекова и Юлия Шатова, которые затевают расследование. Воровство из монастырского сейфа двадцати миллионов рублей, «коммерческая» деятельность иеромонаха, ведущего вне храма вольготную светскую жизнь, кражи личных вещей у сестер: рушится завеса тайн «монастырского двора». К тому же полицейские выносят неоспоримый вердикт – монахиню действительно отравили, и это лишь первая жертва в цепи страшных преступлений… Впрочем, следователь Сергей Быстров убежден: зло проникло в святые стены извне, а в монастыре действует сообщник слаженной преступной группы. И она всерьез угрожает жизни Светланы – той женщины, которую он, похоже, искал всю жизнь.

 

Глава первая

Юлия Шатова (для своих – Люша, потому что изящную златовласку с обезоруживающей улыбкой и решительным, цепким взглядом зеленых глаз так называл муж, сократив слащавую «Юлюшеньку» до звонкой «Люшки») в благостной дреме лежала на диване у телевизора. Вымотанная за день «рассадными» хлопотами, уборкой, стряпней и топтанием в гипермаркете, она могла расслабиться наконец, по-щенячьи уткнувшись в плечо своего мужа. Саша Шатов отличался корпулентностью, незлобивостью и редкостной красотой: античный профиль, голубые глаза «невозможного разреза», силища в мастеровитых руках немереная. А голос! Глинтвейн в февральский промозглый вечер, а не голос… Телефонный звонок бесцеремонно разрушил супружескую идиллию. Люша – дама, обладающая редкой интуицией – с замершим сердцем снимала трубку. Сопение, всхлипы и затем протяжный вой, который услышал даже приникший к экрану Шатов, заставили Сашу мгновенно выключить телевизор.

– Что, Света, что?! – пыталась докричаться до подруги Люша.

– Ка…Ка…Калистрата умерла-а…

– Какая Кали..?

Люша не успела договорить, как Светка прокричала, задыхаясь:

– Инокиня Калистрата! Прошлой ночью… Позвонила только что мать Нина… келейница Никаноры… Похороны на третий день… Сердце… А мать Нина говорит – чушь, чушь!!! – Светка взвыла так сильно, что Люша отдернула трубку от уха. – Убили ее! Убили, Юль, понимаешь? Я уверена… А казначейша, мать Евгения, она ведь хотела Калистрату по лавкам попросить поездить, по-тихому, – так Евгения сама чуть не померла от испуга, самой «cкорую» вызывали. Мать Нина, с которой Калистрата буквально в вечер смерти советовалась, с допросом к Евгении – та отпирается: «Все в порядке, оставьте, ради Христа», и не выходит из кельи… и «cкорую» ей… а Нина… – Светка закашлялась и потом еще долго, трубно сморкалась. Успокоившись, продолжила рассказ уже тихим, севшим голосом. – А Нина говорит настоятельнице про воровство, про расследование – та слышать ничего не слышит – «воля Божья». А разве убийство может быть волей Божьей, Юль, может?! – Светка в изнеможении замолчала. Даже сопения не было слышно.

– Я не понял ни одного слова. И не разобрал ни одного имени, – пытался вступить Саша, но Люша решительно прижала свою ладошку к мужниным губам.

– Ты права. На Бога надейся, а сам… сволочью не будь. Это пускать на самотек нельзя. Невозможно. Час на сборы, и я у тебя, Свет. Завтра едем вместе в эту твою треклятую обитель. – Помолчав, Люша сочла нужным добавить: – Прости Господи.

Упаковывая дорожную сумку, она вспоминала все подробности утреннего разговора со Светкой. Телефон зазвонил в самый неподходящий момент! Шатова попыталась бармалейской гримасой присмирить писклявую трубку. Настырная пиликалка оторвала ее от кропотливейшего занятия – пересадки (правильнее сказать – пикировки) рассады томатов. Учитывая темперамент и (стыдно признаться) – катастрофически развивающуюся дальнозоркость, – выковыривание зубочисткой из молочных пакетов с землей хилых стебельков, укорачивание микроскопического центрального корешка и ввинчивание задохликов в пластиковые стаканчики с особой, Люшиным способом приготовленной почвой, превращалось в жесткую дрессировку усидчивости. По окончании процедуры кухонный стол и прилегающие к нему территории по количеству жидкой грязи были вполне пригодны к выращиванию дождевых калифорнийских червей – кстати, на это выгодное, но мало эстетичное предприятие пока никак не могла решиться деятельная агрономша-любительница. Смелая трубка хозяйской гримасы ничуть не устрашилась: она и не в таких «образах» видала свою артистическую командиршу – и воспиликала еще требовательней. «С утра пораньше может названивать только лучшая подружища – Светка, чтоб ей… здоровья побольше!» – Люша сорвала наконец с рук перепачканные перчатки и оглушила телефон высоким:

– Да?!!

Конечно, это звонила Светка – она выдержала традиционную паузу и чарующим контральто пропела:

– Естественно, мешаю «юным мичуринцам» ковыряться в навозе.

– Да что вы, что вы! Сижу у аппарата, жду вестей от гениев отстирывания крестоцветных насаждений! – парировала Люша и хлопнулась в кресло, так как отделаться от Светки фразой – «Извини, занята» – немыслимо. Даже свекровь за двадцать лет она успела приучить к мысли, что может работать, болеть, быть не в настроении, но Светку – почти сестру с тридцатипятилетним стажем она заткнуть не могла ни при каких обстоятельствах.

Трубка снова выдержала паузу, посопела и удовлетворенно констатировала:

– Крестоцветные – это, надо понимать, капуста. Но доллары к делу совершенно не относятся на этот раз. А я, между прочим, по делу. Мои бухгалтерские таланты нужны… монастырю! – Последнее слово произносилось с былинным пафосом.

– Кому?! – удивилась Люша.

– Голоднинскому мо-на-сты-рю, – отчеканила Светка. – И я усматриваю в этом промысел Божий… Ну, между прочим… – Она неловко попыталась снизить «высокий штиль», которым грешила в разговорах и которого терпеть не могла ее приземленная подруга.

– А что там, свечки считать некому? – хмыкнула Люшка.

И тут Светлана Атразекова поведала начало истории, которая впоследствии имела столь роковые последствия для подруг и их близких. Впрочем, если б только для них…

– Ты знаешь, какова дневная выручка у Н-ской Лавры в будни? – Светка начала, как заправский оратор, пытающийся заинтересовать слушателя наглядной информацией.

– Ну, миллион, что ли? – подстегнула «лекторшу» Люша.

– Лимон не лимон, а цифра с пятью нулями набирается. Даже за вычетом выплат поставщикам, ежедневных расходов, ремонтов, того, сего, месячный оборот огромен! Это не считая праздников, в которых цифра возрасти может в разы! А есть еще безналичные пожертвования и прочая, и прочая…

– Поэтому попы ездят на «рейнджах» и носят ботинки «Прада», – попыталась резюмировать Люша.

– Да не об этом речь! – взвилась Светка – На лимузинах ездят единицы – архиерейская верхушка, жизни которых не позавидуешь, как и жизни министров…

– Как сказать, – попыталась влезть Люша, но обычно медлительная Светка резво перебила:

– Я пытаюсь сказать, что у крупных монастырей и церквей большой оборот. И это, на мой православный взгляд, – очень хорошо! Если в России на духовность не будут жертвовать, то можно сразу разделить всю территорию к чер… ну, к такой-то бабушке, между Китаем и Америкой и успокоиться.

– Так, пропаганду давай оставим до следующего раза, – перебила Люша подругу, оседлавшую любимый национал-политический конек, – у меня все «Черри» передохнут на столе. Говори по делу.

А по делу выяснилось вот что. У Светланы Атразековой – хорошего бухгалтера и аудитора, имелась добрая знакомая – матушка Калистрата, молодая насельница Голоднинского монастыря, что расположен под Москвой. Светлана была прихожанкой маленького храма, который «промыслительно», по любимому выражению новой православной, выстроили у самого Светкиного дома. Со свойственным неофитам жаром и искренностью она окунулась в церковную жизнь. В течение последних пяти лет воскресенья и дни больших церковных праздников она проводила в храме. Дома читала духовную литературу: Евангелие, Псалтирь и Творения святых отцов. «Молитвослов» начинал и заканчивал ее день. С постами бывало сложнее, но и здесь она смогла себя «построить». «Наркоманов, вон, я по телику видела, на хлебе с чесноком держат, и, слава Богу, выздоравливают», – пыталась бодро басить Светка, поглядывая с вымученной улыбкой на мужа Люшки, Сашу, который, сидя с ней за накрытым столом, ну никак не мог понять, как заливному языку с хреном можно предпочесть бородинский хлеб, намазанный кабачковой икрой. Как истинная верующая, она ездила по святым местам. В прошлом году Великим постом Светка осталась – «по велению души, промыслительно», в Голоднинском женском монастыре. Сестры приветливо встретили паломниц. Они трогательно говорили о голоднинских святых местах, вызвав искренние слезы рассказом о подвиге монахинь, которых арестовывали и высылали в большевистские времена. Вкусно и щедро потчевали богомолок кашей и щами в трапезной. Строгий уклад обители так поразил Светлану: работа на износ, длинные непомпезные службы, безмолвие и несуетность – что она осталась поработать во славу Божью – стать трудницей в монастыре на две недели. Для отпрашивания Светка появилась на работе на полчаса в черном платке и старой застиранной куртке, тем самым повергнув в ступор своего «дольчепоганого шефа», как называли у них в конторе директора-модника с недовыясненной сексуальной ориентацией. Николай Владиленович подписал ей отпуск «в силу потери дара речи и соображения» – констатировала Люшка, выслушав проникновенный рассказ Светки о «промыслительном» отъезде сестры Фотинии (православное имя Светлана) в монастырь.

Работа в монастыре и общение с насельницами вызвали поначалу противоречивые чувства в Светке. Она с энтузиазмом ходила к заутрене в пять утра. С трудом ворочала грязные котлы на кухне. Не без брезгливости сгребала навоз на скотном дворе. И… пугалась нетерпимости в отношениях некоторых сестер и общения монахинь с настоятельницей. Высокая, сухая, с грозным взглядом и поджатыми губами, не говорящая, а вещающая – мать Никанора вселяла в сестер священный ужас. Впрочем, они искренно благодарили Бога за «то, что их так смиряют». Надо сказать, что слова «смирение» и «враг» главенствовали в этих каменных стенах. Причина неустройств, слез и взаимного раздражения – в нехватке подлинного смирения и в происках врага, который тут, на святом месте, «о-ох как крутит, чувствуешь?». Светлана и чувствовать пыталась, и боролась с кознями лукавого, и смиренно несла послушание, творя главную монашескую молитву – Иисусову: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешную»… ««Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешную» … «Господи Иисусе…»… Лопата тяжела-ая: чвак – шлепок коровьей подстилки в тачку, чвак – еще, чвак, чвак… Под ногами скотницы хрустел рыхлый мартовский ледок, подпревший от робкого солнца и соломистого навоза. Корова Дочка косила выпуклым глазом ошалело, недоверчиво – не любила пришлых работниц, лягалась два раза – «ох, страх и ужас»… Неожиданно воздух взрывала краткая, трехстишная песня важного, напружиненного петуха по кличке Василич, что гонял сонных кур и разминал с наслаждением прямо-таки мифологические, гнедые, как казалось Светлане, крылья. Она выходила из коровника, украдкой скидывала колючую косынку на плечи, – вроде, нет никого. Как же тихо, и как… торжественно. От высокой ли сини над головой, что так пронзительна в начале весны? От едва слышной несмелой капели у южного угла сарая? От голых ветвей могучих берез, снисходительно, с шумом гонящих вновь и вновь зарождающиеся бледные облака: «ШШШ… И это все мы видали, ШШШ… и этим не удивишш-шь. И ничего-то не изменишшшшь,… Ну, поплачь, поплачь. В монастыре – святое дело… Шшшш…» И Светлана-Фотиния, задрав голову к ясноликой безохватности неба, морщила нос, и глотала соленую струйку – «вот разревелась-то, дурища», и радовалась, и ликовала. «Господи Иисусе…»

Светка приехала из монастыря уставшая, но счастливая. Она прикоснулась к благодатному монашескому подвижничеству, которое с тех пор так влекло ее. И еще она подружилась с черноглазой, красивой и умненькой сестрой Калистратой, которая ведала практически всеми административными делами обители вне ее стен – монашка прекрасно управлялась с рулем монастырской «Хонды», была аккуратна и сообразительна с документами, умела общаться с мирскими. Она изредка ездила по делам монастыря в Москву и почти всегда навещала Фотинию. Светка с радостью ее «откармливала» и укладывала подремать с дороги. В монастырь мать Калистрата пришла шесть лет назад. Для Голоднинской обители, да еще зная судьбу и нрав Калистраты – Клавдии в миру, – такой срок приравнивался к геройству. Мало кто из молодых послушниц выдерживал мать-настоятельницу более года-двух. А Клавдия пришла в монастырь «с корабля на бал»: разведясь с богатейшим бандитом, сколотившим капитал в девяностые на пунктах обмена валюты и игорном бизнесе. Роковая красотка сначала пристрастилась к рулетке, потом – с увеличением долгов и соответственно мужниных побоев – к алкоголю, а затем и вовсе загремела в психушку с попыткой суицида. Вера и монастырь безусловно спасли Калистрату. Это чудо признавала даже Люша, которая сначала не могла поверить в историю матери, глядя на ее всегда улыбающееся, добродушное лицо. При знакомстве Люшу сразила реакция инокини на ее колкую фразу: «Да вы там как крепостные, насколько я поняла».

Калистрата беззаботно рассмеялась и, махнув крошечной ручкой, обмотанной нитяными четками, выдала: «Да на нас пахать надо! Живем на всем готовом. Кормят, поят, одевают. Слава Богу за все! Это вы тут, бедненькие, умаялись. Вижу». И она как-то застенчиво и грустно посмотрела на Люшу, которую бросило в жар от этих простых, но таких, как прозвучало, значительных слов. Словом, непростая «простая монахиня» понравилась ей.

И эта монахиня позвонила вчера Светке поздно ночью и, охая и смущаясь, попросила наконец приехать, «потому что неладно у нас тут что-то с бухгалтерией… с деньгами от лавок».

– Они что, не могут посчитать деньги двух с половиной монастырских лавок? – резонно спросила Люшка.

– Да проблема не в том! Я сама не знала, что у Голоднинского монастыря, оказывается, куча церковных лавок в Москве. Ну, куча не куча, – поправилась Светка, – а пяток имеется. И это, заметь, золото, серебро и иконки отнюдь не из дешевых. А требы! Это ж вообще неконтролируемый Клондайк!

– Подожди. Я не в курсе, что это такое – требы… – перебила Люша.

– Это записки. Ну, о здравии, о упокоении. Это панихиды, молебны…Чтение Псалтири по усопшим.

– Ну, а чего кто требует?

– Ох, темнота ты моя, мракобесная! – тяжко вздохнуло в трубке Светкино контральто. – Ты подходишь к церковной лавке в переходе. Плачешь и мнешься: «У меня двоюродная бабушка год назад умерла. Что сделать, как помянуть?» Тебе тетка в платке со значительным лицом дает бумажку: «Пиши имя на панихиду – плати сорок рублей и ни о чем не печалься». Ты потребовала у Церкви бабушку помянуть – Церковь и помянет. Спи спокойно. Но и сама, конечно, молись… – спохватилась православная Светка.

– Ну, понятно, записки эти вообще никто проконтролировать не может. Оборотистая бабулька настрижет, грубо говоря, за день пару тысяч, а сдаст этих записок на пятьсот рублей. Впрочем, прибыль невелика.

– Как же! – фыркнула Светка. – Поминание на год, насколько я помню, тысяча рублей. Псалтирь – в этих же пределах. Серебро отдыхает…

– Ну, и короче? – Люшка кинула взгляд на настенные часы, стрелки которых обреченно подползали к полудню.

– Короче, ворует у них кто-то.

– Ну и пусть разбираются с тем, кто заведует этой… отраслью. Не десять же это человек.

– Не десять. Но сигнал-то о помощи тревожный!

– Ерунда какая-то. В общем, великий финансист будет разбираться с финансовой пирамидой из трех сосен. Свет, это просто несерьезно. У них же явно отчетность самодеятельная. Что там твои монашки в бумажках этих липовых понапишут? У них и бумаг-то небось никаких нет. В мешках рублики таскают, потом резиночками перетягивают, и вся недолга.

– Резиночки или тесемочки, а просьбу сестры Калистраты, которую только-только экономом, между прочим, поставили, я игнорировать не могу, – упрямо отрезала Светка.

– А я не могу больше игнорировать вопли моих умирающих помидорок! Пока, и не компостируй мне больше мозги! – Люшка подчас бывала грубовата, что уж греха таить…

Но если доходило до серьезных проблем или, не дай Бог, беды, тут на маленькую деятельную Юлию Гавриловну можно было положиться, как ни на кого другого.

У самой Люши отношения с Церковью как-то не складывались. Под влиянием Светки она собралась года два назад на «генеральную исповедь» и причастие. Перечитав кучу книг о покаянии и изложив все свои грехи и прегрешения аж на трех страницах формата А4, Юлия с колотящимся сердцем и ледяными ладонями пришла Великим постом в ближайший храм. Настоявшись в очереди к исповедующему священнику и досадуя на раздраженных теток у подсвечников, на орущих детей, на духоту и уставшие ноги, Люша, ища помощи у румяного, толстого и балагуристого попа – ну просто олицетворении «толоконного лба», выпалила:

– Батюшка, грех осудительности – мой самый тяжкий грех. Вот даже сейчас стою и всех здесь осуждаю.

На что «толоконный лоб», будто товарищ по Люшиному несчастью, досадливо воскликнул, махнув мягким кулаком:

– Да одолели – сил моих нет…

Исповедь вышла бестолковой, краткой и неутешительной. Кающаяся грешница, ничего толком не успев сказать, огненным шаром отлетела от аналоя с крестом и Евангелием. На этом церковно-приходская жизнь рабы Божией Иулии и застопорилась.

– Юрий Никифорович? Добрый день… – сорокавосьмилетний Григорий Репьев, с блеклым голосом и неприметной внешностью, говорил по стационарному телефону из крошечной комнатушки, заставленной рядами вешалок с одеждой в пластиковых пакетах. Химчистка, где приемщицей работала втихомолку влюбленная в Григория толстуха Варька, была закрыта на десятиминутный технический перерыв. – Вы слышите? Деньги переведены на ваш счет. В связи с тем, что пришлось возиться с наличными и конвертировать рубли по невыгодному курсу, из-за цейтнота, в который вы нас загнали, сумма немного меньше той, на которую вы рассчитывали… Это не моя вина, поверьте.

– К сожалению, мне ничего не приходится больше, как верить вам… Но я надеюсь, что наше «плодотворное» сотрудничество на этом закончено. Я вас не знаю, и вы забудьте о моем существовании. Впрочем, вы и так это понимаете, надеюсь, – хриплый баритон вымучивал каждое слово. От звука этого голоса и манеры речи у Репьева всегда начинало першить в горле, хотелось откашляться за собеседника.

– Если с «доской» все обстоит так, как вы…

– Вы что, идиот? Какая доска?! В общем, спасибо за оперативность с рейсом, и счастливо оставаться.

Гудки отбоя полетели в ухо Григорию. Он аккуратно положил трубку на аппарат и невидящим, опрокинутым в себя взглядом уставился на преданную, благоговейно замершую перед ним Варьку, которой так хотелось подойти к любимому, откинуть с его лба русую с проседью челку, поцеловать в глаза, губы! Но она никогда, никогда бы на это не решилась.

Апрель выдался теплый, солнечный. Днем припекало так, что москвичи с видимым удовольствием скидывали пальто и куртки, кое-кто норовил пощеголять и вовсе с коротким рукавом, показать кусок бледной спины в смелом вырезе, облачить, наконец, ноги в нечто тканевое, невесомое. И все шумно и бестолково толпились на принарядившихся улицах, будто на всенародном празднике «подставь нос солнцу».

Но подлинное чувство весны рождалось за городом. Салатовая дымка деревьев с каждым часом все зримее наливалась зеленью, подсохшие тропки делали серенький ландшафт более прибранным, и небо, – наконец-то высоченное, лазорево-сверкающее, летящее над лесом и блёсткой дорогой в сопровождении разновеликого птичьего гомона, вызывало в душе предощущение близкого, необратимого счастья.

Все бы это в полной мере почувствовали подруги, если б не состояние растерянности и беды, которое овладело ими безраздельно. Они в молчании ехали в Люшиной «мазде» из Москвы в Эм-ский район. Люшка – с поджатыми губами, забранными в тугой пучок волосами, в Светкиной черной юбке до пола – давила на газ, изредка сбрасывая обороты. Летать бесшабашно она себя отучила, посидев за рулем уже с десяток лет. Умение и осторожность – вот девиз опытного водилы, который хочет умереть в собственном кресле от старости, а не в вонючем кювете с раздробленной башкой. А такое ей видеть приходилось не раз. Света, в черном платке до бровей, пыталась попадать в такт движению машины, чтоб не так резко скакали строчки Псалтири перед заплаканными глазами. Псалтирь по усопшим полагалось читать сорок дней. Ночное бдение категорично пресекла Люша, заявив, что сил им в ближайшие дни понадобится много, а поминальщиц в эту ночь у матери Калистраты достаточно. Впрочем, толком поспать, конечно, не удалось. Вздыхали, ходили по очереди на кухню пить, зыркали украдкой на экраны мобильников – сколько еще томиться? Перед рассветом попили кофе, поковырялись в котлетах, по-хозяйски привезенных Люшкой из дома. Светка заставила подругу вместе помолиться «как следует»: Утреннее правило, длинная поминальная молитва, молитва о путешествующих. Люша сосредоточенно внимала негромкому баску подруги, щурилась на вздрагивающее пламя лампадки, мелко крестилась. Впереди – два часа пути по пустой дороге – воскресенье, рань….

Светочку и Юлечку мамы привели в хоровую студию, едва девочкам исполнилось по пять лет. Юля пронзительно пищала, Света басовито гудела, но в целом они подавали большие надежды, «имея хорошие ушки и безусловное чувство ритма». Они подружились в первые же минуты и, как показало время, на всю жизнь. Разность темпераментов, внешности, привычек – все подтвердило в их случае крылатое пушкинское: «они сошлись… как лед и пламень». Бойкая Юля-заводила выдумывала не всегда мирные, но неизменно веселые забавы, вроде сбрасывания пакетов с водой из окна, зато спокойная Света – высоченная и долгоносая, с детского сада и по сию пору собирающая русые волосы в «дурацкий лошадиный» хвост, прививала вкус подруге к тихим занятиям вроде вязания. Конечно, у них не было тайн друг от друга. Конечно, они часто ссорились: Света удалялась в безмолвных рыданиях, Юля в испарине и с красными щеками хлопала дверями, чтоб… через полчаса звонить «дуре Светке» и просить прощения. Как известно, в ссорах виноваты обе стороны, но почему-то Юлька, как ей казалось, всегда была виновата больше. Или так получалось из-за ее несдержанности в словах и жестах? Она бурно каялась, Светка безмолвно выслушивала исповедь и переводила разговор на что-то пресное, вроде задания по биологии. Они учились в одной школе и с первого класса пошли в одну «музыкалку», которую приходилось «тащить» вместе с хором. Юлька, со свойственной ей целеустремленностью, школу закончила, невзирая на ненависть к сольфеджио и сольфеджистке, Сусанне Самойловне. А Света, переболев воспалением легких аккурат в год окончания школы, не смогла, не захотела больше «заниматься этой ерундой». Она вообще не могла прикладывать излишних усилий в чем бы то ни было. «Ну не могу я!» – обессиленно говорила она родителям и утыкалась в отсчитывание изнаночных петель на очередном жилете. И родители не настаивали: «лишь бы здоровенькой была…» Люшка из кожи вон лезла, чтоб заставить подругу продолжить занятия вокалом – у Светы был редкий голос – мягкое, завораживающее контральто, почти альт: самый низкий из женских голосов. Высокая статная Светка обязана красоваться на сцене – это была Idea Fix Юльки, которая лишь со второго раза поступила в ГИТИС на музкомедию со своим хиленьким сопрано. Вообще-то Юля мечтала об оперной сцене – о партиях Тоски и Татьяны, но она всегда отличалась поразительным здравомыслием и понимала, что Большой театр явно без нее не пропадет. Оперетту она вообще не воспринимала как вид театрального искусства, но ГИТИС был неплохой школой и мог быть стартом сольной карьеры. Мюзиклы, телефильмы, мировые вояжи – голова кружилась от того, сколько возможностей открывалось перед артистичной, напористой, очаровательной певицей!

А Светка взяла да и поступила в педагогический на математический факультет. Дело в том, что она была любимицей их «классной» – математички Веры Александровны. А так как Светка успевала по всем предметам одинаково хорошо, ей бы труда не составило поступить и на исторический, и на математический, да хоть на химический! Вера Александровна внушила лучшей своей ученице, что родная школа будет ждать молодую учительницу с распростертыми объятиями, а родители поддержали «классную», что, мол, от «добра добра искать»? И апатичная Светка погрузилась в формулы и детскую психологию, плотно завязнув в неразбавленном женском коллективе, что грозило «синему чулку» навечно быть приговоренной к безбрачию. Этот «пофигизм» в выборе профессии, читай – судьбы – внес самый длительный разрыв в отношения подруг. Впрочем, Юле в тот период было не до Светки.

Искра, вспыхнувшая между Юлей Дубровской и Сашей Шатовым во время знакомства, разгорелась в такое мощное пламя, что всполохи его задевали всех, кто приближался к влюбленным. Что их безошибочно выдает? Какая в эти мгновения происходит неклассифицируемая реакция, что высвечивает с точностью лакмусовой бумажки: эти двое – одно? И то, что происходит между ними – подлинное. То, что не нужно и невозможно скрывать. Что обрушивается приговором без обжалования – «я люблю, люблю». И прочь ритуальное лукавство и красование! Долой просчеты ходов, слов, поз. Соизмерение вкусов и интересов. Можно просто быть собой и одновременно им, потому что непонятно, где кончаешься ты и начинается он.

– Александр! – представился голубоглазый брюнет и церемонно пожал теплой лапищей Юлину ручонку. С короткой стрижкой, огромный, плечистый – ну просто голливудский персонаж.

– Юлия. ГИТИС. Отделение музкомедии, если не возражаете, – скрывая смущение за задиристостью, ответила девушка и уставилась в вырез легкой рубахи этого мачо. Утонченную Юлечку ошеломила поросшая темными завитками мужская грудь. У этого юнца с интеллигентной улыбкой была вызывающе сексуальная грудь. И шея. И плечи, и разрез глаз! Да все, все в нем кричало о природной мужественности, которую позже даже замороженная селедка Светка определила как «все отдашь, и даже больше». При этом – фантасмагорический контраст – в нем не было лоска искусительной победительности. Он был слишком настоящий для игры в «науку страсти нежной». На сборном капустнике Вахтанговского училища, куда Юлю притащила однокурсница – сексапильная стервочка Жанка – Саша Шатов играл небольшую роль, которая предполагала больше задумчивого стояния на сцене, чем темпераментного актерства. После спектакля, на студенческой пирушке их и познакомили. Жанка, атаковав Сашу пару раз отработанными приемчиками стиля «раздразни зверя», отошла от «объекта» и выдала вердикт Юле: дубина непрошибаемая. Юля обиделась за своего героя, нахождение с которым в одной комнате парализовывало, мешало дышать.

– Духота? – он подошел к ней с пластиковым стаканчиком какого-то пойла – что еще можно было купить студентам в 1988 году в России? Юля безуспешно пыталась раскрыть створку окна. Саша без малейших усилий, одной рукой распахнул окно, пустив в прокуренное помещение прохладу, запах остывающего города, шум близкого проспекта, дробь чьих-то быстрых шагов.

– Да, я… не очень я эти вечеринки люблю, – Юля старалась смотреть беззаботно в его прищуренные глаза, а не коситься на то, что происходило в двух шагах, – на столе среди остатков убогой закуски, повизгивая, плясала прима выпускного курса – длинная рыжая девица, которую уже пригласили, по слухам, в три театра, как подающую большие надежды. Приме мешал танцевать шарообразный блондин в очках – «гениальный» комик. Он пытался лизать ее костлявую ногу. Нога его отпихивала и норовила сбить стильные очочки с пуговичного носа. Окружающим, по-видимому, действие нравилось – сыпались комментарии, смешки, аплодисменты. Юле сцена казалась тошнотворненькой. Она строила планы, как бы незаметно уйти. Но уйти без НЕГО было невозможно. Она уже знала, что уйдет только с НИМ. А как иначе – это же ее будущий муж? Вот странное, чужое слово. Двумя часами раньше, когда наливали первые стаканчики и все еще пытались острить и «обаивать» друг друга, перед глазами Юли вдруг словно кто-то крутанул пленку, на которой можно было разобрать лишь отдельные кадрики. Вот они с Сашей – очень близко, переплетясь, мчатся над водой. Вот они передают друг другу крошечного человечка – мелькают толстые коленки с ямочками, золотые кудряшки в снопе лучей. И снова – движение – дорога. И огромное поле – одно на двоих. Дом – деревянный, с высоким крыльцом. Она стоит на нем в косынке, в перчатках и с тяпкой, что ли? А вот Саша почему-то лежит в кровати, отвернувшись к стене. Она кричит и плачет. Он встает – медленно, болезненно, и тянется к ней, и обнимает, и становится спокойно.

– Да и я не фанат этих компашек. Может… – Сердце Юли подскочило к горлу, перекрыло дыхание. Она глотком вытолкнула его обратно, и оно застрочило в груди часто-часто. А Саша все мялся, вздохнув, поставил стаканчик на облезлый подоконник, похлопал себя по карману рубашки, отыскивая сигареты. «Нет», – сказала себе Юля, пытаясь приструнить колотившее в ребра, уши, виски сердце. «Это очень важно, чтоб он САМ сказал – «Мы». Если скажет – тогда все будет. Все. Будет. А если…»

– Может, удерем отсюда и погуляем по Арбату? Раз МЫ, – и он сделал ударение на слове «мы», – такие отщепенцы?

– И любители свежего воздуха. – Юля решительно посмотрела ему в глаза. Он ответил таким же прямым и откровенным взглядом. Больше можно было ничего не говорить: все произошло – атомы соединились в единую молекулу, обрели новую – общую жизнь…

Потом будет и полет над водой – катер мчит влюбленных, они не могут разнять рук, не могут говорить. Только слушать стук своих сердец, перекрывающий шум пенного потока. Потом будет долгожданный, главный отныне и навсегда в их жизни человек – сын Котька – Константин Александрович Шатов. Белобрысый в мать, сдержанный в отца, и слишком умный, талантливый «непонятно в кого»: школьный курс за восемь лет, университет в четыре года – филолог, японист. Университетская практика в Токио. Звонки из Осаки. И дом будет свой – усадьба посреди поля: высокое крыльцо, бревенчатые стены. И жизнь – на земле, среди дурманящих жасминов и сиреней, пахотных хлопот до упаду, горячки урожайных радостей. Будет и иное – страшное, болезненное. Да уж, в жизни не то что в сказке – свадьбой история только начинается. Повозка-судьба то скачет залихватски, то сбивается и недоуменно притормаживает, то подскакивает на ухабах и мчится в пропасть, и только чудо, кажется, удерживает ее, чтоб тянуть воз этого человеческого существования до, если и не победоносного, то хотя бы достойного конца.

После окончания ГИТИСа Юлию не взяли ни в один крупный театр. Впрочем, девяностые были временем несусветных экспериментов и авантюр. В том числе и в театральном искусстве. Студии и студийки открывались и закрывались, не просуществовав и сезона. Люша – этакая инженю с «перцем» – была к тому времени рачительной хозяйкой семейства и сумасшедшей матерью трехлетнего сына, который привык держаться за материнский подол, клянча «ма-ма-ма-ма». С этой привязанностью к младенцу Шатову чуть не отчислили из института за пропуски. Впрочем, с грехом пополам ГИТИС она закончила и теперь, невзирая ни на что, бестрепетной рукой бросив Котьку на попечение матери и свекрови, занялась трудоустройством. Все осложнялось тем, что Саша – при всей фактурности, тоже не был нужен московским театрам и сшибал третьестепенные ролишки в зарождавшихся сериалах и озвучках на радио. Денег катастрофически не хватало. «Вот такие мы бездари!» – рубила рукой перед носом мужа Люша и гневно закрывалась в своей комнате с пианино, в очередной раз принимаясь за мурлыканье партии Виолетты из «Фиалки Монмартра». В полный голос петь дома она не могла – Котька начинал «подпевать», заходясь в истерике.

В эту музыкальную студию, отпочковавшуюся от крупного театра, Люша шла, как на амбразуру: «Последний шанс. Сейчас или никогда!» Перспективу искать удачу на периферии она отвергала начисто. Эстрада с ее продюсерским беспределом пугала Люшу. Приходилось цепляться за театр. Прослушивание прошло, как ей показалось, успешно. Комиссия из трех человек – главного режиссера, примы (естественно, жены режиссера) и директора – толстого лысого дядечки без возраста по имени Эмиль Модестович, согласно покивала головами после арии Виолетты. Улыбавшийся Модестович пригласил Люшу на завтра, в 12.00, для решения «технических моментов». Ликующая звезда сцены летела домой, уже мечтая, что она сможет себе позволить на первую зарплату. Туфли? А может, и пальто: настоящий кашемир, бледно-бежевое, с капюшоном и широкими рукавами. О-ох, сколько всего нужно, сколько всего хочется! Но больше всего хочется петь, танцевать, очаровывать, репетировать до изнеможения, спорить о рисунке роли, зубрить ночами текст, падать от усталости после третьего акта, горбясь под тяжестью букетов, летящих и летящих на сцену.

Начало разговора с утирающим лысину Эмилем Модестовичем, сидящим напротив стажерки на вертящемся кресле, обескуражило Люшу. Надо сказать, что выглядела она просто сногсшибательно: полупрозрачное платье, щедро украшенное баснословно дорогим бельгийским кружевом (подарок тетки-эмигрантки, вышедшей замуж за таксиста, преобразившегося за пятнадцать лет в мясного магната), точеные ножки на двенадцатисантиметровых шпильках, глаза а-ля Марлен Дитрих. Взгляд – соответствующий.

– Должен сказать, Юлечка, – Люшу покоробило это отеческое «чка», – что вы не произвели на комиссию… э-э… потрясающего впечатления. Вас, сопраночек, много. Очень много. И вы ничем, в общем, не отличаетесь от большинства. Даже не слишком интересны… – дядечке доставляло видимое удовольствие говорить с приторной улыбкой гадости, следить за вытягивающимся лицом жертвы, смятением в глазах. «Это – паук. А я – муха. И вокруг меня плетется паутина. Но зачем? К чему?» – проносилось в голове Юли под елейный приговор директора. – Но вы ничем и не хуже. Не хуже многих. Так что, почему бы не вы? Нужно же давать кому-то шанс? – Эмиль Модестович меленько, беззвучно засмеялся. «А-а, это такой воспитательный момент. Чтоб смирной была. Так я и не задавака. Они поймут это. И все наладится», – с облегчением вздохнула Люша и засияла улыбкой в ответ.

– Ну, иди сюда. Иди, – ласково, теперь уж совсем по-отечески, поманил ее директор. Юля не поняла – куда «сюда». Впрочем, на раздумья времени у нее не оказалось, так как толстый директоришка проворно вскочил с кресла, которое укатилось в дальний угол кабинета, и конвульсивно задергал гульфик пегих брючат. Не дав директору, ощерившемуся и астматически прихлебывающему, приблизиться к ней, Люша отбежала к двери и… захохотала. Обескураженный Эмиль Модестович замер перед пустой кушеткой. Люша выскочила из кабинета, натолкнувшись на ошарашенную секретаршу – благообразную даму, будто сошедшую со страниц английских романов.

Вечером зареванная Люша, ощущающая себя персонажем пошлой и лживой пьески о продажном театральном искусстве, сняла трубку верещащего телефона. Ее атаковал ломкий голос знакомой актрисы, игравшей в злосчастной студии молчаливых матерей, нянюшек или склочных старух:

– Ну и дура! Разозлила Модестовича. Он как фурия… Но все поправимо. Иди на поклон. Придется непросто. Что ж… сама виновата. В конце концов, у тебя судьба решается! Судьба! А ты мелочишься… – пыталась вразумить несмышленую актрисульку бывалая заслуженная артистка.

– А о судьбе нельзя с режиссером поговорить? Кто, в конце концов, творчеством занимается в театре? Директор, он же почти завхоз, или…

– Вот именно что «или»! Авралов шагу не ступит без Модестовича. Он такие бабки в театр привлекает – главный ему в рот смотрит, и уволит любую звезду, если она поперек «лысого» пикнет. Ну, на жену авраловскую это, ясное дело, не распространяется.

– Ну, значит, у меня другая судьба…

Белокаменные стены монастыря встречали непрошеных гостей настороженным молчанием. Впрочем, распахнутые ворота приглашали к литургии, в праздничный храм мог зайти любой. Шел Пасхальный сорокоднев: Воскресение Христово в этом году выдалось необыкновенно раннее, аж в конце марта. Асфальтовая, обсаженная снежноягодником дорога вела к статному трехглавому собору со свежевыбеленными стенами, синими куполами, увенчанными восьмиконечными крестами. За шестнадцать лет, что обитель вернули Церкви, она возродилась прямо-таки чудесным образом. Первые сестры во главе с игуменией Никанорой приехали к полностью разрушенным стенам и заросшему ивняком и березами храму. И трапезную, и колокольню, и сестринский корпус пришлось отстраивать заново. И отстроили: любо-дорого глядеть!

У ступеней храма подруги потуже стянули узлы на черных платках, троекратно перекрестились и вступили в это особое пространство – храм Божий. Высота и величие бело-золотых стен, устремленных к образу благословляющего Христа, венчающего купол, заворожили, заставили благоговейно остановиться. Аромат ладана, воска, цветов окутал паломниц, осматривающихся по сторонам. Лики, огромные и маленькие, яркие и полустертые, в золотых окладах и вовсе без рам – смотрели строго, отстраненно. Приглушенность солнечного света, льющегося сквозь окна в своде, и теплое мерцание свечей усилили состояние мистической причастности к иной реальности. Завершенность всему придавал звук. Чистый, многоголосый, идущий сверху. Хору вторил приглушенный, низкий голос, что доносился от алтаря, закрытого золочеными Святыми вратами. Постепенно Юлия со Светланой подчинились особому духу, властвующему тут, и впустили в сердце мир и тишину.

 

Глава вторая

Аккуратная бородка-эспаньолка, отменный песочный костюм, идеально гармонирующий с рыжеватыми волосами, в правой руке – небольшой портфель желтой кожи, благообразный и респектабельный Юрий Никифорович неторопливо шествовал по аэропорту Мадрида – Барахас, с удовольствием поглядывая на причудливо изломанную крышу этого внушительного сооружения. Зайдя в туалет и запершись в кабинке, путешественник достал из нагрудного кармана тоненький телефон, вынул сим-карту и спустил ее в унитаз. Споласкивая руки, снисходительно улыбнулся молодчику-торопыге в дредах, который едва донес себя до писсуара. Тщательно вытирая руки листиками салфеток, неуловимым движением обмотал телефон бумагой и бросил мокрый комок в урну. Туда же отправил торчащий из кармана рекламный проспект, «случайно» взятый в самолете. Яркий буклет идеально спланировал, закрыв собой ворох бумажек. Выйдя из туалета и удовлетворенно вздохнув, Юрий Никифорович посмотрел на электронные часы-табло – до рейса в Каракас уйма времени, и можно спокойно перекусить. Неужели еще каких-то пять-шесть часов, и его встретит жаркая Южная Америка! Как он не навидел зимний мрак и холод своей «милой» Родины, не оценившей таланта, чутья, масштаба художника. Теперь-то он будет иметь возможность предаться любимому делу – писать, писать, писать до изнеможения… И не нужно отныне ковыряться в старых рассохшихся досках, с умным видом впаривая сомнительный товар таким лохам, как этот, с люмпенской рожей. Впрочем, что Всевышнего гневить, этому-то как раз спасибо надо сказать – он уложил окончательный, недостающий камень в финансовый фундамент будущего благополучия, творчества и свободы художника. «Триста тысяч евро – (без каких-то копеек, так и быть, примиримся), неплохой финальный аккорд, ей-богу. А до Венесуэлы тебе, браток, не добраться, хоть ты, по всем приметам, и бывший комитетчик. И хватит, хватит о прошлом – вперед, к солнцу!» – Юрий Никифорович по-мальчишески перекинул портфель в другую руку и замурлыкал фривольный мотивчик…

В левом приделе Голоднинского собора во имя Спаса Вседержителя, в притворе которого замерли, войдя, подруги-сыщицы, стоял маленький гроб. Лицо покойной инокини было накрыто особым покровом, «наличником», руки сложены крестом. Возле гроба, на низкой скамеечке, сидела женщина. Она то припадала губами к рукам покойной, то замирала. Мама прощалась со своей дочкой, Клавдюшей. Милой, строптивой, единственной. Ставшей монахиней Калистратой, которую так рано, так страшно рано призвал Господь…

Люша скорее почувствовала, чем увидела мгновенное движение Светланы и перехватила ее истеричный порыв к гробу. Света беззвучно рыдала. Люша грозно прошептала ей в самое ухо:

– Ты верующая или что? Опомнись! Посмотри на монахинь!

Сестры, увенчанные высокими клобуками, в струящихся мантиях, молились в правом приделе чернокрылой стайкой. Три монахини – совсем старенькие – сидели на скамеечках, уронив руки перед собой, перебирая длинные четки. Большинство стояли недвижимо, медленно крестясь и низко кланяясь в унисон на «Господи помилуй» и «Подай Господи». Одна монахиня, крошечная, кругленькая, вперевалочку обходила подсвечники – убирала огарки, переставляла одной ей понятным порядком свечи. Настоятельница – суровая, сухая, натянутой струной высилась над сестрами. Люша заметила, что не все сестры в монашеских облачениях. Некоторые – в черных платьях и платках, скрывающих лоб и щеки. Это послушницы. Особое внимание привлекала одна – немолодая женщина, стоявшая почти вплотную у алтаря. Она то запрокидывала голову и широко крестилась, то складывалась почти пополам в поклоне, выказывая недюжинную гибкость.

«А-а, вот она – Алевтина блаженная», – вспомнила Люша Светкин рассказ о послушнице, которая была на особом счету у матушки.

Светлана утерлась кончиками платка, меленькой поступью подошла к центральной храмовой иконе – прикладываться. Настоятельница заметила паломницу, узнала и пронзила взглядом. Светка в пояс поклонилась матушке, да так, дугой – и вернулась на свое место у входа.

– Поздно мы… – зашептала она Люше. – Сейчас уже Евхаристический канон. Всю службу профукали.

– Еще настоишься. Лучше думай о деле.

– Тут дело – молиться.

– Ну, молись, а в милицию, или, как ее… в полицию когда? Когда все улики в землю? Вот радость-то убийце! Ты хоть понимаешь, что он, возможно, тут сейчас, в храме?

На подруг стали зыркать немногочисленные прихожане: в гулком храме был слышен каждый шорох.

Женский хор звучал высоко и сдержанно строго. «Как хорошо, что нет итальянщины, надрыва. Ах, это особое, не сравнимое ни с чем монашеское пение! Хорошо…» – Люша незаметно для себя погрузилась в службу. И сердце летело к горнему и рука сама клала кресты.

Наконец Святые врата раскрылись и священник вынес Чашу: «Со страхом Божиим и верою приступите». Вся церковная жизнь, весь смысл христианства – в этом мгновении: в причастии – приобщении верующих Телу и Крови Христа. Перед чашей «храм» склонился в едином поклоне. Разглядев священника, заученно «рапортующего» молитву с амвона, Люша потеряла весь мистический настрой. Ей показалось, что перед ней в облачении – голливудская кинозвезда! Нет, в самом деле, этот маленький молодой попик поразительно походил на секс-символ Голливуда, прославившегося ролью «артистического» пирата. Люша даже заозиралась по сторонам: «Почему никто не удивляется? Не воздевает недоуменных бровей? Отнюдь». Храм благоговейно внимал происходящему. К причастию подходили монахини, потом – прихожане. Попик безучастно причащал: «…монахиня Серафима, …раба Божия Мария, …раб Божий Владимир…».

– Это кто? – Люша дернула за рукав Светку, которая истово прикладывалась ко всем подряд храмовым иконам.

– Где?

– Да священник этот, кто?

– Это отец Иов – очень строгий иеромонах.

– Да что ты говоришь!

– А чем он тебе не угодил? – оскорбилась за батюшку Света.

– Да он лопается от самодовольства и похож как двойник на Джонни Деппа. Монашкам твоим к нему приближаться, по-моему, непользительно.

– Ну, ты совсем озабоченная. Во как тебя бес-то крутит! – Света отпихнула Люшу, насупилась. – Нужно к Калистрате подойти. И маме ее соболезнование выразить.

– Вот панихида сейчас начнется, ты ж сама сказала, тогда и подойдем.

– Да-да, – кивнула Светка, морщась от подступивших слез.

После целования креста молящиеся перешли в левый придел, к гробу почившей сестры, где стоял поминальный столик – канун. Света успела похристосоваться с матерью Ниной – некрасивой, но удивительно милой монахиней, с открытой улыбкой и теплым взглядом.

– Подойди, поклонись сестре Калистрате, – шепнула она Свете.

Та кивнула, шмыгнула носом:

– Да-да.

Юля наконец дала волю слезам, глядя на свою несчастную подругу, припавшую к гробу монахини. Света поцеловала руку у безучастной к происходящему мамы Калистраты-Клавдии, что-то шепнула ей и, уткнувшись в ладони, отошла. Отец Иов служил панихиду вдохновенно. Зычным баритоном он четко произносил слова, прекрасно пел. Все сестры беззвучно плакали. Люша раскаивалась в резких словах, которые произнесла сгоряча по отношению к монаху. «Вечную память» подхватил весь храм – мощно, искренне! Люша обратила внимание на монахиню, которая пела первым голосом на высоченной ноте: лицо восточной красавицы – гордое, с причудливо изломанными нитями бровей, точеным носом, огромными, каких, кажется, и быть не может, черными глазами-омутами. Она была тонка и высока, и в ее взгляде горел вызов, ярость, решимость на что-то отчаянное, непоправимое. Люша хотела спросить у Светки про диковинную монахиню, но ее захватила проповедь отца Иова. «Путь любого верующего человека – это голгофский путь! – Голос священника гремел, отражаясь от расписного купола. – Каждый из нас должен взять свой крест и идти за Христом. Распинаться вместе с ним. Приносить себя в жертву вместе со своими немощами и страстями. А крест монашеский тяжелее во сто крат. Сестра наша во Христе Калистрата была истовой, горящей крестоносицей. У таких, особых избранников Божиих, и особый путь. И особый уход… Мы, православные, не верим в случайности. Все предопределено промыслом Божиим. Господь заботится о нас и знает, когда нас призвать. Скоротечная болезнь оборвала светлую, исполненную трудов жизнь инокини Калистраты. И теперь чистая душа сестры нашей в чертогах Отца милосердного. И мы молимся о ней, прося и ее молитв за нас, грешных, у Престола Божия, где, верим, упокоится душа ее».

Проповедь категорически не понравилась Люше: «Значит, “скоротечная болезнь”, отец Иов… Так вы здесь решили окончательно».

Из задумчивости ее вывело Светкино взволнованное тарахтение:

– Пошли к матушке, благословимся, и в трапезную.

– А поговорить всерьез, когда с матушкой можно?

– Это все мать Нина должна решить. Только она, ее келейница, к ней вхожа. Только она.

Светка, с несвойственной ей экзальтацией, потянула Люшу к группке прихожанок, окруживших настоятельницу у ступеней храма. Сложив руки ковшиком, Светлана кинулась на поклон к Никаноре. Та милостиво протянула для целования игуменский крест, висящий на груди.

– Приехала проститься с сестрой Калистратой? Да, неисповедимы пути Господни. Тридцать пять лет и… сердце. Непоправимо. Но на все воля Божия. Проходи, Фотиния, в трапезную. Сейчас обед – угостим, чем богаты.

– Матушка, – зачастила Светка, кивая головой, словно заводной болванчик, – благословите и сестру мою родную, Иулию. – Кулаком она подпихнула Люшу к Никаноре. – Она тоже мать Калистрату знала. И готова в эти тяжелые дни помочь обители. Пожить тут, поработать во славу Божию. Помолиться-потрудиться. Она, знаете, отменная садовница, просто отменная, а ваши цветники, я знаю, нуждаются…

Настоятельница, не дослушав балаболку, повернулась к растерянной Иулии и протянула ей величественно крест. Люша склонилась перед игуменией со сложенными руками – правая поверх левой, как учила ее Светка. Потом поцеловала крест, украшенный драгоценными камнями, и робко посмотрела в испытующие, холодно-серые глаза матушки.

– Оставайтесь. Да-да, поселитесь в северной башне – мать Нина покажет.

И настоятельницу оттеснила толпа нетерпеливых богомолок.

– Ну, «родную сестру», положим, я съем, в этом есть резон, хотя из меня твоя сестра что из муравья бронтозавр, а вот на кой… хрен ты про цветники завела? – набросилась Люша на подругу, когда та повела ее к трапезной, низкому кирпичному корпусу, видневшемуся за березами в дальней части монастыря.

– И в этом резон! Вдруг нам придется остаться на неопределенное время? Да и потом – в монастыре не принято сидеть без дела, в любом случае нужно взять какое-то послушание. Так что тебе лучше? И пообщаться с сестрами, и разговоры приватные послушать. Смотри, где у них самая здоровенная и неухоженная клумба – у сестринского корпуса! – Света показала рукой на белый трехэтажный дом, встроенный в монастырскую стену с южной стороны монастыря.

Топография Голоднинской обители была проста. Входили на территорию обители или через массивные центральные ворота, что «разрывали» западную стену, или через маленькую калитку «для своих» в юго-восточном углу монастыря, которая позволяла насельницам сразу оказываться у сестринского корпуса. Калитка эта была сделана, когда в обители наладилось подсобное хозяйство. Огороды и скотный двор примыкали к монастырю с восточной стороны. Величественный собор Спаса Вседержителя возвышался почти в центре монастырского ансамбля, немного смещаясь к восточной стене. К северу от него была выстроена всего пару лет назад белоснежная колокольня. В северо-восточном углу находилась трапезная – ее построили также недавно, еще не успели оштукатурить: паломников прибывало с каждым годом все больше, и в сестринской трапезной принимать всех было уже невозможно. Планировалось и строительство паломнического корпуса вдоль северной стены, а пока всех приезжих селили в башнях, что стражами высились по левую и правую стороны от ворот. Башни также называли по сторонам света: южной и северной. Южная – находящаяся ближе к сестринскому корпусу, несла еще и хозяйственные функции – тут был склад, мастерские. Северную же целиком занимали келии паломниц. (Прихожан мужеского пола, понятное дело, в стенах монастыря не селили. Если таковые изредка и приезжали сюда на несколько дней, им приходилось договариваться с жителями ближайшей деревеньки с необъяснимым, как часто это в России водится, названием «Ноздри».)

– Свет, ты же понимаешь, что у меня – сезон!!! – возопила импульсивная Шатова, потрясая ручками над головой. – Самое горячее время – посадки, копка. Парники не накрыты, что просто катастрофа! Я не могу тут долго находиться. Это просто невозможно! И потом – Сашу нельзя оставлять надолго, знаешь ведь… – Люша запнулась. Уж слишком неприятной была эта тема. Знакомая, если не сказать, родная для каждой русской семьи: «ЗАПОЙ».

– Юлюш, я понимаю. – Света обхватила сильными ладонями детские кулачки подруги. – Я виновата, втянула тебя. Но, может, все за пару дней разрешится, и тогда…

– Я уверена, что разрешится все совсем не скоро, но наша цель – только дать толчок расследованию. Просто настоять на нем! Тут же никто не хочет видеть очевидного! Ты слышала слова матушки, священника? «Несчастье. Бывает…». Но ведь мать Нина ясно дала тебе понять, что никаких поводов к приступу не было. Конечно, мы можем и ошибаться. Действительно, сердце, тромб, Бог знает, что еще. Но ПРОВЕРИТЬ надо! А никто ничего, насколько я понимаю, проверять не собирается. И это самое противное! И подозрительное, кстати. Значит, как происходило все, по словам Нины, повтори еще раз?

– Ужин был поздний. – Света, сосредоточиваясь, почесала макушку, сдвинув платок. – Да, поздний, так как после службы матушка оставила хор в храме – что-то там они нахалтурили, а Никанора и сама ведь регент.

– Понятно-понятно…

– Так, где-то к половине одиннадцатого все разошлись по келиям. Калистрата была трапезарной – то есть накрывала и убирала. Ей помогала мать Евпраксия. Ну, самая старенькая, она вообще с двумя палочками ходит. Странно, как ей вообще это послушание выпало, она все больше в храме, за ящиком сидит, торгует. Калистрата вроде бы отпустила ее пораньше спать, сама убирала и мыла все одна, и в келью чуть живая пришла около полуночи – это говорила Нине послушница Елена – она в одной келье живет с Калистратой.

– Вот, кстати, кого надо подробно расспросить.

– Так Нина ее трясла, а та только ревет и талдычит, что Калистрата пошла в душевую – согреться, мол, хочется. Колотило ее всю. А Елена уже в кровати была. У самой молитвослов от усталости из рук вывалился, едва ночник погасила – отключилась, а проснулась от того, что мать Нина распахнула дверь в келью – кричит, что кому-то в душе плохо стало, вода хлещет, а никто не отзывается. Елена вскочила, завопила, что Калистрата там, ну и началось – дверь ломали, Клаву выносили… – Губы у Светы предательски скривились, но Люша пресекла приступ плача своим коронным жестом – рубящее движение ладони перед самым лицом собеседника.

– Короче, на нашей стороне – Нина, Елена и мама Клавдии. Мы обязаны, ОБЯЗАНЫ, – еще два категоричных, будто подводящих черту маха ладонью, – рассказать обо всем матери бедной монашки. В конце концов, матери решать, обращаться в полицию или нет.

Подруги подошли к трапезной. У ее крылечка стояло две лавочки. Одну занимала группка паломниц – пять румяных тетушек в пестрых юбках. На коленях у самой молодой сидела двух-трехлетняя девочка, сосредоточенно посасывающая просфору. Тетки смущенно озирались, видно, впервые были в обители.

– Христос воскресе! – Светка поприветствовала богомолок.

– Воистину воскресе! – радушно ответили те.

– Посидим пока. Сестры позовут, как все готово будет, – сказала Светка, и подруги присели на пустую лавку.

– А врач просто констатировал смерть. Предположительно, от сердечного приступа, так? – тихо спросила Люша.

– А вот это самое интересное, – шепотом отвечала Света. – Во-первых, «скорая» ехала больше часа. Это поразительно, учитывая, что станция «Скорой помощи» находится в трех километрах отсюда, рядом с железной дорогой. Во-вторых, мать Нина намекнула, что врач был… не того.

– Не в себе, что ли?

– Да пьяный!

– А-а, ну это мы понять можем. Как же, ночь на дворе, а вы хотите, чтоб русский эскулап был еще и трезвый.

– Да не ори, – шикнула Света. – Все мы узнаем от Нины после трапезы.

– Да, потрапезничать не мешало бы, – вздохнула Люша, которая ела по пять раз в день. Вернее, не ела, а, как говорил Саша, – «клевала». Впрочем, мама Юлечки определяла по-другому: «Только аппетит себе портила».

– Ой, хо-хо-нюшки, хо-хо! – сухопарая улыбчивая послушница черным тайфуном подлетела к трапезной. – Сейчас, сёстрочки мои, сейчас, родненькие! Все покушают, все милостью Господней насытятся, всех обласкаем, всех, всех согреем. – Она скорогово´рила и кланялась на все стороны. И говорила, и кланялась, и улыбалась. Черный сметливый глаз из-под платка стрелял то в одну паломницу, то в другую. – Изголодались-то все. Все мы изголодались по милости Божией, по пище нетленной. – Глаз остановился на Светлане. Послушница выпрямилась – в улыбке сверкнули все тридцать два отменных зуба. – Фотиния-краса! Приехала голубица-трудница наша, Христос воскресе, сёстрочка моя! – Светлана расцеловалась с бойкой послушницей. Люша только сейчас поняла, что женщине не менее пятидесяти пяти, а то и шестьдеся лет.

– Здравствуй, сестра Алевтина, рада видеть. Вот, узнала, приехала с Калистратой проститься.

– О-о-ой, лукавый нас искушает, ох проклятый, про-кля-тый-то! – Алевтина истерично заголосила и упала на колени, обернувшись к храму и закрестившись. – Не уберегли сестрицу-голубицу, довели, довели до беды. Вина, вина, грех на нас. Ох, грех, грех, грех… – Алевтина зашлась в исступленном кидании лбом о землю.

Богомолки изумленно молчали, наблюдая театральную сцену, так уродливо разрушившую обстановку благости и тишины. Дверь в трапезную распахнулась – на крылечке показалась молодая монахиня в очках и светлом апостольнике:

– Алевтина, ступай на кухню! Подавай на стол!

Алевтина подскочила и, улыбаясь, как ни в чем не бывало, исчезла за дверью трапезной.

– Сестры, проходите, – обратилась монахиня к паломницам. – Раковины слева, столы – справа. Сумки не оставляйте. Вешайте на спинки своих стульев: тут проходной двор. Ничего не убирайте после еды – в кухне теснота, трудниц хватает. Фотиния, пропой со всеми молитвы. Ну, Спаси Господи! – скомандовав, как заправский генерал, деловитая невеста Христова исчезла в трапезной.

– Мать Капитолина. Благочинная монастыря. И церковный порядок, и внешний – на ней. Монахиня строгая, но добрая, – сочла нужным пояснить Светлана паломницам, и женщины потянулись к крылечку.

В большой и светлой комнате, с голубыми стенами и розовыми невесомыми занавесками на отмытых до блеска окнах золотом, жемчугом и парчой переливались вышитые иконы в «красном углу»: в монастыре была золотошвейная мастерская. Несколько икон (одна особенно бросалась в глаза – огромная, ростовая Спасителя) были развешаны по стенам. В простенке между окон висел портрет Патриарха. Под ним, размером поменьше, – портрет местного архиерея, заросшего бородой до глаз строгого старца.

За дальним от входа столом уже допивали компот рабочие в спецовках – молодые русские парни. Еще постом матушка затеяла стройку большого кирпичного коровника, который бы заменил потрепанные сарайчики для скота, и наняла местных мужиков, хотя и таджики были готовы и за меньшую плату потрудиться «во славу Божию!». Но Никанора проявила бескомпромиссность и, невзирая на угрозу запоев и неорганизованности, привлекла местных парней, двоих из которых уже успели окрестить. Остальные вроде бы и так были крещеными. При появлении паломниц строители повскакивали с лавок, наскоро перекрестились и заспешили из трапезной.

Пропев перед иконой Спаса положенные молитвы перед вкушением пищи (Юля стыдилась, что знает только «Отче наш», слова «Богородицы» подхватывала вслед за Светкой), паломницы без промедления стали рассаживаться за накрытыми столами. Вскоре к ним присоединились и другие богомолки, живущие и работающие в монастыре. Постепенно трапезная наполнилась женским приглушенным говором, грохотом выдвигаемых лавок, стуком ложек. Монастырь сегодня кормил больше тридцати паломников. Голоднинская обитель была, если не образцовой, то очень крепкой в хозяйственном плане. Монастырь имел свою пасеку и скотный двор, пек хлеб, запасал огородные и лесные дары. Это доказывал и ассортимент кушаний, которые подносили и подносили две насельницы: уже известная нам Алевтина, по-прежнему молниеносная, но теперь совершенно молчаливая, и молоденькая инокиня, просто стебелек на ветру, сестра Варвара. В мисках и мисочках были разложены: капуста «Провансаль» со свекольным соком, бусинками клюквы, тмином и лавровым листом; тушеная капуста с рублеными яйцами, ярко-оранжевые желтки которых были похожи на кусочки апельсинов; соленые бочковые маслята и рыжики; маринованные лук, свекла, огурцы, крошечные зеленые помидорчики, острые перчинки и розовые головки чеснока, величиной с хорошее яблоко. Среди всего этого возвышалась горка гречневой каши, прожаренной с луком, морковью и зеленью. Селедка, по «лодочке» на два угла, была густо засыпана зеленым луком, который выращивали в большом количестве, как заметила Люша, тут же, на подоконниках в трапезной. Хлеб, кирпичиками, сероватый и золотистый, с крупными ноздрями, монахини также выпекали сами. Мягкий козий сыр украшали веточки петрушки и маслины величиной с фалангу мужского большого пальца. Маслины, пожалуй, были единственным покупным продуктом на этом столе. Блюдо с дымящейся разварухой-картошкой, политой щедро топленым маслом, венчало это закусочное изобилие. Из холодных напитков сестры предлагали гостям свой клюквенный квас, квас медовый, отвар из сушеных яблок и слив, и молоко: в зеленом кувшине коровье, в красном – козье.

– Это ты еще в праздник не была, – сказала Светка, очень довольная восторженной реакцией подруги. – Жюльен из осетрины не пробовала? А королевские креветки в кляре? Ничего, все впереди.

Крутобедрая супница, принесенная Алевтиной, испустила умопомрачительный запах приправ, и послушница бойко заработала половником, разливая по белоснежным тарелкам фасолевый суп с черносливом.

Одна из паломниц, пожилая улыбчивая тетка, закатила глаза, проглотив первую ложку:

– Ммм… Вот что такое базилик, товарищи мои. Точно, базилик они кладут, просто чудо.

– Тут сестры, теть Валь, а не товарищи, – поправила ее паломница помоложе.

– Да я и говорю – сестры мои, это все просто чудо Божье.

– Да потому что с молитвой готовют, с молитвой ростют, с молитвой обихаживают нас тут. Слава Богу! – Прошамкала с другого конца стола самая старенькая из богомолок, со сливовым носом, и, засунув в беззубый рот огромный ломоть серого хлеба, широко перекрестилась.

А «стебельковая» Варвара (так ее уже окончательно нарекла про себя Люша) тащила гору румяных рыбных котлет в плоской тарелке.

– Мяса мы, как вы знаете, не едим, – зазвенела она высоким голоском, ставя тарелку на стол, – но про наши котлеты владыка хотел целое расследование устраивать: «Из мяса вы их лепите и точка!» Во как! – И она смешно задергала носом и засмеялась беззвучно. – А просто когда готовит мать Татьяна, она для сочности и сдобы творожку кладет в фарш, ну и сорта рыбы подбираем мы невонючие – треску, судака. Ну, Ангела за трапезой!

Сладкий стол поразил богомолок не меньше, чем горячий. Три сорта меда, яблочные и вишневые цукаты, коврижки на меду и сливовом сиропе. Тертая с сахаром малина и черная смородина, варенье клубничное и кабачковое: Люша знала, что в него необходимо добавлять цедру, и тогда вкус и аромат будут отменными. Но особенным вниманием за столом пользовались молочные деликатесы. Такого масла, творога и сметаны Люша не пробовала НИ-КО-ГДА. Да если нафасонить их на коврижку, да сверху полить вареньем, да с липовым и мятным чаем…

– Да-а, товарищи мои, – со значением повторила за паломницей «тетей Валей» Шатова, – после такого пиршества не то что двигаться, дышать сложно. Хочется вот так же, как девочка, что сосала просфору перед обедом, а теперь сладко спит, сытая, на руках у матери, разнежиться, подремать часок.

Тихонько переговариваясь, паломницы допивали чай, а Алевтина с Варварой молниями носились у стола, собирая посуду. Вдруг Алевтина замерла с кипой десертных тарелок и чайных блюдец, перевалила их мастерски на одну руку, а другой выхватила из кармана юбки бьющий колокольным звоном мобильный телефон.

– Да, матушка моя, да-да… Да, мать Никанора, полночи буду. А как же, полночи в храме на Псалтири. Да не надо Ирине, пусть отдыхает, еще намучаются эти дни, не надо, я сама. Не в первый раз. По пять часов бывалоча на Псалтири, и потом легче бежится на послушания, душа так сама и летит, летит. Простите, простите, говорливую дурр-ру, простите, дурр-ру грешную, бестолковую. Вот хоть кол на голове теши, никак не могу кратко, никак, матушка моя Никанорушка. Болтлива, невоздержанна на язык змеиный, грех пустословия, грех! Да-да-да! За него кару приму, за него. Прости Христа ради…

Из трубки уже давно раздавались гудки отбоя. Покачнувшись, Алевтина чуть не уронила тарелки на пол, но удержала, перехватила на две руки и, бросив мешающий телефон на стол, понеслась в кухню. Люша чуть не подпрыгнула, взглянув на аппарат, аж закашлялась от неожиданности. На столе красовался новенький, в стразах (Господи помилуй!) телефон одной из самых дорогих фирм. Примерно такой Люша видела у своей соседки – коннозаводчицы. Трубочка тянула тысяч на двадцать пять. Впрочем, через минуту к столу подлетела Алевтина, схватила аппаратик, сунула в карман.

– Ох, опять подарок прихожанки нашей бросаю куды ни попадя, дурр-ра-дурища старая! – И, наклонившись вдруг к самому уху Иулии, пытавшейся сохранять олимпийское спокойствие и сдерживать кашель, зашептала, брызгая слюной. – Под тысячу долларов игрушку одна «новая русская» богомолка на День Ангела подарила! Молись за меня, говорит! Видал-миндал?! А за что? Какая из меня молитвенница? За что мне, ехидне безродной, такое-то? Да на мне одна рвань да голодрань! Да на что он мне вообще-то сдался?! Да мне ж ни-че-го, мне сено только под голову на пару часов, да глоток воды, да… Господи помилуй, Господи помилуй, Господи… – причитая и крестясь, Алевтина в привычной манере, броском, исчезла из трапезной.

– Что-то ваша блаженненькая так оправдывается передо мной? – Юля, глотком опрокинув в себя полчашки чаю, старалась говорить как можно тише, склонившись к самому уху Светланы.

– Это ее привычная манера, особенно с незнакомыми. Уничижаться, орать, биться. Юродивая – одно слово. А подарки не ей одной тут дорогие дарят: приедут богатенькие грешники, расчувствуются – и жертвуют. Одна шубу оставила – да-да, норковую. Ее матушка куда-то сплавила. А этой, видно, телефон. Да она его или потеряет, или отдаст кому – вот помяни мое слово.

– Придуривается эта ваша Алевтина талантливо. Актерствует, это же видно и это очень противно наблюдать, надо сказать.

– Ну все, все – засиделись за столом. Сейчас на улице я тебе все расскажу про Алевтину, и пора нам с Ниной встречаться. – Света поднялась, сигнализируя, что пора трапезничающим и честь знать.

Паломницы, разморенные сытным обедом и припекающим в окна солнцем, нехотя вылезали из-за стола, громыхали лавками, бесформенной кучей вставали на молитву после еды, повернувшись к иконе Спаса.

 

Глава третья

Тумбообразный Николай Михайлович Жаров, обладатель круглой лысой головы и бульдожьего загривка, сидел за огромным столом красного дерева. Сцепив руки-кувалды в замок, он оцепенело смотрел на матовую поверхность столешницы, будто пытаясь разглядеть в ней скрытый, жизненно важный шифр. В маленьких отекших глазах бизнесмена стояли слезы. Он сидел так уже около часа. Секретарша Ира приложила глаз к замочной скважине, посмотрела на обреченно склоненную репу-голову шефа, отошла от дверей: уже в который раз она не решалась потревожить благодетеля. Приняв наконец решение, Жаров хрипловатым голосом крикнул, глядя на дверь:

– Заходи уже, Ирина!

Секретарша, молодая брюнетка с пышной грудью и начавшими расплываться боками, что, впрочем, не портило ее, бесшумно просочилась в комнату.

– Иннокентия позови. Только по-тихому, без всемирного оповещения.

Ира вышла, кивнув головой. Жаров встал – он оказался абсолютно квадратным – подошел к углу с иконами, начал креститься и бормотать слова молитвы.

Дверь отворилась, и на пороге возник худой старик с дугообразной спиной, в огромных уродливых очках, что держались при помощи бельевой резинки, обмотанной вокруг седой заросшей головы. Старик низко поклонился, не смея взглянуть на хозяина.

– Здравствуй, Кеша, – вкрадчиво сказал Николай Михайлович. – Садись, родной, – он указал на стул против своего стола, сам сел в опостылевшее ему за сегодняшнее утро кресло. – Я принял решение… Нам придется попрощаться…

Старик затряс головой, из его глаз хлынули неестественно обильным потоком слезы, которые он не мог вытереть под очками.

– Нет, нет… Николай Михалыч… я не смогу один… я погибну! Не гони, Михалыч, прости меня, прости-и… – Мужчина повалился на колени, сдернул наконец очки, закрыв лицо руками.

Жаров, не шелохнувшись, странно смотрел на рыдающего: хищнически и затравленно одновременно.

– Ты ведь не просто предал меня, Кеш… Ты… уничтожил смысл всего, что я здесь создаю. Я потерял смысл… жизни… – и вдруг он сорвался на бешеный рев. – Ты единственный, кому я доверял без остатка, как отцу! Больше, чем отцу!!! И ты растоптал, обокрал! Ну зачем, зачем тебе эти миллионы, старый осел? Что ты собирался с ними делать, какую жизнь начинать, пропащий старикашка! – Николай Михайлович встал с багровым, кривящимся от сдерживаемых слез лицом, подошел к замершему на ковре старику, одной рукой, без усилий приподнял его за воротник и, приблизив яростные губы к дергающемуся лицу «осужденного», прошипел: – Отойди от меня, сатана…

Поджидая мать Нину возле церковной лавки – обычной пластиково-стеклянной палатки, приткнувшейся к южной башне со стороны входа, подруги продолжили беседу о странной и так не понравившейся Люше Алевтине. Светка просвещала подругу:

– Ты думаешь, юродивые – это дурачки, психически больные люди или прикидывающиеся ими? Ничего подобного! Есть такое понятие: подвиг юродства. Подвиг, понимаешь? Это когда человек, вполне нормальный, более того – духовно зрелый, приближенный к Богу постом, молитвой, незлобием, бескорыстием, в общем, всеми возможными добродетелями христианскими, сознательно отказывается от своего разума! Добровольно!

– Честно говоря, я этого совсем не способна понять своим невеликим разумом, который, мне представляется, наоборот, нужно упражнять, – вздохнула Люша.

– Да, человеку, далекому от христианского подвижничества, вот как нам с тобой, понять это почти невозможно. Но на подвиг юродства даже благословляли в монастырях раньше. Вон там, видишь, в поле виднеется часовня? Это захоронение старца Адриана-юродивого. Потом мы туда сходим. Когда-то ведь здесь располагался мужской монастырь, и в нем более пятидесяти лет жил юродивый ради Христа, блаженный старец. Несколько лет назад он причислен к лику местночтимых святых.

– Но ведь наверняка были и есть люди, подделывающиеся под юродивых, актерствующие, – перебила благостное повествование Люша. – Да просто не совсем нормальные! Их вон полно в переходах метро. И Алевтина наверняка из их числа. Ей так удобно жить. Или ты всерьез веришь, что она – настоящая юродивая, святая, что ли?!

– Не думаю, – помолчав, изрекла Света. – Хотя неисповедимы пути Господни. И никто тут особо над этим не задумывается. Алевтину принимают такой, какая она есть – все в конечном итоге рассудит Господь. Но особое отношение матери Никаноры к ней – неслучайно. Алевтина при матушке лет десять, не меньше. Она пашет как вол двадцать четыре часа в сутки, никогда, подчеркиваю – никогда не болеет. Почти не ест и не спит. Ночи напролет молится. – Светка сделала значительную паузу: – Так подвизаются люди особые.

Люша не сдержалась, прыснула, глядя на патетическое лицо подруги.

– Ну, смейся, смейся, паяц, – Светка обиженно отвернулась.

– Слушай, тебе пора книги писать уже по духовному просвещению или самой в монастырь идти, – Люша серьезно и как-то озабоченно посмотрела на подругу.

– Придет время – уйду. – Светка обожгла ее взглядом и просто, безо всякого пафоса сказала: – Будет Божья воля – уйду. Господь позовет – не посопротивляешься. Вот наконец мать Нина идет!

Улыбаясь, келейница бодро подошла к подругам.

– Простите, заставила ждать. С матушкой непросто – миллион указаний, и одно отменяет другое. – Монахиня развела руками, смущенно улыбаясь. – Сейчас зайдем в лавку, я тут хозяйничаю. Запремся и поговорим.

К Нине попыталась обратиться с вопросом подбежавшая чуть не вприпрыжку пожилая инокиня:

– Мать Нина, что со стиркой священнических облачений, я вот матери Таисии сколько говорю…

– Сестра Алла, Таисия всем этим уже занялась. Прачечная где? Вот и не грузи своими послушаниями других. Все! – В тоне монахини не было ни грамма агрессии.

– Спаси Господи! – пожилая монашка быстро кивнула и ретировалась.

– Какие бодрые вы тут, в монастыре. Даже самые пожилые матушки, – удивилась Люша.

– Это закалка. На самом деле не так уж все мы здоровы. У этой вот матери Аллы – сердце. У Калистраты, кстати, очень сильно болел желудок. Тяжелый дисбактериоз после зимнего гриппа, да еще гипотония – давление практически на нуле. Она иногда еле с постели вставала. Слабенькая, худенькая была. – Мать Нина, помрачнев, опустила голову, задумалась. – В общем, милостью Божией да молитвой держимся. А в миру с такими букетами болезней уже точно развалились бы. У нас даже с раком старенькие монахини очень подолгу живут.

Собеседницы вошли в нарядную, переливающуюся блеском стеклянных витрин, золотом икон и крестов, глянцем Пасхальных яичек, лавку.

– Располагайтесь, сестры. – Мать Нина, заперев дверь, проворно достала из-за прилавка два высоких табурета. Подруги взгромоздились на них, а монахиня присела на низенькую скамеечку, превратившись в уничиженного ответчика перед возвышающимися судьями.

– Значит, так, я расскажу все, что знаю, – монахиня обхватила колени руками. – Потом ваши вопросы, и будем решать, как действовать дальше. Я вчера на исповеди все рассказала отцу Александру. Есть у нас один старенький протоиерей, вдовец. Служит редко, но я стараюсь исповедоваться у него.

– Да, я была у него на исповеди – замечательный батюшка, – поддакнула Светка.

– Он необыкновенно чистый, светлый человек. И мудрый священник. Словом, он благословил расследование. «Как же, – говорит, – с такими сомнениями всем нам тут жить? В анализах и вскрытии никакого греха нет. Не Средневековье, чай. А если подозрения напрасны – ничего. Эта бдительность нам простится. Все же делается из любви к матери Калистрате и истине». Значит, суть… – Нина, сосредоточиваясь, опустила голову, помолчала. Люша с умилением разглядывала белесые ресницы и бровки строгой матушки, делавшие ее по-детски беззащитной.

– Фотиния, конечно, просмотрит все бумаги нашей казначейши, матери Евгении, – это я беру на себя, уговорю матушку, но, думаю, в бумагах искать нечего. Калистрату сознательно путала Евгения, зная настойчивость и проницательность новой экономши. Она действительно хотела ее отправить на разведку в московские лавки – их четыре. И на православную выставку на ВВЦ, где у нас постоянный стенд. Торгуют в основном женщины мирские – мы их, конечно, знаем, но не как своих родных сестер. К тому же происходит ротация – кто-то заболевает, кто-то не может или не хочет стоять.

Мать Нина стряхнула невидимую пылинку с прилавка, подравняла тонкие книжицы, выставленные в лоточке.

– Выручка вместе с записками и требами забирается из лавок каждые два дня. Тогда же подвозится и товар. Занимается этим наш водитель «газели». Он местный уроженец – Слава Мещеринов. Хороший парень. Верующий. Трое деток. Жена – воспитатель детского садика. Каждое воскресенье они в храме. Слава непьющий, расторопный, честный. Матушка ему, уверяю вас, платит очень щедро. Он совершенно не заинтересован жульничать. Да и как бы это у него получилось? Половину выручки не привезти? Так все сдается по отчетам и рапортичкам. Вступить в сговор с продавщицей? Не знаю. Не верю я в такой вариант. Думаю, с въедливостью Калистраты, а она и с электриками тут, и с газовиками, и с архитекторами разбиралась как заправская бизнес-леди. Так вот Калистрата, на это и был расчет Евгении, нашла бы там кучу нарушений и, может, воровства. Но это стало бы той завесой, которая скрывала главное: пропажу. – Нина внимательно посмотрела на Светлану, потом на Юлю. – Пропажу ДВАДЦАТИ МИЛЛИОНОВ рублей из сейфа. – У подруг одновременно вырвался возглас изумления.

– Это деньги, пожертвованные нашим главным спонсором, настоящим благодетелем, – Нина перекрестилась, – на строительство паломнического корпуса.

Первой опомнилась Люша.

– А каким образом мать Евгения хотела скрыть кражу таких денег? Неужели лавки дают так много, что недостача нескольких дней, вдруг открытая, может оправдать десятки миллионов? И потом… Зачем вообще скрывать воровство из сейфа? Первым делом могут подумать на саму Евгению.

– Здесь труднообъяснимые причины. Евгения старая, очень преданная матери Никаноре, и не очень, как бы это… дальновидная раба Божия. Она давно как бухгалтер не устраивает матушку. Я подводила к тому, чтобы поставить казначеем другую сестру, подучив ее на бухгалтерских курсах, но мать Евгения упиралась и даже умоляла не делать этого, а потом… У нас здесь… Фотиния знает, все решает личная преданность матушке, молчаливость и смирение. Своя воля в монастыре отсекается. Это самое трудное. И самое главное.

– Но если батюшка благословил расследование, матушка обязана согласиться? – спросила Люша, встав с неудобного для нее табурета и потирая спину, расхаживая по нарядной лавке.

– Боюсь, что как полновластная хозяйка, настоятельница будет противиться расследованию до последнего, – покачала головой Светлана.

– Пока она об этом и слышать не хочет, – подтвердила мать Нина.

Люша вновь уселась на табурет, превратившись в фигуру беспристрастного слушателя. Монахиня заговорила очень тихо, низко опустив голову.

– Вчера мать Евгения покаялась перед матушкой. Рассказала о воровстве. Матушка почти не спит. Она сама измучилась от невозможности принять какое-то решение. Я же знаю ее. Я вижу. Она очень сильная молитвенница. И, что бы ни было, приходит к единственно правильному решению. Иногда оно для многих лежит на поверхности, а матушка все «самодурничает», как нам кажется по неразумию. А иногда мы не видим того, что видит она.

– Мать Нина, – вступила баском Светка, – а у вас есть предположения, кто деньги-то украл?

– Ни малейших, – Нина покачала головой.

– У кого были ключи от сейфа? – продолжила Света.

– Только у матери Евгении и матушки. К матушке в келью проникнуть, конечно, невозможно. На это не решится никто… Нет-нет. А вот у Евгении можно было украсть ключ. Она очень рассеянной стала. Старенькая, хворая, словом, я говорила вам.

– Но ведь украсть – это одно дело. Другое – использовать. Значит, этот человек уже улизнул из монастыря. Не под подушкой же он держит двадцать миллионов. Это, кстати, много по объему? – Люша неопределенно поводила перед собой растопыренными руками.

– Рюкзак средней величины, примерно. Я уже думала над этим. Половина купюр тысячными, половина – пятитысячными. А насчет обыска… Об этом трудно сейчас заикнуться. Думаю, матушка распорядится после похорон. Из монастыря, кстати, никто за это время не уходил. Ни трудницы, ни сестры.

– Матушка, но ведь так тянуть нельзя. Вор скроется или спрячет деньги, если уже этого не сделал, – резонно заметила Люша.

– Ничего не поделаешь. Будем молиться, чтоб ситуацию управил Господь.

Мать Нина встала, поглядев на маленькие наручные часики: дешевенькие, с истертым черным ремешком.

– Матушка меня сейчас уже хватится. Я провожу вас сначала в келью, где наконец сможете отдохнуть, а потом – Бог даст, и с матерью Евгенией познакомитесь.

Нина уже торопилась, думая о чем-то своем. Подведя подруг к башне, монахиня сказала:

– Ну, располагайтесь. Собственно, Фотиния тут все знает. – Она распахнула тяжелую дверь, ведущую в башню, кивнула и была такова.

Первое, что неприятно поразило Люшу, когда они вступили в низкое пространство коридорчика, из которого вверх вела винтовая лесенка, а слева был вход в келии первого этажа, – влажный и спертый, будто густой, воздух.

Вторым недоумением для Люши оказалось явление непонятного существа. Дверь, к которой уже протянула руку Света, вдруг распахнулась, и на пороге показалась маленькая, не более полутора метров в высоту, сухонькая фигурка. «Старичок?» – мелькнуло в голове Люши, так как она разглядела в тусклом свете седую коротенькую бороду и стриженную «под горшок» голову. «Нет, ребенок?!» Взгляд ее упал на крошечные ножки существа, обутого в резиновые боты пятилетнего ребенка. «Боже, что это?!» – чуть не завопила Люша, когда человечек приблизился к ним, и на вспаханном морщинами старческом лице с ломаным носом вместо правого глаза оказалась дыра.

В себя ее привел голос Светки.

– О-о, Дорофеич! Хозяйничаешь тут?

– Там-та, Христос Воскресе! Душ, там-та, не работает уж третий день… текет, там-та… Я прокладку, там-та, да, четвертую, там-та… меняю… Мобыть, с Божией помощью хоть щас, там-та… – дребезжащий голосок человечка был вполне дружелюбен.

– Воистину Воскресе! – Светка троекратно ткнулась в щеки мужичка. – А ты узнал меня, Дорофеич?

– Там-та… Нет пока, сестричка.

– Да Фотиния я! Помнишь, каблук мне в прошлом году прибивал, а я потом гвоздем поранилась, и ты плакал полдня, все жалел меня, прощения просил. – Светка засмеялась.

– Ой, матушка… матушка там-та… Светочка, прости урку старого!

– Да кто старое помянет… – начала Светка, но тут уж расхохотались все трое.

– …тому глаз вон, – утирая слезу с единственного, левого глаза, закончил фразу Дорофеич. – Мне, там-та, уж поминать старое никак, там-та, никак нельзя!

– Да давай зайдем, Дорофеич, в келью-то. – Света распахнула дверь.

Дорофеич замахал руками:

– Что ты, я и так уж тут битый час! Что ты! Мужескому, там-та, полу никак нельзя, ты ж знаешь, матушка.

– Ну ладно, мы к твоей ночлежечке потом подойдем, повидаемся, Дорофеич. Это вот моя сестра Иулия, познакомься. – Дорофеич церемонно поклонился Люше.

Когда «сестры» оказались в большой темной комнате с низким, почти не пропускающим света окном, Люша, которую распирало любопытство узнать, что за явление такое этот Дорофеич, отвлеклась на разглядывание убогой обстановки. Света уже по-хозяйски распаковывала сумку, поставив ее на крайнюю к входу, не занятую никем кровать. В шестнадцатиметровой комнате у входа стоял старый облупленный трехстворчатый шкаф. Такой мастодонт был отправлен Люшей на даче в прошлом году в костер, несмотря на беспрецедентное сопротивление Саши, кричавшего, что это раритет!

– Твой раритет уже лет пятнадцать как изъеден жучком, ни один ящик не открывается, дверцы не закрываются с моего рождения, воняет он старой несчастливой жизнью коммуналок и строек победившего социализма. Он не чета буфету дореволюционному из красного дерева, он фанерный, убогий. Не хочу с ним жить вместе! – уперлась Люша и победила, так как иначе Саше пришлось бы заняться сиюминутной реставрацией рассохшегося представителя советского мебелестроения. Вот примерно такой же затхлый и рассохшийся монстр давил своей мощью на входящего в келью. Слева, у окошка с микроскопической форточкой, в которую и кошке путь был заказан, стоял тоже старый и тоже обшарпанный стол. Все остальное пространство сырого и душного помещения занимали сколоченные из грубых досок кровати в два яруса. Люша насчитала восемь штук.

– Ну, чего ты? – подбодрила подругу Светка, уже вольготно устроившаяся на кровати и стягивающая с ног ботинки. – Занимай вон ту, нижнюю, вроде свободна, – она показала в дальний угол комнаты. Кровать эта и вправду не была занята, судя по свернутому, видавшему виды матрасу, почти притыкалась к узкой дверце.

– Там душ? – спросила Люша, подходя к двери и раскрывая ее. И душевая, и туалет были достаточно чистенькими. Из душа немилосердно сочилась желтоватая вода. «Ничего-то этот Дорофеич не может сделать, видать, по-человечески», – вздохнула Люша, и, закрыв дверь в санузел, спросила о том, что давно ее удивляло. – Слушай, а в монастыре что, ни одного зеркала нет принципиально?

– Да, матушка не благословляет вешать зеркала, но-о… внимание! – Светка вскочила с кровати и босиком подбежала к шкафу. – Оп-ля! – Открыв широкую створку, она отскочила в сторону, и в мутном с черно-ржавыми наплывами зеркале Люша увидела сгорбленную фигуру маленькой послушницы. Из-под платка этой сестры выбивался огромный пук золотых, кудрявых волос, что выглядело явным диссонансом строгому облику насельницы.

– Господи, это я таким пугалом выгляжу? – Люша стремительно подошла к зеркалу. Выглядела она и в самом деле …там-та…ужасно. – А почему он все время говорит «там-та»? – разглядывая синяки под глазами и неизвестно откуда взявшееся раздражение на лице, спросила Люша.

Светка расхохоталась. У нее-то, по непонятной Люше причине, наладилось настроение.

– Это он нецензурную лексику заменяет. Массу слов-паразитов он, по благословению матушки, заменил этим там-тамом, – Светка заразительно расхохоталась.

– Дорофеич – легендарная личность. Тоже шестнадцать лет, как при монастыре ютится в домушке истопника, которым поначалу и был.

– Он сидел? Ну, говорил, «прости урку».

– Двадцать пять лет в общей сложности. С семнадцати лет по тюрьмам! – Светка почему-то с большой гордостью подняла указательный палец. – Сначала за бродяжничество, потом – грабеж, потом – разбой. И еще добавили попытку убийства сокамерника. А между отсидками – бомжевал. Путешествовал по стране, как он формулирует. Ноги отморозил – стопы почти целиком ампутировали. Как у ребенка теперь, но ничего, он бойко на них скачет. А глаз – это другая история. Малолетки на Курском вокзале, говорит, выбили. Не хотел им Евангелие на поругание отдавать…

– Это он так говорит – поругание? – уточнила Люша.

– Да. Он и не такое говорит. Еще услышишь.

– И все, конечно, правда, – с извечным скепсисом заметила Юля.

– Ну, бо´льшая половина, думаю, да. А какая разница? Мне Калистрата рассказывала: он тогда, шестнадцать лет назад, замерзал под стенами в тридцатиградусный мороз. Сестры отмыли, вылечили. Матушка, кстати, приняла его не сразу, негодовала: «Кто пустил ночью в запертую обитель?» Нина хорошо тогда ответила: «Господь пустил». Ну, Никанора и остыла. «В приемник, говорит, его. В приют!» А какие приюты тогда-то, в девяностые? Их и сейчас-то для бомжей почти нет. А тогда, казалось, полстраны бомжует.

Светка пошарила в сумке, нашла тапочки с умилительными зелеными помпонами, надела.

– Дорофеич, он такой же атрибут обители, как вот эта башня, – Светка повела рукой. – Если его нет на службе, матушка посылает узнать – не заболел ли? Если сломалась розетка, упало дерево, потек душ – все он, Дорофеич. Поначалу отапливал монастырь, пока печки не заменили на АГВ, потом – чистил территорию. А теперь – все делает. Все, что нужно. От охраны до прокачки тормозов на машинах.

– Судя по душу и твоему башмаку, тормоза доверять ему небезопасно, – Люша с улыбкой покачала головой. Какое-то время подруги молча распаковывали вещи, устраивали постели. – А где паломницы? – спросила Юля, когда они уже собрались покинуть свое пристанище.

– На послушаниях. Сюда приходят, вернее, приползают на пять-шесть часов поспать. И все! В полшестого – молебен, полунощница. Потом – литургия, завтрак и понеслось…

– Ужас. Просто ужас, – со священным трепетом в голосе резюмировала Люша.

Погода начала портиться. Когда подруги вышли из неуютной башни, небо заволокло серенькими клочковатыми тучами, собирался затяжной дождь. Мягкий южный ветерок сменился на север-западный, пронизывающий. И, будто вторя погоде, к новоявленным трудницам с побелевшим, встревоженным лицом шла мать Капитолина, которая, помнится, по-генеральски командовала в трапезной.

– Сестры, Тамаре Ивановне – матери Калистраты плохо стало. Ждем «скорую». А вас ждет к себе матушка Никанора. Она в сестринской трапезной с матерью Ниной. – И, понизив голос, с отчаянием добавила: – Помоги нам всем Господь!

 

Глава четвертая

Когда подруги, ведомые матерью Капитолиной, подошли к сестринскому корпусу, от его резных дубовых дверей отъезжала «скорая». Ее провожала группка сестер с игуменией во главе. Лицо матери Никаноры было поистине страшным в гневе. Бледная маска со сверкающими сталью глазами, мечущими, казалось, снопы искр. Паломниц встретило похоронное молчание.

– Ну что, сестры-лазутчицы?! – обратилась наконец пронзительным голосом к подругам настоятельница, – пойдемте, будете рассказывать мне, какую смуту и зачем приехали сюда сеять. Видели, что с Тамарой Ивановной? Это от доброхотства матери Нины с вашей подачи. «Нужно расследовать смерть сестры!» – передразнила Никанора мать Нину, осыпая совершенно бесстрастно стоящую перед ней келейницу новым снопом искр. – Одной фразой чуть не убила несчастную мать! Вот уж поистине благими намерениями вымощен путь в ад.

– Матушка, простите, мы из самых добрых, христианских побуждений, – начала лепетать со слезами в голосе Светка.

– Идемте! – скомандовала настоятельница и широким шагом, впечатывая игуменский посох в причудливо уложенные плитки дорожки, зашагала к дверям корпуса.

Внутри здание оказалось излишне помпезным. В большом холле в пафосных рамах фотографии, запечатлевшие сестер и матушку с иерархами Церкви и известными людьми. Люше бросилась в глаза фотография с режиссером-оскароносцем. Огромный, от пола до потолка, иконостас золоченых икон в правом углу. Ковровая зелено-желтая дорожка, в тон шелкографическим обоям, экзотические цветы в кадках, кожаные кресла с подлокотниками под малахит. «Смотреть холодно, не то что сидеть», – подумала Люша. Трапезная поражала не меньше. Золото и пурпур. Сочетание этих цветов и их оттенков создавало атмосферу торжественности. «Тут овсянкой с постным борщом подавишься от благолепия», – Люшины мысли-воробьи традиционно вылуплялись из яиц быстрее, чем их успевали высидеть клуши «осмотрительность» и «рассудительность». Матушка водрузилась во главе стола, указав рукой сестрам на красные стулья, напоминавшие миниатюрные троны. Справа от нее сели мать Нина, мать Капитолина и неизвестная еще Юле монахиня с остановившимся взглядом. Она, не моргая, пожирала голубыми навыкате глазами матушку, будто та была восьмым чудом света. А точнее говоря, она смотрела на нее, как на идола. Обратила внимание Люша и на нездоровую себорейную кожу сестры, и на грубые натруженные руки: почти все пальцы монахини были заклеены пластырями. Матушка махнула кому-то рукой, и дверь в трапезную захлопнулась, но тут же открылась, так как в помещение вперевалочку вошла маленькая круглая монахиня, которую Люша видела в храме за подсвечниками.

– Быстрее, мать Евгения, садись, – скомандовала игуменья, и монахиня что есть сил, помогая себе руками, как лопастями винта, добралась до стула, который пустовал рядом с монахиней в пластырях. – Ну, – воззрилась матушка на горе-паломниц, – в ногах правды нет, садитесь, – приказала она, махнув левой рукой, обмотанной четками из черных блестящих камушков.

Подруги обреченно поместились слева от настоятельницы. Повисло молчание. Выдержав «мхатовскую» паузу, мать Никанора заговорила, чеканя слова высоким мелодичным голосом. «Она явно поет первым голосом, и неплохо поет», – подумала Люша, вспомнив замечание Светки о том, что матушка регентует.

– Сестры, мы переживаем сегодня одно из самых тяжких искушений, если не самое тяжкое, в истории монастыря. Я уж не говорю о том, что все происходящее позорно и скандально и может необратимо повлиять на жизнь нашей благословенной обители, – матушка широко перекрестилась. Монахини последовали ее примеру. – Но, видит Бог, огласки уже не избежать. Полчаса назад мне звонил владыка, – все сестры будто встрепенулись. – Он просит подробных и правдивых разъяснений, так как до него уже дошли слухи, что у нас неладно. – Матушка потупилась. – А посему приходится подключать к делу светские силы правопорядка. Правда так правда. Конечно, рьяные наши доброхотки, – снопик искр в сторону подруг, – поспособствовали разжиганию скандала своим приездом и «обработкой» матери Нины.

Вдруг матушка оставила весь пафос и, будто устав, заговорила просто, не модулируя голосом.

– Неужели это расследование вернет нам Калистрату? Ничего не изменишь. Все свершено. И если злодей действительно осмелился поднять руку на невесту Христову, я не желала бы быть свидетелем Страшного суда над ним. – Сестры снова, будто по команде, перекрестились. – А воровство… С этим, думаю, мы разобрались бы и сами рано или поздно. Но теперь – отдаемся на милость Божию и расторопность полиции. В которую лично я ни секунды не верю. А ты, мать Нина? – вновь на лице появилась грозовая туча.

– Будем молиться, чтоб злодей, или злодеи предстали перед судом. Земным, – тихо ответила Нина.

Матушка досадливо махнула на нее рукой.

– Вас, Фотиния и Иулия, мне и вовсе не хотелось бы видеть в обители, но до похорон сестры потерплю. И благословляю Фотинию на просмотр бухгалтерских бумаг. – При этих словах кругленькая Евгения вскинула руки, завертела в возмущении головой. – Благословляю, мать Евгения. Глаз опытного бухгалтера мне нужен. Ничего, потерпишь проверку, и так тебе тут вольница! А тебе, Иулия, в качестве епитимии, или послушания, называй как хочешь, назначаю приведение в порядок нашей бестолковой клумбы у корпуса, которая только позорит звание монастырского цветника! И еще – осмотр всего огорода. Что, как, где не так? Полный список советов и замечаний.

– Прогрелась ли земля, матушка? У меня на участке еще на полштыка не оттаяла, – покачала головой Люша.

– Ничего, вон мать Мария неделю уже на штык копает. Так ведь? – улыбнулась она в сторону рябой сестры с остановившимся взглядом.

– Копаю, матушка, вовсю копаю, – еле слышно, с подобострастной улыбкой заговорила сестра, которую, оказывается, звали Марией.

– Мать Нина, сохранился у тебя телефон того следователя, что приезжал к нам? – уже переключилась на другое игуменья.

– Найду, матушка. Только он приезжал-то года три назад или больше.

– Это вы про бесчинства подростков? Когда бутылки с зажигательной смесью кидали в стену и одного мальчишку порешили? – заголосила мать Евгения. – Это два года назад было, под Преображение. Я очень хорошо помню.

– Ну, вот и звони, – прервала буйные воспоминания казначейши, даже не посмотрев на нее, матушка, обращаясь исключительно к Нине.

На этом грозное собрание, которое обернулось полным «торжеством справедливости», закончилось. Сейчас и стены, и обстановка сестринского корпуса показались Иулии более уютными и жилыми, и она с тоской подумала об убогости их паломнического обиталища. После собрания между подругами и монастырской «верхушкой» установились как бы негласные компаньонские отношения: делаем одно дело, каждый на своем «фронте». Встав из-за стола, Светка, не взглянув на Люшу, помчалась с квохчущей Евгенией и посмеивающейся Капитолиной в бухгалтерию – комнату на втором этаже. Нина схватилась за телефон, матушка с Марией испарились в неизвестном направлении, и Люша в результате осталась в гордом одиночестве перед длинным, заваленным жухлой прошлогодней листвой цветником. «Хорошо бы для начала узнать, где у них грабли». В кармане куртки запиликал телефон. «Са-ашка…» – заулыбалась новоявленная трудница, посмотрев на аппаратик.

– Я уж боюсь звонить – два часа вокруг телефона брожу, – начал муж без вступительных нежностей.

– Ох, поначалу было страшновато. Теперь вроде какие-то отношения налаживаются и с игуменьей, и с сестрами.

– Ты когда приедешь-то, сыщица? У меня всего две котлеты в холодильнике, и спать я один совершенно не могу, ты же знаешь. Сказки на ночь, то да се…

У Люши сжалось сердце: она уже успела за этот трудный день соскучиться по мужу, дому, даже по осточертевшей рассаде. Супруги не привыкли расставаться надолго.

– Я так домой хочу! – прохныкала домоседка-жена, но быстро перешла на информативный бодрый тон, который ей все же был ближе. – Матушка …ну, настоятельница, благословила расследование, так что с завтрашнего дня, думаю, тут закрутится дело.

– И ты приедешь завтра? – радостно вскрикнул Саша.

– Не-ет, мы со Светкой дождемся похорон Калистраты.

– Она пускай ждет, а ты приезжай. Тоже мне, послушница нашлась.

– Не могу, Сашок, нет, – Люша зашептала в трубку, прикрывшись рукой, – тут еще и воровство двадцати миллионов накладывается, представляешь, и вообще Светка одна с ума сойдет, а мне поручили огороды с цветниками.

– Да чтоб мне так жить! – закричал на том конце гневный муж. – Ты им и миллионы ищи, и огород копай! Люш, я жду тебя сегодня домой, и больше ни слова, поняла?!

Маленькая, но смелая жена знала наизусть все театрально-гневливые приемчики мужа, и потому ни капельки не испугалась. Их семья была вполне благополучной, а в благополучных семьях кто правит бал? Правильно! А вторая половина чувствует себя вполне комфортно главой семьи под каблуком.

После разговора с мужем Люша позвонила своей компаньонке-соседке по даче – крепкой, покладистой пенсионерке Полине, проработавшей всю жизнь в конструкторском бюро и всю жизнь копавшейся на своих шести сотках. Теперь она с энтузиазмом и, конечно, не безвозмездно помогала Юле выращивать и продавать овощи и цветы. Дав указания Полине и получив от нее заверения, что все идет по плану и даже лучше: цветники «раскрыты», кусты опрысканы, чеснок и земляника окучены и удобрены, Люша окончательно успокоилась и решительно переключилась на монастырские дела.

…Ариадна, сидя у камина, глубоко затянулась тонкой сигаретой. Отсветы пламени делали ее холодно-красивое лицо загадочным, нездешним. Она вообще напоминала сказочный персонаж – прекрасную царевну. Царевну-несмеяну. Сзади к ней подошел Григорий, требовательно обнял за плечи, будто утверждаясь в своем праве на участие в сказке, ухнул лицо в светлые волосы, шелком драпирующие узкую прямую спину царевны. Женщина мягко отстранилась.

– Эти невесть откуда взявшиеся сестрички-невелички опасны, – Ариадна говорила надсадным, будто простуженным голосом.

– Да чем же? – Репьев сел в пустующее кресло и протянул руки к огню.

– Мне только что звонили – завтра там будут ищейки. Это мы, правда с малой долей вероятности, но предполагали. Но не так же скоро! – Ариадна в раздражении стряхнула пепел в камин.

– Это совершенно не меняет дела. Даже если они разберутся в ситуации с Эм-Ка, они никогда не свяжут это с выставкой.

– Почему же?

– А что можно выведать на выставке, если на то пошло?

– Меня удивляет, как ты работал «топтуном» столько лет, – царевна отработанным щелчком метнула окурок в камин.

Григорий тихо, с плохо скрытой угрозой произнес:

– Не нужно, фея, нарываться. Я просил не разговаривать ТАК со мной. Никогда.

– Все! Сдаюсь! – фея гибко потянулась безупречным телом к любовнику, будто перетекла к нему на колени и припала к губам.

Григорий терял волю, разум, память от этих заговоров-прикосновений. Она владела им полностью. Она была счастьем и проклятием. И именно она давала ему ту жизнь, от которой невозможно, немыслимо было отказаться. Вкусив больших, нет, огромных денег, Репьев не мог, не хотел, даже в ночных кошмарах не представлял себе возвращение в ту, нищую, унизительную, холуйскую жизнь. Ариадна отстранилась:

– Я думаю, одну – бойкую и наглую – нужно нейтрализовать.

– Это как же?

– Выманим ее чем-нибудь болезненным, не терпящим отлагательств. Что там? Семья, работа, круг общения. Это по твоей части.

– Выясню… – Репьев старался вновь поймать ее губы.

– Нет, нужно ехать к братикам-тупицам! С этими православными бестолочами всегда проблемы.

Ариадна легко вспорхнула с колен Григория, встряхнула пластичными руками волосы. Как она была прекрасна! И как страшна!

К Люше, присевшей у чахлых кустиков с примулами, подошла незнакомая молодая послушница с красным заплаканным лицом и заплывшими глазами.

В правой руке насельница держала веерные грабли, в левой – тяпку.

– Здравствуйте, Иулия. Меня мать Нина прислала к вам с инструментом. Я Елена.

– А-а, здравствуйте, Елена. Вы с Калистратой жили вместе? – заулыбалась Юля, забирая инструменты у девушки.

Послушница закрылась крупными, в цыпках, руками и зарыдала.

– Ну что вы, Елена, не убивайтесь так. Может, присядем на лавку?

Елена замотала головой, достала из кармана послушнического длиннополого платья огромный носовой платок и вытерла лицо.

– Я даже не почувствовала ничего… ничего. Я ведь все поверяла Калистрате. Все! Она очень доброй была, и мудрой. Вы себе не представляете, какой она была и через что в жизни прошла. Именно из таких настоящие монахини получаются. Вот из таких, огневых, понимаете? А мы все тут – как селедки замороженные. Ну, может, кроме Капитолины еще, – Елена махнула рукой, порываясь уйти.

Люша осторожно взяла ее за локоть.

– Подождите, Елена. Я разделяю ваше горе. По-настоящему. Я немного, конечно, но общалась с Калистратой. И мне она очень, ОЧЕНЬ нравилась. Вы правы, она была настоящая какая-то. И я вам скажу честно, что приехала сюда со Светой только ради того, чтоб начать расследование возможного убийства сестры.

Елена замерла, округлив глаза: они оказались светло-карими, цвета гречишного меда.

– Только что матушка благословила полицейское расследование. Завтра приедет следователь. А это – вопросы. Бесконечные, дотошные. И последнее, что вы можете сделать важного, нет, необходимого для Калистраты, – все очень подробно рассказать о вечере ее смерти. – Люша взяла за локоть послушницу, неотрывно глядя ей в глаза. – Вы последняя общались с ней. Ну, может, вдруг вспомните, как она пила что-то, придя в келью: ее ведь знобило, так? Может, лекарство?

– Нет-нет. Никакого лекарства она не пила. Пришла, сбросила куртку, сняла апостольник. Взяла полотенце чистое из шкафчика. – Елена водила руками, будто помогая себе вспоминать действия сестры. – Сказала, чтоб я гасила свет, а она погреется в душе, мол, сильно знобит. Казалась совершенно замученной. Но мы такие всегда по вечерам. Вот и все. Одна фраза. Да и я-то уже засыпала: перед глазами все плыло. Ночник погасила… и все – проснулась от крика матери Нины.

– А на трапезе Калистрата ела вместе со всеми?

– Да. Мы с ней рядом сидим. Все ели одинаково. У сестры был хороший аппетит.

– А что ели?

– Каша пшенная. Она хлеб с маслом всегда наворачивала, если не пост. Пирожки с рисом и рыбой. Винегрет. Калистрата не ела, его, по-моему. Все вроде.

– Мать Нина говорила, что у Калистраты болел сильно желудок и она страдала пониженным давлением. Какие-то лекарства она принимала?

– Да, принимала препараты железа. Врач говорил, что у сестры гемоглобин на нуле, и таблеточки из такого растения, на «е», что ли…

– Элеутерококк?

– Да, точно. И матушка послабляла ей пост. Калистрата ела молочные продукты в постные дни и каждый вечер пила свежую простоквашу, чтоб бактерии какие-то там заселялись. Мы ставим каждое утро заквашивать молоко на особых грибках – к позднему вечеру молоко начинает сбраживаться. Вот такую простоквашу – не меньше стакана – должна была пить Калистрата. Не любила она ее, кстати, но что делать – пила.

– То есть каждый вечер, перед сном. А в тот вечер пила?

– Наверное. Банка стоит у отопительной трубы, в комнатке-молочке у коровника. Клава отливала себе стакан.

– А стакан этот с банкой уже помыт, конечно?

Елена непонимающе посмотрела на Люшу.

– Когда моя неделя, я утром прихожу, «сброженную» банку несу на кухню. На ее место ставится другая банка, со свежим молоком. Если простокваша не используется в течение дня, то идет на творог. В пост вся простокваша идет на творог, который замораживается. А стакан… Я ни разу не видела после Калистраты грязного стакана. Конечно, она мыла его за собой.

– А кто дежурил в коровнике в тот день?

– Мать Галина всю прошлую неделю там была, и ей послушница Надежда помогала. Еще пара трудниц. Но основная, конечно, Галина. Вообще, коровник – это тяжелое послушание. Его по большей части нам, непостриженным дают. Но мать Галина часто на коровнике, хотя два года как инокиня. Все матушка ее смиряет за что-то.

– Спасибо, Елена. Простите, что заболтала вас – вон уже на нас косо смотрят.

– Да нет, это мать Анна – наша «профессорша». Ангельское существо. Иди сюда, сестра Анна! – Елена замахала рукой монахине, которая стояла уже некоторое время в нерешительности на крыльце сестринского корпуса и смущенно смотрела на собеседниц. Мать Анна широкими шагами подошла к Елене с Иулией. Она была крупная, статная, с выразительными чертами лица и густыми седыми волосами, пара прядей которых все норовили вылезти из-под апостольника.

– Христос воскресе! – поклонилась монахиня Люше.

– Воистину воскресе! – поклонилась в свою очередь та.

– Елена, мы с тобой на обрезке кустов сегодня, если помнишь сие обстоятельство, – у Анны был грудной голос и, как видно, свой, особый, выговор.

– Помню-помню. У нас, кстати, помощница – сестра Иулия. Мать Нина сказала, что она агроном.

– Что вы! – всплеснула руками Люша. – Я любитель! Просто давно занимаюсь садом и огородом.

– И каковы успехи данного предприятия? – с широкой, очень красящей ее улыбкой спросила «профессорша».

– Ну, порой достойные. Овощи в ресторанчик местный поставляю, цветы – на рынок… – Юля замялась, так как фраза прозвучала похвальбой.

– Ну-у, тогда ваша консультация нам просто архиважна! Архи! Мы не то что ничего никому не поставляем, а сетуем на падение урожайности! В первую очередь капусты. Плохо кочаны завязывает, знаете ли. А она ведь у нас – второй хлеб. Второй, без малейшего преувеличения.

Сестры уже двинулись в сторону калитки в стене, которая вела на огороды: Люша подхватила грабли, Елена тяпку.

Огород впечатлял масштабом и ухоженностью: ровные дорожки, бордюры из досок. Озимая зелень пробивалась из-под черной, «жирной» земли. Бо´льшая часть грядок была вскопана, кое-что посажено: по краю аккуратных бороздок были воткнуты прутики, обозначавшие места посева. Некоторые грядки перекапывали трудницы – женщины в пестрых платках и юбках. Длинная, метров на пятнадцать теплица возвышалась на самом краю огородного участка, за которым открывалось еще не вспаханное поле. В теплице кто-то работал. «Мать Мария», – узнала Юля «остолбеневшую» монахиню, когда та выглянула из полиэтиленового домика: зыркнула на пришедших и вновь юркнула в укрытие.

– В теплице помидоры. Огурцы – на воле, рядом. На поле, что пашем трактором (нанимаем, конечно), сажаем кормовые овощи и картошку. Здесь – зеленные, здесь – клубника, небольшой малинник, по периметру смородина разных сортов, – по-хозяйски рассказывала сестра Елена. – Тыквы и кабачки на большой компостной куче – сажаем рассадой. Самые длинные гряды под морковь, свеклу, капусту.

Люша с сестрами, увлеченно беседуя, двигалась вдоль гряд в сторону фруктового сада, который просматривался за огородным участком. Человек, наблюдавший из крохотного окошка курятника за «огородной троицей», бесшумно отворил дверь и выскользнул во двор. «Слишком много болтает с сестрами… Слишком… И вправду опасно… да», – будто на что-то решившись, он быстро зашагал вдоль монастырской стены – не хотел в эту минуту «светиться» у калитки сестринского корпуса, зашел в обитель через парадный вход, широко перекрестившись.

 

Глава пятая

Анализ Светланой документов не выявил ничего сенсационного. Главной задачей казначейши, как и большинства бухгалтеров в России, было максимальное сокращение сумм налогов, то есть сокрытие реальных цифр выручки. Поступала мать Евгения просто – делила суммы отчетов на два, и дело с концом. Потом бумаги приводились в божеский вид, чтобы не лезли в глаза нестыковки. «Все так, сестричка, делают, все так… иначе ж разве выживешь, что ты, сестричка. Матушка благословила, и все знают… ну, то есть, кому надо знать, я хочу сказать…» – зудение матери Евгении ужасно мешало Светке, которая и не думала возмущаться. И на самом деле зачем деньги разбазаривать, если надо всех накормить, согреть, да и ремонт своевременно сделать?! Впрочем, среднемесячная прибыль монастыря, даже с учетом довольно хлебных московских лавок, получалась не так уж велика: без спонсорских вложений, конечно, невозможно было бы в одночасье построить собор или здоровенный, на шестьдесят коек, паломнический корпус.

Светлана одного понять не могла: как мать Евгения собиралась «замылить» двадцать миллионов? Все это она и пыталась подробно донести вечером Люше.

Но та утратила на ближайшие часы способность к усвоению информации. К вечеру сестра Иулия не только падала от физической усталости, но, главное, измоталась напряженным общением с массой незнакомых людей. Слава Богу, Светка приткнула подругу на вечерней службе на лавку у самых дверей, и Люша с наслаждением, в полудреме вкушала пищу духовную – тихое пение и еле слышное бормотание священника из алтаря. Вечерняя трапеза промелькнула для сонной трудницы незаметно. Она поклевала творогу и макарон, выдула три стакана чаю: без чая жить Люша не могла. Совсем. Собственно, она не могла обходиться в домашней обстановке без двух вещей – чая и послеобеденного отдыха – краткого, но продуктивного. После получасового сна мать семейства снова превращалась в «электровеник», по словам мужа, который с мольбой просил «выключить его уже, в конце-то концов, к полуночи»!

Ночь стала для новоявленной паломницы настоящим кошмаром. Во-первых, все семейство Шатовых привыкло спать в свежести и прохладе – с открытым окном или фрамугой. Но тетки-трудницы, наполнившие мрачную башню нестерпимыми уже для Люши разговорами, запахами, движением, и, наконец – о ужас! – отчаянным, на все лады, храпом, – эти тетки категорически отказывались открыть на ночь маленькое оконце кельи. Им, видите ли, было достаточно форточки величиной со спичечный коробок! Нужно заметить, что Светку все это совершенно не раздражало: она, едва коснувшись подушки, громко и органично внесла свою лепту сопения в сонный хор богомолок. Ко всему прочему, труд Дорофеича по замене прокладки в душе оказался столь неэффективен, что где-то к трем часам ночи (или утра? скорее, все же – утра, судя по первому протяжному крику петуха на скотном дворе и отзыву его деревенских собратьев) Люша, ощущая каждую каплю воды, бренчащую о пластик, на своей голове, не выдержала этой азиатской пытки, встала, напялила два свитера и теплые носки и, замотавшись до носа платком, вышла на улицу.

Было свежо, безветренно, умиротворяюще спокойно. Высоченный зев неба будто приглашал на живую экскурсию по нерукотворному планетарию: мириады ярчайших звезд, среди которых знающий глаз рассмотрел бы и самые диковинные созвездия. Яркое тихое небо предвещало погожий день. Вдохнув чистого воздуха, Люша почувствовала, что прямо вот здесь, у порога башни, свернется в клубочек и уснет. Непроизвольно она сунула руку в карман куртки и – о, Эврика! – наткнулась на ключи от машины. Можно ведь спать в машине! Разложу сиденья, прогрею салон и хоть два часа-то посплю, как однажды под Питером с Сашкой. Главное, справиться с входной калиткой. Люша уже двинулась в направлении ворот, как тут до нее слабый ветерок донес какой-то странный звук. Кошка мяучет? Нет, вроде. Никаких кошек она не узрела за весь день. И снова – едва слышное «мяу». Нет, нет-нет – это плач! Женский, на высокой ноте. И он едва доносился от колокольни, на которую сегодня так и не достало сил залезть Люше, хоть сестра Елена и предлагала. Пойти навстречу плачу? Да нет, глупо… И страшно… Люша замерла. В это мгновение от зияющего чернотой входа в белоснежную колокольню стремительно отделилась тонкая фигурка, метнулась в сторону сестринского корпуса. «Она меня заметила», – пронеслось в Люшиной голове, и сыщица вдруг опрометью бросилась к своей спасительной башне, мгновенно разделась и уже через три секунды провалилась в долгожданный сон.

Проснулась она от звона колоколов в пустой келье: все кровати аккуратно застелены, и, судя по льющемуся в оконце солнечному свету, было явно не пять утра. «Как же я не слышала копошение и уход семи человек? Я от малейшего шороха просыпаюсь», – Люша в недоумении села на жестком своем ложе – оказывается, она умудрилась заснуть в свитере и носках. Впрочем, на раскачку времени нет: десять минут для душа, глоток воды (на столе, как по волшебству, красовался электрический чайник в окружении разномастных чашек), и Люша уже летела к храму.

Оказывается, звон оповещал об окончании литургии. Уже ДЕВЯТЬ! «Вот это я сплю, позорище! И Светка хороша – тоже мне подруга!» – пронеслось в голове несклепистой паломницы. У ступеней храма она столкнулась с группкой монахинь и трудниц, среди которых возвышалась и ее торжественно-благостная подруга. Фотиния неспешно крестилась на храмовые двери.

– Ты что не разбудила меня, деятельша? – накинулась Люша на богомолку.

– Христос воскресе! – альтом пропела невозмутимая Светка.

– Воистину воскресе! – колоратурой ответствовала Люша.

– Пошли в трапезную, чаю небось хочешь, – Светку явно забавляла растерянность подруги. – Ты ж бродила полночи – все наблюдали твои маневры. Ну, я решила дать тебе возможность поспать, еще наработаешься сегодня. Скоро следователь, кстати, приезжает.

– Да вы храпели все, как не знаю что! Я в машине буду эту ночь спать.

– Дело хозяйское, – пожала плечиком Светка.

– Как мама Калистраты?

– Слава Богу. В больнице сказали, угрозы инсульта нет.

Завтрак, по здешним меркам, оказался скромным – понедельник для монашествующих был постным днем, но и для мирских не больно-то разнообразили стол: овсянка на воде (в нее, правда, позволялось добавить масла, принесенного одной из трудниц с кухни), вчерашние макароны с овощами, чай с вареньем и сушками. Пока паломницы трапезничали, в монастыре уже развернула работу опергруппа из Эм-ского следственного управления. Осмотр места преступления – бухгалтерии – привел следователя Сергея Быстрова и оперуполномоченного Дмитрия Митрохина к выводу, что сейф, скорее всего, открывали родным ключом – никаких повреждений на маленьком железном ящике. Судя по тому, что идеальный порядок в комнатке не нарушен – иначе мать Евгения, конечно, что-то заподозрила бы, вор был свой, хорошо знавший расположение предметов. Дело в том, что от входа сейф не просматривался – он был вдвинут в полку длинного стеллажа, идущего вдоль стены. Стеллаж задернут занавеской – от пыли и лишнего глаза. Трудников и паломников, по заверению сестер, никто никогда не пускал в сестринский корпус. Замки на дверях и окнах целы. Значит, вора следовало искать среди насельниц. Митрохин пошел собирать данные и улики «вокруг» – явно масштабное мероприятие, учитывая многолюдность обители – тридцать пять монашек да столько же трудниц – и величину территории, включая злосчастный хоздвор. Быстров же сосредоточился на опросе главных свидетелей.

Выйдя из трапезной, подруги заметили у южной калитки, ведущей в огород и хорошо просматривающейся с крылечка, на котором замерли наши героини, Нину с Евгенией. Они беседовали с худощавым белесым мужчиной. Люша дернула за рукав медлительную Светку, и они стремительно подошли к троице. Те замолчали, уставились на запыхавшихся подруг, и в момент этой неловкой паузы Светка как-то коряво сунула руку в карман плаща, из которого на дорожку посыпались-забренчали румяные колесики сушек, которые запасливая Атразекова прихватила для возможного «башенного» чая. И в ту же минуту дернувшаяся за сушками Светка нос к носу столкнулась с белесым мужиком, который инстинктивно (вот галантный!) нагнулся, чтобы поднять потерянные дамой «предметы». Возня усугубила неловкость ситуации, но глазастая Люшка успела заметить, что носы у «врезавшихся» поразительно похожи, как, впрочем, и глаза: с поволокой, светлые, грустные. Хотя мужчина, в отличие от Светки, не покраснел, а побледнел.

– Ах, да оставьте, бросьте вы эту ерунду! – командный, но как всегда доброжелательный голос Нины разрядил обстановку, – пойдемте в корпус, Сергей Георгиевич, вместе с нашими паломницами, Фотинией и Иулией, которые могут дать важные сведения – Фоти… ну, Светлане, мать Калистрата звонила накануне дня смерти, говорила, что тут нужно разбираться с воровством.

Следователь одобрительно кивнул, внимательно посмотрев на все еще розовую Светку.

– Юля тоже знала Калистрату, и она на редкость зоркий, активный человек – приехала вот справедливость восстанавливать, – для Люши комплимент прозвучал сомнительно, видимо, для Сергея Георгиевича тоже, так как он не удостоил Люшу заинтересованным взглядом.

– Хорошо, мать Нина. – Наконец-то подруги услышали глуховатый, рокочущий голос следователя. – Мне бы хотелось побеседовать с как можно большим числом людей. Начнем с матушки Евгении – постараюсь отпустить вас побыстрее, – мягко обратился галантный Сергей Георгиевич к Евгении, у которой было измученное лицо – видно, и ей в эту ночь не удалось толком поспать.

Юля не пошла со всеми в корпус, да ее, собственно, никто и не звал. Она оглядела фронт своих сегодняшних работ – клумбу, на которой уже красовались приготовленные рачительными монашками грабли, лопата, тяпка и даже легкая тачка, в которой лежали брезентовые рукавицы. Взявшись за грабли, Люша услышала звук открываемого окна на первом этаже. Она обернулась и увидела Светкино грозное лицо, которое выражением глаз и бровей пыталось передать какую-то важную информацию. Все понятно: бди и слушай! Чем наша героиня и занималась почти все время до обеда, приводя в относительный порядок цветник. Сначала последовало разочарование – ничего нового не сообщила ни мать Евгения, ни сестра Елена. Евгения плакала, сморкалась, причитала и каялась.

– Ключей от сейфа не теряла, вот вам крест – они у меня все тут, ключики…Что делала двадцатого апреля, в день кражи? Почти все утро у себя была, в бухгалтерии. Сейф открывала – клала кое-какую мелочь с кружек. После обеда немного в келье поспа… помолилась… Зашла кое-что посмотреть в бухгалтерию перед вечерней службой – все было благополучно. А после вечерней службы полезла в сейф, чтоб дать денег матери Нине на оптовые закупки на следующее утро, а сейф-то и пуст!!! Вернее, мелочь текущая есть, а пакета с миллионами благодетеля нашего – Олега Алексеевича – и нету!

– Как хранились купюры? – спросил Быстров.

– Да как пожертвовали – в пластиковых банковских пакетах. В двух пакетах.

– Кто жертвователь миллионов?

Монахиня замерла, будто собеседник спросил нечто из ряда вон выходящее, потом зачастила:

– У матушки спросите, это все она с ним, с крупным промышленником. Знаю, что Олег Алексеич, высокий, толстый, на Пасху и Рождество у нас, и… все… все… – Евгения трубно засморкалась в платок.

– А почему такая огромная сумма не хранилась в банке?

– Так матушка не благословляла! Да мы наличные поступления э-э… стараемся не афишировать… это ж… говорю – отчетность, ох, да грех один! – Евгения снова принялась лить слезы. Потом путано диктовала адреса московских лавок. И клялась-божилась, что в кабинет свой никого не пускала в тот день и ничего подозрительного не видела.

– А почему вы сразу не обнародовали пропажу огромной суммы денег? Зачем ввели в заблуждение сестру Калистрату? Ведь именно это, возможно, имело столь трагичные последствия.

В трапезной что-то упало, потом раздалась возня, испуганный голос следователя:

– Ну что вы, встаньте, матушка, встаньте, я же вас ни в чем не обвиняю, просто делаю свое дело.

– Да бес попутал, лукавый! За грехи, за бесчинства мои, – Евгения надсадно рыдала, и успокоить ее следователю, видимо, не представлялось никакой возможности.

– Мать Нина! – громко крикнул следователь – Успокойте, отведите матушку отдохнуть. – Все в порядке, успокойтесь. – Видно, мать Нина увела Евгению, потому что ее причитания постепенно стихли.

От мямлящей Елены было еще меньше толку. Юля даже ушла в дальний от окна угол, чтоб выкопать здоровенный куст лилейника, начавший выпускать стреловидные листья, которые очень нравились цветоводше – они поддерживали декоративность клумбы весь сезон. Кстати, с дизайном цветника, а вернее – вытянутой рабатки – наша трудница решила поступить просто и беспроигрышно. Из хаоса растений, натыканных в беспорядке и кое-где давивших друг друга, кое-где создававших проплешины для расползания сорняков, Юля решила сформировать четкие ряды, соразмерные по росту. Низкие растения – вперед. Высокие – назад. Конечно, на всю длину цветника их явно не хватало, но пробелы легко закрывались однолетниками – семена и рассаду обещала купить мать Нина на рынке.

Впрочем, работа работой, а Люша держала ухо востро и, когда вдруг в разговоре появилась слишком длинная пауза, приблизилась к окну, пытаясь заглянуть в него. Паузу вызвало появление в комнате Фотинии с подносом в руках – дымящийся чайничек и в тон ему синяя тончайшая чашка, тарелочки с нежной семгой, копченым сыром, масленка, розетка с вишневым вареньем и горячие ломти белого хлеба – только что из печки.

– Да что вы, я не голоден, – смутился следователь.

– Нет-нет, Сергей Георгиевич, вы пока поешьте, а я тут рядом, в кухне посудой займусь. Позовете погромче, я и приду, отвечу на все вопросы. – Можно было подумать, что деловитая Светка день-деньской снует с посудой из кухни в трапезную. Впрочем, ее идею «подкормить» Быстрова активно поддержали сестры, бестолково толпившиеся в холле, ожидая аудиенции у следователя.

– Ты ему понравилась, ты и корми, – скомандовала проницательная мать Нина.

Светка попыталась изобразить негодование, но монахини остановили ее своей тишайшей просьбой:

– Иди, иди, собери на поднос – что там мужчины в миру любят?

Этот мужчина съел рыбу и сыр до крошки, оставив один кусок хлеба. Масло едва поковырял. Варенье не тронул. На вопрос о втором чайничке смущенно кивнул:

– Спасибо, очень вкусно.

Перед входом в «допросную» Светка, глядя на свое отражение в окне кухни, перевязала платок концами назад, открыв шею и щеки и немного прикрыв лоб. Это сразу украсило ее несколько лошадиное лицо, открыло длинную шею. Перекрестившись, трудница Фотиния вплыла павой, с опущенными долу глазами, в трапезную. Быстров встал, будто хотел кинуться придвигать стул «ее высочеству», но, одернув себя, сказал сдержанно:

– Садитесь, Светлана. Вы по телефону только говорили с покойной сестрой?

– Да, она была очень подавлена и… как-то решительно настроена на борьбу. Она нисколько не сомневалась в крупном жульничестве, которое тут произошло, но о котором толком не говорила мать Евгения. Я думаю, она не очень доверяла словам сестры, понимала, что та «два пишет, а три в уме». Простите за резкость, может быть…

– Вы бухгалтер? Да, и имя отчество, год рождения. Паспорт желательно.

– Атразекова Светлана Петровна. Семьдесят второго года рождения. Я работаю в аудиторской фирме. Большой фирме. Восемь лет уже.

– Понятно. Скажите, а с кем бы вы посоветовали мне поговорить из сестер? Вот насчет этой простокваши, например. Если Калистрата, гипотетически, погибла от какого-то сильнодействующего препарата, то незаметно и безопасно для других его могли подмешать именно туда. Значит, со слов сестры Елены, его добавила или сестра Галина, или сестра Надежда – так я записал имена коровниц? – Он посмотрел в свои бумажки, будто выискивая ошибку в произнесении им титулов коронованных особ.

– Да. Но это совершенно невозможно. Особенно относительно Надежды. Это самая юная послушница. Ей восемнадцать, и она… вам просто нужно посмотреть на нее, поговорить, и вы поймете, что этого «не может быть, потому что не может быть никогда».

– Ну, знаете ли. Я и помоложе убийц встречал.

– Нет!!! – Светка крикнула с несвойственным ей жаром. – Вам просто нужно увидеть Надежду. Знаете, монахов называют ангелами на земле? Вот это о Надежде в полной мере.

– Ладно-ладно. Пообщаюсь с ней обязательно.

Повисла пауза. Следователь задумался, машинально вычерчивая на листе линии, и Светлана осмелилась рассмотреть его. Очень светлые негустые волосы, крупный, заостренный книзу нос, залысины на висках, глаза чуть навыкате – тоже очень светлые. «Скандинавский тип. Или немецкое что-то? – подумала Светка. – На маму мою похож!» – вдруг осенило ее, и она обрадовалась этому обстоятельству так сильно, будто встретила близкого, но давно потерянного родственника. Сергей Георгиевич, потерев лоб, вздохнул. Красивые аккуратные руки (никакого обручального кольца!), и сам аккуратненький, подтянутый. Одет ну о-очень скромно. Собственно, никак ни одет – черный свитер, черные, явно не новые и не дорогие брюки. Но все чистенькое, отглаженное, сидящее по фигуре. Какая у него обувь? Это для Светки был вопрос принципиальный. Будто отвечая на него, следователь выдвинул из-за стола ногу в черном, начищенном до блеска ботинке. Добротный ботинок оказался не из дешевых. «Ну, это контрольный выстрел!» – только и успела подумать свидетельница.

– Спасибо, Светлана. На этом – все. Разве что вспомните нечто важное, или… – В глазах Сергея Георгиевича заискрились лучики, но губы почти не улыбались. – Или чаю еще сделаете такого отменного, как у вас здесь принято.

Светлана, не желая быть навязчивой, быстро подписала протокол, кивнула, опрометью выскочив за дверь. Быстров проводил ее долгим взглядом: «Она ужасно похожа на мою маму». От этой мысли Сергей Георгиевич посуровел, уставился в окно и замер на несколько минут.

Долго предаваться размышлениям ему не пришлось – в трапезную влетела тощая пожилая послушница и с размаху бухнулась перед иконами в красном углу. Стукнувшись три раза лбом об пол и что-то пробормотав, послушница вскочила, стремительно приблизилась к следовательскому столу и закивала-закланялась:

– Все надо, братик, делать, помолясь. И с милицией беседовать. Чтоб толк был. Чтоб лукавый с пути не сбил. Чтоб…

– Как вас зовут? – сухо спросил Сергей Георгиевич, рукой указывая молитвеннице на стул.

– Ага… Алевтина-блаженная. Это так по детскому неразумию, по доброте зовут меня сестры. А какая я уж блаженная.

– Ваше мирское имя? С отчеством и фамилией.

– Валентина Антоновна Дрогина, пятидесятого года рождения. Да-а, братик, старенькая я, а вот совсем неразумная. Совсем ума Бог не дал.

– Валентина Антоновна, давайте договоримся: я буду задавать вопросы, а вы на них коротко отвечать. Без комментариев. Только факты.

– А-а-а, да-да-да! Говорю ж, неразумная, и грех празднословия – страшнейший грех. Мне епитимию, молчать весь пост, матушка даже давала. Так я потом аж во сне говорила. Трещала как сорока до самой Троицы, и ладно б дело какое, а то так, ерунду всякую…

– Алевтина! – прикрикнул на нее следователь, теряя терпение. – Что делали двадцатого апреля, в среду?

Алевтина замолчала, закивала часто головой, сосредоточенно зашевелила губами:

– Утром до литургии на Псалтири в храме была. Потом поваром вот тут, в сестринской трапезной. После обеда матушка погнала меня с кухни взашей за пересоленный суп, трапезарной была.

– А чем отличается повар от тра-пезарни? – Следователь запутался в незнакомом слове.

– Повар – готовит. Трапезарный – как официант, накрывает. Ну, и на подхвате у повара – посуду моет, чистит овощи, убирает все…

– Понятно, – оборвал Быстров послушницу. – Дальше?

– Да… Так вот трапезарной была, ну и еще перед вечерней службой с дорожек листву убирала – матушка очень сердилась, что двор не в порядке еще после зимы, хотя к Пасхе уж так драили, так драили! До упаду и изнеможения сил.

– Ничего не видели необычного, связанного с матерью Евгенией, комнатой бухгалтерии?

– Тык я-то и наверх не поднялась ни разу за день. Не до того было. Очень работы у нас тут много. Каждый при деле. Вот в храм заглянула, поклончиков с десяток положила. Так вот, от души. – Алевтина закивала, чуть не стукаясь об стол. – Перед иконой святителя Николы – его образ мне все что-то виделся в тот день, все ему молилась, ему, заступнику.

– Понятно. Двадцать второго, в пятницу, вы что делали? Вообще этот день подробно опишите.

– О-о-ой… – заголосила блаженная. – Такая опять беда – братуша мой родной, Николушка, вот недаром мне все Никола Чудотворец являлся, недаром, – опять корчился! Он с детства кишками страдает. Думали тогда еще, в младенчестве, помрет. Но Бог пока милует. Да. В коммуналке живет. А соседка, Зинаида Иванна – добрая старушка – звонит, когда особо плохо, просит приехать помолиться, окропить все святой водой, напоить-помазать маслицем. Только это помогает Коленьке. Только это. Ну, и приготовлю все, на пару рыбку, подкормлю уж диетическим-протертым горемыку слабенького – какие мобыть гостинцы с монастыря. Он лю-у-убит, – заплакала, вытирая слезы концами платка, Алевтина.

– Вы к брату ездили в пятницу? И во сколько же уехали?

– Значит, соседка позвонила рано, еще до службы – говорит, ночью «скорая» была. В больницу он отказывается. Мучат там его. Да… я на коровнике должна была помогать. Ну, почистила все – мать Галина и так бедная устает с этими дойками да ведрами. А еще ведь сепаратор, да кормежка, да выгреби все, да выпас.

– Дальше, понятно, – перебил ее следователь, боясь перечислений до Второго пришествия. – Во сколько уехали, во сколько приехали?

– Уехала… в десять что-то… или в девять…

– А на чем уехали? На электричке?

– Ну да. До станции пешком шла. Что тут, по хорошей-то погоде, три-четыре километра…

– И билет на какое время брали?

– На… не помню.

– Как же так?

– А-а, на девять тридцать, точно! Точно… наверное…

– Так точно или наверное?

– Точно… наверное… – она тоненько заскулила. – Говорю ж, не дал Бог мозгов! Не дал.

Быстров, закипающий уже от бестолковости и крика этой ненормальной тетки, цыкнул:

– Ладно! Во сколько приехала?

– Дык, на следующее утро. В семь уже на службе была.

– То есть вечером в пятницу, в момент смерти сестры, в монастыре вас не было?

Алевтина истово замотала головой:

– Я ж с Коляшей… с братушей.

– Спасибо. Это все, – отдуваясь, Сергей Георгиевич дал подписать протокол Алевтине, которая бесконечно долго крупным детским почерком выводила свою фамилию, кланялась, крестилась и, наконец, исчезла, слава тебе Господи! Быстров сам готов был креститься на радостях, что избавился от дурной бабы.

В большой нетопленой комнате, на заваленной тряпьем кровати, сидели в оцепенении, прижавшись друг к другу, двое монахов. Послушник Станислав – маленький, с редкой рыжеватой бородкой и скукоженным от страха и холода лицом, пытался закутаться в клочковатое одеяло. Инок Георгий – высокий, с густой черной бородой, длинными волосами, схваченными резинкой в хвост, казалось, не замечал ничего вокруг. Остекленевшим взглядом он смотрел в бревенчатую проконопаченную стену.

– Гора, Гора, – плаксиво закартавил-заныл Стасик, тряхнув за бороду товарища по несчастью. – Я скончаюсь, я просто сдохну здесь от воспаления легких! Мы же ни в чем не виноваты, Гора… Ну крикни ты еще этому чудовищу Фимке. Не-ви-но-ва-ты-е мы!

– Ага, – глухо заговорил длинный Гора, – «..он сам пришел…»

– Кто пришел? – дернулся послушник.

– Классику кинематографа надо было смотреть, а не в храме свечки мусолить…

– Прекрати, слышишь, пре-е-крати! – вскинулся Стасик, к картавости прибавив заикание. – Если б мы не предали веру, если б покаялись, если б вернулись в общину, а не продавались этим нехристям за тридцать сребреников! – Послушник вскочил, отбросив тряпки, заметался по комнате, воздевая руки и потрясая маленьким пучочком куцых волос на затылке. На нем был мятый подрясник и серый пуховый платок, перетянутый на груди крестом.

– Стасик, заткнись уже. Три года жил – не тужил, севрюгу жрал, на джипе раскатывал, и про сребреники не вспоминал, про раскаяние не вякал – времени, видать, не было, а теперь… – Горе не дал закончить кающийся Стасик.

– А теперь пришла пора платить по счетам! И мы за все, за все расплатимся! – Он сел на кровать, обхватил голову руками и тоненько заскулил.

– Ты знаешь, о чем я уже три дня думаю в этой поганой избе? – тихо заговорил твердокаменный Гора. – Ты помнишь бабу, которая провожала нас к машине с Аристарховичем?

– Не помню я никакой бабы, и помнить не хочу.

– А ты вспомни, вспомни! – Гора пихнул в бок раскачивающегося Стасика. – Она передавала Аристарховичу упаковку с досками, она!

– Она, значит, украла, сука! – завопил Стасик и снова вскочил. – Эти бабы всегда… всегда эти змеи все портят!

– А ты знаешь, что за баба-то была? – с расстановкой, степенно произнес Гора.

– Ты знаешь ее?! Ты узнал?! Ты вспомнил?!

Гора дернул Стасика на кровать:

– И ты ее знаешь, братик мой.

– Я-а?! Я… не знаю…

– А ты попробуй с нее очки снять, косметику стереть, джинсы на юбку поменять и в платок замотать, как она на выставке ходит, глазом косит своим бешеным и пищит истошно.

– О-олька-юродивая?! Молдаванка с выставки?! Да ты что… А как же… Как она узнала? Она что, на метле туда прилетела, это же невозможно. Гос-по-ди!!! – повалился на кровать Стасик.

– Может, и на метле. – хмыкнул Гора. – Только почему-то с нормальными глазами. Или это из-за очков? Это меня и сбило.

– Господи помилуй, Царица Небесная, защити и спаси! Под Твою милость притекаем! Надеющиеся на тебя да не погибнем! Пресвятая Богородица… Царица моя преблагая… Богородица-Дево, радуйся! Благодатная Мария, Господь с Тобою! – Стасик снова забегал по комнате, крестясь и выкрикивая бессвязно слова молитв.

– Да не блажи лучше, все поперепутывал в кучу, молитвенник хренов. Прости его душу грешную, Господи, прости, Царица Небесная! – Гора широко перекрестился и, набрав побольше воздуха в легкие, крикнул поставленным дьяконским баритоном в сторону двери: – Ф-имка! Открывай! Информация есть!

 

Глава шестая

Во втором часу дня сестры стали собирать на стол обед и, вытесняя следователя с насиженного места, предложили Сергею Георгиевичу отведать монастырской еды в паломнической трапезной. Он поблагодарил, но категорично отказался, сославшись на большой объем работы и полную сытость после импровизированного «ланча».

Сторожа, Федора Дорофеевича Агапова, следователь допрашивал в его крохотном, удушливо натопленном сарайчике у северной башни монастыря.

От бесконечного там-тама у Быстрова уже, как у Почтальона Печкина от «кто-тама» галчонка Хватайки, стучало в голове, и хотелось самому перейти на «птичий» язык.

– Федор Дорофеич, – в третий раз задавал один и тот же вопрос следователь, – вспомните отчетливо, поточнее, в какой день приезжал автобус с паломниками, а в какой – машина из Детского приюта? Ну, может, праздник был церковный, какое-то особое событие, по которому вы вспомните именно эти дни. Пожалуйста, – едва ли не взмолился Сергей Георгиевич, которого насторожила фраза Дорофеича, что какие-то мешки грузились то ли в четверг, то ли в среду для Детского приюта, из которого приезжал автобус. Впрочем, и паломники могли вынести объемистую сумку из обители. Или несколько сумок.

– Дык, там-та… паломники мо-быть все же в среду. Оно, там-та, постный день. А так, бывалоча и в четверг приезжают. Нет, в среду! В среду я подправлял, там-та доски на огороде – это чтоб гряды-то не разваливались, а сестрам тяжело, там-та… Все ж мужской труд нужон в энтом деле, там-та.

– Значит, в среду, как раз в день кражи, приезжали паломники на большом автобусе.

– Да-а! На огромном, сером таком с красным. Там-та. Точно! Я с огородов-то шел, а мне мать Капитолина выговор – что с ворот ушел, старый? Там-та, да.

– Во сколько автобус приехал?

– Ну, рано. Литургия ведь в семь. А уезжали опосля обеда. Там-та. Мне и попало, что не провожаю. А они уж быстро все: и чудотворные иконы, там-та посмотрели, и мастерские, и колокольню, и к Адриану-блаженному сбегали, – Дорофеич перекрестился. – И все бегом-бегом! Там-та. Ну, наелись, да уехали.

– И что, никакие подозрительные сумки никто не выносил?

– Никто, там-та, ничего, вот те крест, начальник, – Дорофеич осекся, сказав позабытое, но такое близкое ему слово.

– Ни в тот день, ни раньше никто ничего, там-та, не выносил крупного. И мелкого тож. Там-та. У меня тута не вынесешь, – сторож приосанился, засверкал на следователя единственным круглым глазом.

– А что с Детским приютом?

– Вообще странно, я тебе скажу, нача… товарищ следователь. Там-та. Приютских привозят по воскресеньям, раз в месяц, на стареньком таком «скотовозе». Ну, помнишь, автобусы еще в Союзе такие были, там-та. Ну, обычные самые, не «икарусы»?

– Ну да, припоминаю…

– А тут приехал в четверг…

– Двадцать первого?

– Ну да, утром. Какой-то нефартовый, маленький совсем, там-та, автобусик. И сестры к нему вышли. Мать Анна – она с детками занимается, там-та, воскресная школа, и все такое, и мать Мария. Эта просто помогала ей мешки с одежей и игрушками нести, там-та. Это все у нас жертвуют паломники. Да… Ну, быстро погрузили все, и прости-прощай, там-та. Укатили.

– А водитель знакомый был на автобусе, он раньше приезжал из приюта? – спросил Быстров, нутром чуя, что «горячо», даже жарко…

– Не-е. Незнакомый. Молодой. Здоровый. И рожа, там-та, квадратная, но сестры ему все отдали, благословили. Все честь честью, там-та. Да они быстро укатили. Че там – десять минут – и привет, там-та.

– Спасибо, Федор Дорофеич, – от души поблагодарил следователь сторожа и пожал ему руку.

– Дык, Служу России, там-та, – вытянулся в струнку старичок и, привычно вытерев набежавшую на глаз слезу, перекрестился, – Спаси Господи.

Мать Мария и мать Анна должны были вот-вот прийти с огородов – именно их теперь хотел допросить в первую очередь следователь, но чтобы не простаивать, попросил мать Нину позвать сестер Галину и Надежду.

Когда он снова с комфортом (очередным чайничком и к нему – блинчиками с картошкой и грибами) обосновался за столом, на пороге трапезной возник эксперт-криминалист Василий Петрович Мухин, шустрый усатенький мужичок неопределенного возраста. Мухин приехал позже, сославшись на «непреодолимые семейные обстоятельства». Знал Быстров эти «обстоятельства» – пьющую жену Мухина. Все коллеги сочувствовали криминалисту, мировому, в общем, мужику, и закрывали глаза на некоторую его безалаберность в работе.

– Георгич! Все, что можно, сделал. С сейфа отпечатки снял – там просто месиво. – Он махнул рукой и, прикрыв дверь, зашептал: – Труп на экспертизу забрали. Морока одна с монастырскими. Хорошо, Димка из церкви их всех шуганул. А что с матушками? Как у них-то отпечатки брать?

– Что значит – как? Садись вон в холле, доставай шарманку и всех подряд печатай. Мать Нина поможет – найди ее. А мне позови сестру Галину, она ждет вроде бы? – Следователь нетерпеливо махнул рукой на Василия Петровича, взялся за чайничек и… едва не выронил его. Вместо исчезнувшего криминалиста Петровича в комнате стояла царица. Царица Тамара. Если бы кто-нибудь спросил Быстрова, как может выглядеть покровительница «золотого века» православного Кавказа, он бы ответил – как инокиня Галина из Голоднинского монастыря.

Тонкая, надменная красавица с горящими черными очами, так потрясшая вчера на панихиде Юлю Шатову, прошествовала к столу.

– Здравствуйте. Я могу сесть? – Голос высокий, напевный.

– Да-да, конечно, – спохватился следователь, от изумления растерявший всю свою галантность.

Он вскочил, обежал стол, выдвинул стул для монахини, дождался, когда она воссела на него, прямая и неприступная, и, снова юркнув на свое место, зашуршал бумагами.

– Ваше мирское имя? – спросил, не глядя на красавицу.

– Ганна Автандиловна Мамулашвили. У меня папа – грузин, мама – украинка, Ксения Кичко. Родилась я в Батуми в семьдесят седьмом году. Потом мы переехали в Москву. В этом монастыре я уже пять лет. До него была в Шамордино три года послушницей. Достаточно? – полыхнула на следователя глазами необычная монахиня.

– Да-да, достаточно вполне. Собственно, меня интересуют два вопроса: не заметили ли что-то необычное в день кражи из сейфа двадцатого апреля, в среду, и подробности вашей работы в коровнике двадцать второго апреля, особенно – вечером, – отрапортовал следователь.

Галина помолчала, опустив голову.

– Про двадцатое ничего сказать не могу. Мне, кстати, всю прошлую неделю нездоровилось, была простужена. Выполняла послушания, как могла, и старалась отлежаться. А насчет коровника. Всю неделю я была там. Но именно в среду, да, почувствовала себя совсем худо, видно, температура поднялась, и со второй половины дня меня выручала Надежда. Вообще это был тяжелый день. Неожиданно заболел брат нашей послушницы Алевтины – она должна была на скотном дворе помогать, но уехала сразу после утренней службы в Москву. А Надежда птичником и козлятником занималась, ну, я попросила ее развести баланду для телят, подоить вечером Дочку и Славку – у нас две дойные коровы сейчас. Слава Богу… – Последнюю фразу она прибавила совсем тихо, будто для себя самой.

– Тяжело на коровнике? – неожиданно спросил Сергей Георгиевич.

Галина усмехнулась, протянула к нему тонкие прозрачные ладони: огромные, незаживающие мозоли смотрелись неестественным уродством на руках этой совершенной царицы.

– А в прошлом году приходилось четырех коров доить, это не считая коз. – Она еще раз усмехнулась, довольная произведенным эффектом. – Бог управил – одна околела, вторую продали.

– Но… но… надо же матушке сказать, как-то соразмерно вашим силам… – замялся следователь.

– Это не обсуждается у нас. И с вами я обсуждать это не буду, простите. – Галина снова полыхнула глазами на следователя и замкнулась.

– Хорошо! – деловито продолжил Быстров. – ВЫ ставили банку с простоквашей в то утро?

– Я, – тихо сказала Галина

– И что с ней было потом?

– Ничего. Я не обращала на нее внимания.

– И не знаете, наливала ли себе простоквашу Калистрата?

– Нет. Не знаю. Меня там вечером не было, я же говорила.

Что-то в ее тоне насторожило Быстрова. Он испытующе посмотрел на инокиню, но она не отвела взгляда, наоборот, в нем появился еще и вызов.

– Спасибо, прочтите и подпишите, – следователь протянул сестре протокол. Она чиркнула по листу ручкой и выплыла из комнаты.

Быстров перевел дух – он даже взмок от напряжения при допросе этой роковой красавицы.

Зато с другой насельницей, послушницей Надеждой, Сергей Георгиевич оттаял душой. Надя оказалась рослой, сильной девушкой. Небольшие карие глаза, веснушки по круглому лицу, нос клювиком. Ничего особенного. Но от нее исходил такой покой, такая внутренняя сила и свобода, при максимальной сдержанности в позе, взгляде, движениях, при обезоруживающей какой-то кротости, что становилось понятно – это особый человек. Наверное, про таких и сказано: «Не от мира сего». Послушница все время была обращена в себя, даже когда с застенчивой улыбкой отвечала на вопросы. Ее внутренняя жизнь, по-видимому, оказывалась настолько важней и интересней происходящего вокруг, что она на короткий срок делилась с собеседником скрытым светом, пробивавшимся сквозь взгляды, слова, белозубую улыбку, и снова уходила в свое, особое существование.

– Надежда Владимировна Поспелова. Родилась в Москве в девяносто втором году. Мама с папой преподаватели МГУ. Математики, – нежным звенящим голоском отвечала послушница на первый вопрос следователя о семье.

– И они отпустили вас в монастырь? – как можно мягче спросил Быстров.

– Они и благословили. У нас воцерковленная семья. И мы все духовные чада батюшки Савелия. Знаете старца Савелия?

Быстров задумался, а потом закивал:

– Да-да, я даже фильм о нем смотрел.

Лицо Надежды просияло:

– С ним и советовались мама с папой. Долго решали. Батюшка ведь никогда не скажет категорично: иди в монастырь. Он спрашивает человека, что тот думает, хочет ли, как ему лучше, ну и молится, конечно. Вот сестренку мою не благословил. «Нет, говорит, ей деток рожать. А Наде, ну, мне – в монастырь после школы». Я очень хотела. Молилась. Мне в миру совершенно нечего делать, – она снова лучисто улыбнулась.

– Хорошо, Надюша. Скажите, вы видели банку с простоквашей двадцать второго апреля, в день гибели сестры Калистраты?

Надя низко опустила голову и надолго замолчала. Следователь даже испугался – не плохо ли девочке?

– Нет, я не видела банку. Ее там не было, когда я в три часа дня пришла на коровник… – еле слышно проговорила Надя.

Повисла «оглушительная» пауза.

– Там был… стакан. Стакан с молоком и грибками, ну, для закваски. Я внимательно посмотрела и даже понюхала. Подумала, мать Галина оставила для сестры Калистраты – она должна пить простоквашу каждый день. А банка, может, опрокинулась или разбилась? Я спросила Галину, а она ответила: «Да, разбилась. Осколки выбросила». А только что встретила ее, так она только плечом пожала – ничего про банку не знаю, все, мол, было на месте. – Надежда прямо и спокойно посмотрела на следователя.

Сергей Георгиевич встал из-за стола, начал медленно прохаживаться по трапезной.

– Надежда, это очень важно – все, что вы сказали. Очень. А стакан вы вечером или на следующее утро видели?

– Нет, вечером я ушла после дойки в семнадцать тридцать и больше не заходила в коровник, а утром на коровнике опять была Галина.

– Да-да-да, как же я не спросил ее-то про стакан на следующий день. Впрочем, конечно, никакого стакана там не было, конечно, не-бы-ло. Значит, Галина. Или покрывает кого-то. Но кого? – Быстров рассуждал вслух, будто Надежда не сидела смиренно на стуле и не смотрела на него кротким взглядом. Она совершенно не мешала ему. И совершенно не внушала никаких подозрений. Да, права Светлана, говоря про Надю: «этого не может быть, потому что не может быть никогда». Только ясности это обстоятельство в дело совершенно не вносило.

Не внес ясности и разговор с инокинями Анной и Марией. Наоборот, они разочаровали Сергея Георгиевича, который был уверен, что никакой приютской машины не приезжало, а все было спланировано ворами, у которых, конечно, в монастыре был сообщник. Или сообщники. Уж не Анна ли с Марией? Хотя и «заторможенную», угрюмую Марию, и добрейшую, интеллигентную Анну заподозрить в мошенничестве было чрезвычайно трудно! Впрочем, чем лукавый не шутит, даже и в стенах святой обители.

Мария вообще оказалась лишь случайным грузчиком: помогла Анне донести мешок с детской одеждой от колокольни, на первом этаже которой устроен небольшой складик и маленькая ризница. А Анна, оказывается, долго и обстоятельно говорила в то утро по телефону с директором приюта – Екатериной Алексеевной Закваскиной.

– Видите ли, Сергей Георгиевич, я, простите, правильно вас величаю? – Анна напевно произносила слова и ласково смотрела на следователя.

Удовлетворившись почтительным кивком Быстрова, инокиня продолжала:

– Так, вот, уважаемый, Екатерина Алексеевна и в самом деле направила к нам машину с добровольцами-волонтерами, которые помогают подмосковным приютам и детдомам. Это молодые православные люди из службы «Милость сердца». Слышали о такой?

Быстров не слышал, но предпочел ответить утвердительно, чтобы не сбивать с курса красноречивую монашку.

– Эта служба везла в приют денежные пожертвования милосердных людей, учебники и книги. Они предложили, насколько я поняла из разговора с милейшей Закваскиной, заехать к нам. Мы по мере сил помогаем приюту. Я внимательнейшим образом слежу, чтоб на нашем сайте всегда обновлялась информация на эту тему, отмечаю имена благодетелей. Нам много и присылают, и привозят полезных вещей для деток. Словом, волонтеры «Милости сердца» заехали к нам, а потом направились в приют.

– А вещи они довезли?

Анна недоуменно взглянула на следователя:

– А как же иначе! Надо заметить, что Иоанн – это волонтер из «Милости сердца» – приятный, крупный такой молодой человек, он был за рулем машины, при мне звонил Екатерине Алексеевне и уточнял дорогу. Отмечу, уважаемый Сергей Георгиевич, что Иоанн произвел на меня впечатление человека не случайного в этом служении. Молился перед дорогой, просил наших убогих молитв с Марией, перекрестился и путь предлежащий перекрестил: инокиня простерла руку, будто указывая тот путь, по которому милосердный Иоанн отправился вершить добрые дела.

– А вещи вы сами упаковывали? Проверяли перед отправкой?

– Ну, вещи эти копились какое-то время. У нас, видите ли, очень удобные мешки от сахара для этого используются. Конечно же, идеально отмытые и высушенные.

– То есть непосредственно в момент передачи вы не перекладывали вещи, не проверяли, что там? – настойчиво спросил Быстров.

Анна сникла и продолжила свой рассказ:

– Знаете, в одном из мешков были игрушки. В основном мягкие. Их мы собирали вообще не один месяц. А в другом, он был побольше, теплые вещи. Их тоже собирали больше месяца. Дня за три… да, в воскресенье, я подкладывала туда шапочки вязаные и пару комбинезонов на «пятилеток» – прихожанка одна принесла. А в тот день, нет, только завязали все. Вы считаете, это была наша роковая ошибка? Бесчестные люди могли воспользоваться нашими мешками, чтобы подложить туда деньги?

– Все возможно, мать Анна. – Повисла пауза, и Быстров спросил расстроенную монахиню: – Адрес и телефон приюта не подскажете?

– А как же. Всенепременно, – Анна сунула руку в объемистый карман теплого жилета, надетого поверх подрясника и достала увесистую записную книжку.

Следователь записал координаты, поблагодарил монахиню, церемонно простился с ней и решил, что на сегодня, пожалуй, хватит. Конечно, нужно бы еще раз переговорить с Галиной. Но зачем забегать вперед? Убийство еще не доказано. И с настоятельницей бы надо повидаться. Но мать Нина категорично отмела эту мысль:

– Позже, Сергей Георгиевич. Позже. Она совершенно не готова к расспросам, и если так упирается, бессмысленно и просить. Толку не будет. Помолимся, все и разрешится. День-два дайте ей свыкнуться с мыслью о расследовании. Ну, спасибо за все, Ангела-Хранителя Вам в дорогу.

Обнаружив пухленького, застенчивого опера Митрохина, поглощающего блинчики в паломнической трапезной под надежным приглядом «стебельковой» сестры Варвары, следователь поручил ему утром отправляться в приют и побеседовать с «милейшей Закваскиной». После чего с чувством выполненного долга Сергей Георгиевич покинул стены монастыря. Он решил идти до станции пешком, а не пользоваться любезностью монахинь, которые предлагали подвезти его на сестринской «хонде». Машину водили и Нина, и Капитолина.

К вечеру похолодало, поднялся ветер. Над крестами величественного собора неслись кудлатые серые облачка, но ветер, не дав им собраться в тучу, помчал непогоду к Москве. Сергей Георгиевич с удовольствием шагал по кромке свежего весеннего леса, вдыхая прелый хвойный воздух и даже мурлыча песенку из школьного детства, которая вдруг всплыла в памяти: про девятый класс, молчащий звонок, апрель и весну за окном по имени Светлана.

Быстров вспомнил серьезное, спокойное лицо Светланы Атразековой и заулыбался: «Милая женщина, и так похожа на маму. А может, это все фантазии. Но они, ей-богу, приятные, светлые».

Саша Шатов вышел из здания радиокомпании, с которой он сотрудничал как ведущий, и направился к своей машине – сундукоподобному, отнюдь не городскому джипу. Любовь именно к этой, почти не встречающейся на московских улицах модели оставалась для Люши необъяснимой. Как необъяснима, к примеру, была привязанность ее супруга к раз и навсегда выбранной модели туфель (хоть тресни, но не хочет понимать, что мода меняется!), к единственной марке джинсов, к привычке есть даже макароны с хлебом, потому что обедать можно только с хлебом! Впрочем, невозможно перечислить все незыблемые нормы, привычки, предметы, которые были так важны для «лучшего голоса российского эфира». Саша, не проработавший в театре ни дня и снявшийся лишь в паре сериальных эпизодов, но обладающий бархатным голосом и доверительной манерой речи, постепенно стал одним из самых популярных в российских масс-медиа «голосов». Его приглашали на озвучки документальных фильмов, радиопрограмм, рекламных роликов. Частенько Александр – мужчина импозантный, мало изменившийся со студенческих лет, вел концерты, юбилейные вечера и корпоративы. Иногда дублировал иностранные фильмы. Все это позволяло вполне безбедно существовать семье. Шатов являл собой образец однолюба и домоседа.

Саша завел мотор, включил дворники (к вечеру припустил дождь), сделал погромче музыку: сентиментальные песенки семидесятых-восьмидесятых ненавязчивым фоном частенько сопровождали его в дороге, и уже собирался тронуться с места, как вдруг в стекло бешено забарабанили. В сумерках, сквозь дождевые капли он не мог как следует рассмотреть женщину. А это была женщина: длинноволосая блондинка, у которой явно что-то стряслось: так отчаянно она дергала ручку запертой двери. Осторожный Шатов немного опустил стекло, и женщина, вымокшая под дождем, задыхающаяся, с отчаянным взором, прохрипела: «Помогите… плохо стало за рулем. Там… – взмахнула она левой рукой, – аптека. Нужно лекарство. Вот название, – незнакомка попыталась просунуть в щелку маленькую бумажку. – Свое забыла дома… – И она рухнула под колеса шатовского джипа. Левую дверцу теперь открыть не представлялась никакой возможности. Крупному Саше пришлось коряво и мучительно перетащить свое тело через рычаг коробки передач, вывалиться через правую дверь и со всей возможной осторожностью втащить бездыханную женщину на заднее сиденье. Потом найти рецепт (слава Богу, он оказался зажат в ледяной ладони блондинки) и мчаться в аптеку, которая, к счастью, оказалась совсем рядом – на углу ближайшего дома. Провизорша, у которой было странное лицо, будто стянутое назад, к затылку, отчего глаза выпучивались, а верхняя губа приоткрывала неровные зубы, с подозрением посмотрела на мокрого, грязного покупателя и, брезгливо взяв рецепт, неспешно отправилась копаться в дальней полке.

– Нельзя ли побыстрее? У женщины на улице приступ! – крикнул раздраженно Саша.

– Какие все нервные стали, – фыркнула «подтянутая», швыряя на прилавок коробочку. – Триста рублей. Пользоваться умеете?

Саша замотал головой.

– Не более трех пшиков в глотку, и «скорую» бы вызвали, – провизорша дотошно пересчитала деньги, брошенные на прилавок Сашей, и обратила свой взгляд на следующего покупателя.

Шатов трясущимися руками пытался раскрыть рот недвижимой девушке, проклиная себя за то, что и в самом деле не вызвал «скорую», а у него в машине лежит чуть ли не труп. С третьей попытки он сумел расцепить несчастной зубы, втиснуть распылитель в рот и нажать. Девушка яростно дернулась и, вытаращив глаза, глубоко и часто задышала. Потом попыталась сесть, надсадно кашляя и протягивая руку к лекарству. Саша дал ей бутылочку, она еще раз, глубоко засунув распылитель спасительного баллончика в рот, прыснула в горло лекарство, после чего задышала более-менее ровно.

– Астма. А я у мамы лекарство оставила… второй день. Думала, потом в аптеку зайду. – Она виновато улыбнулась, глядя на Шатова огромными глазищами. – Простите, напугала вас, от дел оторвала, – голос был сиплый, болезненный. Она вдруг судорожно вздохнула, но задышала ровно.

– Ну что вы, ничего страшного. Впрочем, было очень даже страшно, – смутился Саша, слова которого могли показаться блондинке бестактными.

Они помолчали. Девушка еще не совсем пришла в себя, она сидела, откинувшись на спинку сиденья, разметав роскошные белые волосы, от которых исходил тонкий свежий аромат – Саша любил такие.

– Как вы себя чувствуете? Наверное, нужно «скорую» все-таки вызвать? – тихо спросил он, всматриваясь в ее очень красивое, прямо-таки неестественно совершенное лицо. В сгустившихся сумерках был виден тонкий профиль: неширокие брови, прямой нос, мягкие полураскрытые губы, точеный подбородок, длинная вздрагивающая шея. Царевна из сказки, да и только.

– Мне лучше. Спасибо. Врача не надо. Я знаю, что делать – главное, до дома добраться быстрее. Только… – она вдруг решительным, долгим взглядом посмотрела на своего спасителя. У Саши моментально взмокла спина, и он (слава Богу, темно!) залился краской как подросток, на которого обратила внимание первая красотка школы. – Только если вы свободны – упаси Бог напрягать вас! Но если вы свободны, то не могли бы отвезти меня до дома, тут рядом, за Алексеевской направо. – И она добавила в решительность взгляда мольбу.

Конечно, Шатов не мог отказать несчастной. Холостяцкий ужин – яичница с ветчиной в сопровождении телевизора могут и подождать лишних полчаса. Тем более ехать и вправду недалеко.

– А ваша машина?

– Ох, а машину-то я и не заперла, наверное! – Она обернулась, посмотрела в заднее стекло.

Они вышли из джипа, Саша по-джентльменски пытался поддерживать под локоть страдалицу, которая, кстати, была ростом со здоровенного Шатова. Маленькая, но о-очень дорогая машинка белого цвета, с диковинным рисунком по всему боку моргнула хозяйке фарами.

– Надо же, «на автомате» поставила ее на сигнализацию, – удивилась царевна. Взяв из машины сумку, она бросила в салон испачканный плащ (Саша демонстративно отвернулся, чтобы не рассматривать фигуру красотки). И заперев полуторамиллионную игрушку, поцокала на высоких каблучках к Сашиному «бегемоту» на колесах, встряхивая волосы руками. Он распахнул перед царевной пассажирскую дверь, и она, покачнувшись, села в машину. Всю дорогу они молчали: видно было, что женщине сильно нездоровится. У подъезда новенькой многоэтажки блондинка вышла из машины, тяжело оперлась на Сашину руку и с улыбкой посмотрела ему в глаза.

– Доброму доктору Айболиту, видно, придется тащить болящую наверх, до квартиры. Надеюсь, вы понимаете, что хворая дамочка, свалившаяся на вашу голову, не представляет угрозы ни в каком смысле.

– А я и не боюсь никаких угроз, – распетушился Шатов.

– Хотя бы кофе глотнете, ведь вам еще назад по пробкам пилить, – с товарищеской заботой сказала блондинка, и они вошли в подъезд.

Квартира была «студией» в стиле хай-тек. Саша Шатов ненавидел это больше всего на свете. Ни закутков, ни комнат. Никакого, понимаешь, личного пространства! И эти металлические палки и спирали, именующиеся торшерами и стульями! Стеклянные столешницы, за которые садишься то ли с опаской порезаться, то ли с желанием разбить уже, в конце концов, это чудо дизайнерской мысли, так как ненароком это все равно произойдет! Словом, неуютно и холодно!

Пока он оглядывал пространство, стреляя глазом и на хозяйку, блондинка (конечно же, с осиной талией и умопомрачительным бюстом) уже успела сварганить кофе.

На подносе красовалась внушительная чашка, источающая отменный аромат. И хоть Саша предпочитал крепкий чай, он сделал большущий глоток кофе с видимым удовольствием.

– Вас как звать-то, спаситель? – вдруг насмешливо и деловито спросила выздоровевшая как по волшебству царевна, подаваясь сказочным бюстом к оторопевшему Саше и посверкивая неправдоподобно черными для блондинки глазами

– Хотите, угадаю? Я ведь фея.

Фигура феи отчего-то раздвоилась, потом фей стало три, четыре, а потом и вовсе они полетели куда-то к потолку, смеясь и встряхивая волосы руками.

– Добрый, предсказуемый Саша… Саша… Саша… – Звук хриплого голоса отдалялся, отдалялся, а потом и вовсе исчез. А вместе с ним исчез для Александра Шатова и весь осязаемый мир.

 

Глава седьмая

В приемной матери Никаноры, большой, но довольно скромной комнате целую стену занимали иконы, среди которых было много старинных. За круглым столиком сидели трое: совершенно изможденная, с распухшим от слез лицом мать Евгения; традиционно беспристрастная, но с почерневшими, ввалившимися глазами мать Нина, ее волнение выдавали лишь руки, в которых колесом крутились нитяные четки; и сама игуменья – в светлом и тонком, «домашнем» апостольнике. Бежевые бархатные шторы были плотно задернуты, поэтому в комнату не проникало ни звука. Прошло уже с полчаса, как часы в холле пробили полночь. Но игуменье было не до сна – она пребывала в крайнем раздражении.

– И что, что эта спесивая Галина врала Надежде? Говори, мать Нина, дословно! Все мне выкладывайте! Я эти тайны мадридского двора пресеку, в конце-то концов! – Она с силой стукнула кулаком по столу. – А ты прекрати уже слезы лить, безмозглая врунья! – крикнула матушка на Евгению. – Выгоню взашей из монастыря! Чтоб не обстряпывала делишек у игуменьи под носом!

Никанора резко встала и широкими шагами стала нервно ходить по комнате. В ответ на гнев Евгения зашлась в истерическом припадке:

– Да за что же меня так Господь наказывает? За что мне все это, матушка. Уж я вам верой и правдой, я же за вами по этапу, в лагерь, в могилу! – Монахиня протянула к Никаноре руки, едва не валясь со стула.

– Хватит, хватит театров в Божьей обители! – цыкнула на нее настоятельница, и Евгения слегка присмирела. – Все докладывайте, что видели, слышали, какие настроения, сплетни среди сестер! Ну! – обратила она свой взор к Нине.

Та, опустив глаза, тихо заговорила:

– Ничего не понятно с этой банкой, которая больше всего интересует следователя. Галина, видимо, что-то путает. Я верю Наде: банки там после обеда не было, а был стакан, и в нем, возможно…

– Гос-по-ди! Дожили! Домолились! Убийство в монастыре! – Матушка села за стол, тяжело оперевшись на руки. – А ты, Евгения, и так за мной пойдешь. Если не по этапу, так в самую дальнюю, разоренную обитель. Заново будем на старости лет в холоде, без воды, на картошке куковать. Вот и вспомним, что есть истинное монашество-то! Вот и посмиряемся. А ты, Нина, вечно вроде правду говоришь, а все не ту. Мне твое мнение, догадки, слухи, мне полная картина нужна!

В дверь тихонько поскреблись, и раздался слабый голосок: «Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, помилуй нас…»

– Аминь! Кто еще, на ночь глядя? – крикнула мать Никанора.

В щелке показался нос уточкой и рябая щека.

– А-а, Мария! Заходи, Маша – только от тебя и узнаешь что-то путное, заходи, садись.

Мать Мария, смиренно потупясь, скользнула к свободному стулу, села, скрестив руки на коленях и не поднимая глаз. Тонким голоском она тихо заговорила, будто зачитывала отчет:

– Трудница Иулия подслушивала все утро под окном трапезной. Мать Галина поссорилась с Надеждой, обозвав ту беспамятной, нет, склерозной святошей. Следователь подозревает мать Анну в сговоре с директрисой приюта – в мешках можно вынести было деньги, потерянные матерью Евгенией. – Мать Евгению при этих словах так и подняло со стула, но Мария гундосила дальше: – Некоторые сестры – Варвара, Серафима, Зинаида – будто рады всему, что творится в обители: шушукаются, отлынивают от работы, окна не домыли и смеялись громко в пошивочной. А мать Татьяна… Это я не могу даже выговорить…

– Ну?! – грозно вскинула брови настоятельница.

– А мать Татьяна в кухне сказала Иосифе, что матушке теперь… – она осеклась и еще ниже опустила голову.

– Ну что, не тяни, что матушке?

– Кирдык, – прошептала Мария.

– Ясно! – настоятельница хлопнула рукой так, что столик зашатался. – Одна Мария все слышит, видит, знает! Остальные, иуды, только и ждут, как мать-настоятельницу выжить из монастыря, а лучше б в могилу сразу, чего уж там. Вон все пошли!

Никанора встала, подошла к большой иконе Троицы в углу комнаты и стала поправлять лампаду. Но, как только сестры двинулись к дверям, остановила мать Нину:

– И ты, Нина, и ты, мать Евгения, завтра по лавкам в Москву! И полный отчет мне на стол к вечеру. Вместе с выручкой! Все! Ангела-Хранителя…

Нина поклонилась и стремительно вышла из приемной, за ней выкатилась Евгения, а Мария, постояв на пороге, подошла за благословением к матушке.

– Бог благословит, Машенька, – она перекрестила инокиню, положила ей на голову руку. – Иди с Богом, тяжелый день был, выспись, если сможешь.

Когда за Марией закрылась дверь, матушка, включив бра над столом и погасив верхний свет, медленно опустилась на колени перед иконостасом.

– Когда в тебе совесть заговорит? – Мать Нина подошла в узком коридоре второго этажа сестринского корпуса, где располагалась бо´льшая часть келий, к сестре Марии, которая открывала дверь в свое жилище.

– Совесть у того, кто чист перед матушкой. Я за ней, ты знаешь, хоть с колокольни спрыгну! А вы все… – Мария, обдав презрением Нину, переступила порог кельи и захлопнула дверь перед самым носом «неверной».

Люша, решившая провести ночь в машине, отогнала ее к южному, правому от входа углу обители, приткнув едва ли не к стволу здоровенного дуба. Во-первых, тут не светили в глаза входные фонари, во-вторых, машина не бросалась в глаза, а привлекать к своему «лежбищу» внимание паломница, ясное дело, не хотела. Поначалу устроиться с комфортом не очень получалось. Люша не могла согреться, несмотря на включенную во всю мощь печку и «келейное» одеяло. Раскинуться в машине тоже не выходило, но, проворочавшись с полчаса, сыщица наконец забылась тяжелым сном. Проснулась от ощущения, что ее поместили в ванную с кипятком: так она вспотела в духоте и жаре крошечного пространства. Выключив двигатель, Люша приоткрыла водительское окно, с наслаждением вдыхая предрассветный воздух. Без трех пять – скоро сестры и паломники закопошатся, потянутся к службе, а хорошо бы еще, ну хоть часок, поспать. Неожиданно она услышала звук приближающейся к обители машины, но не со стороны главной дороги, откуда Люша и убрала «мазду», а со стороны узкой дорожки, ведущей, по-видимому, в деревню. Взвизгнули тормоза, и машина остановилась аккурат с левого бока ночного пристанища Шатовой. Две машины теперь разделял ствол раскидистого дерева. Люша неуклюже приподнялась, сощурившись, посмотрела в стекло, но перед неопознанной машины не было видно. Впрочем, голоса раздавались отчетливо. Люша стала невольным участником загадочной и непонятной встречи. Хлопнула дверца, и мужской голос тихо, но крайне раздраженно сказал:

– Гань, ты совсем сдурела, а если б я тебя сбил? – Голос принадлежал отцу Иову. Люша мгновенно узнала его сильный, с капризными нотками, баритон.

– А что мне делать, Игорь? Ты не оставляешь мне выбора. Телефон внес в черный список, бегаешь от меня, не смотришь. Я измучилась вся! – Второй голос принадлежал, сомнений не оставалось, сестре Галине, да и мирское имя, точно, у Галины – Ганна. А Иов-то, значит, Игорь. Очень интересно!

– А я, ты думаешь, не измучился всей этой несусветностью, что тут происходит?! На валокордине живу, руки трясутся так, что вести машину не могу! Еще ты со своими истериками. Что тебе надо, в конце концов?

Его гневное бормотание прервали безудержные рыдания на высокой ноте. Именно этот плач и слышала прошлой ночью Люша, теперь у нее в этом сомнений также не оставалось.

– Прекрати, прекрати, истеричка! – видимо, Иов-Игорь приблизился к Гале-Ганне, закрывал ей рот или… обнимал ее? – Люша осмелилась выглянуть в заднее стекло: в сумраке виднелись две переплетенные фигуры.

Придушенным, молящим голоском Галина заговорила быстро-быстро:

– Доброе слово и кошке приятно, а я… я ведь не кошка. Я женщина, – сумасшедшая, пропащая. Я не могу, понимаешь, я не могу жить без тебя! Ни дня! Истосковалась вся, измучилась. Тебе плевать на меня, я понимаю, холодная ты рыбина, плевать!

Иов выпустил ее, отстранившись:

– Гань, это сумасшествие нам надо прекратить. Любит – не любит – плюнет – поцелует. Ерунда все это… наваждение. И ты знаешь, КАК я к тебе отношусь. Но я тебе уже все сказал. Нет ни смысла, ни возможности, да и желания продолжать все это. Я просто не могу больше чувствовать себя дерьмом на палочке, каким бы падшим ни был.

– Да, конечно! – с вызовом, яростью зашептала Галина. – Все слишком сложно стало. А должно быть просто! Если есть возможность и желание, позовешь на минутку, а нет – так и еще лучше. Что тебе до ада в моей душе?

– А в моей-то – ангелы, по-твоему, поют? Все! Прекратим это. Поставим точку! Тем более сейчас! Как сейчас-то ты можешь об этом думать?!

– Да потому что я не могу не думать. Я жить не могу! – Галина вдруг умоляюще заскулила: – Родненький, Игорь, ну давай, давай, я не знаю… Уедем, давай, вместе.

Иов не дав ей договорить, отскочил от протягивающей руки монашки:

– Ну ты ополоумела совсем, что ли? Ты не знаешь мою ситуацию?!

– Конечно, – зашипела инокиня. – Бедный семейный монах, деточек кормить надо. На Лазурный берег дочек повезешь в этом году или на Майорку?

– А вот это не твое дело! Совсем! Хоть на Карибы! Да, мои дочери, раз уж родились они, раз существуют, то будут иметь все! Я не позволю им стать лузершами, такими вот лузершами, как все вы здесь! В навозе копаться, перед дурами пресмыкаться, не жрать, не спать, будто это очень нужно от вас Господу!

– И это говорит монах! – Галина театрально, с надрывом расхохоталась. – Хотя какой ты монах? Нарушил, предал все, что только можно и нельзя, и не боишься ни земного суда, ни небесного. И не тебе ли, оборотню, очень комфортно воровать у лузерш-то, пиявка ты ненасытная?! – Галина неожиданно сменила тон на участливо-елейный. – Не о детках ведь печешься, а о себе, ненаглядном. Весеннюю коллекцию Армани уже изучил? Машину сменить когда планируешь, к осени? Или лучше ремонт в квартире сожительницы своей сисястой сделать? Лживый, лживый от начала до конца человечишка! Оборотень, бес!! – Галина закричала в полный голос, и Иову пришлось вновь зажимать ей рот и душить в объятиях.

– Но больше я не позволю тебе этого! – вырываясь от него, шипела монашка. – Нет! Лавку вашу подпольную с Евгенией я еще могла бы утаивать, но убийство. Не-ет! Такой грех я покрывать не буду. Я уничтожу тебя, растопчу! Ответишь за каждую мою слезинку, за все, что ты сделал со мной! Оставь меня, оставь, бес! – Галина рванулась из рук Иова, который от неожиданности выпустил ее и крикнул, забыв осторожность:

– Что ты несешь, какое убийство? Как тебе в голову…

– Сегодня же все расскажу следователю про банку, сегодня же! Ненавижу, ненавижу тебя, проклятого! – И Галина помчалась к южной стене, в направлении огородов и скотного двора.

– А и плевать! И пусть… – с отчаянием сказал монах ей вслед. Хлопнули двери, взвизгнули шины, и машина рванула с места в сторону монастырских ворот. Впрочем, Люша уже не следила за ней, а в каком-то тупом оцепенении сползла на откинутое кресло, закуталась в одеяло и неподвижно сидела, уставившись во все отчетливей прорисовывающуюся с каждой минутой стену монастыря, пока совсем не рассвело.

«Что же это я разнюнилась? Ведь Галине грозит опасность! Этот мнимый монашек, похоже, на все способен! Какая же я дура!» – Люша выскочила из машины, по-послушнически закрыв лоб и щеки, повязала платок – укладка буйных кудрей сегодня в планы явно не входила – и помчалась в монастырь.

Влетев в храм и стараясь не замечать осуждающие взгляды молящихся, она подскочила к Светке и категорично выволокла упирающуюся подругу на улицу.

– Вопрос жизни и смерти! Все объяснения потом! Где сестра Галина? – Она не давала рта раскрыть подруге, пытавшейся что-то спросить. – Говорю же, все потом! Ей угрожает опасность, я случайно услышала чудовищный разговор. Что ты стоишь, Света, Галину надо спасать!

В поисках Галины заметалась Светка, потом подключили Нину и Капитолину. Телефон у Ганны не отвечал. Первым делом, конечно, пошли на скотный двор. Коровы были подоены, телята накормлены, в коровнике чисто, но буренки мычали, не понимая, почему их не ведут на выпас. Алевтина, которая помогала на скотном сегодня, разводила руками, тараторила в своей манере, что ничего не знает, думала, Галя на службе, или у матушки, или приболела. После чего Капа с Ниной решительно вошли в келью Галины, которую та делила со старенькой парализованной монахиней Феодорой. Оказывается, Галина добровольно вызвалась ухаживать за любимой сестрой, которую все годы, что находилась тут, почитала, как родную мать. Люша не входила в келью, это было не положено мирским, но, даже стоя в коридоре, она ощущала резкий, кислый запах старого, доживающего последние дни лежачего больного. «За что ей все это? Красавице, сильной духом, неглупой женщине?» – сердце Люши разрывалось от сострадания к «восточной царице», от тревоги за нее.

Мать Феодора, мыча, пыталась что-то показать сестрам, указывая левой, подвижной рукой под кровать Галины. Нина приподняла плед, встала на колени и сунула голову под кровать

– Ясно! Нет дорожной сумки. В ней она хранила паспорт и кошелек. – И, обращаясь к матери Феодоре, прокричала: – Матушка, паспорт Галя где хранила? В чемодане? Вот здесь, под кроватью?!

Феодора закивала, и из ее глаз полились беззвучные слезы. Капитолина подошла к матушке, поправила одеяло, заправив под него руки болящей:

– Она кормила тебя? А памперс меняла? – Старенькая монахиня утвердительно кивнула. Нина с Капитолиной переглянулись и молча вышли из кельи.

– Ну что ж, Юля, пойдемте в лавку, все расскажете подробно, – сказала Нина.

Когда Люша закончила почти дословный пересказ подслушанного разговора, мать Капитолина, сорвав с лица очки, закрыла лицо руками и выскочила из лавки.

– Еще одна жертва рокового Иова, – махнула обреченно рукой Нина.

– Как! И с ней?

– Да нет, что вы. Не демонизируйте уж вы его. Она влюблена, все борется с собой, а он знать ничего не знает. Да конечно же, безумие – молодого священника назначать в женский монастырь служить! – как-то очень по-мирски сказала мать Нина.

– А кто ж его назначил? И вообще, к какому монастырю он приписан?

– Владыка, кто ж еще? Ну, и матушка Иова жалует, обаяшку. А приписан он вообще не к нашей епархии, служил Бог знает где, то ли на Востоке, то ли в Азии, не знаю. С мешком денег сюда, к владыке, лет десять назад приехал: мать у него тяжело болела – диабет. Жила в Ноздрях. Года два назад ее отпевали в нашем храме. А вообще-то, грех на душу беру, ничего я толком не знаю. И монахини, и послушницы, тут многие по нему с ума сходили. Про Галину мы догадывались, конечно. От них, когда рядом стояли, искры летели, но ничего конкретного мы не знали. А уж про детей, про лавку?! Я сейчас еду с Евгенией в Москву – вот все сама из нее и вытрясу! Не вздумайте говорить матушке, это пока не нужно, а вот следователю я позвоню, хотя ни минуты не верю, что Иов – убийца. И Галине он, конечно, ничего сделать не мог. С сестринского молебна из храма не выходил и сейчас литургию служит. Ох, Господи, помилуй…

Когда Люша вошла в храм, служба подходила к концу. На амвон вышел старенький длиннобородый дьякон. Помолившись лицом к алтарю, он повернулся к молящимся, воздел руку с орарем.

– Отче наш! – дребезжащий голосок потонул в стройном хоре сестер, подхвативших слова главной христианской молитвы. Когда Иов вышел на амвон причащать, Люша чуть не охнула в голос, так ужасно монах выглядел. Мертвенно-бледное, осунувшееся лицо, в отекших, сузившихся глазах слезы, волосы в беспорядке падают на плечи, руки с чашей дрожат. Он читал молитву тихим голосом, едва слышно. От былого лоска и самодовольства не осталось и следа. Это был несчастный, раздавленный человек: не очень молодой и не очень привлекательный.

Вместо проповеди он сказал, глядя вверх, в купол:

– Господи, милосердный Отец, прости нам беззакония наши!

Когда монах вышел из алтаря после службы и направился к выходу, Люша бросилась ему наперерез:

– Батюшка, мне необходимо вам сказать…

Иов болезненно скривился:

– Это не может подождать?

– Вряд ли, потому что речь о матери Галине.

Священник с ужасом посмотрел на Люшу, жестом показал следовать за ним на улицу. Отойдя от храма в березняк, он, нацепив привычную мину неприступной холодности, уставился на паломницу. Люша оробела. Но, взяв себя в руки и смело глядя в глаза священнику, отчетливо выговорила:

– Я слышала, совершенно случайно, конечно, ваш ночной разговор с матерью Галиной. До единого слова. – Иов, вздрогнув, опустил глаза. – Галина пропала. Видимо, уехала из обители, никому ничего не сказав, а сюда едет следователь, вызванный матерью Ниной. Думаю, вам не следует уезжать из монастыря, чтобы не усложнять все еще больше.

Иов обжег ее взглядом и четко произнес:

– Спасибо за информацию, – и, отвернувшись от Люши, направился к сестринскому корпусу.

– Постойте! – кинулась за ним правдоискательница.

Он остановился, холодно посмотрел на назойливую сыщицу. С пылающим лицом, мечущим молнии: ох, как умела маленькая яростная Люша метать подчас молнии – и не такие мужчины робели – обличительница спросила, демонстративно рассматривая фигуру священника сверху донизу:

– А вам никогда не приходило в голову, батюшка Иов, отдать ваши опорки от Гуччи… Да вот хоть Дорофеичу, – Люша махнула в сторону ворот, где мел дорожки сторож, – и пойти пешком, этак, с посохом и сумой. Ну, к примеру, до Афона…

Выдержав огненный взгляд женщины, Иов со злым отчаянием ответил:

– Во-первых, я предпочитаю опорки от Армани, а столь качественную обувь непрактично резать по ножке калеки, а во-вторых, до Афона пешком не дойдешь. В море потонешь. Вместе с посохом. – И, посмотрев вдруг затравленно на открывшую рот Люшу, сказал: – Оставьте вы мою душу в покое. Перед вами каяться я уж точно не буду. Бежать мне некуда и незачем. Я не убийца. Следователя буду ждать в библиотеке.

И он ушел. А Люша осталась стоять в молоденьком березняке, безмятежно шумящем свежей веселой листвой. Отчего-то ей стало невыносимо тревожно за родных. Она решила позвонить Саше: абонент не отвечает. У сына телефон также был выключен. Понятно, учеба. Позвонила Полине:

– Да нет на огороде Сашки твоего. А он разве не работает?

Люша сунула телефон в карман, побрела медленно к трапезной: «Может, и работает, а может…» – она попыталась не продолжать горестных мыслей. Стало так больно, страшно, что она запретила себе думать.

Директриса Эм-ского приюта Екатерина Алексеевна Закваскина оказалась энергичной кругленькой женщиной лет пятидесяти. С детства усвоив мамины внушения о необходимости безупречной прически и обуви для настоящей женщины, Екатерина Алексеевна, юность которой пришлась на советскую пору, всегда носила дыбообразные начесы и высоченные тонкие каблуки. Волосы редели, ноги полнели, оттого начесы плохо замаскировывали проплешинки, а шпильки лишь подчеркивали отечность. Но в целом Закваскина производила впечатление деловой и ухоженной женщины. Она радушно приняла Диму Митрохина и бодро провела его по своему благоустроенному богоугодному заведению.

– Раньше здесь в углах или дыры были, или ошметки краски свисали. Но, слава Богу, времена меняются, и теперь у нас и в классах, и в спальнях красные углы с иконами. Есть даже своя часовня. А сейчас мы на ясельном этаже, – хозяйка распахнула перед «опером» очередную дверь, за которой малышня, человек пятнадцать детей в пестрых комбинезончиках, возились на толстых ярких коврах. Тут была груда разнообразных игрушек, от плюшевых до деревянных. Пластмассовые горки, аналог железной дороги – дорога из пластика, к которой проявляли повышенный интерес малыши. С жизнерадостными детьми занимались две улыбчивые воспитательницы. В правом углу, над кадкой с фикусом, висела полочка с иконами. Традиционные изображения Христа, Богородицы, Николая Угодника. Уменьшенная копия именно таких икон была приделана к торпеде митрохинских «жигулей».

– Да, у вас отличный приют. Просто не верится, что в наше непростое время вам удается изыскивать немалые средства, – Митрохин, привычно краснея, старался держаться с достоинством.

– У нас, хвала Господу, отличные помощники. Во-первых, администрация города. Мы на хорошем счету. Я же здесь восемнадцатый год. Какая-никакая репутация, связи, – Закваскина прикрыла дверь образцовой ясельной группы, и собеседники медленно пошли по коридору. – И, конечно, спонсоры. Без них – никуда. И еще мы окормляемся у Голоднинского монастыря. Я прекрасно помню, как он возрождался из руин, сама ездила трудничать. Ну, а теперь сестрички нам помогают. Собирают одежду, игрушки, литературу просветительскую. И мы туда каждый месяц возим детей причащать. Чаще это делать сложно. Впрочем, я говорила, у нас часовня, приходит отец Марк из ближайшей церкви.

– А православная служба «Милость сердца», которая приезжала к вам двадцать первого апреля?

– Мы впервые столкнулись с этой службой. Были очень рады, что они вышли на нас. Поначалу я даже удивилась – как узнали? Но все разрешилось просто. У Ивана, волонтера, который привез нам деньги, книжки и вещи из монастыря, тут близкая родня неподалеку живет. Они и решили начать помощь подмосковным приютам с нас. Просто наслышаны были.

– А документы? Фамилии тех, кто приезжал?

Закваскина рассмеялась, указывая Митрохину на бордовую плюшевую козетку, к которой они приблизились. Расположившись под сенью столь любимого здесь растения, фикуса, Екатерина Алексеевна, посверкивая золотым зубом, мягко заметила:

– Ну кто ж у доброхотов будет документы спрашивать? Они ж не споры сибирской язвы в конверт с двадцатью тысячами подложили…

– Значит, двадцать тысяч было пожертвовано?

– Ну да. А мы любой помощи рады. Это же частные взносы небогатых людей.

– Что еще привезли, можно поточнее?

– Книги. Две увесистые коробки. В основном старенькие собрания сочинений: Горький, Островский, Куприн. Да если бы кто читал из деток-то нынешних, – Закваскина махнула рукой. – Ну, и два монастырских мешка. Мать Анна молодец, всегда все чистенькое у нее. Мешок с игрушками. Мы на викторины, праздники запас этого добра всегда имеем, и одежда. Большей частью на малышей.

– И все? Ничего необычного?

– Дмитрий Анатольевич, а что, собственно, вы ищете? В чем подозреваете эту «Милость сердца»? – Закваскина испытующе посмотрела на Митрохина. Осторожный Дима решил не откровенничать.

– Некоторые ценные вещи пропали из монастыря. Мы предполагаем, что они могли быть вывезены в этих мешках. До вас их, ясное дело, не довезли.

– И вообще приют – для отвода глаз? Это вы хотите сказать?

– Я не могу этого утверждать. Не могу понапрасну возводить обвинения. Ищем, Екатерина Алексеевна. Ищем. Вот у вас на въезде охранник дотошный. Номера машины записал. Уже хорошо.

– Это да. У нас с этим строго. Ну, удачи вам, Дмитрий.

Закваскина ловко вспорхнула с козетки, собеседники бодро двинулись к лестнице. Колобком скатившись по ступеням, так, что каблучки сверкали, Закваскина провела Митрохина через боковой вход на улицу. Едва они открыли дверь, как чуть не получили по физиономиям баскетбольным мячом.

– Пахоменко! Никодимов! Опять за свое! Опять измываетесь над Пултаковым?

Группка ребят двенадцати-тринадцати лет стояла поодаль, смущенно шушукаясь. У самой двери маячили трое: двое мальчишек такого же возраста и один – маленький, ушастый пацаненок лет восьми-девяти. Он с силой вырвал руки у двоих, которые, видимо, до этого удерживали его, и помчался за угол дома, размазывая слезы по лицу.

– Ну, просто зверята! Я вот сейчас о вас следователю расскажу, пусть дело заводит. Просто беспредельничают, Дмитрий Анатольич! Держат этого Вовку за руки, как распятого, и по очереди мячом в него пуляют – расстреливают. Ну, что скажешь, Никодимов?

Один из группки подростков, самый высокий и крепкий, с гаденькой улыбочкой сплевывал на газон.

– Значит, все в мой кабинет. Марш! В первую очередь этот верблюд домашний. – Закваскина распахнула дверь, и мальчишки нехотя засеменили в здание.

Посмотрев на растерянного Митрохина, директриса обречено махнула рукой.

– Карантин в школе. Вот дурью маются, шантрапа. – Она устало сгорбилась, растеряв весь свой энтузиазм: – А что вы хотите? Воспитательное учреждение – это не отчий дом. И не станет им никогда. Хоть коврами, игрушками и эклерами тут все завали! Хоть иконами…

И, кивнув оперуполномоченному, Екатерина Алексеевна скрылась за дверью.

Номер волонтерской машины, «пробитый» Митрохиным, ничего не дал.

«Буханка» числилась за подмосковным предприятием «Губраплит», почившим еще два года назад. Дотошный Митрохин раскопал телефон бывшего директора этого ООО, и нетрезвый мужской голос сообщил, что обменял «эту рухлядь зятю на ноутбук». Зять «нетрезвого голоса», уехав на работу в Сирию, бросил машину под окнами дома, откуда ее благополучно угнали. Но самой неожиданной оказалась для следствия информация о том, что православной службы «Милость сердца» не существует в природе. Есть «Милосердие». Но у них нет ни «буханок», ни волонтера Ивана с широким лицом. Впрочем, с узким тоже нет.

Саша Шатов открыл глаза – над ним висел белый шар. Он так слепил, что ему захотелось отвернуться или закрыться руками, так как избавиться от назойливого света, просто прикрыв глаза, было невозможно. Но пошевелить руками он не мог. И ногами тоже. И толком пошевелить головой не получалось. «Меня парализовало?» – с отчаянием подумал Шатов, но додумать не успел, шар заслонила женщина.

– Проснулся? Пить, и баиньки, – ласковый хриплый голос мучительным воспоминанием обжег Александра, дернувшегося что есть мочи к царевне, обернувшейся (как он мог не распознать, дурень!) ведьмой.

Шатов приник к чашке, приложенной к его губам. Пить хотелось так нестерпимо, что он готов был выпить и отраву, лишь бы смочить рот, протолкнуть в глотку этот наждак, трущий нёбо и язык.

– Тшш…рано еще трепыхаться, еще поспать надо, – и Саша почувствовал на руке ожог.

Выбросив шприц в медицинский лоток, Ариадна, поизучав лицо беспамятного Шатова, отвернулась, удовлетворенная процедурой, подошла к сидящему за стеклянным столом Репьеву, погладила его по русой с проседью голове.

– Завтра отвезем его. Думаю, завтра к вечеру сработает наверняка. А сейчас мне надо заняться этой сумасшедшей воровкой. С каким наслаждением я бы попытала ее сама. – Она мечтательно закатила глаза, встряхнула привычным жестом волосы. – Так, как это делали у нас в приюте. Человека привязывают…

Григорий прервал ее:

– Замолчи. Не хочу слушать. Если решила ехать одна, то поезжай. Не тяни. Мы в ужасном, нет, в ужасающем положении. Ни денег, ни доски. Просто в голове не укладывается.

– А в твоей убогой голове вообще мало что можно уложить. Ну-у, не обижайся, – Ариадна вновь погладила набычившегося возлюбленного.

– Не обижайся, это я так, от нервов. Я все решу, ты же знаешь. Ну, влезли какие-то дилетанты-прощелыги в большую игру по случаю. На раз им нос прищемим. Вместе с другими частями тела.

Она рассмеялась, подхватила сумку, бросила плащ на руку и выпорхнула из квартиры.

Ариадна увидела Ольку-юродивую сразу. Женщине стало даже смешно, насколько фортуна к ней благоволила. Ну, поизмывалась судьба в детстве, зато теперь – полный реванш! Бесформенная молодая тетка, голова которой была замотана в белый ситцевый платок в крапушку, что носили бабки лет тридцать назад, стояла у самого входа в огромный павильон ВВЦ, где традиционно проводились православные выставки. Она стояла с церковным ящиком для пожертвований, к которому была прилеплена Богородичная «чудотворная», как голосила баба, икона.

Ариадна достала мобильный телефон, набрала номер и прохрипела в трубку:

– Она тут. Прямо у входа побирается, дура безмозглая.

Через четверть часа к павильону подлетел джип. Из него вышли два звероподобных мужика. Они подошли к Ольке, которая пискляво заголосила, зыркнув на необычных посетителей косыми глазами:

– Жертвуйте на образ Пресвятой Богородицы «Нерушимая стена»! Этот чудотворный образ был украден из стен нашей святой обители нехристями и вандалами безродными. Наши матушки пишут образ Царицы Небесной. Жертвуйте на образ, на нашу святую обитель, а мы будем молиться за вас денно и нощно.

– А образ Спаса в серебре не пишут ваши матушки? – в самое лицо прошипел ей мужик, тот, что был поздоровее и помоложе.

– Значит, так, воровка чужих икон: молча и спокойно садишься в машину. Один звук – и заточка в печенке.

Олька разбегающимися глазами посмотрела внимательно на этого ужасного человека и все поняла. Пырнет. Пырнет в печенку и не поморщится. Она посеменила к машине, и через две минуты на площадке у павильона не было ни джипа, ни побирушки, ни блондинки в темных очках, курившей за объемистой колонной у входа.

 

Глава восьмая

В ворота Голоднинской обители въехала «газель» и остановилась у дверей лавки. Симпатичный парень, настоящий славянский витязь: золотые кудри, светло-серые глаза, крупный, чуть вздернутый нос, ну и конечно косая сажень в плечах, вылез из машины.

– Здорово, Славонька, там-та. – К парню подбежал Дорофеич и крепко пожал его протянутую руку.

– Привет Дорофеич, с праздником!

– С праздником! Да только язык, там-та, не поворачивается сказать про праздник. Поминки сплошные. – Дорофеич, как всегда рукавом, вытер глаз.

– Да-а, родной, искушения, – водитель Слава открывал задние двери машины. Пора было грузиться.

– А что это тебя не видно было? Командировка, там-та?

– Можно и так сказать. Матушка отправила помочь М-скому монастырю. У нее там сестра родная игуменьей – Ангелина. Два дня землю да навоз в мешках на огороды с ферм возили. Я вчера вечером замучился оттирать машину у дома. А вонь! Просто феерическая!

– Какая, там-та, вонь? – Дорофеич тоненько засмеялся, будто заикал, обнажив беззубые десны.

– Знатная вонь, одним словом, – засмеялся за ним и «витязь», демонстрируя безукоризненно ровные зубы.

К машине уже спешили мать Нина и мать Евгения. У Евгении было красное, апоплексическое лицо. Посмотрев на сестру утром на службе, матушка сказала:

– Тебе бы лучше отлежаться.

Но, замученная чувством вины и жаждущая восстановления своего реноме, Евгения отвергла категорично милость игуменьи.

– Нет, нет! Я наведу порядок в этих лавках! А с выставкой давно пора завязывать, убытки одни. Виновата, все на самотек пустила, пора и честь знать, и обязанности.

– Ну-ну, Бог в помощь, – недоверчиво посмотрела Никанора на раздухарившуюся монашку.

Решили ехать в три самые крупные лавки: в центре города и на выставку. Маленькая лавка, на южной окраине, могла и подождать пару дней: там товар уходил плохо и выручки были жидковаты. Когда почти все коробки были загружены, к машине широкой поступью, стремительно, подошла матушка Никанора. Благословила водителя Славу и, обращаясь к келейнице, категорично сказала:

– Мать Нина! Останься! Что-то беспокойно мне без тебя. Следователь уже здесь. Иова допрашивает. Снова-здорово: тайны мадридского двора у матушки за спиной. Словом, останься. А тебе, Евгения, Капу, может, взять?

– Ни-и-и… Мы вот со Славочкой прекрасно…

– Ну, с Богом! – Матушка перекрестила путников.

«Газель» еще не успела развернуться, а настоятельница с келейницей уже бодрым шагом шли к корпусу, и мать Никанора грозно наступала на сестру:

– Давай, подробно про пропащую Галину и Иова. Алевтина стрекотала, как всегда заполошно, ничего не разберешь. А ты мне по пунктам.

Нина, вздохнув, мысленно произнесла: «Господи, пронеси» и начала открывать страшные тайны монастырского двора.

Когда Быстров, выйдя из здания отделения внутренних дел М-ского района, уже собирался садиться в милицейский «уазик», чтоб ехать в Голоднинский монастырь, к нему подбежал запыхавшийся эксперт:

– «Порадовать», товарищ майор, спешу, – сказал он, протягивая листок с результатами патологоанатомического исследования, – причина смерти Клавдии Александровны Сундуковой, сиречь инокини Калистраты, слоновья доза клофелина. Хорошо еще, четырех суток не прошло, а то и по почкам не определили бы. Он выводится, зараза, мгновенно. И еще. Если б «скорая» не ехала битый час, женщину, может, и спасли бы. Алкоголя практически нет. То ли растворяли буквально в каплях, то ли продукт, скорее всего кисломолочный, содержал градусы. Короче, убийство, Георгич. А с отпечатками, как и ожидалось, всех, кто имел доступ к сейфу. Матери Евгении, помощницы этой страшненькой Никанориной, и очкастой монашки. Много стертых, размазанных. Но никаких неожиданностей.

Следователь допрашивал отца Иова в крошечной монастырской библиотеке, так плотно загроможденной фолиантами, что оставленного пространства едва хватало для маленького стола и стула. Чтобы втиснуть второй, пришлось разобрать баррикаду из пыльных книг, вынеся стопки в коридор. И все же Сергею Георгиевичу здесь нравилось больше, чем в роскошной трапезной, из которой могли в любой момент попросить: «Уже обед», или смутить очередным угощением: «Вы же не обедали!».

Иеромонаху следователь сразу дал модное нынче определение: мутный.

У священника дрожали руки. «Крошечные, как у женщины», – отметил Быстров. В глаза он Сергею Георгиевичу не смотрел и по временам с силой дергал себя за бородку, будто проверял ее на прочность.

Начали с мирского имени, как водится.

– Игорь Максимович Иванов. Семидесятого года рождения. Я местный, родился в Эм-ске, – монах назвал ближайший районный центр, в котором также жил и работал Быстров.

– Что можете сказать о местопребывании пропавшей монахини Галины?

– Я не знаю, не представляю, где она может быть, – Иов заерзал на стуле, будто пытаясь принять наконец удобное положение.

– Что делали двадцатого апреля, в среду?

Замявшись, монах тихо произнес:

– Меня не было в этот день в обители. Служил отец Александр. Я был на требах в городе.

– Кто это может подтвердить? – следователь решил не церемониться с подозреваемым.

– А что, собственно, мне инкриминируется? – Попик, справившись с первым волнением, попытался привычно «включить холодность».

– По сведениям, дошедшим до меня, вы занимались, используя имя и, видимо, юридический статус монастыря, коммерческой деятельностью. Напрямую я не могу, конечно, связать кражу миллионов и ваши аферы, но…

– Послушайте, какие аферы, о чем речь?

– А что за лавка у вас с матерью Евгенией? Знаете, рассказывайте все, как есть. Это будет быстрее, проще и спасительнее для вас. – Быстров даже с неким участием посмотрел на монаха.

– Про спасение – это очень своевременно. – Священник задумался, снова задергав жидкую бородку. После длительной паузы, сцепив руки на коленях, он начал говорить:

– Когда-то, лет семь-шесть назад, у монастыря было не четыре, а пять лавок. Но на месте одной палатки, стоявшей у метро Я-ская, началось строительство большого торгового центра. Палатку закрыли и забыли о ней. А потом матери Евгении позвонили из конторы, занимающейся арендой площадей в новом центре. Они обзванивали бывших «палаточников», как возможных арендаторов. Условия были и вправду выгодные: очень дешево, и на первом этаже, у входа, рядом с кафешкой и терминалами для приема платежей. Разговор был при мне. Мать Евгения все отговаривалась благословением матушки, а я подумал тогда: глупо таким шансом не воспользоваться. И мать Евгения мне по доброте душевной помогла, и помогает. Ну, с печатью для договора аренды, с товаром. Мне остро не хватало денег, понимаете? – священник доверительно взглянул на непроницаемого следователя. – Ведь священники живут чем? Тем, что платит настоятель, вот как в моем случае, и требами. Ну, это освящение квартир, машин, причастие на дому. Требами прекрасно живут московские священники, в новых густонаселенных районах – особенно. А у меня… – Иов картинно развел руками.

– Ну, с многодетными священниками понятно, но на что вам, собственно, деньги? – не моргнув глазом, поинтересовался Быстров. – Разве монахи имеют свое имущество, накопления? Кормят-поят-одевают вас в обители. Содержите родителей? – Слова Сергея Георгиевича были вполне издевательскими. Так, во всяком случае, воспринял их «нервический попик».

– Если до вас, господин следователь, дошли слухи о моей коммерческой, как вы выразились, деятельности, то о моей личной жизни вас тоже уведомили, надо думать, – Иов возвысил голос.

– Обмолвились на сей счет. Не скрою. – Удав-Быстров смотрел на кролика-Иова испытующе, не моргая.

– Да! У меня две дочери. Близнецы. Им по девять лет. – Он заговорил тихо, опустив глаза. – Они живут в Эм-ске, со своей матерью. Она помогает мне с лавкой, которая не дает вам покоя. Уж этим троим точно нужно на что-то существовать.

– Роковая страсть? – удав сочувственно хмыкнул, но хватку не ослабил.

Монах вскинул руки, хотел вскочить, но пространство «допросной» этого явно не позволяло, и он как-то обреченно обвис на стуле, раздраженно забормотав:

– Во-первых, это не ваше дело. А во-вторых, ну какая страсть. О чем вы? Случайность, слабость. Влюбленные женщины бывают очень, знаете ли, активны. А я, какой из меня герой-любовник? Ну, вы посмотрите?! – Он растопырил руки, оглядывая себя с недоумением и приглашая следователя оценить его сексуальную безынтересность.

– Я смотрю. Внимательно. – Удав был непрошибаем.

– Хотите начистоту? – разозлился Иванов, хлопнув руками об стол и сверля маленькими карими глазками Быстрова.

– Я никогда никого не любил. Даже родителей. Кстати, и заповедь не говорит: «люби родителей». Говорит – «чти»! Вот я и почитал. Тех, кого надо. А мне самому всегда требовалось только одного. Покоя. И минимального, примитивного комфорта. И чтобы никто не допекал, не лез в душу. Я ненавижу семейную жизнь! Понимаете? Все эти мусю-пусю, две половинки, «в горе и радости», и прочий бред. Я не хочу никому говорить «доброе утро», не хочу делиться «наболевшим», вести хозяйство, возить коляски с орущими младенцами. И физически я холодный человек. Конечно, увлекаюсь. А как можно устоять перед такой, как Галина? Вы видели ее?!

Монах все-таки вскочил, но тут же рухнул на стул.

– И я всегда, с детства, когда меня еще начала водить в церковь бабушка, хотел быть священником. Я был влюблен в церковь! Не хотел выходить из храма. Это – мое, понимаете? Вот вы говорите – коммерция! На вашем лице так и читаю: «присосался к монастырю, клоп, и к погибели монашек несчастных тянет. Нет чтобы делом заняться, а не наводить тень на церковный плетень». А я не только больше ничего не умею, но и НЕ-ХО-ЧУ делать. Я держусь за Престол Божий! И мне наплевать, понимаете вы меня или нет. Вера – она ведь не синоним нравственности, знаете ли! Если б в Церкви позволялось служить только безгрешным агнцам, ее вообще уже не существовало – на пару-тройку приходов попов набрали ли бы, и все. Вообще Церковь, дабы вам было известно, это сборище грешников. А праведники все, как сказал очень остроумно один священник, в консерватории! Малера слушают.

– Неужели во всей Русской православной церкви нет неблудливых, милосердных, нестяжательных священников? – Сергей Георгиевич, бросив ручку, с силой стряхнул невидимые крошки со стола. – А как же все эти духовники, сестричества, приюты, кормежки бомжей? Почему ж в ГУЛАГ, на поселения верующие за священством шли? За красивые глаза? Знаете, я хоть человек нецерковный, но отказываюсь, слышите – отказываюсь верить в сплошную грязь и обман попов. Тогда в Церкви нет вообще никакого смысла, и большевики были правы, пытаясь стереть с лица земли эту «плантацию опиума». А я ненавижу большевиков! Вернее сказать, революционЭров любого пошиба. Вот они, в моем представлении, настоящие бесы.

– Ну, вы слишком утрируете, – беседа, выросшая в столь эмоциональный духовный диспут, придала Иову привычной уверенности. – Конечно, «вера без дел мертва». И я знаю множество, да просто подавляющее большинство священников, добрых пастырей.

– Значит, вы пытаетесь всячески оправдать свою якобы нравственную исключительность? – Быстров вновь смотрел на Иова взглядом удава.

– Да что вы понимаете?! – взорвался священник. Его баритон загремел похлеще, чем на проповеди. – Не вам в церковные и монашеские дебри лезть! Вы судом земным занимайтесь. А высший предоставьте Господу. Он видит мои грехи, но и мое покаяние он тоже видит. Видит! Знаете, кто первым вошел в рай? Разбойник, распятый по правую руку Христа – убийца, нелюдь! За одну фразу раскаяния его Христос простил! Да что я вам… Что вы знаете-то о покаянии?! – Руки Иова ходили ходуном, волосы прилипли к потному лбу, глаза расширились, горели и впрямь каким-то мистическим огнем.

И тут Быстров разозлился окончательно. Ему стал невыносим этот дрожащий монашек. Стала противна эта пыльная, заваленная священными книгами комната. Книгами, благовестие которых не пропитывает и освящает жизнь «иовов», а превращается в высокопарную казуистику.

Сергей Георгиевич стремительно встал из-за стола, неуклюже, сбивая книги, протиснулся в коридор, подошел к узкому окну, выходящему на южную сторону монастыря, к огородам. Посреди серого комковатого поля две склоненные фигурки в светлых косынках казались замершими, нарисованными. Пасмурный день прибивал яркость цвета, и видневшийся на горизонте лес представлялся сумрачным, диким бором, вступив в который уж точно не найдешь дороги назад. Болезненно приникший к стеклу Быстров задавался мучительными, какими-то неуместными для него вопросами. Но ответ на них – ясный, убедительный, вернул бы покой его сердцу и порядок мыслям: «Ну почему, почему маньяк, терзавший детей и убивший их, после десяти лет “строгой одиночки” в панике и страхе бросившийся звать священника, попадет в рай, а мальчишка, тот, от дела которого Быстров отказался полгода назад, за что и получил выговор, – попадет в ад?! Этот подросток Колька из нищей семьи алкоголиков, которые гасили об его шею окурки и не кормили по три дня, с отчаяния, обезумев, разбил окно пивного ларька и вытащил из кассы шесть тысяч рублей. Он хотел купить билет на поезд, чтобы осуществить мечту, доехать до моря и броситься на песок. Смотреть на прибой, о котором так красиво поют и снимают фильмы, и забыть о боли и нелюбви. А его поймали, избили и приговорили к трем годам колонии, так как при задержании он отчаянно сопротивлялся и чуть не отгрыз оперу палец. Но мальчишку не посадили, потому что он разорвал в лоскуты футболку, сплел их в веревку и удавился. Не покаявшись… И попал в ад! Или за страдание тут положены бонусы?»

Впрочем, Быстров научился подавлять эмоции и непродуктивные в его работе поиски смыслов достаточно быстро, поэтому через пару минут уже решительно отвернулся от окна и в три шага оказался в душной библиотеке. Он снова был спокоен и внимателен. Иов сидел, запрокинув голову, с закрытыми глазами. «Молится или образ блюдет?» – скептически посмотрел следователь на монаха. Гортанно откашлявшись, детектив сел на стул.

– Игорь Максимович, отвечайте на вопросы четко и лаконично, – следователь хлопнул по столу сцепленными в кулак ладонями. – Кто может подтвердить ваше присутствие в том или ином месте двадцатого и двадцать второго апреля?

Монах напружинился, собрался, поняв, что душеспасительным беседам пришел конец:

– Двадцатого весь день я был в квартире Любы. У своих детей я был.

Сергей Георгиевич записал адрес и телефон ивановской семьи.

– Но я был один до вечера. Люба работала в Москве, в лавке. Вера с Надей, дочки мои, в школе, и потом на фитнесе и в бассейне – спорткомплекс прямо рядом со школой. Они мне позвонили, сказали, что придут в семь, так как после тренировки будут делать уроки у одноклассницы. Словом, почти до половины восьмого я был один. Отсыпался.

– Понятно. Нет алиби. Двадцать второго апреля были на коровнике?

– Знаете, это просто звучит как издевательство. Что мне там делать?!

– Яд подложить в стакан Калистрате, которая хотела и могла раскрыть ваши манипуляции с монастырской лавкой. А может, и с миллионами. Сегодня получено заключение экспертизы: Клавдию Сундукову отравили клофелином. Убийство у вас тут, Игорь Максимович! В святой обители.

Монах вдруг завопил, как под пыткой:

– Да не был я ни в каком коровнике! Никаких стаканов-банок знать не знаю! Это все какая-то несусветная чушь! Бред это все какой-то! Вы сами-то в него верите?! – монах кричал, потрясая руками у самого лица следователя.

– Я все должен проверить, – отстранился Быстров. – Подозрения веские. Более того, пока вы у нас главный подозреваемый. Не считая монахини Евгении. Игорь Максимович, я беру вас под стражу на двое суток, до полного выяснения всех деталей. Машина у ворот. – Следователь, вставая, нависал над сжавшимся, раскрывшим рот Иовом, как неотвратимый дамоклов меч.

Но эффектность сцены была нарушена грохотом открываемой двери и криком появившейся на пороге матери Капитолины.

– Сергей Георгиевич! Монастырская «газель» разбилась! Мать Евгения погибла! Погибла! Слава, водитель, в больнице. Вернее, его везут в эм-скую больницу на «скорой». – Капитолина расплакалась, сорвав очки с лица.

Сергей Георгиевич вскочил со стула:

– Пойдемте, мать Капитолина, я во всем буду разбираться на месте.

– Да, да, – Капитолина, утерев глаза, надела очки и исчезла с порога, а следователь, повернувшись к мертвенно– бледному, неподвижному священнику, по-бабьи прижимающему руки к груди, сухо сказал:

– А теперь – единственный подозреваемый… До моего приезда, надеюсь, вы не покинете пределов обители и не наделаете глупостей?

– Прекратите, – сквозь зубы проскрипел Иов вслед выходящему из библиотеки Быстрову.

Подъезжая к месту аварии, которая произошла в пятнадцати километрах от монастыря, на московской трассе, майор Быстров и сержант Демидов, сидящий за рулем полицейского УАЗа, сначала увидели в средней полосе трехрядной дороги старенький «опель», мигающий аварийкой. Справа от него, на обочине, лежала на правом боку «газель» с распахнутыми задними дверями. За «газелью» – старые «жигули» с развороченным передом. Впереди всех этих машин – «скорая» и машина ДПС. Сергею Георгиевичу показалось, что из дверей Газели высыпались разбитые елочные украшения: зеленые, красные, золотые осколки были разбросаны на рыжем песке вперемешку с цветастыми тканями. Будто машина ехала на праздник с подарками и маскарадными костюмами, да не доехала. Подойдя к «газели», Быстров увидел, что разбитые «игрушки» – осколки лампад и подсвечников, а ткани – разноцветные платки.

– Капитан Лизякин, Н-ский батальон ДПС, – обратился к Быстрову добродушный рыжеусый инспектор.

– Майор Быстров. Как все было?

– Со слов водителя «опеля», который не пострадал, он еще в зеркало заднего вида узрел, что настигающую его «газель» странно болтает. Видимо, у машины отказали тормоза, и водитель пытался тормозить двигателем, смещаясь к обочине. Но здесь участок дороги гладкий и незагруженный – машины как раз идут на разгон. Снижать скорость «газели» не удавалось, а по правой полосе ползли «жигули», водитель которых попытался с места происшествия убежать на своих двоих, но далеко не убежал. Наши его взяли. Впрочем, джигит этот не особо виноват – полз себе и полз. Короче, столкновение с «жигулями» было неизбежно, и «газель» снова вильнула влево, видя, что «опель», ударив по газам, разумно уходит от столкновения в крайний левый ряд. Но не хватило времени, и скорость была высока. Едва не задев «опель», «газель» снова кидается вправо, но «жигуль», оказавшийся уже сзади, резко тормозит, и все же врезается в «газель», которая дважды разворачивается, будто входит в штопор, и падает на правый бок. Пассажир, – капитан посмотрел в протокол, – Елизавета Васильевна Добродько (таково было мирское имя матери Евгении) скончалась, по мнению врача «скорой», мгновенно, от удара правым виском о дверную стойку. Водитель «газели», Владислав Сергеевич Мещеринов, с черепно-мозговыми травмами и переломами ребер доставлен в ближайшую больницу.

В это мгновение за машиной следователя притормозила монастырская «хонда», из которой вышли сестры Нина, Капитолина и Анна.

– Это еще что? – удивился капитан Лизякин.

– Это сестры из монастыря. Пусть… – сказал Быстров.

– Где мать Евгения? – спросила бледная, с пересохшим ртом, но полностью владеющая собой Нина. Впрочем, все сестры держались образцово.

– Мы ждали вас, все оставили как есть, – тихо сказал капитан Быстрову.

Тот кивнул, и все они двинулись к носу «газели», за которой лежало, накрытое брезентом, тело монахини. Инспектор отдернул с лица покойной ткань, и сестры, перекрестившись, начали тихонько, по очереди, читать молитвы, передавая маленький молитвенник из рук в руки. Мать Евгения казалась спящей, умиротворенной. Даже румянец не успел сойти. Только от правого виска к скуле разливалось красно-лиловое пятно гематомы.

Растрепанная, с разбитой губой Олька-юродивая сидела, привязанная к стулу, перед Репьевым, нервно откидывающим время от времени седоватую челку со лба. Косые глаза женщины испуганно перебегали с невзрачного лица Григория на физиономию свирепого охранника Ефима, который маячил у входа в эту ледяную бревенчатую комнату. Именно противный Ефим угрожал Ольке заточкой, а потом в машине, для острастки, больно звезданул по лицу – вон, с губы кровь еще сочится, всю блузочку новую, розовую в горох, закапала. Да жалко-то как! Но больше Ольку не били, слава Богу. Она не собиралась ничего скрывать. Дура, что ли, за десять тысяч, которые Арсен с Мариком уж пропили, выгораживать шелудивого Сеньку-динамика. Вон он, гад малахольный, бешеные тысячи за иконку-то выручит, ишь бандиты какие серьезные в дело припутались, а она, дура-стрелочница. За доброту страдает. За доверчивость. Олька захныкала детским высоконьким голоском:

– Все я вам рассказала, дяденьки-господа. Все! И телефон Сенькин, и где он, бомж вонючий, может ночевать. Ничего я больше знать не знаю.

– Вот вроде дура дурой, а как мозги Жарову запудрила, как в доверие за два дня к Аристарховичу вошла – уму непостижимо! – Григорий с силой хлопнул себя по коленке рукой.

Олька потянулась к нему, засюсюкала-залепетала:

– А я л-а-асковая девочка. Заботливая. Ко всем со вниманием, с добротой. Ласковый теленок двух маток сосет, знаешь, миленький? Я скажу нежненько так: «Пойдем, родненький, поваляемся?», и меня все сразу любят-жалеют. Я сирота. Живу с тем, кто подберет, как котенок. М-и-иленьк-и-ий, может, ты подберешь? – Она в каком-то болезненном умилении щурила глазки, растягивала во всю ширь разбитый рот, обнажив крошечные острые зубки. Репьеву она показалась вдруг огромным больным младенцем, младенцем с блудливой улыбкой. Персонажем страшной сказки.

– Какой я тебе «миленький», идиотка косоглазая? – Мужчина отдернулся от противной тетки, сразу ставшей настороженной, строгой и почему-то даже некосой. Два желтых глаза в испуге уставились на «седовласого».

– Да ты, корова хитрожопая! Сейчас вон с братиками своими поваляешься. Помнишь Гору со Стасиком? – Ефим подошел к тетке, отвязал ее, с силой поднял. – Где джинсы-то с очками взяла, мымра православная? – Непрошибаемый Фима тряхнул ее за шкирку и вправду как котенка. Олька с неожиданным апломбом, выворачиваясь из-под руки охранника, вполне нормальным голосом сказала:

– Я для дела хоть в джинсы, хоть в бикини наряжусь. Очками прикрылась – меня даже ваши попы ряженые не узнали.

– Они не ряженые, – заржал Фима. – Они продажные. – И он потащил Ольку к выходу и вытолкал за дверь.

Репьев в бессилии откинулся на стуле. Искать бомжа в России – это задачка похлеще, чем поиск иголки в стоге сена. Конечно, всем известный на православной выставке Семен, прозванный Динамиком за то, что к его суме на колесах был приторочен первоклассный плеер, поющий звонким отроческим голоском «Верую» и «Богородицу», мог тереться в основном у святых мест, где «очарованному страннику» неизменно подавали. Но в свете последних событий – блестящего плана Динамика с воровством иконы? Григорий в отчаянии потряс головой.

 

Глава девятая

С момента страшного известия о гибели Евгении и ранении Владислава монахини почти не выходили из храма. За двумя аналоями постоянно читалась Псалтирь об убиенных инокинях. За третьим аналоем молились о здравии болящего Владислава. Особую поминальную службу о новопреставленных сменил молебен с акафистом чудотворной храмовой иконе Богородицы «Неувядаемый цвет» о спасении обители. Потом – крестный ход и молебен у часовенки Адриана-блаженного, главного заступника и молитвенника монастыря.

Не выстояв до конца службу, окоченевшая, уставшая до полуобморока Люша медленно брела к машине: она была измучена не только всем происходящим, но и паническим беспокойством за мужа, который по-прежнему не отвечал на звонки. «Абонент не абонент» – талдычил бесстрастный голос. Супруги созванивались по несколько раз на дню. Подчас вовсе без поводов – «просто соскучившись». Даже в запоях, которых с Шатовым не случалось уже очень давно, муж не выключал телефон, и Люша могла «насладиться» его мычанием, плачем или руганью. Нужно было ехать в Москву – в этом сомнений у исстрадавшейся женщины не возникало. Как только она откинулась с наслаждением на «отжатое» до упора сиденье, раздался звонок. Сашка!!!

С колотящимся в глотке сердцем Люша крикнула, задохнувшись:

– Алло…

– Юль, привет! – ответил бодрый женский голос, с характерной манеркой «въезжать» в гласные звуки, растягивая их на два такта.

«Это Ирка, выпускающая режиссерша с радио, где должен был записываться Саша», – узнала голос Люша и осторожно ответила:

– П-привет, Ира…

– Слушай, мать. Тут такие дела. Твой ввалился полчаса назад в компанию в полной несознанке. Сейчас спит в нашей комнате. Вот узрела у него телефон в кармане, набрала тебе.

– Он что, пьяный?! – вскрикнула Люша, не зная, радоваться или огорчаться. Все-таки жив, когда кругом все помирают.

– Да в том-то и дело, что перегаром от него не разит, но ни сидеть, ни стоять, словом, ничего он не может! Овощ! Нам его с Маринкой передал с рук на руки охранник Толька. С дурью Сашка не дружит? – Режиссерша вещала без излишних расшаркиваний и изумлений, как это было принято на «выпуске». Когда люди работают в прямом эфире и принимают решения за долю секунды, они научаются доносить информацию лаконично и без эмоций.

– Да что за ерунда?! – опешила Люша. – Он не пьет-то уже четыре года.

– Может, потому и не пьет, – по-философски заметила Ирка. – Короче, что мне делать? Оставлять его на ночь? Моя смена заканчивается. Утренники придут в пять. Дверь я не могу не запереть.

– Я в Эм-ске, Ира, – устало сказала Люша. – Раньше, чем через два часа, не приеду.

Ирка помолчала. Впрочем, решение приняла, традиционно, быстро:

– Значит, так, дверь оставлю открытой. Хрен бы с ними со всеми – в наших столах кроме хлама ничего нет. Договорись с охранником Толькой, по-дружески. Чтобы не закладывал Сашку. И умоляю, если что – убери за ним. Ну, понимаешь.

Люша понимала. Поблагодарив «мировую» Ирку, она написала эсэмэску Светке: «С Сашей беда» и, перекрестившись, рванула из обители. Тревога придала сил. «Только не паниковать. Не дергаться. Не придумывать черт знает что. А то мне сейчас дай волю, и фильм ужасов готов. Запил… Ну, запил. Не в первый раз. Гадко. Подло. Зная все обстоятельства. Но это не значит, что мне нужно сейчас раскваситься в лепешку вот об этот пролетающий столб. Или об этот. Я спокойна, тверда, и все будет нормально. Пока никто не помер из близких, и нечего паниковать. А если?!» – Люшу вдруг прошиб пот от ужасной мысли, что все это может быть как-то связано с монастырскими событиями. «Ну нет. Это я в детектива совсем заигралась», – отогнала она эти мысли, покрываясь теперь уже ледяными мурашками. «Спокойно. “Аббу” погромче, вот так, красота. Гармония! И обороты сбросить – не гнать, по такой-то темени, расслабиться». То увещевая себя, то молясь, то погружаясь в какую-то оторопь, Люша доехала до здания радиокомпании. У входа увидела сверкающий джип мужа и чуть не расплакалась – будто встретилась с самим Шатовым, угрюмым и брошенным. Влетев в вестибюль, приготовилась оправдываться перед охранником, но он добродушно показал ей дорогу к комнате выпуска. Когда Люша зажгла свет, то увидела странно скукожившегося на маленьком диванчике Сашу. Он не шелохнулся.

– Саша, что с тобой?! Саша! – Она стала бешено трясти его, и муж открыл дикие, пустые глаза. Сконцентрировав взгляд, он прошептал иссохшим ртом. – Лю-уша… Родная… не ведьма. Как хорошо… – и снова впал в забытье.

В восемь утра голоднинские колокола возвестили о приезде местного архиерея – владыки Трифона. Мать Никанора с келейницей Ниной встречали сурового иерарха у ворот монастыря. Епископ приехал на сугубое моление о даровании мира и покоя обители. Вместе с Трифоном в монастырь прибыли и другие священники епархии – и «черные», и «белые». Все они испытывали явную неловкость, здороваясь с матушкой Никанорой, и бесспорно сочувствовали ей, попадавшей под невольную опалу такими беспрецедентными событиями.

Присмотревшись к владыке в храме, Светлана поняла, что он выглядит значительно старше своих лет из-за буйно растущей бороды и огромных насупленных бровей. Епископ Трифон был черен, высок и голосист. Служил он самозабвенно, а в конце службы прослезился. Проповедь произносил долго и грозно. Смысл ее сводился к одному: все на молитвенную борьбу с врагом, тогда враг не пройдет! К концу панихиды, которую служили в левом приделе, Светка вдруг оглянулась и встретилась взглядом с Сергеем Георгиевичем Быстровым. Невозмутимый детектив кивнул Светлане и отвел взгляд. Сердце ее заколотилось, она зачем-то дернулась к ближайшему подсвечнику, стала переставлять свечи, чувствуя, что краска заливает лицо.

Сергей Георгиевич приехал в монастырь, чтобы обследовать тщательно коровник, а вдруг опер Дима Митрохин, осматривающий в прошлый приезд сарайчик для скота, что-то пропустил. Ну и с матушкой пришла пора пообщаться. Экспертиза по разбившейся «газели» была еще не готова, но все говорило за то, что над тормозами кто-то «поработал». И еще. Быстров около шести утра не поленился, подъехал к станции, поспрашивал пассажиров, спешащих на работу, не видел ли кто вчера в это время монашку, садящуюся в поезд. И – удача! Одна тетка видела Галину, ждущую электричку. Но не на Москву, а в противоположную сторону – в У-скую область. Женщина очень хорошо запомнила инокиню, так как стояла прямо напротив нее на противоположной платформе и все хотела к ней подойти: попросить помянуть скончавшуюся накануне сестру. Но нужно ведь для этого бежать по переходу, а потом обратно, да и отблагодарить матушку было нечем – ну не овсяным же печеньем.

– И очень уж грозная она была, монашка. Я с нее глаз не спускала. Прямо как туча в молниях. Вот вам крест, – тетка перекрестилась, с трудом сложив толстые пальцы в щепоть.

Куда могла ехать Галина? Все ее связи нужно поднимать. Опять-таки – «газель». Тормоза могли испортить только ночью, возле дома Мещеринова в Эм-ске, где она стояла, припаркованная у подъезда. Жена Владислава, державшаяся вчера при встрече с Быстровым молодцом, уверяет, что муж драил машину до самого вечера. Даже соседка ворчала, что грязь у жильцов под носом разводит. Словом, и у дома Мещеринова нужно всех опрашивать. И самого Мещеринова. И в монастыре работы полно, и в Москву, в торговые точки не мешало бы наведаться. Хорошо, что два опера толковых подключены. Один занимается машиной, другой должен лавки «окучивать». А Быстров здесь, в обители.

Сразу после службы поговорить с матушкой не удалось. Все крутились вокруг владыки, следующего к сестринскому корпусу на трапезу. На следователя никто внимания не обращал. Поначалу Сергей Георгиевич решил обойтись без провожатого, но, узрев бегущую к калитке на хоздвор заполошную Алевтину, общение с которой напоминало ему беседы с обитателями Второго психоневрологического диспансера Эм-ска, следователь повернул к храму. Он видел, что «трудница Фотиния» решительно взялась за скребок и веник после службы, когда толпа схлынула из собора. Видно, сегодня ей выпало послушание убираться в храме. Услышав голос Быстрова, Светка резко вскочила с колен, бросив скребок, которым она оттирала воск на полу у центрального подсвечника, будто следователь пролил на нее кипяток, а не сказал вполне смиренно: «Светлана, мне нужна ваша помощь». Пряча грязные руки за спину, трудница смущенно выслушала просьбу Сергея Георгиевича сопровождать его по монастырю и, с энтузиазмом откликнувшись на нее, бросилась приводить себя в порядок, прогудев: «Одну минуточку подождите». Отмыв в паломнической келье руки, перевязав поаккуратней платок и брызнув за пазуху пару раз Люшкиным дезодорантом, госпожа Атразекова с достоинством приблизилась к прогуливающемуся около колокольни Быстрову.

– Начнем с колокольни, раз уж мы тут, – деловито предложил детектив, приоткрывая высокую деревянную дверь.

– А что же, двери-то не запираются? – спросил следователь, оглядывая сумрачное помещение, заставленное коробками и мешками.

– Вообще-то должны быть заперты. Сестры звонят по очереди. Несколько раз в день: к службе и в определенные моменты среди богослужений. Сегодня, в суматохе, забыли закрыть, видно. – Светлана потянула на себя створку огромного шкафа, занимавшего всю левую стену. По правой стороне шла массивная, железная винтовая лестница. Под ней и вокруг нее громоздился разный скарб.

Из шкафа на Свету пахнуло смесью нафталина с пряной сушеной травой. Черные рясы и подрясники, висящие на многочисленных плечиках, перемежались разноцветными, богато расшитыми облачениями всех цветов. Большая часть их была списана из-за ветхости, но попадались и вполне феерические экземпляры, видимо забракованные матушкой за дизайнерский шик, как вот эта, к примеру, малиновая мантия, увитая гроздьями винограда, – ну просто вариант «от-кутюр». Мантия привлекла внимание и Сергея Георгиевича, поначалу копавшегося в мешках с тряпьем, которое, видимо, вообще не выбрасывалось по приказу рачительной настоятельницы.

– Знаете, Светлана, удивительная вещь эта наша психология. Я имею в виду зависимость от внешних факторов. Стоит мне, к примеру, надеть форму, и я ощущаю себя вершителем закона, этаким рыцарем «без страха и упрека», – Быстров смешно вытаращил глаза, а затем насупил брови. Светлана рассмеялась, блеснув безупречными от природы зубами. Ей очень шла улыбка, которой она так редко пользовалась в «корыстных целях». «А зря», – подумал Быстров, оценивший и улыбку, и зубы, и непосредственность трудницы.

– А если человек надевает этакую царскую красоту? Он действительно чувствует себя собеседником высших сил. – Быстров прикоснулся к выпуклым виноградинам на мантии, будто сочащимся пурпурным соком.

– Думаю, да. Даже черный платок оказывает мистическое действие. Он смиряет, создает настрой, сосредоточенность на себе. – Света затянула узел на платке потуже, потупила глаза. Этакая смиренная раба Божия.

Следователя занимали мешки из-под сахара, которых тут хватало. В одном болталось что-то шерстяное: сестра Анна начала сбор очередной порции пожертвований для приюта. Мешки казались бездонными. Впихнуть в середину такого, между тряпками или мягкими игрушками, пакет с купюрами не составило бы труда. В один мешок один пакет. В другой мешок – второй пакет. Гениально!

Больше высмотреть в колокольне ничего не удалось. Сыщики отправились на коровник. Слава Богу, болтливая Алевтина истошно вопила курам: «дети-дети-цып-цып-цыпа», сидя на корточках и сосредоточенно помешивая обветренными ладонями что-то липко-тошнотворное в миске. Прихода непрошеных гостей она будто и не заметила. Коров в сарае не было – они паслись на поле у речки. Помещение было вычищено, но запах хлева сшибал. Следователь, преодолевая брезгливость («Ишь, аристократ!», – фыркнула про себя Светка), прошел в маленькую чистенькую комнату, «молочку», примыкавшую к коровнику. Вынул из кармана куртки фонарик, стал светить на чистенькую полку, накрытую пестрой клеенкой. На полке находилась трехлитровая банка, наполненная молоком. Под полкой стояла тумбочка, также аккуратно застеленная клеенкой. Справа от тумбочки находилась раковина, у которой висело чистейшее полотенце. На раковине в оранжевой мыльничке лежал кусок грубого хозяйственного мыла.

– Порядок у них тут отменный. Вот что значит женщины! Я на ферме одной расследование поножовщины в прошлом месяце проводил. Так там какие-то алкаши наняты за коровами следить. Грязища такая, что в коровник не то что в галошах, в сапогах резиновых страшно зайти!

Быстров присел, открыл тумбочку. Светка попыталась всунуть свой длинный нос за открытую дверцу. Стаканы, тряпочки стопкой, перчатки, марля, воронки разных размеров. Все это Светка видела не раз.

– Ну, стаканы все чистые. – Быстров достал из кармана идеально отглаженный клетчатый платок, немного раздвинул стаканы. Один вынул, стал рассматривать. «Какая-то женщина определенно ухаживает за ним. Ну не может мужик так себе и ботинки надраивать, и наглаживать платки и брюки. А если сам наглаживает, я выйду за него замуж, больше на задаваясь ни одним вопросом», – пролетело в Светкиной голове. Она сама испугалась своей решимости, которая берется вроде бы из ничего, как-то незаметно подготавливается мимолетным общением, взглядами, жестами и оправдывается все новыми положительными чертами, которые мы готовы восторженно видеть в объекте симпатии, отметая мешающие этому благостному образу несуразности.

Быстров светил себе под ноги, медленно двигаясь к темному углу.

– А это уже кое-что! – воскликнул он, резко садясь на корточки и цепляя что-то платком.

Светка склонилась – на платке посверкивал маленький кусочек стекла.

– Банка все-таки разбилась! – удовлетворенно констатировал Сергей Георгиевич. – Другое дело, когда? Может, они часто здесь бьются. И главное – умышленно или нет она гикнулась. – Он поднялся, очень довольный собой.

– Да не бьются они здесь вообще, – сказала задумчиво Светка. – Монашки – аккуратный народ, сами же говорите.

– Ну, насчет аккуратности – да. А вот если полную банку с высоты роста, да хотя бы Алевтины, шарахнуть, – Быстров показал рукой на дверь, в которую заглядывала долговязая послушница, улыбаясь во весь рот и глуповато моргая, – то банка раскокается за милую душу. Значит, осколки подбирала Галина, о чем не сообщила, покрывая Иова. Как мы и думали. – Быстров положил платок с осколком в карман, хлопнул в ладоши и вышел из коровника, подвинув улыбчивую Алевтину.

– Сергей Георгиевич! Срочно к Нине! – крикнула вдогонку ему Светлана, приникшая к телефону: ей пришла эсэмэска.

– Галина объявилась!

– Слава Богу! – крикнул Быстров, молниеносно скрываясь за калиткой в монастырской стене.

– Фотиния, что это деется у нас, а? – почему-то шепотом спросила Алевтина, схватив за руку Светку. – Это все потому, что обитель превратилась в Содом и Гоморру. За надругательство все нам. А мы и не знаем, кого тут пригрели, на своей-то груди. Каких аспидов и волков в овечьей шкуре. Все Иоанн Златоустый прописал, все-то сказал про Церковь нашу. Пастыри страшнее волков будут в овечьих шкурах, а миряне – хуже скотов, а…

– А Спаситель сказал – не суди, да не судим будешь, сестра Алевтина, – Светка жестко прервала балаболку и помчалась за Быстровым. Алевтина заголосила ей вслед:

– Ох, грех на мне, матушка, грех осудительности! Это да! Да! Да-да-да! Сужу-ряжу, а сама хуже червей земных пресмыка, – дальше Светка уже не слышала причитаний назойливой тетки, вбежав на монастырскую территорию.

Мать Нина встретила Быстрова у входа в сестринский корпус:

– Галина прислала эсэмэску, что в Оптиной она. Кается. Молится. Просит матушку и сестер простить и принять, когда она войдет в силу, поправится духовно.

– Напишите ей, что немедленно нужны ее показания. Пусть приезжает! На ней ведь подозрение, Нина. А лучше, дайте я сам с ней поговорю. – Быстрову надоели все эти духовные метания, так путающие расследование.

– Да телефон выключен, я звонила. Трудно ей сейчас разговаривать. – Нина отчаянно сочувствовала сестре Галине.

– Ладно, с этим понятно. А что матушка?

– Ждет вас. Владыка уехал. Но расстроил он ее ужасно. Хотя, куда уж больше расстраиваться, я не знаю. Вы уж помягче с ней.

Быстров сухо кивнул и решительно направился на третий этаж корпуса, в апартаменты Никаноры.

В огромном зале павильона ВВЦ, где проходили традиционные православные выставки, было малолюдно. Будни, главный церковный праздник позади. Торговцы явно скучали, с тоской прикидывая, наторгуют ли на этой неделе в плюс или снова едва аренду отобьют.

В начале девяностых буйно расцвели эти выставки-подспорья в возрождении приходов и монастырей. В первые годы православная продукция – иконки, книжки, свечи, мед, текстиль и множество других товаров по низким ценам, да сдобренных общением с искренними служителями и апологетами церкви, пользовалась огромной популярностью у москвичей. В столицу приезжали насельники крупных монастырей – Дивеево, Шамордино, Троицкой Лавры, Пюхтиц. Ажиотаж вокруг их палаток был огромен. Верующие хотели и поминания заказать, и с монашествующими пообщаться. К тому же часто на выставках служились молебны, а у аналоев стояли священники, готовые исповедовать вас, не ограничиваясь временем. Словом, помощь Церкви эти выставки принесли немалую. Но постепенно интерес к подобным мероприятиям, ставшим делом обычным, угасал, а к павильону все больше стали примазываться ряженые, больные и вовсе не имеющие отношения ни к церкви, ни к вере люди. Выставка превратилась в многометровое торжище в православном обрамлении: тетками в платках, выклянчивающими пожертвования на «возрождающийся храм в Пупырях», грязнорясыми непохмеленными мужичками с бегающими глазками, «толкающими» сорокоусты, словно контрафактные изделия «от-кутюр», и несчастными монашками, и впрямь приехавшими из глубинки в надежде заработать копейку, но обманутыми в своих ожиданиях всеобщим цинизмом, равнодушием и непомерной платой за аренду.

Вот и сегодня между ларьком с греческими оливками, которыми торговал осетин Граник, и выдающейся во всех отношениях обувной продукцией «Парижской коммуны», одно название которой так и навевало размышления о судьбах православия в России, затесались туркменские ковры, соперничающие по яркости расцветок с пластмассовыми мисками фирмы с «мелодичным» названием «Тех-оснастка». Мисками торговала девушка с черными накладными ногтями, которыми она время от времени лениво почесывала круглый животик, виднеющийся между джинсами и короткой курточкой.

Именно тут, на бойком месте, водоразделе между промышленными товарами и сугубо церковными ларьками, за двумя столиками, заставленными разнообразной утварью, сидели две женщины, немолодые, но вполне симпатичные. Одна – круглолицая, круглоглазая, с точеным носиком, вторая – чернявая, с живым подвижным лицом. За их спинами стена была задрапирована золотистой тканью, и на ней красовались иконы – и старинные, почерневшие, и новенькие – сверкающие лаком и золотом. Над головами женщин висела стационарная табличка – «Голоднинский женский монастырь». И – чуть ниже – плакатик: «Поминание на месяц – 150 руб. На год – 1000 руб. Сорокоуст и Псалтирь – 200 руб.». Продавщицы разговаривали вполголоса, будто боясь быть подслушанными.

Круглоглазая пришептывала, косясь в проход, по которому вышагивал толстый потный дядька с хозяйственной тележкой:

– Алла, я решила твердо – все закрою сегодня и, помолясь, в обитель. Все дела сдам – и прости-прощай.

– Правильно, Танюш! – закивала чернявая. – Что там творится? Ты проверяешь телефон?

– А как же! И у Славы, и у матери Евгении – все выключено. Я вчера до полвосьмого тут куковала – вдруг объявятся? А больше ничьих координат у меня и нет. Но, – женщина перекрестилась, – чует мое сердце, что-то там не то. Я вот вчера у старца Викентия читала, – женщины заговорщически придвинулись, – монастыри в последние времена придут в упадок. Ну, в моральный, сама понимаешь, – чернявая Алла решительно закивала. – А потом – ни воды, ни еды, ничего не будет. Всю воду отравят ЭТИ! – Татьяна показала пальцем куда-то вбок.

– А-а! Да что ты! – Алла в ужасе прижала руки к вздымающейся груди.

– Ты вчера видела, когда с выставки шли, – лучи по всему небу. Вспышки! – Татьяна попыталась изобразить растопыренными пальцами вспышки.

– Так это на ВВЦ прожектора.

– Сама ты прожектора! У меня в Сокольниках тоже прожектора? Дура ты, наивная! – женщина, откинувшись на спинку стула, развязала платок.

– Ты еще скажи, что ледяной дождь этой зимой был явлением природы, вон как по «ящику» нехристи мозги нам пудрят! В книжке, что я тебе давала, как про приход антихриста говорится, помнишь? Обработка мозгов и психики! Как это, – женщина пощелкала пальцами, натужно сморщилась, вспоминая «книжное» слово. – Вечно забываю слова. Как это говорится… Во! Тотальная! Поняла меня? Тотальная обработка мозгов с применением спутников, компьютеров и микрочипов, которые уже!.. – Татьяна грозно подняла палец, – уже в нашей поликлинике вживляют пенсионерам. Поняла? – тетка сверлила взглядом испуганную Аллу.

– Так что, как благословляет Викентий, – только Дивеево. Там тебе ни ИНН-ов, ни прививок, ни продуктов импортных, ни телевизоров с мордами жидомасонов – всей этой нечисти западной! Только там земля не будет тронута и можно уцелеть. И войска туда антихристовы не дойдут! Поняла меня? – Просветительница больно ткнула пальцем в коленку ученицы, отчего та вздрогнула и отодвинулась от проповедницы.

– И Владик блаженный, помнишь, я говорила тебе, то же самое в пророчествах – спасутся в ОДНОМ месте православные. Ну, чего ты вылупилась? Не помнишь Владика блаженного, мальчишечку с Урала? – получив в ответ решительный кивок, продвинутая Татьяна продолжила: – Ну вот то-то. Поняла? И ты должна, Алла, должна искать способ спасаться! Слава Богу, мне дочка сейчас ищет покупателя на квартиру, и только меня здесь и видели, сатанисты-глобалисты проклятые!

Татьяна решительно встала со стула, обратилась к мужику с тележкой, вздумавшему подойти к их ларьку.

– Что вам, братец? – спросила она строго и устало.

– Да вот ангелок какой у вас смешной. Смотрю, может, внучке купить? – дядька вертел в руках фарфоровую фигурку с крылышками и с цветочным венчиком на голове. Разномастные ангелочки лежали на столах-витринах вместе с колокольчиками, яичками и другими мелкими сувенирами.

– Да что вы ерунду эту китайскую рассматриваете? – Татьяна вырвала из рук заботливого деда ангелочка. – Вы ей икону, образ святой, чтоб освящал и нечисть вокруг нее отгонял. Как ее имя?

– Катенька.

– Ой, да есть у меня образ Екатерины великомученицы, старинный! Ох, какой образ-то есть, загляденье. – Татьяна пыталась дотянуться до иконы на самом верху. Кряхтела-кряхтела, закашлялась и потом долго отперхивалась, пригнувшись. Утирая слезы кулаком, с раздражением попросила Аллу помочь, в конце-то концов. Тетки стали вместе натужно тянуться к иконе.

– Да не надо мне ваших икон за бешеные деньги! – положил конец их мучениям мужик. – У нас дома образ Екатерины висит. Хватит с нас. А сейчас я ангелочка хочу.

– Ну, берите – обиделась Татьяна. – И сорокоуст о здравии закажите. Это уж обязательно.

– Да я этих сорокоустов уж поназаказывал.

– То вы все у жуликов! А мы от монастыря. Вот съездите в нашу обитель и сами посмотрите, какая святость и красота там.

– Ой, мать, что-то у меня уже от твоего гомону башка трыщщит. Дай ангелка за сто рублей, и спаси Господи.

– Вот! Видала таких? – Татьяна презрительно махнула вслед мужику. – Разве они думают о спасении? Они ж небось и книг просветительных не читали: так слепые и помрут-погибнут.

Женщины помолчали, изучая молодую семейную парочку, закупающую напротив маслины у Граника.

Алла спросила в раздумье:

– А что ж ты думаешь с Ариной и ее иконами делать?

– Да, вот это вопрос, – Татьяна покивала головой. – Скажу, так, мол, и так: лавочка закрывается. Хватит, нахапали под прикрытием монастыря. Грех один на душу. Хватит. – Тут ее лицо расплылось в невообразимо елейной улыбке. – О-ой! Ариночка, с праздником, – и тетка полезла с поцелуями к высокой стройной блондинке, стремительно подошедшей к их ларьку.

Алла мгновенно вымелась из-за прилавка, пискнув, что «платки ее совсем без присмотра остались».

– С праздником, Танюша! – веселым хрипловатым голосом откликнулась красотка. – Как ты тут? Что нового?

– Ох, Ариночка, плохи дела, – Татьяна сокрушенно повесила голову. – Что-то в монастыре творится непонятное. Мне даже не звонят и уже который день не приезжают. Вот ждала вчера мать Евгению – она очень, о-очень строго говорила со мной, что, мол, лавочку прикрывает и полный отчет ей. Во как! А сама-то и не приехала…

– Ну и что ж ты надумала, бедолага? Как без работы?

– Да какая, Ариш, работа! Спасаться надо. Бежать! Ты ж знаешь, я продажей квартиры занимаюсь, и – прямиком в Дивеево.

– Ну, на деньги от квартиры ты деревню там купишь, – рассмеялась Арина.

– Ой, не знаю-не знаю. В общем, забирай, что не продано, и все. Да! Вчера икона Сергия Радонежского ушла, маленькая, помнишь? Вот три тысячи. Ну, процентик я вычла свой, тут поменьше, – засмущалась Татьяна, протягивая Арине конвертик.

– Хорошо-хорошо. Давай я все сниму – помоги мне уложиться, – бодро приступила к делу белокурая Арина. С ее ростом старинные иконы были сняты в момент. Она ловко упаковала доски в бумагу и ткань и уложила в большие хозяйственные сумки из пластика.

– А что-то я твоих иноков не вижу? – поинтересовалась Татьяна, когда женщины собрались уже распрощаться.

– Провинились мои попики, – ухмыльнулась Арина, сверкнув на Татьяну черным глазом.

– Проворовались?! – ужаснулась Татьяна, у которой аж вытянулось кругленькое личико.

– Вроде того, – промямлила блондинка и, достав из кожаного портфеля на ремне термос, подмигнула Татьяне: – А я с подарком. Твой любимый отварчик из черноплодки. На лучшем в мире коньячке.

– Ой, – засмущалась Татьяна. – Балуешь ты меня, Ариш. Французский коньяк на бабку переводишь.

– Да о чем ты говоришь? Тебе приятно, а мне еще лучше. – Арина тщательно протерла салфеткой термос, из которого вроде бы просочился отвар. – Тут же стоять – чокнешься. Самая тяжелая работа – с народом общаться. Да и холод у вас. Рановато отопление выключили: ноги не отмерзают?

– Ой, и не говори, отмерзают. – Татьяна отвинтила крышечку термоса, налила в нее дымящийся напиток и с удовольствием глотнула. – Ох, вкуснотища! Сама-то отпей!

– Да нет, Танюш, бежать надо. Термос – прощальный подарок тебе.

– Спасибо, добрая ты душа. Храни тебя Господь!

– И тебе не хворать.

Арина с легкостью подхватила здоровенные сумки с иконами и была такова. А Татьяна уселась попивать целебный отварчик, так как с покупателями день явно не задался.

Не успела Ариадна покинуть пределов павильона, как к палатке с платками, где торговала чернявая Алла, подошел свирепого вида молодой мужик и, не церемонясь, прихватив опешившую тетку за локоть, зашептал с улыбочкой людоеда:

– Слушай и запоминай. Ты сейчас соберешь весь свой скарб и через десять минут отчалишь отсюда, не оглядываясь. Если хочешь, чтобы твой сын долбанутый на зоне не сдох от неожиданного ранения в шею, больше ты тут не появишься и не вспомнишь слова «выставка» ни разу в жизни.

Долго уговаривать Аллу не пришлось. С опережением заданного графика, уже через семь минут, палатка была замотана покрывалами и скотчем, а Алла неслась к метро «ВДНХ», не разбирая дороги. Она-то знала, что шутки с уголовным миром, к которому принадлежал, увы, и ее непутевый сын, плохи. Очень плохи.

 

Глава десятая

Борис Борисович Аккордов – нарколог, кандидат наук и хороший приятель Шатовых, приладил половчее катетер на руке Саши. Задрав голову, внимательно посмотрел на капельницу – капало нормально, умеренно.

– Ну, думаю, все теперь будет в полном порядке, – ободряюще поиграл кустистыми рыжими бровями врач, глядя на бледного Шатова.

– Спасибо, Борь, – слабенько проблеял «лучший голос российского телевидения».

В комнату вошла Люша, поправила одеяло в ногах у мужа.

– Боря, чай будешь? Или кофе?

– Да, чайку. И пойдем, поговорим. Пусть Сашка отдыхает пока.

Закрыв дверь на кухню, Борис Борисович решительно сел на стул и категорично заявил:

– Юля, я как врач должен сообщить о нападении и покушении на жизнь Сашки, если ты собираешься бездействовать. Наркотик ему кололи сильнейший. Спасибо, что организм здоровый, молодой еще, относительно.

– Боря, ты же знаешь мой характер: я как львица встану на защиту своих близких. – Люша изобразила хищный бросок, впечатливший бесстрастного Аккордова.

– Я чувствую, откуда ветер дует. Мне нужно переговорить со следователем, который работает в Голоднинском монастыре. Я ему почему-то доверяю.

– Это все замечательно, но время будет упущено, а преступление совершено в Москве. Местную полицию надо подключать по горячим следам. Тем более он так хорошо запомнил лицо этой вампирши. Кстати, она, возможно, профессиональный медик. Безукоризненные уколы в вену без гематом. Вот и еще примета.

– Да-а, замечательные приметы – блондинка-фотомодель с идеальным лицом. Нос прямой, глаза карие. Медсестра.

– Ну и что? И не по таким приметам находят людей. А у нас ее машина, правда, номер неизвестен, но это пока. Квартира на Алексеевской. Да, к тому же, возможно, астма! – Врач отпил янтарного чаю из большой кружки, которую поставила перед ним хозяйка дома, собрав на стол нехитрое угощение: печенье, сушки, мармелад.

– Ну, астма фальшивая – к гадалке не ходи. И квартира небось съемная, – пожала плечом Люша, садясь напротив Бориса Борисовича, и, выбрав в вазочке лимонную мармеладину, откусила кусочек.

– Ну, как знаешь. Я со своей стороны все сделал, что нужно. Теперь только покой. Завтра придет Леночка, еще прокапает его, и давайте на воздух дуйте. И чтобы питание отменное, витаминов побольше обеспечь.

– Ну, с этим у нас проблем не бывает.

– Да уж, ваши застолья навевают воспоминания о купеческих обедах с двенадцатью переменами блюд.

Люша рассмеялась:

– А ты там был, мед-пиво пил…

Борис Борисович, проведший в квартире Шатовых полночи и все утро, в результате остался отобедать «чем Бог послал». Юлия успела пожарить окуньков и сварить рис, в который, традиционно, намешала приправ, выращенных на своем огороде. Проводив врача и укутав поуютнее спящего мужа, при взгляде на осунувшееся, серое лицо которого слезы лились сами собой, Люша набрала номер Светки.

– Ну, что Сашка? – Светлана была, слава Богу, доступна.

– Неважно пока. Светуль, мне нужно очень серьезно со следователем поговорить. Это ведь не запой. Покушение на Сашку было. Его какие-то мрази заманили и кололи два дня наркотиками.

Светка утробно охнула.

– И я думаю, что главной целью была я. Меня хотели выманить из монастыря. Другой причины просто не вижу. Ну не конкуренты же по эфиру вдруг завелись у Шатова такие кровожадные! А в обители вон убийства одно за другим. Может, я свидетелем чего-то важного оказалась, я просто не знаю, что и думать.

– Какой ужас, – пробасила Светка. – Бедная ты моя. Бедный Са-а-шка.

Люша поняла, что подружка сейчас начнет рыдать, как это теперь у нее повелось, и резко пресекла истерику:

– Есть у тебя телефон Быстрова?

– Следователь у матушки. Сама его караулю. Делаю вид, что дорожку мету. Только он на пороге появится, я все ему расскажу, и мы тебе перезвоним. Обязательно, Люшенька!

– «Мы» звучит многообещающе, – хохотнула Шатова.

– Она еще и смеется. Вот характер! – смущенно-потрясенная Светка дала отбой.

Игуменья Никанора потчевала Сергея Георгиевича чаем со сливками. Сама, по случаю постной среды, пила чай с сушеной малиной. Уставшее, отечное лицо настоятельницы выражало смиренную тоску.

– Скажите, Сергей Георгиевич, вы всерьез подозреваете отца Иова в краже и убийстве? – спросила монахиня, когда они покончили с протокольным знакомством. До пострига мать Никанора была Наталией Константиновной. Фамилия – Чижова, пятьдесят девять лет. Быстров отметил, что настоятельница выглядит едва ли не на десять лет старше.

– Ну, улик для категоричных выводов маловато. А личное впечатление, не знаю что и сказать.

– В воспитательных целях его б и на месяц можно запереть с зэками, – у матушки гневно сверкнули глаза. – Представляю, какое впечатление у вас теперь о монашествующих. Впрочем, в девяностые годы такая нужда была в священниках, что постригали и рукополагали без особого разбора. На глазок, – матушка прищурила один глаз, а другим грозно пронзила следователя, будто демонстрируя, как отбирали двадцать лет назад священников.

– Оттого и драмы эти. Сейчас-то в послушниках года три-четыре походишь, и вся прекраснодушная романтика выветрится. А уж иные мотивы и вовсе отпадут. Впрочем, во все времена существовали попы-расстриги, – игуменья устало махнула рукой. – Так какие у вас ко мне вопросы? – Никанора перешла на сухой тон.

– Да-да… – Быстров вооружился ручкой. – Матушка, не заметили вы что-то необычное двадцатого, в день кражи? Ведь если вы большую часть времени находились в корпусе, то могли случайно…

– Я думаю об этом день и ночь. И вот что хочу вам сказать, Сергей Георгиевич: время кражи – с точностью до минуты – шестнадцать тридцать.

– Откуда такой вывод? – Быстров напрягся.

– У меня обостренный слух. Это даже мешает частенько. Могу не заснуть из-за ерунды, например, звуки шагов на сестринском этаже. Около половины пятого, перед вечерней службой, я вышла из кельи и услышала очень характерный звук – хлопок и писк. Так у нас закрывается дверь в бухгалтерию. Что-то с петлями. Уж мать Евгения смазывала, да толку чуть. По словам Феодора, ну, нашего Дорофеича, нужно выравнивать дверь, где-то там подтачивать и перевешивать. Но я боюсь, что после вмешательства сторожа бухгалтерия останется вообще без двери, потому и не спешу с этим. Услышав хлопок и писк, я крикнула: «Мать Евгения!» Но никто мне не ответил. Я посмотрела на часы – было шестнадцать тридцать одна. Про дверь я тотчас забыла, а сейчас вот ручаюсь, что кто-то входил или выходил из бухгалтерии. КТО-ТО! Евгения примчалась бы на мой зов непременно. Про убийства, – матушка перекрестилась, – совсем ничего сказать не могу. Просто руки опускаются, но никаких фактов. Ничего. Единственное, что вспоминается странного, так это мелкие пропажи у некоторых сестер в последнее время.

– То есть?

– Может, и вправду какой-то клептоман разохотился, и тарелки с носовыми платками его не удовлетворяли больше. Позарился на миллионы? – матушка устало оперлась подбородком на руки, сцепленные в замок и прикрыла глаза.

– Я вижу, вы устали, матушка, но задержу вас еще немного – это важная информация. Расскажите, у кого, что и когда пропадало?

– Ну, все случаи не упомню, а может, о каких-то просто не знаю.

– То, что помните.

– У матери Нины часы пропали. Это было около месяца назад. Собственно, с них и началось. Я подарила Нине на Пасху очень приличные часы: у нее были совсем истертые, старенькие. И через несколько дней, смотрю – она опять в своих паршивеньких. Призналась, что потеряла подарок. А потом новость: у Евгении пустой кошелек исчез. Именно пустой! Деньги на тумбочке, мелочь какая-то. А кошелька нет.

– О-очень интересно, – следователь, будто гончая, взявшая след, подобрался.

– У матери Евстратии носовые платки пропали, драные и старые. Кому понадобились? У нашей толстухи матери Ники – ложка и чашка из кельи. Сестры над ней хохотали. Ангел, мол, забрал, чтоб ночами не трескала. У Татьяны и Алевтины телефоны. У меня, кстати, четки исчезли. Четок у меня много, но одних, нитяных, что-то не могу найти. Думала, у сестры родной в М-ском монастыре оставила, когда ездила туда. Беспамятная стала. – Матушка махнула рукой.

– Да что ж вы сразу мне про кражи не рассказали, матушка? – Быстров досадливо попенял игуменье. – Тут налицо серийные кражи.

– Мы, честно говоря, подумали на одну паломницу. Была тут психопатичная женщина. Невыносимый такой тип верующих. – Никанора передернулась. – Всю семью измордовала своим неофитством: муж сбежал, дочь замуж вышла и тоже сбежала. А эта, с горящим взором, злая, как фурия, по монастырям шастать стала: учить всех нас уму-разуму. Ну, я, грешная, ее и обвинила. Думала, так она нас наказывает. Каюсь. Наверное, была не права. Паломница эта домой сразу и уехала.

– А вещи пропавшие так и не нашлись? Ни одна?

– Нет. Ни одна.

Сергей Георгиевич, глядя на измученное, бледное лицо настоятельницы, понял, что пора заканчивать с расспросами. И так есть над чем подумать.

Поблагодарив мать Никанору, Быстров сбежал по лестнице, вышел из корпуса и сразу был атакован Светланой, потрясавшей мобильным телефоном.

Разговор с Юлией Шатовой всерьез озадачил следователя. Поначалу эта дамочка представлялась ему слишком эмоциональной и любопытной. Он не доверял таким женщинам. И не очень их любил. Они напоминали ему о болезненном, давнишнем чувстве к одной такой «обаяшке». Разговор же с Юлией был деловым, четким и убеждал следователя в небеспочвенности шатовских подозрений. Собственно, Сергей Георгиевич на девяносто процентов склонялся к тому, что покушение на Юлиного мужа стало поводом для выманивания сердобольной жены из монастыря. Бесспорно, женщина что-то увидела или услышала, но сама не поняла, что именно. Или просто была слишком активна и своей назойливостью вкупе с проницательностью насторожила преступников. Быстров посмотрел на часы – 13.50. Витю Поплавского, толкового оперативника, который должен сегодня работать в Москве, обследуя торговые палатки монастыря, можно попросить во второй половине дня наведаться к Шатовым, чтобы записать подробно приметы роковой блондинки. Поплавский долго не брал трубку. Соединившись, Быстров услышал гул большого людного помещения, а затем раздраженный голос коллеги. Витя даже не удосужился поздороваться:

– Короче, Серега, засада тут на ВВЦ. Продавщицу голоднинской палатки увезла «скорая» полчаса назад в реанимацию. Без сознания. Вроде бы сердце… Видимо, тот же сценарий. Местные охранники все тут опечатали, но меня, даже после предъявления документов, не подпускают. Заставил вызвать местных… О-о, все! Приехали коллеги! Потом отзвоню, – и Виктор отсоединился.

Черный джип остановился у необъятных ажурных кованых ворот. Из калитки к водителю выскочил низенький бородатый мужичок. Поздоровался за руку с крупным широколицым Иваном Матвеевым, неспешно вылезшим из-за руля. На фоне субтильного деда вальяжный водитель казался просто гориллой.

– Доброго здоровьичка. Шеф уже ожидают-с, – дедок кинулся к калитке, широко распахнув ее перед гостем.

– Ну-ну… Мы, Николай Второй, – заулыбался Иван, следуя за провожатым.

Когда посетитель вошел в кабинет, большую часть которого занимал массивный стол красного дерева, хозяин разговаривал по телефону. Правой рукой он прижимал трубку к уху, левой же потирал лысую, репообразную голову.

– Да что ты мне заливаешь! – рыкал в трубку Жаров. – Вознесение на носу, а у нас самые крупные точки не охвачены. Договорились ведь, куда мы развозим товар сами. Ваша инициатива была – так исполняйте, – далее последовала непечатная фраза, на которой раскрасневшийся «шеф» бросил мобильник на стол.

– День добрый, Ваня. Садись, – Николай Михайлович пожал протянутую гостем через стол руку, не вставая.

– Ну, что высматривать здесь решили?

– Да надо бы, Михалыч, еще с Иннокентием Аристарховичем пообщаться. Вычислили мы воришку.

– Это мне твой начальник сообщил. Бомжа музыкального ищете. А что Кеша?

– А Кеша… вдруг что-то видел, знает. Он же плотно с Олькой этой общался. И потом, она говорит, что упаковку с иконами передавала Сеньке чуть не у ворот. Значит, он был в тот же момент рядом с усадьбой, когда и наши иноки. Разрази их… Ну не может никто ничего не видеть! Я как бывший опер это знаю точно.

– Да, эта стерва хорошо всех вокруг пальца обвела. Овечка… Впрочем, я в первый день хотел ее выпроводить. С моим-то наметанным глазом. Да вот жену послушал жалостливую, дурак!

– А что Аристархович? – нетерпеливо спросил Ваня.

– А Аристарховича я, друг ситный, выгнал взашей. Или у вас крысятничать позволено? Новые порядки?

– Да нет. Понятно все. Правильно, – сник гость.

– Но если хочешь тут расследование устраивать, может, с пациентами пообщаться, вокруг усадьбы пошататься, это за ради Бога. Мне скрывать нечего, так что благословляю, как говорится. Но деловые контакты, повторяю, закончены. Раз и навсегда. Я вранья не приемлю. И не прощаю. Но потерям вашим сочувствую. Как бизнесмен.

– Спасибо, Николай Михайлович. Я поспрашиваю народ и, не докучая, домой.

– Отчего ж не докучая? Можем и чайку попить. Крепче-то у нас не наливают, – хрипло рассмеялся хозяин.

Аудиенция была закончена, и гориллоподобный Ваня с облегчением вышел из кабинета этого «тиранозавра», который сто очков вперед давал и ему, и его хозяину по внутренней мощи и внешней устрашительности.

Московские опера без энтузиазма восприняли информацию старшего лейтенанта Поплавского о возможном покушении на православную продавщицу. Впрочем, все, что положено, было сделано. На анализ взят литровый термос, стоявший на краю столика с сувенирами. В термосе на дне болталась какая-то пряно пахнущая жидкость, явно содержащая алкоголь. Опрошены свидетели – продавцы соседних палаток. Никто ничего подозрительного не заметил. Все в один голос утверждали, что утром у пострадавшей Татьяны Красновой сидела больше получаса другая продавщица с выставки. Осетин Граник помнил ее прекрасно: она вообще часто торчала у голоднинской палатки. Значит, эта брюнетка должна быть где-то тут, в торговых рядах. Но где? Выставка-то огромная. Заметили продавцы и высокую блондинку, которая помогала Татьяне снимать иконы со стены. Пару раз вроде бы эта женщина приходила уже к Татьяне. Но разве всех покупателей упомнишь? «Мало ли на выставку приходит красивых женщин», – заметила торговка «Парижской коммуны». «Туркменские ковры» молчали и улыбались. «Техоснастка» фыркала и пожимала плечами. Охота была всем им связываться с ментами! Еще налогами и чеками начнут интересоваться. «Нет уж! Наше дело маленькое. Молчать». Такие мысли читались на лицах всех, с кем пытались общаться детективы. Впрочем, то, что блондинка была «красивой», а брюнетка «местной», сомнений ни у кого не вызывало.

Когда Поплавский позвонил Быстрову и упомянул в отчете «блондинку», Сергей Георгиевич заорал как ненормальный:

– Витя! Все выведай о блондинке – рост, вес, глаза, ну буквально фоторобот составляй! Хоть наизнанку вывернись! И после дуешь по адресу, который я тебе продиктую, опрашивать потерпевшего от ручонок этой красотки. Похоже, что именно от ее ручонок. Короче, это серьезная зацепка. Рой землю!

– А другие лавки?

– Никаких лавок сегодня! Все завязано на выставке. Я уверен. А там посмотрим. – И Быстров продиктовал адрес и телефон Шатовых.

Подивившись горячности нордически выдержанного Быстрова, Витя пошел по второму кругу расспрашивать продавцов.

А следователь, засунув в карман брюк телефон, победоносно посмотрел на Светлану, сидевшую напротив него в паломнической трапезной с раскрытым ртом. Сергей Георгиевича пригласили на этот раз отобедать с богомолками, но Светлана взяла все в свои руки и, усадив его отдельно от зыркающих теток, принялась потчевать грибным супом и пюре с жареной камбалой. Пока в монастыре работали дознаватели, настоятельница распорядилась готовить скоромное каждый день. На творожной запеканке позвонил Поплавский, и Быстров смог продемонстрировать Фотинии сыщицкое чутье в действии. Тут же помчались докладывать матушке о новом несчастье. Никанора немедленно отрядила Нину с Марией в Москву – сворачивать лавочку на ВВЦ. И уже через полчаса в монастыре воцарились тишь да гладь. «Хонды» и след простыл, когда Дорофеич, заперев ворота, сокрушенно покачал головой и с чувством сплюнул. Впрочем, тут же боязливо оглянувшись, перекрестился.

Выпив, по настоянию сестер, крепкого чаю и не без сожаления оставив в трапезной Светлану, убиравшую посуду, Сергей Георгиевич решил прогуляться еще к сестринскому корпусу, поспрашивать монахинь о вечере двадцатого апреля. Вдруг кто-то что-то видел, да значения не придал в те роковые 16.30 и позже? У корпуса было безлюдно, все на послушаниях. Быстров обратил внимание на взрыхленную, прополотую и какую-то упорядоченную клумбу перед корпусом. Следователь вспомнил, что именно Юлия возилась с цветником в тот день, когда он допрашивал насельниц. «Молодец эта Шатова! На первый взгляд – экзальтированная столичная штучка, а на деле вон землекоп какой трудолюбивый…» Быстров любил порядок, внешнюю благоустроенность, за которой стоит методичный труд. Его мать – латышка Виолетта Лиепиньш рассказывала маленькому Сереже, как она с сестрой Ланой мыла порошком каменную дорожку, которая вела от калитки к крыльцу отчего дома под Елгавой. А их мама, Сережина бабушка Анна, расставляла вдоль дорожки контейнеры с петунией и лобелией. А потом мама вышла замуж за папу и переехала жить в воинскую часть под Назрань, где дорожки не мыли по причине их полного отсутствия. И цветы, соответственно, не расставляли…

Быстров поднял голову – неужели первый гром? От Москвы на обитель неслись лохматые сизые облака. Стая маленьких пичуг с визгливым клекотом пропорхнула, едва не задев монастырские крыши. Громыхнуло где-то совсем близко, и на розовую плитку дорожек упали первые дождевые кляксы. В сгустившемся воздухе вдруг пахнуло чем-то нежным, родным, из детства: это у огородной калитки раскинула белый цвет тоненькая черемуха. «Чем не символ возобновляющейся, несмотря ни на что, жизни?» – подумал Быстров.

Он уже решил спасаться от дождя в корпусе, но вдруг его внимание привлекло какое-то движение на южной башне, которая прекрасно просматривалась от крыльца сестринского обиталища. Верхнее окно распахнулось, и из него показались две тонкие монашеские руки, ловившие крупные капли первой в этом году грозы. «Как же я, дурак, про эту дозорную во всех смыслах башню не подумал!» – и Сергей Георгиевич заспешил в мастерские. Перешагнув порог, детектив поздоровался с Дорофеичем и с молодым парнем в спецовке, рабочим, строившим новый коровник. Парочка с задумчивым видом сортировала доски, наваленные у винтовой лестницы. Быстров поднялся на второй этаж, поздоровался с маленькой пожилой монахиней, выглянувшей из открытой двери вышивальной мастерской. Та ответствовала – «Помощи Божией, братец» и, прикрыв дверь, скрылась в своем золоченом убежище. На третьем этаже комната также была открыта. Подойдя к ней, Быстров ощутил так любимый им запах красок и олифы. В комнате негромко пели на два голоса: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, Богородицей помилуй нас гре-е-шных». И снова та же молитва, но немного на другой лад. Сергей Георгиевич остановился в нерешительности, заслушавшись. Вступал каждый раз голос низкий, немолодой. А звонкий, юный подхватывал со слов «Иисусе», и Быстров будто ждал этого свежего, высокого звука. Потом пение оборвалось, и молодой голосок, приближаясь ко входу, сказал:

– Шаги вроде были, мать Зоя.

– Здравствуйте, матушки! – следователь решительно переступил порог иконописной мастерской, где его встретила узколицая рыженькая инокиня.

В руках она держала кисть, которую вытирала о тряпицу. В мастерской стояло три мольберта. Впрочем, работали только за двумя. От того, который был расположен у окна, и отошла молодая инокиня, а у дальнего, освещенного лампой на прищепке, сидела пожилая монахиня в очках, с суровым взглядом и поджатыми губами.

– Вы следователь? – спросила она сочным голосом.

– Да. Быстров Сергей Георгиевич.

– Ну, слава Богу, пришли. Догадались. – Монахиня удовлетворенно кивнула и встала. Руки у нее были выпачканы белой и желтой краской. Иконописица достала из шкафчика темный пузырек, плеснула на руки резко пахнущей жидкостью. Юная сестра, сказав:

– Я пойду пока, мать Зоя, – выскользнула из комнаты, поклонившись Быстрову.

– Иди, Серафимушка. У нас разговор с господином Быстровым серьезный будет. – Мать Зоя тщательно вытирала руки ветошью.

– Садитесь, Сергей Георгиевич, – монахиня указала на Серафимин стул, а сама, выдвинув из-за мольберта свой, обитый овечьей шерстью, грузно села.

– У вас есть важная информация, мать Зоя? – Быстров опустился на стул, внутренне поеживаясь под взглядом суровой сестры.

– Да, – монахиня надолго замолчала, тщательно заправляя под апостольник седые волосы. Потом она, расправив складки на юбке, взялась втирать в руки какое-то масло, плеснув из бутылочки, стоявшей на столике с красками. Наконец, сложив на коленях пухлые руки бубликом, угомонилась и виновато посмотрела на следователя:

– Я видела в тот вечер вора. Видела, как одна из сестер выносила две сумки из сестринского корпуса за пределы монастыря. Через центральные ворота.

– Уточните, кто, какого числа, в котором часу? – Быстров мгновенно достал из своего компактного портфеля ручку и листы протоколов. Но прежде – ваше имя-отчество, год рождения.

– Станислава Дмитриевна Огранкина. Пятьдесят второго года. Так вот. В среду у меня был приступ панкреатита. Матушка знает, что если меня нет на службе – я слегла. Вернее, корчусь в келье с лекарствами в зубах. Впрочем, это к делу не относится. Почувствовав себя лучше, поднялась сюда, чтобы свежим глазом посмотреть на работу. Очень тяжело икона Предтечи шла – мучение прямо. Ну, вошла, подошла к окну, чтоб раскрыть его, глотнуть воздуха свежего, смотрю – по дорожке из корпуса не идет, а просто несется мать Лидия. Вы видели Лидию?

Быстров отрицательно помотал головой.

– Ну, когда увидите, то поймете, почему к ней не применимо слово «неслась». Она вот такущая, – монахиня растопырила руки. – Шире меня в два раза. И редким заболеванием страдает – слоновьей болезнью. Из-за огромных ног вообще еле передвигается. А тут, посреди службы, не на послушании: ей обычно сидячая работа на кухне дается – картошку или рыбу чистить, и просто несется со всех ног с увесистыми матерчатыми сумками.

– Это было вечером двадцатого апреля? – уточнил следователь.

– Именно так. Я проследила, как она к воротам свернула. Сами-то ворота отсюда не видны. Да вы выгляните, посмотрите!

Быстров покосился на разошедшуюся за распахнутым окном грозу и решил не выглядывать.

– И вы не рассказали этого никому? И не поинтересовались у самой матери Лидии, что за гонки с поклажей были?

– Нет. А зачем? У нас спокойнее, да и безгрешнее жить, ничего никому не говоря. А по возможности – и не видя.

За окном полыхнуло, и через пару секунд над башней что-то взорвалось: будто кто-то в гневе стукнул о крышу газовым баллоном. Мать Зоя в испуге перекрестилась, вскочила, подошла к окну, с грохотом закрыла его.

– О громоотводах у нас и не думают. – Она в задумчивости уставилась на свинцовое рыдающее небо.

– А мать Лидию можно в корпусе найти? – Быстров ничуть не боялся грозы и что-то споро писал в протоколе.

– Не знаю, удастся ли вам с ней поговорить. Она совсем плохая стала. Что-то с психикой. Матушка уж отстала от нее. Не буянит, да и ладно. В келье в основном сидит. Иногда – на кухне сестринской. А то целый день у Адриана в часовне проводит. Сядет у могилки на табурете и перебирает цветы. Часами… – Монахиня махнула рукой и подошла к мольберту. Уперев в монументальные бока руки, прищурившись, стала разглядывать свою работу.

– Спасибо, инокиня Зоя, – Быстров поднялся со стула и будто зацепился за укоризненный взгляд сестры:

– Я не инокиня. Я монахиня.

– А это разве не одно и то же?

– В монашестве три ступени, господин следователь. Первая – послушничество. Человек проходит в обители искус. Сам присматривается, к нему присматриваются. Затем – иночество. Монашествующего постригают, но он не произносит обетов. Могут менять имя, а могут и не менять. Ты еще не в полной мере монах. И уж затем – могут пройти годы и годы – постригают в монашество. Тут и обеты, и особый чин. Все! Ты ангел на земле. Изволь соответствовать! – Мать Зоя с достоинством уселась на стул, демонстрируя собой, видимо, полное «соответствие». – Высшая ступень – схимонахи. Но это уже – особая статья, старцы. Люди высших даров. – И величественная монахиня взяла в руки палитру. Видимо, разговор следовало считать оконченным.

– А сколько же у вас монахинь? – все же полюбопытствовал Быстров.

– О-ой! Раз-два, да обчелся. Пять всего. Матушка неохотно постригает. Да и сроки маловаты. Я-то уж здесь двадцать первый год.

– Что ж, спасибо, мать Зоя. – Следователь протянул протокол, который монахиня, отложив палитру, почти не глядя, подписала. Быстров посмотрел на икону, стоявшую перед сестрой. В сверкающем белоснежном одеянии Христос возвышался над землей и тремя павшими ниц фигурами. По обе стороны Христа, в вышине, двое святых благоговейно взирали на Спасителя. Поймав заинтересованный взгляд следователя, монахиня мягко сказала:

– Это икона Преображения Господня. Давно ее пишу, по чуть-чуть. Теперь уж почти готова. Когда весь день с молитвой, то и работа спорится.

Вдруг иконописица посмотрела больным взглядом на Сергея Георгиевича:

– Плохи наши дела. Совсем безблагодатно все стало. Пусто. Оттого и искушения. Вы сами-то в Бога веруете?

Быстров от прямоты и неожиданности вопроса растерялся, беззвучно задвигав губами.

– Ну, разбирайтесь с этим сами. А если сомневаетесь, то просите веры у Господа. И все встанет на свои места. И простите меня, грешную, если что не так.

Пробежав под проливным дождем до корпуса и вымокнув до нитки, отряхивающийся, будто пес, Быстров столкнулся в холле с Капитолиной. Она осунулась за эти дни и словно бы растратила весь запас отпущенных ей жизненных сил. Впрочем, на просьбу Сергея Георгиевича откликнулась с энтузиазмом, побежала на второй этаж. Расположившись в комфортабельном кресле, следователь слышал доносящийся с сестринского этажа громкий стук в дверь, потом крикливый разговор, слова в котором он разобрать не смог, и затем – тяжелые, именно что слоновьи шаги на лестнице. Быстров, прослуживший в органах дознания семнадцать лет, конечно, много повидал. Но вид сестры Лидии поразил детектива. Огромная, будто гора, женщина едва передвигала раздутые, замотанные бинтами ноги. Рухнув на диван, монахиня с торчащими из-под апостольника сальными волосами, пытаясь отдышаться, казалась выброшенным на берег китом, судорожно хватающим воздух раскрытым беззубым ртом. Вжавшийся в кресло Быстров собрался с духом, чтобы задать вопрос, но неожиданно Лидия, шамкая и присвистывая, заговорила трубным голосом:

– Я всех их отмолить хотела! Всех грешных дурищ! Все отцу Адриану снесла. Все в часовне! Нинкины новые часы – чтоб не лизоблюдничала. Евстратькины платки – плачет, как дура, и клянет всех, окаянная. Ника-задрика жрет, как баклан. А эти трещотки – Танька с Алевтинкой! Алевтинка сатана. Сатана! – тут Лидия завыла, перекрывая шум отдалявшейся от обители грозы. – Сатанинские отродья! Всех вымаливать, да до Страшного суда не вымолишь! Всех! А уж самую грешную, Никанорку, в геенну! Туда ее! Молитвенница лицемерная! Самозванка!

В холле стали собираться сестры. Капитолина пыталась обхватить Лидию, успокоить какими-то ласковыми словами. Быстров слышал только «чикающие» окончания. Кто-то подбежал со стаканчиком валокордина. Кто-то громко стал читать молитву. Мать Лидия отпихивала всех, выла и кричала уж что-то совсем бессвязное. Быстров вскочил, не зная, что и предпринять. При внешнем буйстве монахини ее глаза оставались застывшими, расширенными в тупом безумии. Такие глаза Сергею Георгиевичу видеть приходилось. Это глаза психически больных людей. Видел он, и как эти глаза вдруг прозревали. Тогда в них снова оживали зрачки, будто зародыши новой жизни в больной душе. На лестнице появилась настоятельница. Она грозно возвышалась над своими подопечными, сверля взглядом трубящую Лидию.

– Мать Капитолина! – Игуменья возопила, перекрывая рев монашки. – Звони в ноль-три. Самим нам больше не справиться. Довели до психиатрички. С чем всех и поздравляю! – И Никанора театрально удалилась. После ее выступления Лидия притихла и обмякла. Капа говорила со «скорой», а Быстрову ничего не оставалось, как ретироваться из монастыря, ожидая телефонного отчета Вити Поплавского. Искать в часовне украденные платки и ложки, добираясь до бревенчатого домика под дождем, по раскисшей тропке, не было никакой необходимости. Во всяком случае, уж это точно могло подождать. К пропаже миллионов эта несчастная обезумевшая женщина, конечно, не имела никакого отношения. Не успел следователь выйти за ворота, как увидел, что к Голоднинской обители подъезжает карета «скорой помощи».

– Эко они быстро. А к Калистрате среди ночи-то час ехали, – пробормотал Сергей Георгиевич и, дождавшись, когда там-тамкающий суетливый Дорофеич раскроет ворота и впустит машину, вернулся к корпусу. Пока медики, сухопарый мужчина и аппетитная деваха, занимались матерью Лидией в доме, Быстров подошел к водителю и показал удостоверение.

Водитель сник.

– Скажите, вы работали двадцать второго апреля, в пятницу, вечером?

Невзрачный служитель баранки, не дослушав вопроса, решительно замотал головой:

– Ни Боже мой! Не было меня!

– А врачи эти работали?

– Эти? – дядька на секунду сморщился, припоминая. – Не-а. Другая смена.

– А когда работает ТА смена?

– Похоже, утром заступают. Посчитать надо, – водитель что-то стал прикидывать на пальцах.

– Ладно, спасибо. – Быстров решил оставить в покое испуганного водилу. Дело было ясное, что дело темное. Что-то явно случилось в тот вечер на скоропомощной станции. Случайно ли? Это вот пусть с утра пораньше Димка Митрохин выясняет.

На крыльце появились медики, выводящие заплаканную, сокрушенно бормочущую Лидию. Из корпуса потянулись нескончаемые монашки. Подивившись, что их так много, Быстров не стал досматривать сцену «прощание с душевнобольной сестрой» и, задрав воротник куртки, быстро зашагал из монастыря. Благо, дождь кончился.

 

Глава одиннадцатая

По едва освещенному коридору больницы в сторону отделения интенсивной терапии бодро шла высокая женщина в медицинском халате, шапочке, маске и бахилах. Сидящая на ночном дежурстве медсестра Лиза Тербеева, позевывающая над слащавым дамским романчиком, отвлеклась от книги, прищурилась, вглядываясь в полутьму и отодвигая лампу, бьющую в глаза.

– Ольга Юрьевна, вы? – удивилась Лиза, приняв незнакомку за врача Пушкову из гнойной хирургии. Надо признать, что Пушкова была значительно ниже и шире, но Лизе сослепу показалось, что это именно энергичная «хирургиня». Девушка не успела и подумать о том, что здесь делать врачу из другого отделения в полной «экипировке», как незнакомка мгновенно прижала сильной рукой к лицу медсестры влажный платок. Второй рукой она мертвой хваткой держала Лизу за затылок, пока та не обмякла. Бросив бессознательную Тербееву лицом на стол и подсунув ей руки под подбородок, ряженая Ариадна убедилась, что фигура вполне смахивает на спящую, и ринулась к дверям реанимации.

В палате горел слабый свет. Татьяна Краснова лежала на кровати у входа. Она не спала, а в ужасе смотрела круглыми глазищами, будто неумело размалеванными лиловыми тенями, на приближающуюся фигуру.

– Ари… – попыталась просипеть несчастная.

«Врачиха» не дала ей договорить, закрыв рукой рот. Навалившись коленом на сопротивляющуюся руку Татьяны с приклеенным под локтем катетером, выдернула из него трубочку капельницы, вставила вместо нее пустой шприц без иглы и с силой нажала, пустив в вену смертоносный воздух. Через тридцать секунд все было кончено: тело страдалицы отпустила последняя судорога. Но тут Арина в ужасе увидела поднимающуюся на соседней кровати седую голову другой пациентки, которая тянулась к кнопке вызова сестры. Убийца, зажав в руке шприц, бросилась из палаты. На сестринском посту моргала кнопка, освещая мелкими всполохами коридор.

«Слава Богу, чешки надела с бахилами. Так, прямо по коридору туалет. Первый этаж. Нормально… окно…» Мозг женщины работал, как компьютер. Влетев в туалет, она услышала шаги в коридоре и недовольный мужской голос:

– Ну и разоспалась ты, Лизка…

Открыв закрашенное белой краской окно, Арина на секунду зажмурилась. Окно было гораздо выше, чем обычно на первом этаже. Едва ли не четыре метра до земли. Но на раздумья времени не оставалось. Слышался неясный шум из коридора, дробь чьих-то бегущих ног, и женщина, уцепившись за подоконник, повисла над темной бездной неосвещенного больничного двора. Опустившись как можно ниже, царапая ступни выступами кирпичей, она оторвала наконец руки от подоконника. Маневр позволил почти вполовину сократить высоту прыжка. Да и приютская закалка дала себя знать: Арина группировалась не хуже опытного гимнаста. Ноги отбила, но ничего, передвигаться можно, слава Богу. Эх, на мокром после дождя газоне остались явственные отпечатки ног. Впрочем, теперь думать об уликах бессмысленно – наследили по полной. Перебежав под козырек соседнего корпуса, в полную темноту, убийца сорвала с ног бахилы, сняла врачебные зеленые облачения, замотала в них шприц, быстро огляделась по сторонам. У маленького домика справа громоздились коробки и какой-то хлам. Запихнув в одну из коробок одежду и придавив ее кое-как другими, Арина вновь перебежала к темной стене дома, выхватила из кармана джинсов телефон и нервно стала тыкать в кнопки.

– Накладка. Подъезжай к проходной – дырок в заборе искать нет времени. Выруби охранника. Одна минута, Фима! – глухо выдохнула «ведьма».

Обогнув корпус, она припустилась к выходу из больницы, заметив, что слева неспешно приближается какая-то фигура – мелькнул огонек сигареты. Пролетая мимо открытого домика охранника, Арина заметила, что мужчина в форменной куртке сидит на стуле, запрокинув голову и раскинув руки. Молодец Фимка, успел! Дверь джипа была открыта. Впрыгнув в машину и дернувшись вместе с бешено скакнувшей железной громадой, женщина вдруг в ужасе прижала руки в изгвазданных резиновых перчатках ко рту. Она отчетливо вспомнила, что в скомканных облачениях не было лицевой повязки. Стоя на подоконнике, она сдвинула маску к подбородку, чтоб нормально дышать. Видимо, тогда повязка и соскочила. Это значит, что она лежит у больничного корпуса под окном туалета.

Двадцатипятилетний Дмитрий Митрохин, невзирая на поминутно вспыхивающий румянец на щеках и общее незлобие натуры, был железобетонно несгибаем в достижении целей. Зубрить римское право – так до синих кругов перед глазами. Строить отцу гараж – так осваивать профессию каменщика. Устраивать поквартирный опрос – так убить на это весь день. Кто-то называл Диму занудой, но сам он считал себя человеком упорным. А разве это не похвально? Словом, по части дотошности Митрохину просто не было равных. Не считая, разве что, Быстрова.

Когда Дима задал в четвертый раз заведующему Голоднинской станции «Скорой помощи» вопрос о причине задержки бригады вечером двадцать второго апреля, Руслан Борисович Мамедов разразился бурной тирадой. Его роскошные усы вздыбились, и акцент стал явственней и напевней:

– Я не понимаю, что вы хотите от меня услышать? Никто тут не мог быть пьяным, на выездах-то! Говорю вам: роковое стечение обстоятельств. Снова все повторять? Машина по дороге сломалась. Остальные были на выездах, но ближайшую к монастырю мы перенаправили. Не успели они сорваться с места – звонок, что первая машина завелась и через пять минут будет на месте. А машина возьми да заглохни снова! Пока они мыкались, та машина, что готова была ехать, помчалась к роженице, где действительно оказался очень тяжелый случай – женщина едва не погибла от кровотечения. Бригада пошла пешком! – Мамедов вскочил со стула, потрясая пальцем, – с оборудованием к монастырю! И это, между прочим, пожилой врач, отнюдь не бегун, и молоденькая фельдшерица, прыткая, но неопытная. Какую помощь она могла бы оказать, даже добежав в два прыжка? Короче, у входа в монастырь их догнала «скорая», и они попытались спасти пациентку, но при подъезде к больнице та скончалась, не приходя в сознание. На все про все не час, как вы утверждаете, а менее сорока пяти минут! Вы вот говорите – убийство клофелином. А Сундукова эта вообще гипотоником была. Ей бы и половины дозы хватило, чтобы на тот свет загреметь. – Мамедов плюхнулся на стул и, с жадностью схватившись за коричневую сигаретку, смачно затянулся. Сигаретка пыхнула в нос оперу пренеприятнейшим перегнойным запахом. Нежный Митрохин, кашлянув, поблагодарил темпераментного эскулапа и покинул кабинет.

Дмитрий не сомневался, что Руслан Борисович не врал. Но вот остальные сотрудники? Не ввели ли они в заблуждение шефа, которого просто не бывает в вечернее время на работе? Опущенные глазки старшего врача смены, замешательство диспетчера, показная грубость водителя, смущение, явно чрезмерное, врача Симакова Льва Ростиславовича: руки трясутся, как с перепоя, и весь вид помятый, несчастный, выражающий тоску. Все они в один голос талдычили то же, что и главврач. Но звучали неубедительно. Фельдшерица Замкова Нелля, которая приезжала с Симаковым к Калистрате, находилась на «больничном». Но дотошный Митрохин решил, что нужно пообщаться со всеми, кто работал в тот злополучный вечер. И он взял номер телефона Нелли. После первого гудка услышал нежный слабый голосок. В ответ на его представление девушка разрыдалась и сказала, что «сама ни капли не пила и всех остальных уговаривала не беспредельничать. Но эти чертовы виски с коньяком как снег на голову свалились, а Симаков вообще алкаш – два раза зашивался, ну а тут сорвался», – и девушка впала в настоящую истерику. Захлопнув крышку мобильного, Митрохин, скрежеща зубами от ярости, резко развернулся на пятках и лоб в лоб столкнулся с трясущимся Симаковым. Пунцовый оперуполномоченный заявил, что немедленно задерживает Льва Ростиславовича за дачу ложных показаний. С раскаявшимся врачом, как и с фельдшерицей, случилась истерика, и он, умолив Митрохина выйти хотя бы на крыльцо, чтобы не создавать ажиотажа, поведал интересную историю.

– Где-то около девяти вечера заявляется сюда бомжиха Сонька. Мы ее тут все знаем, иногда даже лекарства и бинты даем, но тут… Знаете, у нас просто челюсти отвалились, – от волнующих воспоминаний у врача перестали трястись руки и разгладилось лицо. – В руках этой жуткой бабищи была роскошная подарочная коробка. Алый бант, открытка с посланием «Благодарим за помощь!», все, в общем, честь по чести.

– Подпись была? – вклинился Митрохин в воспоминания кающегося.

– Где?

– Тьфу ты! На бороде! Открытка подписана была?

– Нет. Только благодарность. Мы ведь потом гадали, кто и за что? И пришли к выводу, что за спасение паренька в аварии на прошлой неделе. Жуткая была авария рядом с переездом. И только благодаря тому, что мы мгновенно помощь оказали, выжил девятнадцатилетний парнишка-водитель.

– Ну, и что в коробке?

– Ох, товарищ полицейский, я такой красоты в руках не держал. Две бутылки виски, две коньяка и две текилы. До-ро-гущее все! Это у нас Спесивцев, старший смены, специалист. Он по загранкам ездит, все дегустирует. Мы-то народ неприхотливый, – сокрушенно повздыхал врач-бедолага, которому так и хотелось налить пятьдесят грамм для опохмелу.

– И вы, недолго думая, все напились.

Симаков обиженно фыркнул:

– Ничего и не недолго. И не все. Водилы трезвые были. Мы им оставили на потом. А сами по рюмашке. Для тонуса.

– Слушайте, Симаков, говорите уж как есть. А то в отдел поедете со мной, пусть начальство решает, что с вами и вашей «помощью» делать. Преступная халатность и нарушение должностных обязанностей налицо. Вы так не считаете?

– Ну, виноват! Виноват! Не устоял. И как назло, только меня чуть вставило – вызов! Да в монастырь! Не мог я в таком виде ехать. Ну не мог! – врач умоляюще поднял руки.

– Да вы и в «нетаком» виде произвели на монашек должное впечатление. Все они показали, что пьян был эскулап. До положения риз пьян. Так, где послание, коробка, бутылки?

– Так уничтожено все. Мы ж не идиоты, – с гордостью резюмировал Симаков.

Поставив в известность обескураженного, бешено вращающего усами Мамедова о толково продуманной, но лживой версии происшествия, выданной ему сотрудниками, Митрохин ретировался со станции «Скорой».

Нужно было найти эту бомжиху Соньку. Главная примета, как понял Митрохин, – неизменная в любое время года рыжая шуба.

Долго искать, к счастью, не пришлось. Тетка сидела на железнодорожной платформе под палящими лучами полуденного солнца в синтетической шубе и тапочках. Вокруг нее с философским видом расположились трое собеседников мужеского пола, но совершенно непонятного возраста. Впрочем, возраст Соньки тоже не представлялось возможным определить. Квартет пребывал в приподнятом от пары чекушек настроении.

Тетка охотно пошла на контакт.

– Да мне рожа этого, с коробкой, сразу не понравилась. Свой свояка… – Сонька беззубо заулыбалась.

– Явно бандит, и явно сидел. Но за пятихатку коробку врачам передать – это нам раз плюнуть. Мне, вишь, как раз в тот вечер очень деньги понадобились.

– А подробно описать его сможете?

– Да че там описывать! Звериная рожа. Ну зверюга, точно говорю. И морда, и взгляд, и ручищи. – Сонька артистично изобразила «зверюгу», скроив гримасу, которая не прибавила привлекательности ее и так не слишком одухотворенному лицу.

Снова пришлось проявлять настойчивость, чтоб вытянуть из бабы приметы звероподобного. В результате Дмитрий покидал станцию «Голодня» в отличном расположении духа. Информацию он добыл.

Сергей Георгиевич приехал среди дня домой перекусить и собраться в домашней обстановке с мыслями. Быстров развелся пять лет назад, прожив не то чтобы в несчастливом, но в каком-то бессмысленном, никчемном браке восемь лет. Он оставил супруге однокомнатную московскую квартиру и осел бобылем на своей благоустроенной даче под Эм-ском. Дачу эту еще его отец, полковник МВД строил. Добротный домик, но отнюдь не новорусский «бельведер», как говорил сосед Митрич про особняки и коттеджи, которые как грибы после дождя вырастали вокруг в самых неожиданных местах.

Через пару часов следователь должен был еще раз допросить монаха Иова, сиречь Игоря Максимовича Иванова, и отпустить. Никаких связей священника с бандой «блондинки», а в существовании банды Сергей Георгиевич теперь был уверен, не прослеживалось. Утром Быстров побывал в московской лавке Иова. Торговлю спешно свернула гражданская жена Иванова, Любовь Владимировна Еленина, симпатичная фигуристая женщина лет тридцати пяти: подавленная и заплаканная, но не утратившая так и бьющей от нее сексуальности. «Вот ведь любят красивые бабы таких вампирчиков мелких!» – раздраженно подумал Быстров, глядя на ловко орудующую с замками ларька, по-хозяйски копошащуюся в утвари Еленину. Ни она, ни другая продавщица, милая бабулька-москвичка, живущая неподалеку, не опознали «ведьму». Шатовская кличка прилипла к блондинке намертво, а мастерски нарисованный им карандашный портрет убийцы являл собой отличный фоторобот. Поговорив с продавцами соседних палаток, Быстров уезжал из Москвы с многоголосым «нет» в голове: не видели, не знаем, не было… Вообще от новостей последних суток голова шла и кругом и эллипсом – скорее всего эм-ские и московское убийства объединят в одно дело. Сложнейшее, с тремя трупами и покушением на убийство – в «довесок» к крупной краже. И достанется оно явно Быстрову.

Опустив в кипящую воду четыре сосиски, детектив разлегся на любимом своем кухонном диванчике и закурил. Вообще он еще зимой решил, что больше не курит, и довольно быстро покончил с дурацкой привычкой. Но когда от неразрешимых вопросов раскалывалась голова, вот как сейчас, следователь позволял себе прибегнуть к «никотинотерапии».

Итак, ПЕРВОЕ. Московские сыскари нашли в больнице и повязку, и одежду убийцы с орудием убийства – шприцем. На внешней стороне маски обнаружены неотчетливые отпечатки пальцев. Также на внутренней стороне маски – микроскопические частицы слюны. Под окном туалета – отчетливые отпечатки ног. Непрофессиональная неосторожность, конечно, но наглость и бесстрашие, на которые, видимо, и делает ставку банда, дают пока превосходный в кавычках результат. Высокую женщину, которая за час до убийства Красновой проходила через ворота больницы, сославшись «по-свойски» на разрешение главврача: «Мама умирает, и Сергей Арнольдович разрешил!» и ее подельщика, звероподобного мужика, запомнил охранник Вовренбок. Он был сильно оглушен, но, к счастью, отделался лишь внушительной шишкой. С его помощью составиди фотороботы «ведьмы» (который совпал с рисунком Шатова) и ее подручного. Получившая аллергический шок от хлороформа медсестра Тербеева, которой к утру стало значительно легче, не разглядела женщину, только помнит, что она была высокой, как врач Пушкова. Подключившийся к расследованию опер Влад Загорайло – эстет и сноб, каких свет не видывал, посмотрел сегодня с утра пораньше на эту Пушкову и доложил Сергею Георгиевичу, что та и близко не стояла с «ведьмой», если ориентироваться на портрет Шатова. Свидетель Семыченко, положивший в эту ночь отца с приступом острого аппендицита в больницу, наблюдал, прикуривая сигарету, спринтерский бег убийцы к выходу. Семыченко поднял тревогу, обнаружив бездыханного охранника. И, главное – бабулька Торопова, лежавшая в реанимации с Красновой, считает, что убитая узнала «ведьму» и даже попыталась ей что-то сказать. «Что-то вроде Аши…» И что это за «аши»? Начало имени, клички? Мольба о пощаде? Бред? Сплошные вопросы. Загорайло общается сейчас с дочерью убитой. Может, эта Анастасия, которую Влад охарактеризовал как «тяжелый случай», разъяснит что-то с этим «аши».

Сергей Георгиевич выключил газ под бурлящими сосисками, испускающими аппетитный копченый дух, и поставил на плитку чайник. «Эко с гарниром сплоховал, хоть бы лапшу растворимую купил. И горошка нет…» Следователь тоскливо посмотрел в раковину, наполнявшуюся второй день посудой. Он, конечно, любил порядок, но времени и сил на мытье решительно не было. Дальше в голову полезли никчемные мысли о неустроенном быте, одиночестве, которое подчас смертной, волчьей тоской берет за горло. В те минуты, когда на улице неистовствует ветер и в свете фонаря колкий снег атакует дом или дождь серой, зыбкой занавеской прикрывает тот же фонарь и сиротские ветки тополей за ним, так хочется забиться в тепло и уют кресла, услышать смех и шепот кого-то близкого, несущего к этому креслу чай с лимоном и пышнотелую булку в маковых крошках. «Так, клин клином – мысль мыслью», – одернул себя Сергей Георгиевич.

ВТОРОЕ. Экспертиза по «газели» доказала умышленный вывод из строя тормозной системы. Схема обычная: ослабление штуцера тормозной трубки и постепенное вытекание при движении тормозной жидкости. Водитель Мещеринов активно шел в больнице на поправку. Общение с ним не дало никаких зацепок: в ночь, когда повредили тормоза, потерпевший спал как сурок. Соседи тоже ничего не видели и не слышали. Здесь тупик полный.

Поставив на стол горчицу и нарезав хлеба, Быстров выгрузил на любимую плоскую тарелку с «кружевными» краями длинные сосиски. Их сиротливый вид толкнул следователя к холодильнику – вдруг хоть капуста квашеная осталась? Увы, съедена. И даже банка вон мытая на сушке. Зато – ура! – пара огурцов маринованных болтается в рассоле. Ну, уже кое-что. А хлеб можно маслом намазать. Для сытности. И кофе с курабье. Ну, настоящее пиршество. С монастырским столом не сравнить, но уж, чем богаты, как говорится. Сергей Георгиевич принялся за румяные сосиски.

ТРЕТЬЕ. В эти минуты Витя Поплавский, примкнувший к московской опергруппе, едет с едва оклемавшимся Шатовым к предполагаемому дому убийцы. Шатов утверждает, что запомнил и дорогу, и дом. Ну, здесь хоть что-то.

На третьем печенье и второй чашке кофе позвонил Влад.

– Если только сухой остаток, господин следователь, – в своей ворчливой манерке заговорил Загорайло, – то имя убийцы, согласно показаниям Анастасии Красновой, – Арина. Фамилия отсутствует. Если нужны подробности, то их сейчас не будет. По-любому. Нет ни времени, ни смысла. Указания есть?

Вот и работай с таким. Давай указания, чтоб он посмеялся глупости следака, талдычащего очевидное.

– Влад, думаю, ты и сам с информацией по Арине справишься, – попытался дипломатично вывернуться Быстров.

Влад сокрушенно вздохнул:

– О да, мин херц.

– Не выражайся, – засмеялся Сергей Георгиевич, прекрасно зная, что Загорайло наизнанку вывернется, чтоб все вызнать про эту «ведьму» по имени Арина.

Саша Шатов прекрасно помнил и улицу, и дом «ведьмы», у которой оказалось такое милое, домашнее имя – Арина. Злость придавала ему сил, хотя «потерпевший» был все еще бледный и вялый. Не помня этажа и номера квартиры, он вместе с московской опергруппой и примкнувшим к ним голоднинским уполномоченным Витей Поплавским поднимался с этажа на этаж шестнадцатиэтажки. Впереди всех порхал маленький шустрый Виктор, с тонкими усиками, острым носом, глазками-щелочками. У этого живчика было трое отпрысков, а четвертый вот-вот должен был появиться на свет. Поплавского зацепило «монастырское» дело, так как его набожная жена частенько водила детей на причастие в эм-ский храм. Подчас к ним присоединялся и отец семейства. К храму и вере Виктор относился почтительно, и потому убийство монахинь и православной продавщицы воспринимал как неслыханное кощунство. Дошагав до пятнадцатого этажа, отдувающийся, взмокший Шатов решительно махнул в сторону бордовой двери:

– Вот. Точно. Эта квартира.

На звонки и стук никто не откликнулся. Но возня на лестничной площадке привлекла внимание бдительной соседки, бабульки с броским макияжем и пышной прической:

– Ой, хорошо я еще с Чапиком не ушла. Только собралась вывести его, а тут шум, – ручьем журчала ухоженная старушка. Мохнатый беспородный Чапик, отчаянно труся, подтявкивал ей в глубине коридора.

Сыщики сгрудились вокруг доброжелательной тетушки, и старший группы, капитан Ефремов, начал выспрашивать про «нехорошую квартирку». Тетка говорила подробно, с бесконечными повторами. Обессиленный Шатов уселся на грязный подъездный подоконник, привалившись к стеклу. За окном громоздился лес многоэтажек – родной с детства пейзаж. В нем Саша чувствовал себя защищенным и уверенным. Он был частью этого огромного мегаполиса, он любил его, и казалось, что город отвечает ему взаимностью. Да вот как все обернулось. «Нет! К земле, на пахоту… Там все другое: мысли, дыхание, ритм, разговоры. И боль там отступает любая, как от чудодейственного зелья, будто растворенного в воздухе, воде, земле этого серенького и плоского пространства. Вонзаешь штык лопаты в сдобную почву – и ты уже вне времени, страстей и страхов».

Из путаного разговора с соседкой сыщикам стало понятно, что в квартире ближайший месяц появлялись двое – эффектная блондинка и мужчина среднего роста без особых примет. «Нет, рожа у мужчины была совсем не бандитская, напротив, вполне интеллигентное лицо. Квартира эта принадлежала девочке Ане – ну, точнее, одинокой тридцатилетней Анне Сергеевне Глоткиной. Небедной, судя по имеющейся иномарке и ремонту в квартире. Она скончалась, бедняжка, месяцев восемь назад от рака. Никаких родственников у нее вроде не было. И вот спустя полгода появилась, видимо, сестра – наследница. Такой вывод я сделала, хотя и не довелось побеседовать с надменной “сестрицей”, которая даже не здоровалась с какой-то там бабкой», – оскорбленным тоном тетушка сделала акцент на последнем слове.

Квартиру из-за ситуации, «не терпящей отлагательств», решили вскрывать. Были вызваны работники ДЕЗа, слесарь. Прежде чем открыть дверь, оперативники приготовили оружие, а вдруг бандиты затаились и окажут сопротивление? Отогнанный «с линии огня» Шатов ощутил себя персонажем бандитских сериалов, которые было забавно и необременительно посмотреть вечерком. Но и тут, в подъезде, с настоящими «ментами» было не страшно, а даже занятно. Квартира, как и следовало ожидать, оказалась пуста. Когда Александр переступил порог этого холодного, сверкающего операционно-тоскливой чистотой помещения, у него потемнело в глазах, будто его снова накачали дурью. В памяти замелькали неотчетливые воспоминания: в глаза ему заглядывает страшная черноглазая ведьма в белых водорослях. Ах нет, это волосы у нее белые. Нужно заставить Люшу перекраситься в брюнетку, или лучше в шатенку. Его тащат через порог квартиры за руки и за ноги, будто хотят сбросить в пролет лестницы, двое мужчин. Впихивают в лифт, Саша заваливается на одного из тюремщиков, и тот резким, нестерпимо болезненным движением впечатывает подбородок Шатова в стенку лифта, удерживая так тело здоровяка-артиста, пока пластиковая капсула кабины, ойкнув, не останавливается.

Саша узнал комнату: и стеклянный стол, и серую барную стойку, и диван, на котором в беспамятстве провалялся, как оказалось, два дня. Дав показания, Шатов плюхнулся на стул, который подсунул ему кто-то из оперов. Он жался у входа все время обыска, так как передвигаться по этому мертвому пространству не было ни сил, ни желания. До него доносились лишь негромкие реплики:

– Все постирали – ну просто аптека, блин…

– Паш, на столе журнальном смотри тщательней.

– Ага, есть контакт! Ну да, на торшере…

Обыск показал, что в квартире постоянно не жили и не готовили: на сушке обнаружилось лишь два чистых стакана и две чашки с чайными ложками. Никакой одежды в шкафах. Ни фотографий, ни документов. Стопка постельного белья, два пледа. Засохшее алоэ на окне.

Впрочем, нашлись-таки два отпечатка пальца. Один, смазанный, на торшере. Второй – в туалете на держателе для бумаги. Второй явно принадлежал женщине, по мнению эксперта. Теперь нужно поднимать родственные, деловые, дружеские связи покойной Глоткиной, из жилища которой были вынесены все до единой личные вещи. В первую очередь так интересующие следствие фотографии.

Игорь Иванов, он же иеромонах Иов, лежал в ванне. Вода остывала, священник подливал горячей и снова откидывался на надувного крокодила, с которым купались дочери и который он использовал в качестве подголовника. Сколько он так бездумно, недвижимо, ледяной тушкой, неразмерзшейся даже в кипятке, лежит? Час? Полтора? Царила зловещая тишина, будто в квартиру внесли покойника и тот торжественно, в черных оборках, лежит в лакированном гробу посреди обеденного стола: выйдешь из ванной – и наткнешься. Иванов знал, что дома и дочери, и их мать (так он чаще всего именовал Любу – «мать моих детей», будто она была некоей необходимой функцией, приложением к его единокровным существам). И это их «тактичное» молчание усугубляло ощущение непоправимости происшедшего.

«Кастрюлями бы хоть погремела! Хоть бы крикнула: ты не утонул там? Вот Ганька уже бы сто раз подошла, наверное», – раздраженно подумал иеромонах. Это была его первая мысль после приезда из СИЗО.

Там, в камере, было так отчаянно страшно, мерзко, что он молился непрерывно. Даже во сне. И с полной уверенностью мог бы сказать, что впервые в жизни не покидал алтаря ни на минуту в течение двух дней. Игорь почти не смотрел по сторонам, ни с кем не говорил, хотя кто-то сначала и пытался его задирать, но быстро отвязался. Слух о «попе» мгновенно распространился по изолятору, и потому закрывший глаза Иов видел перед собой лишь Престол.

– Игорь! Как ты? С тобой все нормально? – глухо спросила под дверью Люба.

«Догадалась наконец-то», – удовлетворенно подумал Иванов, и с привычной капризностью ответил:

– Нормально. Не утону, не надейтесь.

Люба, как всегда смиренно, отошла от двери.

«Ну что ж. Конец. Это конец? – без всякого отчаяния и истерики подумал монах. – А вот продать бы все, да в Италию! Люблю Италию, – залихватски промелькнуло в его голове. Иванов привстал, пустил еще кипятка. – Бред. Химера. И делать мне там нечего – не вешаться же от тоски и безделья. Разве что спиться. Это вот я точно смогу. Но ничто я не брошу – ни кормилицу-Церковь, если она меня не вышвырнет, ни докучных детей, ни замордовавших баб. Собственно, одну бабу. Молчаливую, работящую, и оттого еще больше осточертевшую. А вторая… вторая и убить может при встрече. И правильно сделает». Иову вдруг стало так жарко, что он рывком поднял себя из ванны, с остервенением намылил голову, с брезгливостью оттер жесткой мочалкой тело, хранящее запах и безнадежье тюрьмы. Вытирая узкое мальчишеское тело, со злостью, которая была затолкана на самое дно души, а теперь начала вдруг бешено выплескиваться, заполнять собой все нутро, вступил в будто прерванный на полуслове мысленный диалог: «Что там про безнравственность этот самодовольный мент трындел? Какая тупая наивность! Будто человек не в самой циничной профессии проработал с десяток лет. Впрочем, куда там ментам, врачам и журналистам – это ведь самые циничные сферы человеческой деятельности? Да куда им до нас, попов. Вот где гнойная хирургия! Их бы на недельку на исповедь поставить. Где ни осудить, ни посмеяться. И не в морду плюнуть, а ОТПУСТИТЬ…» Иванов надел махровый халат, зачесал назад начавшие редеть волосы, расчесал куцую бородку. В бессилии присел на край ванны, наблюдая за зеленым водоворотом, поглощавшим грязную, смывшую камерную вонь и мерзость воду. Если б можно было и из жизни вымыть также все, что мучит, отравляет.

«Как быстро, путано пролетели годы – “жизнь, пройденная до середины”… Мальчишкой прислуживал в алтаре владыке – тогда еще иеромонаху. Семинария. Отъезд в Ю-скую область с радужными карьерными и материальными перспективами. И уже через год постриг. В двадцать-то лет! А что скажешь архиерею – “не хочу”? Тут дисциплинка построже, чем в армии. Жениться ведь еще меньше хотелось. Тоска, холод, пьянство, чуть не загубившее голос. А как пел! И скука, вечная скука… Материна болезнь как повод вернуться. Поклоны и подарки владыке. И снова поклоны. И снова подарки. И все вроде наладилось. Но тут ЛЮБОВЬ. А с ней новые оковы и прежняя тоска. И ненужность, никчемность всего этого, что называется человеческим, а оборачивается подлым, бесовским! Вечное недовольство собой. И редкие, благодатные минуты на ранних службах, в полутьме алтаря…»

Игорь вышел на кухню, где, оказывается, его ждал накрытый стол. Все самое любимое: жареная баранина, острый салат, спагетти «болоньезе», которое научилась виртуозно делать Люба после поездки в Италию. Иванов быстро, молча ел. Лишь после второй чашки кофе Люба робко позволила себе присесть напротив и сказать:

– Я смотрела объявления о работе. Могу хоть завтра в палатке у станции попробовать «молочкой» торговать. Еще нянечки в садик нужны. Но очень маленькая, просто микроскопическая зарплата. – Она понуро свесила красные неухоженные руки между колен. Сгорбленная, полноватая, с одутловатым от слез и бессонницы лицом, но все еще красивая русская женщина.

– Ничего не нужно пока предпринимать. – Иов со стуком поставил чашку на стол. – К владыке все равно идти придется. В монастырь мне путь, ясный пень, заказан. Но Трифон… я пожертвую ему машину. Или деньги за машину. Для начала…

Люба встрепенулась, в испуге уставилась на мужа (она-то всегда называла его мужем). Рослые в мать, чернявенькие в отца дочки Иванова, услышав голоса родителей, прибежали с топотом на кухню, залезли на свои табуретки, завертели хвостатыми головками, уже затевая шепотком какую-то игру.

– А не владыка, так старые связи, может, ю-ские, придется поднимать. Главное – в «запрет» не отправиться, а там… – Иов-Игорь махнул рукой, встал, патрицианским жестом запахнул поглубже халат и гарцующей походкой вышел из кухни. «Ну просто с гуся вода…» – в очередной раз ужаснулась и восхитилась Люба Еленина этому человеку, родному, единственному, ненавистному.

Двадцатидвухлетней Анастасии Красновой все и всегда было «в лом». Учиться в школе, работать кассиром универсама, помогать по дому доставучей матери, которая на старости лет совсем сбрендила на религиозной почве. Теперь вот рыхлой, неухоженной Насте было «в лом» ребенка растить. Муж Вовка, такой же, как и она, пофигист и лентяй, сбежал, не дождавшись рождения Лизки. Кукуй теперь с этими проклятыми памперсами, кашками и гулянками. И ночью – то зубы, то живот: орет как резаная. «Так бы и убила!» – с привычной присказкой Настя остервенело всовывала ручонки вопящей годовалой дочери в комбинезон. На улице «мелкая» хоть спала спокойно, и можно было расслабиться, сидя на лавочке в парке – с сигареткой и бутылочкой пивка. Семечек полузгать, в телефон поиграть, эсэмэсками поперекидываться с подружкой Дашкой. Правда, недавно в жизни Насти появилась вполне реальная перспектива разбогатеть и не «париться» больше ни по какому поводу. Как ни странно, материн бзик подмогнул. Богомолка решила продать квартиру и умотать под Нижний Новгород, в Дивеево. Поначалу Настя озверела: да как я тут одна ребенка поднимать буду? А потом, помозговав, сообразила, что за материну квартиру может выпасть отменный куш (сама Анастасия жила в квартире, доставшейся ей от бабки), и решила поспособствовать скорейшему «спасению» православной: взять всю эту куплю-продажу в свои руки, отменно нагрев их на этом. С небывалым для нее рвением Настя принялась изучать рынок недвижимости и выбирать риелтора, чтобы «и сукой не оказался, и сговориться можно было в обход прижимистой упертой матери». Впрочем, теперь-то ситуация складывалась вообще «сказочно», но… Настя и сама не ожидала, что с таким отчаянием примет весть о материной страшной смерти. Не нужна ей ни квартира, ни деньги, потому что без матери оказалось так пусто и безнадежно. Без ее зудения и поучений, без ее добродушного смеха, без сумасшедшей любви к внучке. Даже без этого долбаного словечка «поняла», которое она вставляла куда надо и не надо, будто ее окружали всю жизнь одни умственно отсталые дети. Настя не переставая плакала и пила пиво. А когда представляла, какую муку и ужас пережила убитая мама, заходилась в рыданиях до рвоты.

Когда Настя затолкала наконец капризничающую дочь в комбинезон и, усадив на кресло в прихожей, начала обуваться в разношенные кроссовки, зазвонил городской телефон. Пришлось шлепать в грязных башмаках в комнату. На грубое:

– Да, кто еще?! – Насте ответили еще более грубым:

– Слушай сюда, сирота казанская! Ни одного слова ментам. Поняла? – Это мамино «поняла», сказанное мужским сипатым голосом, прозвучало так дико и страшно, что Настя, как от удара, рухнула на стул, пытаясь ослабить узел тонкого платка, вдруг стянувшего удавкой горло. – Поняла?! А не поняла, так готовь сразу два катафалка – второй малоразмерный, для дочурки… – Чудовищный голос хмыкнул, видимо довольный своей остро´той, и в ухо взмокшей Насте запикали гудки. Через секунду холод сковал спину, руки, виски несчастной матери, и она, подскочив к хнычущей дочке, прижала маленькое тельце к груди, зашептала-заплакала:

– Лизонька моя маленькая, доченька моя, мама с тобой…

 

Глава двенадцатая

В дачном поселке, возведенном тридцать лет назад для отечественной научной элиты, у добротного кирпичного дома, не разукрашенного ни башенками со шпилями, ни арочными окнами в три метра – новорусская архитектура заявила о себе много позже, – стояло три черных джипа. Машины замерли в настороженных позах, морда к морде, на фоне зарева заката. Ну, просто кадр из фильма «Бандитская бригада», или что-то в этом роде, навевавшее воспоминания о чернушных девяностых. Впрочем, хозяева машин, сами того не желая, в силу обстоятельств, какого-то нескладного, навязанного им жизнью сценария, требовавшего все новых и новых жертв, превратились из деляг средней руки в настоящую преступную группу. Банду воров и убийц. Им необходимо было решить, что делать в сложившейся форс-мажорной ситуации.

Перед камином, близко к огню, сидела Арина-Ариадна. Она неотрывно смотрела на всполохи, отражающиеся бесноватой пляской на ее совершенном лице. В его безупречности не было жизни, потому что не было ни одной несообразности, ни одной, свойственной только ей, черты. Кукла Барби? Эффектный продукт пластической хирургии? Результат магических перевоплощений? В соседнем кресле сидел ее верный спутник, Григорий Репьев, абсолютно безликий, единственной приметой которого была длинная челка с проседью. Он был повернут к собеседникам, расположившимся напряженной группой вокруг хозяев. На стуле сидел крупный широколицый Иван Матвеев, раздраженно смахивающий невидимые пылинки с отглаженных брюк. Чуть поодаль, за низким столиком, громоздился звероподобный Фима, сжав в монструозный кулак татуированные руки-дубины. С другой стороны столика, дальше всего от камина, жались друг к другу два всклокоченных церковных служки – Гора со Стасиком.

Говорил Григорий Репьев:

– Все стало слишком опасно и неуправляемо. Поэтому необходимо разлететься, и как можно скорее. Средства на передвижения у всех, насколько я понимаю, есть, а дальше… вольному воля. И, если обстоятельства позволят, я смогу найти любого из вас, и мы с Божьей помощью воссоединимся.

На поминании Бога Стасик накрыл ручонками голову, закачался из стороны в сторону, получив через стол незлобный тычок звероподобного Фимы:

– Не ссы, монашек…

Тут резко вступил Матвеев. Он был раздражен так сильно, что при первых его словах Арина резко повернулась в кресле, пронзив говорящего кинжальным взглядом черных глаз.

– Гриш, и ты с легкостью готов отказаться от поиска иконы?! От всех этих обещанных миллионов и райской калифорнийской жизни? Как там у Фимы говорят? За базар кто отвечать будет? – Широколицый закинул ногу на ногу, ответив немигающим взглядом «ведьме». Арина оскалилась в улыбке, и мужчина отвернулся.

– Да че там, Вань! Пересидим… куда этот бомжара денется? Другое дело, грабанут его или по дешевке скинет доску. Но и эту проблему разрулить можно. Меня ребята в Саратове примут – я застолбил там местечко тихое, – миролюбиво вступил Фима, расцепив ручищи и почесывая загривок.

– Ну, если ты самый безбашенный из нас, – заговорил седовласый Гриша, обращаясь к Ивану, – то поиски можешь продолжать. Это твое прямое профессиональнее дело. Только что-то никак не нащупаешь ни одной ниточки пока к Семену-то. А? Иголка в стоге сена, наш бомжик музыкальный. А время уходит. И это, Вань, опасно. Смертельно, мой дорогой, опасно.

– Ну а что такого мы сделали-то, братья? За икону заплатили – и Аристарховичу, и этому противному оценщику. Ну, Ольге Фима по зубам двинул. Так полюбовники ей каждый день тычки отвешивают, – пытался рассуждать на равных с присутствующими баритонистый Гора.

Повисла неловкая пауза. Хозяева отвернулись к огню, а Фима полез за зубочисткой в карман, Иван снова принялся очищать брюки от невидимых пылинок.

– Да они втянули нас в какую-то мерзкую грязь, Гора! Я говорил тебе – кровью здесь пахнет! – закартавил-заскулил Стасик.

– Твоей кровью сейчас запахнет, инок гнойный! – рявкнул на него Ефим.

– Ну, не надо, Фима, прекрати, – миролюбиво прервал «коллегу» Григорий.

– Вы, батюшки, куда намереваетесь стопы-то направить? – ласково спросил Григорий у замерших монашков.

– Дак, в Киев надо бы. На родину. Мать там у меня, у Стасика тоже родня, – ответил севшим голосом Гора.

Стасик зашептал под нос:

– Очень мы там нужны кому. Здрасьте-пожалуйста! На кой мы… В обитель я пойду, в ноги к отцу Амвросию…

– Я те пойду в обитель! – кулаком замахал у дергающегося лица монашка Фима. – В Киевскую Русь, в Хохляндию лапти навостришь, понял? Сам на вокзал отвезу – проконтролирую.

– Правильно, в Украине пока пересидеть – милое дело, – согласился Гриша. – А там, глядишь, и снова бизнес на выставке наладите.

Несдержанный Стасик, как та Моська, что боится, но лает на слона, зашептал снова:

– Да гори она синим пламенем, выставка проклятая ваша, – дальнейшее было не разобрать, потому что Гора дернул Стасика за бороденку, да еще наградил подзатыльником.

– А вы куда «лапти навострите», генеральный директор с бухгалтером? – ехидно поинтересовался Иван у Гриши с Ариной.

– А мне не до отдохновений, Ванюша. В Мадриде милейшего Юрия Никифоровича искать надо. Телефон он, видать, скинул. Но связи его мне известны. Найду. Переплатили мы иконописцу! Лоханулись, чего уж там. Надо справедливость восстанавливать.

– А помощники для восстановления справедливости не требуются? – съязвил Иван.

– Нет. Лишний шум не нужен, – категорично ответил Григорий.

– Ну, ясно. Драпануть решили, всех нас тут бросив. И денежки Никифорыча прикарманить. Браво!

– Я никуда не еду! – глухо сказала Арина.

Гриша резко повернул к ней голову, недоуменно уставившись на точеный профиль.

– Я. Никуда. Не еду. Я не привыкла бросать дело на полпути. Серьезное дело. И я найду икону. Сама. Твоя помощь, Вань, мне не понадобится, – пренебрежительно взмахнула она рукой в сторону Ивана. – Разбежались, и каждый за себя. Найдешь – твое счастье. А нет – так хоть не будешь локти кусать, что мог бы, да не сделал.

– Арина, этот разговор мы оставим на потом. Мне непонятно… – Гриша придвинулся к «ведьме».

Арина перебила его:

– И потом будет все то же. Мое слово твердое.

Григорий откинулся на кресле, прикрыв рукой глаза.

– Ну че, разбежались пока? – потянулся всем своим устрашающим телом Фима.

– Да, связь держим по экстренным телефонам, если что.

Все, кроме хозяев, потянулись к выходу.

– Что ты задумала? Нам лететь завтра, и точка! – тихо, но настырно заговорил Григорий, когда челядь покинула дом. За окнами фырчали и разворачивались тяжеловесные машины.

– Я приеду, Гриша. Позже. А пока, ну не дави на меня! Это же бесполезно.

Арина легко поднялась и направилась к двери.

– Все будет в ячейке. Ты хоть номер помнишь? – крикнул Григорий вслед непокорной бабе.

– Да помню я все! Давай лучше поедим! Грею мясо? – Арина в кухне уже гремела кастрюлями, хлопнув крышкой холодильника.

– Да, я сейчас, – ответил Григорий, и, покопавшись в мобильном телефоне, решительно нажал на кнопку вызова. После соединения тихо заговорил: – Карлуша, здравствуй. Ну что, друг? Пора пришла. Готов по счету платить? Имей в виду, если меня зацепят хоть с чем-то, тебе казенные харчи обеспечены годков на двадцать… Да ладно, не обижайся. Это я так, разнервничался немного. Короче, следи за Матвеевым. Да, именно за Ванечкой. Эк ты его любишь! Если ситуация начнет выходить из-под контроля, а в ближайшие дни его могут вычислить, действуй без промедлений. Как ты умеешь, не мне тебя учить. Ну, бывай. Да, я отдохну где-нибудь в Азии, решил приобщиться к экзотике. Прощай, Карлуш… – и Григорий отсоединился.

Голоднинский монастырь будто погрузился в траурное оцепенение. Громких разговоров, смеха, эмоциональной жестикуляции или прытких передвижений по территории и раньше здесь не наблюдалось – матушка строго следила, чтобы монашествующие ходили пристойно, опустив глаза в землю, а руки по швам, если, конечно, в этих руках не было бидона, ведра или метлы. Но после вести об убийстве московской Татьяны обитель и вовсе замерла и онемела. Сестры не разговаривали и, казалось, старались не смотреть друг на друга. Даже хор на службах пел едва слышно, а молитву дьякона с амвона никто не подхватывал. Старенький протоиерей отец Александр едва держался на ногах. С задержания Иова он почти не выходил из храма, и некоторые монахини всерьез опасались за здоровье любимого батюшки. Мать Никанора покидала келью только на часы храмовой молитвы и после снова уходила «в затвор» – даже на трапезе не появлялась. Сестры как тени проскальзывали по сумрачному пространству церкви к своим местам, неподвижно отстаивали положенные часы и расходились по кельям. К трем аналоям, за которыми читалась Неусыпаемая Псалтирь, прибавился третий – молились за убиенную рабу Божию Татиану. Инокини менялись каждые два часа, и нагрузка уже превышала все пределы человеческих сил молитвенниц. Замерла работа в мастерских, на стройке, в огородах. Только на скотном дворе приходилось трудиться – коровам не объяснишь, что тут конец света местного масштаба. Да в кухне стряпалась аскетичная еда – каша, картофельный суп. Паломниц матушка попросила из обители уехать. Некоторые хотели остаться на похороны, но многие с облегчением покидали суровые стены – было страшно. Завтра должны привезти в храм покойниц. Послезавтра отпевать и хоронить у часовенки Адриана.

А накануне правящая верхушка – матери Никанора, Нина и Капитолина – отправились в часовню искать украденные безумной Лидией вещи сестер. Положив по три земных поклона перед ухоженной, в расцветших нарциссах могилкой старца, сестры в недоумении стали оглядываться по сторонам: невозможно, казалось, и представить, где в крошечном деревянном домике, размером не более пяти квадратных метров, можно было схоронить столько предметов. Мать Капитолина присаживалась и, как заправский детектив, простукивала деревянный пол. За могильным крестом обнаружилась явная пустота, судя по изменившемуся звуку. Монахини переглянулись, матушка сурово сказала: «Ну?», и Нина с Капой с легкостью отняли массивную доску от пола. Лидия умудрилась вырыть приличнейший погреб. Но… он был пуст!

В недоумении сестры вышли из часовни за фыркнувшей настоятельницей.

А вечером разразился скандал. После краткой трапезы, за которой послушница Елена едва слышно читала поучения Силуана Афонского о прощении врагов, сестры встали на молитву «после вкушения пищи». В это время в дверях трапезной появилась насупленная Светлана. Угрюмой решительностью физиономии она напоминала террориста, прижимающего в груди смертоносную ношу. «Народоволка» выждала, когда монахини, помолившись, потянутся к двери, и, преградив им путь, выкинула форменное «коленце» (бомбы, ясное дело, у паломницы быть не могло). Это настолько было несвойственно натуре робкой безынициативной Атразековой, что она и сама долго еще не могла объяснить, как решилась на подобное. Видимо, смелости ей придало отсутствие в трапезной настоятельницы.

– Сестры, остановитесь! – Светлана подняла руку, являя собой живой памятник «Родины-матери». – Зло будет и должно быть наказано не только на том, но и на этом свете. Я призываю убийцу покаяться, пока душа его не погибла безвозвратно! – Фотиния, опустив руку, сверкающими очами обвела присутствующих. – Если в течение суток злодей не отдаст себя в руки правосудия, я, не колеблясь, выдам следствию его имя, которое мне стало известно! Спаси Господи… – последнюю фразу она выдохнула уже стушевавшись. Но ее бурю выступление вызвало немалую. Обступившие монахини требовали немедля открыть все, что она знает. Светлана крутила головой, краснела, бледнела, отнекивалась, но держалась, как партизан на допросе. Мать Нина, вытащив ненормальную обличительницу в холл, закричала, что Фотиния дура и кретинка, каких свет не видывал, и она немедленно вызывает милицию, то бишь полицию. Поутихнув, разбушевавшаяся келейница попросила прощения у хлюпающей носом Светки и приняла в свою келью на ночлег: «Так безопасней». Весть о Светланиной эскападе мгновенно разлетелась по монастырю. Инокиня Ирина, долговязая и, по общему мнению насельниц, «дура дурой», придя в храм менять на Псалтири одну из сестер, выдала, тараща белесые глаза, сенсационную информацию. Сестра, которой она рассказала про «жуткий ужас», как-то вяло отреагировала, но, придя в келью, бросилась перед иконами на пол, заплакала беззвучно, повторяя единственное: «Да будет воля Твоя…»

Ночь Светка проворочалась без сна. Мать Нина постелила ей на надувном матрасе в «предбаннике» – жилищные условия келейницы отличались от места проживания рядовых сестер: комната просторнее, маленькая прихожая, и в ней некое подобие буфетной. А главное, инокиня жила одна. Впрочем, при том режиме и напряжении, который приходилось выдерживать Нине, ей необходимо было шесть часов в сутки спокойного сна. Хотя и этих часов частенько не набиралось: матушка могла держать у себя помощницу до ночи. Светлане казалось, что мать Нина тоже все вздыхает, ворочается на своей кровати. Дважды она почти бесшумно вставала к образам, молилась. А трудница и не чаяла для себя спокойной ночи: все хотелось систематизировать, разложить по полочкам. «Я в смятении, в поиске способов борьбы с тем, что происходит и что не дает мне возможности жить, дышать. Потому и сорвалась, и даже полезла «на амбразуру». Глупо, конечно. Особенно ни за что ни про что быть отравленной каким-нибудь мерзким клофелином. Все понятно: события ужасны. Я все принимаю слишком близко к сердцу. Но есть и какой-то второй, и даже третий план, который мучает и вносит раздрай в душу. И это тоже связано с расследованием. Впрочем, хватит врать себе самой! Не с расследованием, а со СЛЕДОВАТЕЛЕМ. Он втемяшился мне в голову, в сердце, и я чувствую… ответственность, что ли, за успех его работы. За него».

Светлана развелась двенадцать лет назад, пробыв в браке меньше двух лет. Увидела случайно толстого неуклюжего своего муженька в машине, страстно лобызающего какую-то бабищу: абсолютно продажного вида, в рыжем парике. Их не настораживало даже то, что страсти они предавались прямо у подъезда Светкиного дома. Светлана-то думала, что она для мужа-рохли и неудачника подарок: симпатичная, молодая, да еще с денежной профессией. В школе Света преподавала всего год и поняла, что сойдет с ума от тупости и непослушания учеников, которые просто игнорировали училку, спокойно разгуливая по классу во время уроков математики. Ей хотелось стабильности и материальной независимости, и она пошла учиться на бухгалтера. Вот это была работа по ней! Кому-то скучная, а дисциплинированной, аккуратной Атразековой, любящей расчеты и формулы, в самый раз. Муж повстречался ей в банке, где Света тогда работала, – приходил брать кредит на машину. Кредит этот Света за муженька потом и выплатила. Вообще с мужчинами вечно приходилось тратиться. Не только материально. Она отдавала им привязанность, заботу, которую каждый раз принимала за любовь, а они платили ей неверностью и упреками: «скучная, холодная, расчетливая, одни цифры в голове». А это было ЛОЖЬЮ, против которой «холодная математичка» горячо восставала. Как правило, пламя выплескивалось единственной фразой обидчику. Что-то типа: «Живу, как могу». Ей говорили о воспитании чувств, о духовном развитии, о чтении Гессе и Пруста, которые становились для вымотанной восьмичасовым сидением за компьютером бухгалтерши безотказным снотворным. Почему-то Светке везло на болтливых и неустроенных гуманитариев: перспективных, но временно не работающих. От одного она сделала аборт и жалела об этом всю жизнь… Она была натурой ранимой, глубоко чувствующей, склонной к самокопанию. Но закрытой и сдержанной. Всегда. Или почти всегда.

Случай с неверным мужем стал первым и самым страшным выплеском энергии, таящейся в непрошибаемой женщине. Распахнув дверцу машины, где предавалась страсти нелепая парочка, Атразекова, шествующая до того к подъезду с продуктовыми сумками, выхватила из них пару орудий для нападения и швырнула в парик «рыжей старухи» коробочку сметаны, которая медленно потекла по растрепанным патлам, а по вытянувшейся физиономии мужа мстительница остервенело размазала гроздь перезрелых бананов. Спасибо, что не припечатала двухлитровой бутылкой газировки. После развода Светлана пошла к психологу на консультацию. И обаятельная мышка-докторишка, кругленькая блондиночка средних лет, поставила неутешительный диагноз: Светка относится к типу женщин-матерей, и ей всю жизнь тащить крест неустроенных, капризных мальчиков-мужей, которые считают большим подарком для «мамочки» одно свое присутствие. И Светка решила: «Дудки! Буду жить для себя! Захочу – рожу. Захочу – вообще уеду из страны. Захочу – роман закручу». Но Светка не родила, не уехала и не закрутила. Она пришла ко Христу: и весь «романический» морок как чистым ветром выдуло из нее. Заповеди и молитва стали главным, настоящим в ее жизни. А потом появился монастырь. С укладом, так созвучным Светланиной душе. Но сегодня, лежа в келье инокини, то молясь, то плача, Атразекова поняла, что ее душу переполняет пугающее, огромное чувство. На искушение оно почему-то не списывалось, как ни твердила себе о том трудница. Потому что было глубоким и спокойным. «Господь привел ЕГО в монастырь для МЕНЯ? И мне про монашество забыть? Боже, дай сил и трезвости понять… Дай…»

Дела по убийствам монахинь и продавщицы Красновой объединили, как и предполагал следователь Быстров, с кражей миллионов, и досталось оно Эм-скому следственному комитету и лично ему, Сергею Георгиевичу. Крошечной подвижкой в следствии можно было считать то, что приметы звероподобного мужика, оглушившего охранника в больнице и «благодетеля», споившего персонал голоднинской «Скорой помощи», совпадали. Таким образом, приметы двух человек банды, Арины и «зверюги», были в руках следствия. Отпечатки пальцев убийцы также имелись – на лицевой маске и держателе туалетной бумаги они совпадали, и значит, Шатов не ошибся с квартирой, в которой обретались бандиты. Но всего этого было мало, чрезвычайно мало для распутывания многослойного дела. Широколицый «Иоанн», вывезший деньги из монастыря, канул в неизвестном направлении. Он вывел из строя тормоза «газели»? Или «зверюга»? Или в банде значительно больше народу? А главное, кто действовал в монастыре? Ни одного подозреваемого у следователя Быстрова, лично общавшегося с насельницами, наблюдавшего за ними, не было. Он и Иова «приструнил», по большей части, из вредности. Ну не дух же демонский, в самом деле, травил Калистрату и вскрывал сейф! Но Сергей Георгиевич чувствовал, что основная зацепка кроется не в обители, а на выставке. Именно туда, отчаянно рискуя, Арина явилась сама и завершила свое черное дело в больнице – что было просто безрассудством. Значит, убийство Татьяны Красновой не терпело промедления, значит, она могла дать особо ценные сведения следствию. Но женщина целые дни проводила на выставке, и потому только там могла что-то увидеть или услышать. А может, она была вовлечена в преступную деятельность – что-то распространяла? Или была передатчиком информации? Денег? Или чего-то иного? В ее мобильном телефоне не нашлось номера с именем Арина. В дешевеньком аппаратике вообще имелось лишь шесть телефонов. Дочери, сестры, подруги, погибшей матери Евгении и собеса с поликлиникой. Сестра жила в Иванове, они не виделись годами, со слов дочери убитой, Анастасии. Подруга уже вторую неделю находилась в санатории. С ней тоже не мешает побеседовать, благо, отдыхает под Москвой. Но прежде всего – выставка. Следователь всерьез решил сегодня поговорить с организаторами торговли, чтобы взять у них схему палаток. Еще раз побеседовать с торговцами. Кроме того, Быстров отправил Загорайло обследовать квартиру убитой и еще раз встретиться с ее дочерью. Поплавский занимался связями хозяйки «нехорошей квартиры» Глоткиной, а Митрохин с извечной въедливостью разыскивал приметную машину Арины – белую БМВ с аэрографией, изображавшей ветку цветущей вишни. Или груши. Впрочем, возможно, и яблони: словом, какой-то «сакуры». Когда Сергей Георгиевич уже собрался выходить из дома, запиликал мобильный. Неизвестный номер.

– Здравствуйте, Сергей Георгиевич, это Светлана. Из монастыря. Ну, которая с вами в коровнике банку искала, – низкий, чарующий голос заставил Быстрова задержать дыхание. Сглотнув, он «казенным» тоном прервал излишние представления богомолки:

– Здравствуйте, Света, я вас сразу узнал. Что случилось?

В трубке раздалось какое-то неотчетливое пыхтение.

– Я ужасно сглупила. Ужасно! И теперь боюсь…

– А что вы сделали?

– Ой, мне нужно все это рассказать подробно. Это не два слова. Я, простите, хотела бы увидеть вас. Если это неудобно, то, конечно… Но, боюсь, мне оставаться в монастыре опасно.

– Да что же вы натворили?

– Я попыталась поймать убийцу на живца. То есть на себя.

– Это еще как?

– Сказала, что знаю, кто он. Призвала к покаянию.

– Господи, когда же и кому вы это сказали?! – ужаснулся Быстров

– Вчера, после вечерней трапезы, всем сестрам за столом. Я, конечно, наврала. Ничего я не знаю, просто это напряжение выносить больше невозможно! Невозможно… Ночь я провела у Нины. Она ужасно кричала на меня, а сейчас, утром, боюсь… Не ем ничего и не пью. Ну, дура, Сергей Георгиевич, дура!

– Уезжайте домой! Немедленно! А впрочем, и это может быть опасно. Уж если «газель»…

Следователь как-то обреченно замолчал. Светлана тоже замерла. Через несколько секунд, показавшихся ей вечностью, Быстров заговорил четко и категорично:

– Я пришлю за вами машину. Будьте все время на глазах у Нины или Капы. А лучше самой матери Никаноры. Машина привезет вас ко мне домой. Не перечьте! – пресек он пытавшуюся издать звук собеседницу. – Ключи на крыльце, под перевернутым керамическим горшком на тумбочке. Увидите, когда подниметесь, тумбочку. Света, вы меня слышите? – в трубке басовито хмыкнуло. – Ну вот, и располагайтесь у меня. Холодильник, ванная, книги. А лучше поспите. В гостиной диван, – тут Быстрову стало неловко, и он грубовато закруглился: – В общем, я приеду из Москвы к вечеру, и разберемся. Ждите «уазик». – И следователь решительно захлопнул крышку телефона.

Недовольный собой, активной не к месту Светланой, тем, что в Москву ехать ему категорически расхотелось, а хотелось остаться дома, со «свидетельницей», которой угрожала опасность, а он мог ее спасать и даже заботиться, ну… хоть сосиски сварить, Сергей Георгиевич позвонил в отдел, отправил машину в монастырь, а сам пошел на станцию. Лишнего транспорта в «конторе» не наблюдалось, а у следователя все не хватало ни денег, ни запала купить себе машину. Впрочем, и водить он не любил, потому что делал это из рук вон плохо. А плохо делать что-либо стыдно, и потому Быстров старался не делать того, что не получается или получается с трудом.

Вполне окрепший за двое суток, Саша Шатов категорично отказался от услуг медсестры Леночки, позвонившей с утра.

– Ни-икаких ка-апельниц! – кричал «больной» из ванной, выпевая гласные. Шатов стоял перед зеркалом в трусах, держа в руке безопасную бритву и приноравливая ее к мужественному подбородку.

– Через час выезжаем на дачу – к дьяволу из этой Москвы! – Александр решительно принялся за подбородок.

– Да я даже курицу не успею дожарить! Ничего не собрано. Нет, в такой спешке жить невозможно, – ворчала под нос радостная, разрумянившаяся Люша, распрощавшись с «телефонной» Леночкой. Слава Богу, страхи позади. Муж покрикивает и командует – это ли не признак полного выздоровления?

Через пару часов суета, городские заботы и недавние ужасы позабылись. Люша вступила в свое любимое царство – подмосковную усадьбу: высокий забор, бревенчатый дом, крыльцо, увитое девичьим виноградом и жимолостью, розы и сирень под окнами. Соловьиное крещендо на жасмине в июне, во влажных, чувственных сумерках, которые плавно перетекают в рассветную мглу; нежный пересвист малиновок среди лета, осыпающих винными ягодами ирги парад царственных лилий на газоне, расчерченном утренними тенями; пурпур георгинов и синь флоксов-парфюмеров в удушливый полдень начала сентября, с умиротворяющим жужжанием и копошением пчел, с дрожанием ажура паутины под аркой с клематисом, цветущим лиловыми звездами; ковер алых листьев винограда на крыльце; распластанные, беспомощные – из-за первых заморозков – листья-опахала хост под пологом березок, примороженные ветки рябины – в октябрьском ветреном закате…

Акуловка представлялась отнюдь не дачным местом. Находясь на территории небольшого городка, она стояла особняком, деревенькой с пятнадцатью дворами. Здесь жили «зимники» – с козами, поросятами, курами и, конечно, огородами, бо´льшая часть которых была чистейшим самозахватом. Правда, последние двадцать лет внесли существенные коррективы в быт «городских деревенских», и некоторые участки стали напоминать ухоженные коттеджи с лужайками, а не крестьянские хозяйства. Шатовы тоже в свое время подсуетились, и теперь к их двенадцати садовым соткам оказались пристегнуты еще семь огородных. Под руководством неутомимой Люши хозяйство функционировало, как часы: все, что следовало, вовремя подстрижено, удобрено, огорожено, вскопано. Но сколько за этим стояло лет труда и исследовательского азарта, специальных знаний и духовных затрат, знала одна хозяйка.

Прорыхлив порей-второгодок и разместив рассаду брокколи на узкой гряде, Люша, подсчитывая, сколько лутрасила отрезать для укрытия капусты от заморозка, присела в тенечке на лавочку. Ее муж, в одних шортах, подставив спину нежному, но коварно скорому на ожоги весеннему солнцу, самозабвенно прибивал к помидорному парнику пленку. «Господи, – подумала Люша, – как давно все это начиналось. И как недавно. И как многое уже позади».

Реалистка Люша Шатова, распрощавшись с карьерой артистки, не стала потрясать кулаками, клясть судьбу и тонуть в безысходных слезах: она четко и просто сформулировала то, что произошло, и с чем надо было либо смириться, либо впасть в пожизненную депрессию со всеми вытекающими последствиями: алкоголизмом, психушкой, самоубийством. Что там еще вытворяют непризнанные гении? Итак, она сказала себе: «Да, все могло быть иначе – мерзкий Модестович прав: почему бы не я? А почему, собственно, я? Мой голос сравним с голосом Марии Каллас? Вряд ли. Но главное даже не это. Для меня проблема двухдневного поноса Котьки гораздо важнее любого контракта – хоть с Карнеги-холлом. И значит, не быть мне ни Галиной Вишневской, ни Лайзой Минелли, ни даже одной из тех, кто вовсе без голоса и слуха открывают рот под фанеру и вяло повиливают тощим задом, получая за это свою порцию славы и конвертируемой валюты».

Когда небесталанная, полная сил актриса металась в поисках работы и от очередного отказа начинала впадать в отчаяние, заклеймив себя полной и окончательной неудачницей, случалось нечто знаковое и неприятное: скарлатина ребенка, автоавария мужа, приступ стенокардии матери. Жизнь будто тыкала Люшу, как кутенка, в очевидное: у тебя есть главное – любящая семья. И этот железобетонный тыл страшно потерять. А у той, «удачливой», возможно, его и не было бы.

Но тыл приходилось кормить и обихаживать. Саша начинал карьеру диктора, а Люша устроилась на работу в гимназию – преподавать музыку и вести хор. Это оказалось ошибкой! Она могла общаться только с собственным ребенком, на которого, впрочем, тоже не всегда хватало терпения. А на капризных, избалованных деток новых русских терпения у экспрессивной Шатовой хватило на два месяца. Одного из самых наглых, откровенно хамящих «хоровичке» отпрысков строителя финансовой пирамиды Люша за ухо вывела из класса. Через два часа и саму Люшу выдворили из гимназии. Вот тут-то она сорвалась! Невроз в виде удушья, транквилизаторы, липкий, обморочный сон. Через месяц – изможденная, с запавшими глазами и сосущей безысходностью в душе, она вновь взялась за поиски работы. Из всех вакансий, что предлагала популярная тогда газета пестрых объявлений, она всерьез рассматривала лишь «требуется уборщица». Масла в огонь подлила неожиданная встреча с однокурсницей. Эта Ленка была круглой отличницей с шикарным меццо-сопрано. И даже она сидела в крошечной каморке «Обмен валюты» в переходе, в центре Москвы, и отмусоливала купюры! Люша три раза прошла «невзначай» мимо киоска. Ленка! Без сомнений. Кажется, отличница все же увидела Шатову, узнала и резко отвернулась. Какую же боль, стыд испытывала она, если Люшка после встречи проревела за Ленку, а заодно уж и за себя всю ночь.

– А что такого в работе уборщицы? Отработаю три часа и свободна, как ветер. Буду с Котькой сидеть, книжки читать. По крайней мере, никто меня не увидит, и я никому ничего не буду должна, – высказывала мужу свои мазохистские резоны Люша и выбегала из кухни в слезах.

Шатов вышвырнул все газеты из квартиры и вывез семейство на дачу – благо, уже зеленел май.

И Люша вдруг увлеклась садом. Вернее, она просто решила «пристроить руки», привести в порядок неухоженный, заросший участок. Обре´зала, как могла, и окопала смородину, понатыкала рассаду клубники прямо в непрошибаемый дерн, а в кучу кухонных отходов – семечки огурцов. Смородины и огурцов собрали столько, что соседка Полина, тогда с ней Люша и подружилась, продала излишки на рынке. Клубника, одарив ягодами с половину женского кулака, расползлась усами, и Люша засадила целую плантацию. На будущий год Полина продавала не только смородину и огурцы, для которых был сооружен парничок, но и кустики клубники, отростки сирени и пионов, которые привела в божеский вид начинающая садоводша. По выражению Карела Чапека, не только отличного писателя, но и чудесного садовода: «В один прекрасный день захочется и самому посадить цветок. При этом – через какую-нибудь царапину или еще как – в кровь попадает немножко земли, а с ней нечто вроде инфекции или отравы – и стал человек отчаянным садоводом. Коготок увяз – всей птичке пропасть». Вот так Люша и «пропала», обретя новую жизнь.

Телефон Люши колотился и кричал. Огородница всегда ставила на даче аппарат на самый громоподобный режим.

– Люша, как вы? – голос Светки казался неестественно интимным.

– Ох, хорошо, Светуль. Выкарабкались. Мы на даче.

– Слава Богу, – выдохнула Атразекова и притихла.

– Ну что там расследование, что в монастыре?

– С расследованием ничего хорошего, в монастыре – еще хуже. Но я не в обители. Я у следователя.

– Тебя допрашивают в тюрьме? – Люша подскочила с лавки.

– Да нет, что ты. Так просто получилось, что мне пришлось, ну, в целях безопасности… и это ничего не значит.

– Да говори ты, мямля!

– Я дома у Быстрова, – выпалила Светка

– Опупеть!! – Люша снова брякнулась на лавочку. – На тебя напали? Тебе угрожали? Ты цела? Мне приехать за тобой? Ну, что делать, Светка, говори.

– Да прекрати, все хорошо. Я жива-здорова. Вот еду готовлю. А то у него совершенно ничего нет в холодильнике. Знаешь, я таких пустых холодильников не видела никогда. Даже у Зюзика, помнишь Зюзика, который звал меня «мадам Бледность»?

– Да помню я всех уродов, на которых ты убивала свою прекрасную жизнь.

– Даже у Зюзика валялась какая-нибудь зеленая колбаса. А у этого – ни-че-го. Пришлось втихаря смотаться в магазин. Рискуя, можно сказать, жизнью.

– Свет, ты расскажешь что-нибудь по-человечески, а то у меня от любопытства уже почесуха началась, – и Люша яростно почесала коленку, будто подружка могла это увидеть.

– А вот приезжай к нам в Голодню, и расскажу. Хотя это, наверное, опасно. Юль, послезавтра похороны. Всех троих будут хоронить у монастыря. Кошмар какой-то…

– А знаешь, Света, я, пожалуй, приеду на день. Кто мне что на похоронах сделает? Можно сказать, все время буду на глазах у следствия. И Сашка уже здоров.

Светлана оживилась:

– Приедет, возможно, старец Савелий – Калистрата была его духовным чадом. Вот у кого благословение-то попросить. А уж если поговорить – это вообще счастье! Он прозорливец, все скажет-разложит. И Сашку привози. К Савелию попасть невозможно. Толпы!

– Хорошо, Светуль, мы обмозгуем и тебе позвоним. Целую тебя. И привет новому увлечению в погонах! – хохотнула Шатова.

– Никакого увлечения! Юль, я, кажется, люблю его… – Светка сказала это так просто и серьезно, что Люша поняла – и вправду любит. Вот несчастье-то. А может, и ничего, и слава Богу?

– Ох, подруга, я приеду, даже если нас вместе с Шатовым отравит дюжина подонистых блондинок. Назло выживу, и приеду! Жди!

Виктор Поплавский отрабатывал связи Анны Глоткиной. Родственников у нее, действительно, не было. Родители развелись, когда Ане не исполнилось и года. Мать умерла десять лет назад от рака крови. От рака крови умерла и дочь. Ни братьев, ни сестер, ни дядьев с тетками. Побывав на работе покойной, в небольшом дизайнерском бюро, Виктор узнал у флегматичной секретарши с устрашающим маникюром – накладные ногти-рапиры были окрашены в кровавый цвет, – что Глоткина на работе ни с кем не дружила, о любовниках ее она ничего не знает. Вроде был когда-то скоротечный роман с шефом. Но у кого же романа с шефом не было? Шеф во Франкфурте и приедет не раньше следующей среды. «Впрочем, была у Аньки школьная подруга. Какая-то толстуха. Она приходила один раз сюда. То ли продавщица, то ли кассирша».

Поплавский поехал в школу Глоткиной, которая находилась неподалеку от Киевского вокзала. Ему повезло. Завуч прекрасно помнила и Анну («хорошая девочка»), и ее закадычную подругу Варвару Кантор («трудная девочка»). Адрес и телефон Варвары также нашлись. Дома Кантор отсутствовала. У бабулек на лавке Поплавский узнал, что работает женщина в химчистке – близко, через дорогу. Когда за настырным, говорливым посетителем крошечного пункта бытового обслуживания закрылась дверь, детектив, придвинувшись к столу приемщицы одежды, достал удостоверение, представился. Варвара, толстая деваха с широким носом и глазами навыкате, будто оцепенела в первое мгновение. Впрочем, она быстро взяла себя в руки и даже улыбнулась сверлящему ее узкими глазками Поплавскому. Заперев дверь и приткнув к пластиковому стеклу табличку «Перерыв десять минут», приемщица вернулась за свой стол. Разговор получился короткий и бесполезный. Виктор решил сообщить женщине, что бдительная соседка засекла неких личностей, появляющихся в квартире покойной Глоткиной, и полиция пытается выяснить их имена. Ведь права на квартиру так никто и не заявил.

– Понятия не имею! – категорично отрезала Варвара. – У Ани никого нет.

– Но вы можете не знать о заграничной сестре или дальней родственнице?

– Ничего подобного! Я сама занималась поиском ее родственников и знакомых перед похоронами. Отец Ани давно уехал из Москвы – его я не нашла. И я была ее единственной подругой. А коллеги и так знали о смерти Ани и оплачивали похороны. Еще бы не оплачивали! – Варя брезгливо повела круглыми плечами – Этот Овечкин – тоже мне, дизайнер великий, ну, начальник Анькиного бюро, всю жизнь ей сломал. Поматросил и бросил. Она три аборта от него сделала. Может, поэтому и заболела. Ну, я ему на похоронах выдала! Он имел наглость с новой пассией явиться, козел!

В запертую пластиковую дверь застучала сухонькая бабулька, на которую Варька раздраженно помахала руками – будто надоедливую осу отогнала:

– Не видят, слепые, таблички! Перерыв десять минут! Ну, тупые! – Она попыталась взять в союзники по осуждению тупых бабулек оперуполномоченного, но Поплавский гнева Варвары не разделил.

Бабулька от двери мгновенно отлетела: у старшего поколения в крови сидел благоговейный, рабский страх перед продавцами, обслугой и мелким чиновным людом – так приучила их выживать система.

Поплавский достал фотороботы, положил их перед приемщицей.

– Знаете этих людей?

Лицо Кантор моментально залила краска, она судорожно сжимала и разжимала ладони. «А вот это попадание!» – Виктор буравил глазками лицо обескураженной женщины. Варвара овладела собой, краска медленно стала сходить с ее лица, и она с брезгливостью отодвинула листки:

– Я не знаю этих людей, – сказала она как можно суше, но глаз на Поплавского не подняла. «Катастрофа… катастрофа, – проносилось в голове Варвары. – С этой белобрысой мегерой и черт бы – повесить бы ее, гадину! Но Фима, Фимочка…»

– Мне кажется, вы узнали кого-то из них. Разве нет? – Оперуполномоченный оперся руками о стол, пытаясь заглянуть в глаза важной свидетельницы. Как минимум просто свидетельницы.

– Я не знаю. Никого, – упрямо повторила Кантор и решительно поднявшись со стула, прошла к входу и отперла дверь.

– У вас ко мне все?

– Ваш мобильный и домашний номер телефона, пожалуйста. На всякий случай – вдруг вопросы…

Варвара продиктовала номера. Домашний совпал с тем, который Поплавскому дали в школе.

– Спасибо. Вот теперь все. Пока. – Опер сделал ударение на слове «пока» и вышел из химчистки. Нужно было немедленно отправляться в офис телефонной компании, которой принадлежал номер мобильного Варвары, и брать распечатку всех ее звонков. Но прежде Виктор решил позвонить на работу.

– Женя? Здорово, Поплавский. Пробей мне по базе Кантор Варвару Яковлевну, восьмидесятого года рождения. Да-да, это срочно. Она опознала убийц, ясно как Божий день, но отпирается. Ну, жду звонка.

Обернувшись на «Макдоналдс», Виктор было замедлил шаг, но решил, что сначала сделает дело, а потом уж и «отгуляет смело» – в очередном «Макдоналдсе» или блинной. И он решительно направился к метро.

Варвара на ватных, отнимающихся ногах прошла вглубь своей рабочей комнатки, бросилась к стационарному телефону. Но, подняв трубку, она тут же опустила ее. «Нет-нет, ЕМУ звонить нельзя. Быть может, он уже в самолете. И вообще, строго-настрого запретил. Дай-то Бог, чтоб он улетел. А Фима? Нет, и ему нельзя звонить. Вдруг они могут прослушивать телефоны, и мой мобильник уже…» – Она в ужасе привалилась к вешалке – пластиковые пакеты спасительно холодили шею. Варвара, закрыв руками лицо, съехала на корточки, закачалась из стороны в сторону. От сковавшего ее страха она не могла даже расплакаться.

 

Глава тринадцатая

Владислав Загорайло мучительно вставал по утрам. Он мучительно переносил все, что требовало дисциплины, строгой отчетности и режима. Это торопливое, безвкусное какое-то время, в которое он жил, приходилось не по душе эстету-оперативнику. То ли дело благословенный девятнадцатый век! Театры, балы, кутежи, дуэли, прелестные незнакомки под вуалями в экипажах, роняющие перчатки с таящимися в них роковыми посланиями… А прически! А одежда! Изучив до мелочей костюм «денди лондонского» по моде тысяча восемьсот тридцатого года, Влад пришел к выводу, что с его комплекцией, чертами лица, характером, мимикой родился он на полтора столетия позже, чем надо. Загорайло был сухощав, бледен, горбонос и белокур. И он, Влад, считал себя подлинным Онегиным. Блистательным аристократом, роковым и разочарованным бренной жизнью. Вариант возможного своего происхождения из крестьянской или чиновничьей семьи им не рассматривался (хотя с его-то фамилией на эту тему стоило поразмышлять). В действительности эти его представления о себе выражались в снисходительном тоне с окружающими, насмешливом взгляде, особом, «литературном» языке и вызывающих одеяниях, которые он сам подчас и сооружал, призывая на помощь соседку тетю Веру – швею-мотористку с сорокалетним стажем. Огромные белоснежные манжеты, блестящие шарфы, туфли на каблуках, зауженные донельзя брюки. Против шляп восстал весь оперотдел. «Ты б еще в бриллиантовых запонках на задержания бегал, чудила», – костерил его красноносый начальник с громоподобным голосом и угреватой физиономией – «форменный люмпен, пропахший луком и кислой капустой». В общении с сослуживцами Загорайло был заносчив, немногословен, темами футбола и выпивки не интересовался. В работе не беспредельничал, так как «лакированными ботинками не ходят по собачьему дерьму». Родители Владислава – адвокаты – надеялись, что «мальчик» пойдет по их стопам. Эм-ск, конечно, не Москва, но в нынешнее время и в этом немаленьком райцентре хватало богатых клиентов. Влад отчаянно встал на дыбы. «Защищать толстомордых ублюдков? Да уж лучше я блядям в баре буду подавать ананасную воду!» Но юридический институт он закончил и попал на работу в оперотдел. Ему, хотя и стыдно в том было признаваться, работа ужасно понравилась. Доля риска, лихой романтики, опять же – оружие и статус вершителя правосудия на месте. А деньги оказались для Загорайло не столь и важны. Родители смирились и поддерживали, чем могли, двадцатишестилетнего «мальчика».

Этот молодой сноб пытался выпростать себя из кровати в семь тридцать утра – в тот момент, когда Быстров отдавал приказание Светлане спасаться у него дома, а Поплавский уже садился в электричку на Москву. Загорайло тоже требовалось ехать в Москву – работать со свидетельницей Красновой-младшей. И еще осматривать квартиру погибшей Красновой-старшей. Утро выдалось серенькое, персонажи сегодняшнего дела представлялись такими же серенькими. Значит, замшевые ботинки на толстой подошве, черные джинсы, алая в искру рубашка, шейный платок (что-нибудь неброское – глухое бордо или антрацит), черная замшевая курточка. Тонкая кожаная папка. Родители презентовали Владу на двадцатипятилетие свой старенький «форд». Влад, скрепя сердце, принял этот несоответствующий его образу подарок (заглядывался он на «ягуары»), но потом привык, полюбил и уже не мыслил себя без темно-синего железного друга.

До квартиры убитой Красновой они с экспертом Василием Мухиным «ползли» по пробкам четыре часа. Василий бесил Влада бесконечным тыканьем кнопок радиоприемника. Есть же диски «Раммштайна» и «Лед зеппелин»! Но подобную музыку нервический эксперт, видите ли, не слушал. Потом Василь Петровичу страшно захотелось есть – с завтраком у него, блин, «не сложилось». А что вообще может складываться в жизни с женой-алкоголичкой? Влад Мухина не жалел, так как считал ситуацию бредовой, и с юношеским максимализмом однажды посоветовал эксперту «порвать в клочья старую жизнь и забыть о ней». Мухин затравленно посмотрел на Влада и буркнул что-то типа «чужую беду руками разведу». Впрочем, больше к этой теме они никогда не возвращались.

У дома Красновой Петрович с наслаждением прикончил две «горячие собаки» – Влад поддержал компанию зеленым чаем и «сникерсом».

Обыск бестолковой, захламленной квартиры убитой не дал ожидаемых результатов. Ни телефонов убийц, ни фотографий, ни визиток. Впрочем, все записные книжки Татьяны были изъяты. Краснова принадлежала к плеяде теток, которые по совковой привычке стирали и сушили полиэтиленовые пакетики, хотя они бесплатно выдавались в каждом супермаркете. Такого количества баночек, бутылочек, крышечек, упаковочных бумажек и резиночек Влад еще не видел. В фанерных антресолях меховые шапки, побитые молью, перемежались отрезами тканей устрашающих расцветок; засушенные, рассыпающиеся в прах пучки трав соседствовали со свечными огарками и коробками с шурупами. Этот вещевой хаос был для Влада очевидным свидетельством того бардака, что творился в голове убитой. Подтверждали его представления о Красновой-старшей и штабеля разнокалиберной духовной литературы. От «Предсказаний старцев о конце света» до «Как вымаливать погибающих от сглаза». Одна книжица приглянулась Загорайло особо: «Инструкция для бессмертных, или Что делать, если вы все-таки умерли». Ее он тоже решил изъять, чтобы ознакомиться на досуге. Довершив бедлам в квартире до логического конца, парочке пришлось удалиться не солоно хлебавши. На улице Мухин заканючил, что у него в Эм-ске дел полно, а уже почти три часа дня, и по пробкам переть к Красновой-младшей, а потом в Эм-ск – это к ночи приехать в лучшем случае. Загорайло отпустил суетливого эксперта, так как в одиночестве чувствовал себя гораздо комфортней.

Позвонив Анастасии Красновой, он услышал нетрезвый хриплый голос, которому аккомпанировал детский плач. Анастасия заорала на опера, что знать ничего не знает и принимать никого не желает. «У меня дочь болеет, похороны, а вы достали, ублюдки!» На ублюдков Загорайло хмыкнул и, отсоединившись, поехал к дому Красновой-младшей, купив бутылку какого-то паршивого ликера.

Дверь долго не открывали. «Ушла гулять с ребенком?» – удивился Влад. Но затем послышался шорох, возня, детский писк, прерываемый грубым женским криком, и вопрос из-за двери:

– Кого там несет?

– Сувенир от поклонника!

– Охренели, что ли? От какого поклонника?

– От страстного. Настя, откройте, это свои.

Видимо, любопытство пересилило, и Краснова приоткрыла дверь. Загорайло тут же втиснул ногу между дверью и стеной. В щели показалось красное щекастое лицо свидетельницы. Влад с силой дернул дверь и попытался вручить розовую бутылку ликера девушке. Она отпихивала и бутылку, и Загорайло, но все ее действия не возымели ни малейшего успеха.

Ловкий опер уже втиснулся в прихожую:

– Это вам, Настенька, для поддержания пошатнувшихся сил.

– Издеваетесь? Я русским языком сказала, что ничего не знаю. Отвяжитесь! Вон!!! – Краснова зарыдала и рухнула на табуретку у вешалки. Из комнаты понеслись детские крики.

– Вы расстроены. Вам кажется, что жизнь кончена. Но это не так! У вас дочь, и значит, все еще впереди, жизнь, знаете ли, продолжается.

– Да что вы знаете о моей жизни?!

– Думаю, многое, – задумчиво сказал Влад, оглядевшись по сторонам. У младшей Красновой беспорядок был сопоставим с хаосом первого дня творения. Через десять минут Влад уже сидел в комнате, покачивая на коленке Краснову-третью. Годовалая Лиза зачарованно смотрела в артистическое лицо оперативника, который по временам подмигивал ей по-свойски и встряхивал. Лиза тогда кокетливо отбрасывала головку назад и похохатывала.

Анастасия, «угостившись» розовым липким пойлом, которое ей определенно не понравилось, сидела напротив Влада за столом, заставленным всякой всячиной – от детских бутылочек до пивных банок с распластанными по ним окурками. Анастасия была так напугана, измотана, что, рыдая, доверила незнакомому человеку «смертельную» тайну – рассказала про звонок с угрозами. Некому было заступиться за несчастную мать-одиночку, потому спокойный, ироничный, но железобетонно уверенный в себе хлыщ-оперативник был единственный, кому, пожалуй, была небезразлична судьба и Насти, и ее дочери. Вовка – вот ничтожество! – только услышал про убийство тещи, сразу внес Настин телефон в черный список. Трус, подонок! А этот, холеный, брезгливый – вон как стул отряхивал, прежде чем сесть – да еще с пидорским платочком на шее, обещает заступиться. Вот и пойми что-нибудь в этих мужиках!

– Во сколько вам угрожали, Настя? – Влад пересадил Лизу на другую коленку.

– Где-то в пять вечера. Я «мелкую» на прогулку собирала. Да, значит, в пять.

– Голос описать сможете?

– Ну, низкий, мужской. Жуткий. Так блатные разговаривают. Я сразу поняла – Лизку прикончит одним пальцем, и не поморщится. – Краснова снова ударилась в плач. Следом за матерью вступила и дочь.

Загорайло решил, что пора закругляться с лирикой. К тому же необходимо «мухой лететь» на телефонный узел, чтобы определить номер, с которого поступила угроза. Влад встал, пару раз подкинул над головой младенца с криками: «Кач-кач», – Лиза от изумления прекратила рев и даже радостно загукала. Посадив девочку в кроватку, Влад подошел к Насте:

– Настя, я поеду на телефонный узел, а вас просто заклинаю никому не открывать двери и не выходить на улицу. И, конечно, нужно кого-то попросить помочь вам эти дни.

– Тетка завтра приезжает. Послезавтра похо-ро-ны, – Настя начала было плакать, но Влад отечески похлопал ее по плечу и, взяв руку девушки, вложил в потную ладошку картонную карточку. – Вот моя визитка. В любое время звоните. И, пожалуйста, не пейте! Это не нужно ни вам, ни ребенку. А этот с позволения сказать напиток, что я вам опрометчиво принес, вылейте в унитаз. Там ему место. Андестенд?

– Что? – Настя подняла на опера зареванное, изумленное лицо.

– Говорю, берегите себя. Все будет хорошо. – И Загорайло, легко наклонившись к Настиной руке, едва коснулся ее губами.

Девушка в ужасе отпрянула. Она пришла в себя, только когда за Владом хлопнула дверь. Краснова в недоумении уставилась на свою пухлую руку с неухоженными ногтями, будто это была не живая плоть, а протез из бриллиантов.

Телефон «жуткого голоса» оказался мобильным, принадлежащим Леониду Колючкину, девятнадцатилетнему москвичу, проживающему на Киевской улице. Абонент был, естественно, недоступен. Загорайло не особенно надеялся на удачу, но съездить к этому Колючкину следовало.

Домофон отозвался на вызов мальчишеским голосом:

– А Леньки нет. Он в трамва, ну, травматическом пункте на перевязке.

«Интересно. Мимо дома “травмированный” в любом случае не пройдет», – подумал Влад. Он подогнал машину к подъезду, откинул сиденье, чтоб с комфортом перекусить: благо, по дороге купил пакетик арахиса и сок. Колючкин появился, когда пакетик не был опорожнен и наполовину. Долговязого вихрастого Леонида Влад вычислил по заклеенному многочисленными пластырями, которые поддерживали внушительную повязку, носу. Все ясно – перелом. Загорайло предстал перед Колючкиным, держа удостоверение на уровне его глаз. Паренек, оказавшийся студентом МАИ, поведал историю, которую, примерно, и ожидал услышать полицейский.

– Останавливает меня вчера мужик, ну, почти уже у дома – рожа гоблинская, зверская, а у самого улыбка до ушей, хоть завязочки пришей. И как родного меня обнимает, так, знаете, потряхивает, хлопает. Мол, радость у меня, пацан, надо жене в роддом позвонить, а батарейка на телефоне села. И мобилой трясет. Дай, говорит, позвонить. Уж я тебя отблагодарю! – Леонид сплюнул, потом закинул голову, потряс ею. – И отблагодарил, сука. Только я ему свой мобильник протянул, он хрясь мне в нос со всей дури! Искры из глаз, реально прямо, сыпанули! Я согнулся пополам, из носа кровища хлещет. Но краем глаза заметил, что он свернул в переулок. Я платком нос прижал и просто на автомате, от злости, наверное, за ним. Переулок длинный, но я увидел, что он потом направо, на Дорогомиловку свернул, но бежать за ним уже не смог. Все перед глазами плыло. Вот такое дерьмо. А вы его вычисляете за кражи?

– Да, за серию краж мобильных телефонов. Это он? – Влад вынул из кармана фоторобот «зверюги». Взглянув на картинку, Колючкин аж подпрыгнул:

– Он! Сукой буду, он!

– Спасибо, Леонид. Ты поправляйся. Творогу больше ешь – это для костей, – пояснил Влад удивленно взглянувшему на него парню. В этот момент мобильный самого Влада запел голосами группы «Лав».

– Слушаю, гражданин начальник, – в привычной манере обратился Загорайло к Быстрову, кивнув Леониду и отходя к своей машине. Быстров казался уж что-то больно серьезным. Игру не подхватил и не поздоровался.

– Ты где, Влад?

– На Киевской улице.

– Что?! Что ты там делаешь? – взвился вдруг следователь

– Со свидетелем вот важным побеседовал о жизни бренной. Наш замечательный «фоторобот» его вчера жизни поучил – мобильное средство сообщения попер, сломав «вьюноше» переносицу. После чего, видимо, не слишком далеко отойдя, предпринял словесные угрозы по названному средству сообщения в адрес Анастасии Красновой, которая, под напором моего обаяния и доброты, раскрыла эти его гнусные инсинуации.

– Загорайло, к лешему твою литературщину! «Фоторобот» – рецидивист Ефим Кантор, по кличке Жидяра. Два разбоя и грабеж, убийства так доказать и не смогли. Но похоже на то, что и мокруха на нем. Освободился полгода назад по амнистии, дьявол ее побери! Проживает в квартале от твоей Киевской улицы, на Можайском валу, у родной сестры Варвары. Эта Варвара, как несколько часов назад выяснил Поплавский, была лучшей подругой умершей Глоткиной, в квартирке которой и обретались наши бандюки. Короче, Поплавский, светлая башка, пробил ее по базе. И нашлась не Варя, а совсем даже Фима. Витя на всех парах несется сейчас к Канторам. Московских я предупредил – они тоже выдвинулись. А ты – самая светлая голова, оказывается, уже на месте. Значит, сейчас диктую тебе точный адрес, но, Владик, заклинаю тебя всем святым, не лезь в пекло. Кантор ОЧЕНЬ, понимаешь, ОЧЕНЬ опасен. Наверняка вооружен, и… Все ты сам понимаешь.

– Сергей Георгиевич! Не надо, как говорится, грязи. Упакуем в лучшем виде. Готовьте премии, а то мне гардероб к лету обновить требуется.

– «Страшный» лейтенант, ты мне зубы не заговаривай. Не лезь, говорю, без Поплавского и собровцев.

– Есть! – Влад отсоединился.

Поизучав в машине карту, Влад тронулся в сторону Можайского вала. Машину припарковал у соседнего от канторовского подъезда, и тут… увидел Фиму по кличке Жидяра собственной персоной, выносящего из подъезда две огромные сумки. Широченный, мускулистый, бритый почти наголо, с бульдожьим загривком, Кантор и вправду производил устрашающее впечатление. «Да, это вам не Шмулик со скрипочкой. Бывает же такое…» – подивился Влад уродливости бандитской физиономии, которая, казалось, состоит из плохо прилаженных друг к друг булыжников, самый крупный из которых олицетворял собой нос. Причем «подправленный» не один раз. Когда Ефим завел двигатель своего джипа, Влад понял, что выбора у него просто не остается. Держа пистолет в правом кармане куртки, Загорайло прогуливающейся походочкой подошел к урчащей черной громаде.

– Друг, ты местный? Что-то я заплутал совсем, – неловко подделываясь под простачка, завел Влад, стараясь не смотреть в звериные глаза Кантора, сузившиеся и почуявшие неладное. Жидяра приоткрыл дверцу, обшарил приставалу мгновенным взглядом, зацепившись на спрятанной в кармане руке, и сделал выпад левой – едва заметный, но очень точный. В печень, которая пробивалась от его заточки насквозь…

Варвара, спешащая из магазина, где она долго и бестолково покупала в дорогу колбасу и другую снедь, подбежала к машине, когда Влад оседал с закатившимися глазами на тротуар. Ефим за шкирку втащил остолбеневшую дуру-сестру на заднее сиденье, и машина, развернувшись, рванула через дворы к Кутузовскому проспекту. Из-за серого кирпичного дома выглянуло равнодушное солнце, осветив черную фигуру юноши, свернувшегося калачиком на тротуаре. Молодая собачница, вышедшая из подъезда с лохматой болонкой, брезгливо обошла «пьянчугу». Болонка, прижав уши и хвост, шмыгнула мимо «этого», прижалась к ноге хозяйки, затряслась. «Пинча! Гулять!» – рыкнула на хвостатую подопечную тетка. Но что-то заставило ее оглянуться на скорчившегося Влада – в глаза бросился развязавшийся шейный платок, добротные ботинки. Женщина подошла, наклонилась с брезгливостью над Загорайло и тут же, прижав руки ко рту, отскочила. Впрочем, дамочка оказалась не из истеричных клуш. Она выхватила из кармана джинсов мобильный и набрала номер «скорой». А в это время из другого подъезда Г-образного дома выбегал крупный пожилой мужчина, который курил на балконе и видел, как Влад отшатнулся от машины и упал. Видел он и бегство джипа со двора. Две цифры на номере иномарки бдительный жилец запомнил четко. Через семь минут к подъезду, куда уже сбегался народ, обступив умирающего Влада, примчался Поплавский. А еще через четыре прибыл спецотряд быстрого реагирования. За это время убийца и его сестра-соучастница, бросив машину у Третьего транспортного кольца, сели в «хачмобиль» – «жигуль» с бомбилой Гургеном за рулем, и двинули в сторону Минского шоссе. Через пятнадцать минут они сменили бомбилу, добравшись на развалюхе «шевроле» до кирпичного особняка в профессорском поселке.

Когда к Вите Поплавскому, ждущему страшной вести в коридоре больницы, из операционной вышел врач с потрясающей новостью, оперативник не сразу поверил тому, что сказал хирург. Не поверил, потому что о чудесах он читал только в Священном писании. А его грязная, циничная, не слишком благодарная работа только и делала, что чудеса опровергала.

– Если б не эта книжица в кармане, вы бы могли и не довезти его. Двенадцать миллиметров картона, на которые пришлась вся сила удара, не позволили проткнуть насквозь печень. Прогнозов не строю, но шанс есть, – врач положил на стол перед Виктором Поплавским маленькую книжку в картонной обложке, на которой ангел вырывал из рук черта человека и уносил в небеса. Золотом были выбиты буквы названия «Инструкция для бессмертных, или Что делать, если вы все-таки умерли». Автор – убиенный священник Даниил Сысоев. Под именем автора зияла неровная дыра в потеках бурой крови. Крови сноба и эстета Владислава Загорайло.

В то время, когда в центре Москвы разворачивалась драма с участием коллег Димы Митрохина, сам он возвращался в отдел не с пустыми руками, исколесив за день столицу с севера на запад и с запада на юг. Митрохин сумел-таки выяснить, кому принадлежала машина с цветочной аэрографией. Обзвонив накануне вместе со стажером-студентом Колей Михайловым все салоны Москвы, где наносили подобные изображения (а их, на удивление, оказалась целая прорва – больше тридцати), Дмитрий выделил четыре точки. Все в разных концах Москвы, как назло. Машину могли просто угнать и, сделав дело, уничтожить в ближайшем леске – убийцы представлялись явно безбашенными, и тогда поиск хозяина вообще не имел особого смысла, но работу по машине нужно было с чего-то начинать.

Лишь в четырех салонах оперативникам с уверенностью сказали, что наносили подобные рисунки на белые БМВ нужной модели. Один салон висел под вопросом – сменился хозяин, и вся учетная документация пребывала в беспорядке. В двух резко отказались отвечать на какие-либо вопросы по телефону. Естественно, Митрохин поехал прежде всего в ближайшую к Эм-ску точку. Не повезло. Дима показал схематичный рисунок, сделанный по памяти Шатовым, но мастер ничего похожего не воспроизводил. Он лишь украшал пространство вокруг ручек дверей маленькими букетиками сирени. Во второй точке похожие ветки были нанесены. Но БМВ имела оттенок металлик. Что ж, в темноте пострадавший мог цвет не разглядеть. Вообще кто мог ручаться за показания Александра? Все-таки два дня беспамятства, наркотическое отравление – это не шутки. Хозяином машины числился Армен Гагикович Авакян – директор цветочной фирмы «Аргаба плюс». Покрутившись вокруг оптового склада этой конторы, расположенной на северо-западе Москвы в промзоне, Дмитрий под видом оптового покупателя разговорился с симпатичной секретаршей. Дежурно посетовав на то, что малому бизнесу очень туго приходится и вот уже третьих поставщиков хозяин намерен сменить, Дмитрий в умилительном экстазе, который выразился глуповатой улыбкой на его круглом простодушном лице, махнул в сторону веток орхидей, красовавшихся в вазочке на столе рыженькой пампушки Олечки:

– Какая гармония. Моя девушка просто мечтает украсить свою машинку – у нее маленький «опель», ветками орхидей или цветущей сакуры, – трогательно «разоткровенничался» актер погорелого тетра Митрохин.

– Да что вы! – всплеснула руками милая Олечка. – С ума сойти! У нас с этой сакурой целая беда приключилась зимой. Армен подарил Мананочке – ну, жене своей, «бэху», разрисованную этой вот сакурой. А она через неделю в аварию попала на ней, представляете? Машина в лепешку, а Мананка до сих пор в ошейнике ходит – шею чудом не сломала. Ох, ужас просто был, – Олечка так разнервничалась, что стала интенсивно заедать волнение шоколадкой.

– А что ж машина? Починили?

– Да вы что! Он даже для продажи восстанавливать ее не стал. Убийце, говорит, собачья смерть. На свалке красавица. А там, может, и разобрали на детали…. Ну так что, Дмитрий? Я даю вам бланк договора и прайс? – Оленька, облизав нежные пальчики, посмотрела деловито на клиента.

– Да, конечно! Завтра же оповестим вас о решении. – Неуклюжий Митрохин, краснея, поднялся со стула.

– Отгрузка после стопроцентной предоплаты. Только безнал. У нас строго, – важно объявила «бизнес-леди», протягивая бумаги Дмитрию.

Митрохин расшаркался и вышел на улицу. Конечно, следовало бы проследить до конца судьбу этой «бэхи», но что-то подсказывало Диме: пустышка, не то. И он решительно отправился в сторону третьей точки.

Здесь совпало все: цвет машины, рисунок и очень интересный хозяин. Фирма аренды машин «Престиж-кабрио».

– Они не первый раз заказывают нам роспись машин для вип-клиентов, – говорила холеная, одетая в дорогой брючный костюм девица с бриллиантами в ушах.

В этом салоне, а отнюдь не мастерской, которыми по сути были предыдущие конторы, все сверкало стеклом и металлом. Зеркальные плитки на полу, кадки с цветами, мягкие кресла у плазменного экрана телевизора, распятого по стене, аккуратные уборщицы, скользящие по плиточному «катку» в паре со швабрами исполинских размеров – все говорило о солидности заведения. Радости Димы не было предела, когда он узнал, что с фирмой «Престиж-кабрио» салон разделяет всего лишь стена. «Вот они почему спелись!» – догадался Митрохин и решительно отправился в прокатную фирму. Там еще более умопомрачительная девица, на которую Митрохин стеснялся смотреть и держался ближе к стойке с рекламными буклетами – ему казалось, что стойка загораживает его видавшие виды ботинки, – с профессиональной доброжелательностью выслушала просьбу оперативника, изучила его удостоверение и, пройдя к своему столу, принялась щелкать мышкой компьютера.

– Так, вас интересуют числа вокруг двадцать пятого апреля. Вот. Накануне машину арендовала Маргарита Скупина на два дня. Паспортные данные, расписка, залог – все имеется.

– И что потом? Она вернула машину?

– Вернул ее водитель через день. Да, все оплатил. Машина была в порядке.

– А сейчас она на месте?

– Нет, – холеная красотка вытянула ярко накрашенные губы дудочкой. Ее зеленые глаза уставились в экран монитора. «Вот это ресницы! Как в рекламе!» – восхитился простодушный опер накладным «опахалам» для глаз. – Машина арендована на три дня на свадьбу. Еще два дня ее не будет на месте. Аэрографки пользуются спросом, – зеленоглазая растянула гуттаперчевый алый рот в дежурном «чи-изе».

– А как эта Скупина выглядела? Может, вы запомнили ее? – все еще не веря в удачу, скучным тоном спросил Дмитрий

– О да! – живо отозвалась красавица. – Она была в полном порядке. Сделана «от» и «до», – женщина скептически хмыкнула.

– В смысле?

Менеджер опустила глазки, будто смутившись от необходимости раскрытия женских секретов:

– Отменная пластика лица. Все искусственное – рот, нос, губы. Вы уж мне поверьте, – красотка со значением покивала безупречно уложенной каштановой головкой. – Да и фигура. Бюст, талия… Наверняка ребра нижние вынуты, силикон стопроцентно.

Митрохин вытаращился при упоминании вынутых ребер, но красотка вдруг сосредоточенно замолчала, закусив аппетитную губку.

– Подождите. Эта Скупина… Да-да… – Менеджер лихо забила ухоженными пальцами по клавиатуре. – Да, она не раз уже брала у нас машину. Вспомнила! – женщина откинулась на спинку кресла. – То-то она злилась в последний раз, что машина больно вычурная. Она брала до этого «Ауди ТТ» и БМВ, но нераскрашенные. Обе машины серые. А в тот день из маленьких, но норовистых машин имелась только эта, с аэрографией. Я все расхваливала ее, а она смотрела на меня, как на умалишенную.

Дмитрий решительно достал из сумки фоторобот «ведьмы», у которой, кажется, появлялось подлинное имя.

– А что? Похоже, – задумчиво прищурилась женщина, рассматривая «портрет». – Только эта ни рыба ни мясо. А та больше на мегеру походила. С гонором. Видно, из этих, которые «из грязи в князи». Небось маникюршей полжизни горбатилась, а потом папика отхватила богатого, – проницательная женоведка, вручив Митрохину листок, хмыкнула: – А она серийная маньячка?

– Да нет, с налогами проблемы у дамочки.

– Ну-ну, – не поверила смышленая красотка и радушно попрощалась с оперуполномоченным, который пытался скрыть победоносную улыбку.

Взяв паспортные данные и телефон Маргариты Скупиной (любопытно, что имелся лишь служебный, мобильный клиентка назвать отказалась под каким-то благовидным предлогом), Дима отзвонил дежурному – Женьке Ломову, озадачил его поиском сведений о возможной убийце, а сам помчался к ее дому. Ни Быстрова, ни начальство решил не оповещать, а то разведут панику.

Когда Митрохин приехал к дому Скупиной, его неприятно поразила убогость квартальчика, явно предназначенного на снос: несколько хрущоб у железнодорожной насыпи. «Что-то не так. “Ведьма” тут жить не может. Впрочем, прописана она может быть хоть в Задрищенске, а проживать на Новой Риге. Ладно, в сторону домыслы! Работаем», – подбодрил себя опер. Когда Дима подходил к нужному подъезду, раздался звонок от Ломова.

– Значит, Маргарита Скупина, семьдесят седьмого года рождения, проходила свидетелем по делу о распространении наркотиков. Сама – ясное дело, наркоманка.

– Понятно, Женя. Спасибо.

Митрохин звонил в облезлую дерматиновую дверь квартиры Скупиной, находившейся на втором этаже загаженного донельзя подъезда, уже придумав во всех подробностях легенду своего появления. Мелкая сошка из мэрии с поквартирным опросом по поводу возможного расселения хрущевок. Хлипковата версия – кто там от мэрии будет шастать по квартирам люмпенов? Но другого не придумывалось. Звонок не работал, пришлось в дверь барабанить.

– Тебя, Леха, за смертью посылать, – послышался заплетающийся голос из-за двери, которая затем медленно приоткрылась, и в проеме показался тощий мужичок в псивой майке и не имеющих определения штанах. Он был нечесан, бос и совершенно пьян. Пьян так сильно, что, увидев Митрохина, не удивился, а, покачнувшись и найдя в плече оперативника опору, что-то миролюбиво забормотал про бестолкового Леху. Приятель, видно, пошел за добавкой, да пропал.

Квартирка представляла собой типичное логово современных «отверженных» – драные обои, стол, заваленный объедками, бычками и бутылками, горы тряпья и батареи пустых бутылок на полу. Словом, привычное, но все еще пугающее своей отвратительностью место применения служебных талантов младшего лейтенанта Митрохина.

– Маргарита Скупина здесь проживает? – решил не церемониться с пьянчугой осмотревшийся Дмитрий.

– Ритка? Ты че, паря? – мужик знаком вопроса закачался перед опером.

Митрохин на всякий случай решил приладить хозяина на стул. Теперь мужичок закачался на стуле, норовя опрокинуться вместе с ним.

– Ты теперь дурь свою на кладбище неси. И сам там оставайся – убийца! – босоногий хотел с воздетым кулаком сделать выпад в сторону Митрохина, но, сильно накренившись, ухватился за стол.

– Маргарита умерла? Когда? Кто вы ей? – Дима задавал вопросы четко, медленно и громко.

– Я – муж! Сашка Скупин! А вот кто ты? Мы с Лехой тебя сейчас… – Мужичок вновь попытался встать, на этот раз вооружившись пустой бутылкой «Столичной», подвернувшейся ему под руку, но Дима грубо осадил его, тряхнув за плечи.

– Я из полиции. Веду дела по наркотикам. Фотографии Маргариты есть? Документы? Ну?!

– А-а, ну это тогда… – Мужик неопределенно поводил рукой.

Митрохин подошел к буфету, стал копаться в ящиках. Скупин-муж притих у стола, свесив голову и, видимо, задремав. В третьем ящике Дмитрий наткнулся на картонную красную папку с тесемками. В ней были фотографии. Совсем мало, но достаточно, чтобы понять, что Маргарита Скупина и отдаленно не напоминала убийцу. Черные вьющиеся волосы, нос-пуговка, пухлые щеки, затравленный взгляд. Вот она стоит «под венцом» со своим великовозрастным мужем – взгляд у обоих окаменевший. Вот за стойкой бара или кафе – с начесиком, с кривой улыбкой. В компании девушек – поездка или экскурсия: за спинами – то ли парк, то ли лес. Большая групповая фотография – одинаково стриженные и одетые подростки – со странными, уродливыми лицами. Сверху, полукругом, надпись – «Специализированный интернат № 2 города Яв-ска. 1988 год». Похоже, Скупина третья справа, в нижнем ряду. Выглядит одной из самых нормальных. Взяв эту фотографию и свадебную, Митрохин, поискав какие-либо еще документы, но ничего не найдя, вышел из пропащей квартиры: конструктивный разговор с неутешным вдовцом был невозможен: мужичок рухнул-таки со стула и мирно посапывал под столом, подтянув колени к подбородку.

Из квартиры напротив, толкая перед собой сумку на колесиках, появилась бабулька, одетая явно не по погоде – в длинном пальто, шерстяном платке и галошах.

– Здравствуйте. Лейтенант Митрохин. Хотел бы задать вам пару вопросов о покойной Маргарите Скупиной, – отрапортовал Дима, подойдя к бабке. Та посмотрела на него полоумным взглядом и гаркнула:

– Ай-я?! Чего?!

– Говорю, где Рита работала?! – заорал Митрохин, наклоняясь к самому уху старухи и тыкая пальцем в направлении квартиры Скупиных.

– Че орешь! Глухой, что ль? Нихто не работает! Ритка померла о прошлом годе. Ничего не работала – в больнице, шалава, отлежится, и пьет. Или как его, колется! – Бабулька отстранила некстати загородившего путь полицейского и споро заковыляла к лестнице. Ухватившись за перекрученные перила, стала меленькими шажками спускаться, дергая за собой тележку.

«Ну, вот как можно было свернуть в бараний рог приваренные намертво железки? Какой силой, целеустремленностью нужно обладать?» – задался риторическими вопросами оперуполномоченный, провожая взглядом деловитую старуху, опасливо хватавшуюся за «ажурную ковку» вывороченных перил. Дмитрий, посмотрев на часы, решил «доложиться» Быстрову, но у того телефон был недоступен. «Видимо, в метро товарищ следователь. Так. Семнадцать десять. Поздновато ехать в интернат, находящийся в противоположном от Эм-ска районе Подмосковья. Значит, едем в отдел», – принял решение лейтенант.

Весна неудержимо отвоевывала пространство и время у грязноватой, сумрачной московской зимы. Митрохин, выйдя на свет и простор из подъезда-преисподней, с наслаждением расправил плечи, потянулся конопатым носом к упругим, ласкающим солнечным струям. А воздух, который ни почувствовать, ни вдохнуть полной грудью не могли в своем грязном копошении, боли и беспросветности обитатели этих заброшенных жилищ, – был свеж, чист и живителен.

 

Глава четырнадцатая

Всю дорогу до Москвы Быстров боролся с собой – звонить или не звонить Светлане. Очень хотелось, но повода он придумать не мог – как только Атразекову доставили к его дому, старшина Волжанов отрапортовал о «полном ажуре». Следовательно, служебной надобности в звонке не существовало, а нужда была личная, мужская – разрази ее гром, так некстати вылезшую. В общем, Быстров все же смалодушничал, достал телефон, злясь на себя, что изобретает предлог, и набрал номер, пытаясь изобразить радушного хозяина, чтобы задать дежурный вопрос: «Как вы там устроились?» Светлана долго не отвечала, и сердце сдержанного Сергея Георгиевича выдавало несвойственные ему аритмические кульбиты. Наконец послышалось напевное «Алло?», и фоном к нему неясный шум. Быстров встревоженно спросил:

– У вас все в порядке, Света?

– Да-да, большое спасибо. Очень хорошо.

– А что там шумит?

– Э-э, сковородка. Я тут жарю…

– Вы нашли, что пожарить? – растерялся Быстров. – Простите, я ужасный хозяин. Дотянете до вечера? Вы скажите, что купить – я все привезу.

– Ничего, я сама свалилась на голову вам. Неловко все как-то, глупо. И я все уже купила.

– Светлана, вы спасаетесь у меня или намереваетесь предстать в качестве нового трупа? С которым мне не слишком приятно будет работать? – О, сколько металла, сдержанного гнева зазвучало в голосе «хозяина». Светка, оробев, растерялась и притихла. Глухое молчание «жертвы» еще больше смутило взволнованного и потому злящегося Быстрова, и он, строго запретив Атразековой выходить из дома и вообще проверить замки на двери, отсоединился. «Вот и изобразил радушие, идиот». Весь десятиминутный путь от метро до павильона ВВЦ следователь костерил себя, но, войдя по длинной пологой лестнице в гулкое, ярко освещенное пространство с высоченным потолком, полностью переключился на работу.

У самого входа несколько женщин просили подаяние. Густобровый монах подаяние требовал, а две тетки с испугом выслушивали его отповедь.

Отдельно от всех стоял крупный седовласый мужчина в алой ветровке с плакатом на груди. На плакате помещался коллаж: фотографии семьи царя Николая Второго перемежались картонными иконками Христа, Богородицы, святых, из которых Сергей Георгиевич узнал Серафима Саровского, молящегося на камне. Мужчина с коллажем, подняв руку, зычно пел. Густой, роскошный баритон невольно заставлял вслушаться в слова песни, которые на манер марша воспроизводил певец:

Ведут нас ко Христу дороги узкие, Мы знаем смерть, гонения и плен. Мы – русские, мы – русские, мы – русские, Мы все равно поднимемся с колен.

Быстров положил две десятки в картонную коробку, стоявшую возле песенника-патриота, на дне которой болталось несколько монет и бумажек. Артист, сдвинув брови, продемонстрировал следователю символ «рот-фронта» – кулак топориком – и Быстров под трубные звуки патриотического марша, настраивающего на подвиги, пошел искать комнату администрации.

Найдя организаторов, а именно крупного рыхлого Николая Николаевича Скупого, с красным лицом и философски-задумчивым взглядом, и его помощницу Эллу, мужеподобную, неприветливую и будто приваренную раз и навсегда к ноутбуку, Быстров категорично потребовал подробный план выставки. Это оказалось не так-то просто – участники часто менялись. Впрочем, Элла, оторвавшись на секунду от монитора и скосив глаз к схеме, которую выдал-таки ее шеф следователю, ткнула красным маркером в то место, где позавчера еще располагался ларек Голоднинского монастыря, а сегодня торговали книжники.

Пестрота и экзотичность выставки произвели на следователя сильное впечатление. Этому способствовал и инцидент, участником которого Быстров оказался, едва шагнув в пространство торговых рядов. При входе довольно большое пространство, не менее двенадцати метров, арендовало издательство «Благо». Оно выпускало книги, фильмы и диски с лекциями. От чтения аннотации к диску «Страсти человеческие» Быстрова отвлек монолог крупного седовласого мужчины, резко надушенного и претенциозно одетого. Оратор яростно потрясал пальцем перед носом «благостной» продавщицы, смиренно потупившей взгляд интеллигентной женщины в нарядном шарфе:

– Мы-то знаем, как сладко пьют-жрут архиереи! И всегда держат одну мысль в голове: хапнуть, урвать, пока есть власть и силы. Чудотворных икон и мощей побольше на приходы! Это так привлекает дураков-паломников, отсчитывающих рублики! А еще понастроить-понаоткрывать свечных и иконных заводиков, православных аптек, освященных лавок с жратвой и с золотишком. Ничего, авось покаяться успею, – дядька загундосил издевательским дискантом, талантливо актерствуя. – За труды все простится. Я ж во славу Бо…

– У вас много знакомых архиереев?! – прервала обличителя продавщица. Мужик с раскрытым ртом замер, в изумлении уставившись на вздумавшую «слово молвить» тетку. – Я вот с одним только знакома, – спокойно продолжала женщина, поправляя шарф. – Программы безвозмездно делает на радио и телевидении. Организовал сестричество в нашем приходе. Иногда по воскресеньям с нами, прихожанами, больных навещает в Н-ской больнице. И исповедует, и ведра со швабрами, бывает, таскает.

– Ага! Шифруется, святой отец! – с ликованием вывел на чистую воду архиерея седовласый.

– Это ваше «священное писание» – «Масонский сексомолец» оповещает о жизнедеятельности лицемерных попов? Или «Тугоухо Москвы» откровениями исходит? – спокойно поинтересовалась тетушка.

Мужик, побагровев, отшатнулся от прилавка:

– Ох, мракобесы! Долбанько несчастные! – завопил он, воздевая руки. – Да как вы вообще можете доказать мне, образованному, вменяемому человеку двадцать первого века, что если один ряженый мужик прочтет над булкой стишок, то булка эта превратится в тело другого мужчины, умершего две тысячи лет назад? А молдавский кагор станет его кровью! – оглашал пространство разошедшийся не на шутку посетитель.

Продавщица, у которой, видно, накопился богатый опыт общения с разношерстной выставочной публикой, резко отвернулась от борца с православием и, перекрестившись, стала переставлять диски на полке. Но вот другая тетка – покупательница (маленькая старушка, облаченная с ног до головы в черное), с воплем: «Над причастием глумится, сатана!», подпрыгнув, вцепилась в артистическую шевелюру «Фомы неверующего». «Фома» с удовольствием ухватил бабку за горло с криком «Фанатичка!». Неизвестно, чем бы вся эта катавасия закончилась, так как из-за соседнего прилавка уже выдвинулись православные силы подкрепления в виде двух амбалоподобных монахов, если б не Сергей Георгиевич. Он выхватил удостоверение, ткнул его между носами дерущихся, свободной рукой оторвал бабку от мужика и гаркнул: «Полиция! Все задержаны!»

За секунду место у прилавка «Благо» опустело. А Быстров решительно отправился на поиски бывшего голоднинского ларька, запретив себе любопытничать понапрасну. Теперь он спокойно реагировал и на хватающих его за рукава теток, предлагавших прикладываться к чудотворным иконам, которые они умилительно вытирали замурзанными тряпицами, и на блаженных или подделывающихся под таковых попрошаек с церковными ящиками наперевес, и на седовласых старцев, грозно раздающих пророчества обступившим их кликушам с разинутыми ртами и лицами, «исполненными очей».

Бывшая голоднинская палатка ничем уже не напоминала о себе. Вместо ангелочков на столах высились стопки книг, по большей части Священное писание, творения святых отцов, разнообразные молитвословы. Подвижный светловолосый раб Божий бойко и грамотно отвечал на вопросы многочисленных покупателей: «сотенные» и «тысячные» так и мелькали над прилавком, исчезая в набедренной сумочке продавца-катехизатора. Сергей Георгиевич осмотрелся по сторонам. С продавцами ширпотреба – миски, обувь, текстиль – говорил Поплавский по два раза. Быстрову нужен был свидетель «в теме» – православный, может, монашествующий. Судя по воспоминаниям тех, кто знал Краснову, она представлялась истово верующей. И, например, с продавцом маслин «кавказской» национальности православная тетка вряд ли бы стала общаться, а вот с монашкой или монахом – запросто. Быстров посмотрел на план. Прямо по проходу, по левой стороне, палатка одного из московских женских монастырей. То, что надо!

За столиком, уставленным маленькими иконками, сидела миловидная монашка в очках – юная, со смышленым взглядом. Она радушно поздоровалась с Сергеем Георгиевичем, который решил говорить с инокиней откровенно. Он показал удостоверение, представился. Мать Ангелина посерьезнела, но осталась совершенно спокойной.

– Да, я помню эту Татьяну. Царство ей Небесное, – монахиня перекрестилась. – Знаете что? – она деловито посмотрела на следователя. – Тут, у прилавка, поговорить не дадут.

Мать Ангелина набрала на своем простеньком мобильнике номер, сказала строго:

– Мать Афанасия, подойди на место. Мне нужно отлучиться.

Через пару минут к палатке примчалась худенькая пожилая монахиня. Она тоже радушно заулыбалась Сергею Георгиевичу. Заняв место за прилавком, старушка тоненько и монотонно завела:

– Братья и сестры, жертвуйте на наш монастырь. Прикладывайтесь к нашей святыне – чудотворной иконе.

Ее голос потонул в общем шуме. Мать Ангелина подвела Быстрова к лестнице, ведущей на второй этаж. Под лестницей оказалась небольшая ниша, где громоздились штабелями пластиковые стулья и столы. Ловко достав с верхотуры два не слишком чистых стула, монахиня пригласила следователя располагаться.

– Я знаю, что полиция расспрашивала продавцов о женщине, которая приходила к Татьяне. Я прекрасно помню эту красивую блондинку, потому что она всегда заказывала у нас молебны.

У Быстрова от удивления аж дыхание перехватило.

– Да-да. У нас есть чудотворная икона, помогающая бесплодным. Так вот эта женщина, как приходила, всегда заказывала молебны перед этой иконой. И всегда на одно единственное имя. Думаю, что для себя – уж больно щедро жертвовала. А имя вот, помню, что на «Л», – мать Ангелина сокрушенно покачала головой, – то ли Лариса, то ли Людмила. А может, и Елена. Ох, простите беспамятную, очень много народу проходит. – Она виновато посмотрела на следователя из-под круглых очочков.

– Ну что вы, матушка! Я вам очень благодарен за отклик. Но пока эта женщина известна нам как Арина.

– Но такого имени нет в православии. Очень часто в крещении дается второе имя. Так что Арина вполне может быть крещена как Людмила. Хотя странно, как правило, дается созвучное – Ирина, например. В общем, я вас только запутала. Но знаю одно – у этой красавицы были с Татьяной деловые отношения. Да-да. Я видела пару раз, проходя мимо их стенда, что эта Арина, или как там ее зовут, помогала Татьяне развешивать старинные иконы. Мне кажется, что она и приносила их ей. Один раз Татьяна подходила ко мне со старинным образом, спрашивала, что это за святой. Я прочла полустертую надпись – святой Вадим. А она похвалилась: «Видишь, какие мне иконы редкие приносят на продажу». Эту ее фразу я хорошо помню.

– То есть вы хотите сказать, что эта Арина-Лариса поставляла монастырю старинные иконы?

Ангелина смешалась:

– Я думаю… не монастырю. Татьяна просто помогала женщине реализовывать иконы. За определенный процент. Обычная коммерческая практика тут, на выставке.

– И в Голоднинском монастыре этого не знали?

– Ну, ручаться я не могу. Прости меня, Господи, если возвожу напраслину. Но, скорее всего, нет. Это был приработок Татьяны.

– А иконы и впрямь были ценные?

– Разные. Тут на выставке есть еще точки, торгующие, так сказать, антиквариатом. Там я видела и получше. Хотя вряд ли меня можно считать специалистом.

– А стоимость их колеблется в каких пределах?

– Конечно, речь идет о тысячах. Возможно, о десятках тысяч.

Сергей Георгиевич крепко задумался. Нужно немедленно узнать у матери Нины, привезли ли в монастырь с выставки старинные иконы. Если нет, то Арина-Лариса-Людмила именно свои поставки хотела скрыть. Скрыть любой ценой, даже убив продавщицу, которая могла проболтаться. Неужели обнаружение этих спекуляций могло так серьезно напугать убийцу? И почему именно сейчас, в эти дни?

Быстров, протянув план выставки монахине, спросил у Ангелины, терпеливо ожидающей, когда следователь отвлечется от размышлений:

– А какие еще точки с ценными иконами есть здесь, укажите на схеме.

Матушка долго изучала план и, взяв у следователя ручку, крестиком отметила три точки.

– Мне кажется, были и еще какие-то фирмы. Но названий я не помню.

Поблагодарив доброжелательную монахиню, общение с которой как-то благотворно, успокаивающе подействовало на Быстрова, он решил пройтись по ларькам с антикварными образами. Но прежде – звонок матери Нине. Инокиня очень удивилась вопросу Сергея Георгиевича и категорично отвергла предположение о торговле «какими-то там непонятными старинными иконами». «Мы торгуем или образами, писанными в монастыре, но это очень редко, или теми, что приобретаем оптом у одной крупной фирмы-производителя. Но это современное, массовое производство, пользующееся большим спросом из-за дешевизны и отличного качества. Приедете, я покажу вам, что это за иконы». Нина не любопытствовала, отчего детектив интересуется иконной тематикой, зато сообщила с радостью:

– А у нас новость – хорошая на этот раз. Галина вернулась!

– Слава Богу. Как она?

– Нормально. Молится. Скажите, а батюшку отпустили? – тихо задала монахиня вопрос, который, видно, больше всего интересовал сестер.

– Да. Следствию нечего ему инкриминировать. Ну, всего доброго.

Первая палатка, где продавались дорогие образы, не заинтересовала следователя. В ней иконы были современные, писанные. Письмо и резьба по левкасу, специальному грунту, которым покрываются иконные доски, дороги. Это настоящие произведения искусства. Мастерская, предлагающая свои работы, выглядела солидной. За прилавком сидел профессиональный художник, который во всех тонкостях, вдохновенно объяснял, как готовится древесина под киоты, которые тут же продавались. Цены на продукцию варьировались от пяти до трехсот тысяч. Второй ларек, маленький и неопрятный, будто заваленный вещами с блошиного рынка, заставил следователя присмотреться к нему попристальнее. Название над стендом оповещало о принадлежности его подмосковному храму. Торговала старыми, сумрачными ликами женщина без возраста, неопрятная, суетливо прячущая глаза. Сергей Георгиевич спросил о некоторых иконах, покрутил в руках облезлую полочку. Продавщица настороженно зыркала на покупателя. На вопрос, откуда раритеты, стала невнятно ссылаться на настоятеля, которого называла то отцом Геннадием, то Георгием. Быстров вынул удостоверение, представился по форме и потребовал у перепуганной, зардевшейся тетки отчета. Выяснилось, что никаких документов от храма у нее нет и торгует она исключительно по собственному почину, делясь с организаторами выставки выручкой. «Доски» берет на развале в Измайлове, известном всей Москве «вернисаже», где кучкуются художники и кустари, специализирующиеся на народно-прикладном искусстве. В памяти Быстрова вдруг всплыли слова – Палех, Жостово, Хохлома…

– Я, товарищ майор, никаких преступлений не совершаю. Там купила, а здесь с небольшой наценкой продала. Еле концы с концами сводим с сыном. Он только из армии вернулся, с переломанными ногами. Ни профессии, ни… – женщина махнула рукой, рухнула на стул и, уткнувшись в ладони, разрыдалась.

– Я ни в чем вас не обвиняю, успокойтесь, пожалуйста. Ваша торговля – не мой профессиональный интерес, поверьте.

Быстров достал фотографию Татьяны Красновой.

– Вы знали эту женщину?

Тетка поднялась со стула, утирая нос, внимательно посмотрела на карточку.

– А-а, это продавщица из какого-то монастыря. Да, я помню ее, встречала. Так вы из-за ее смерти? Это она умерла?! – удивление женщины казалось не наигранным.

– Вы давали ей на реализацию иконы?

– Да я с ней не разговаривала ни разу в жизни! Вы что, думаете, я причас…

Быстров остановил перепуганную женщину.

– Я ничего не думаю. Я просто собираю информацию. Прошу, – он жестко посмотрел на трепещущую тетку. – Прошу вас не паниковать, а спокойно относиться к моей работе, как я отношусь к вашей.

Следователь показал продавщице фоторобот Арины.

Она долго пялилась, потом в задумчивости пожала плечами:

– Вот вроде где-то я видела такую, а где, когда? Нет, не знаю.

«Не врет», – вынес вердикт Быстров.

– Мне нужны все ваши данные, я же оставлю вам свою визитку. Вдруг что вспомните или узнаете о торговле старинными иконами на выставке.

– Я ничего ни про кого не знаю. Я сама тут… и не доверяю никому, и не знаю. – Тетка забормотала что-то совсем невразумительное, и следователь отошел от нее, внутренне посетовав, что так редко попадаются свидетели типа Ангелины и так часто типа вот этой Тамары по фамилии Зубр. Третий стенд, где продавались, по сведениям монахини, старинные иконы, был наглухо замотан грубыми полотнищами. Табличка извещала, что здесь торгует «Скит Эн-го монастыря». В ларьке напротив молоденькая красотка с умопомрачительным бюстом, наводящая порядок на витрине с ювелирными украшениями, с удовольствием начала кокетничать с Быстровым:

– Да что-то этих голубков не видно давно. Я прям соскучилась, – и деваха засмеялась, откинув голову и сверкая зубами-жемчугами.

Вернуть ломаку в деловое русло помогло удостоверение следователя, продемонстрированное Быстровым с подчеркнутой холодностью.

– Ну, торгуют здесь два, типа, монаха. И что?

– А вот эта женщина у них появляется?

– Да. Эту стерву я видела пару раз, – красотка скисла, взглянув на фоторобот.

– А она сотрудничает с ними, поставляет иконы?

– Да это они с ней сотрудничают. Она так орала один раз на несчастных попиков, что мне их даже жалко стало.

– А давно этот стенд не работает?

– Да, пожалуй, с неделю. Странно даже.

– Вас как звать-величать? – помягчел Быстров, которому необходима была поддержка этой ценной свидетельницы.

– Натали.

– А полнее?

– Ну, Наталья Юрьевна Крапивина.

– Наталья Юрьевна, нам бы поподробнее об этих деятелях побеседовать.

Натали брезгливо пожала плечиком:

– Что о них беседовать? Спекулируют, надев рясы, старыми иконами и другим ветхим хламом. А эта фурия, ну, которую вы мне показали, за те полгода, что мы торгуем, приходила несколько раз – «строила» их, копалась в ларьке. Ну, вроде порядок наводила. Больше я о ней ничего не знаю. – Девица метнулась от Быстрова, завидев перспективных покупателей: хорошо одетую пожилую пару, разглядывающую золотые образки на цепочках. Слепя супругов всеми тридцатью двумя жемчужинами, заворковала-засыпала специальными словами – карат-вес-грани. Мужчина с улыбкой, понимающе кивал Натали, жмурясь на выпирающий из-под топа бюст продавщицы. Его спутница, поджав губы, скептически наблюдала за происходящим. Когда улыбка мужчины приблизилась по широте и обворожительности к улыбке Натали, женщина, дернув супруга за рукав, поволокла недоуменно сопротивляющегося перестарка от витрины.

Взяв координаты Крапивиной, досадующей на упущенных покупателей, и заручившись ее твердым обещанием позвонить ему, когда кто-либо появится в скитской палатке, Быстров вновь направился к организаторам.

– Мне нужны документы ВСЕХ организаций, торгующих на территории выставки. Прежде всего – «Скита Эн-ского монастыря».

Мужеподобная Элла недовольно скривилась:

– А нельзя ли это отложить до вечера? Видите, меня участники рвут на части.

Перед комнаткой администрации и впрямь толпился народ. Но следователю было не до вежливости и такта.

– Совершено убийство. И потому я вправе просто арестовать все ваши бумаги. А выставку закрыть. Такой вариант вас больше устраивает?

Элла заперла перед зароптавшими просителями дверь и начала выгружать кипы бумаг из стола.

Внутренне ужаснувшись объему предстоящей работы, Быстров категорично скомандовал:

– Мне нужен отдельный стол, желательно в тихом помещении, и кофе, если не сложно.

Вплывший на зов помощницы Николай Николаевич задумчиво проводил Быстрова в маленькую комнатушку, заставленную торговым оборудованием.

Сергей Георгиевич решил пристрастно допросить предпринимателя.

– Что вы можете сказать об арендаторах стенда «Скит Эн-ского монастыря»?

– Ничего плохого. Работаем с ними не первый год. Платят вовремя. – Непрошибаемый директор выставки флегматично перебирал маленькие четки-колечко, посверкивающие на его упитанном указательном пальце.

– Имена, адреса, телефоны, печати – все это в документах есть?

– Конечно. Мы требуем копии учредительных документов раз в год. Чаще это просто невозможно. Вместо торговли в бумажках закопаемся.

– А ваши личные впечатления о монахах этого скита?

Николай Николаевич рассмеялся:

– Ряса-борода-скуфья. Да они все для меня на одно лицо! Лично с клиентами общается Элла. Я занимаюсь стратегией, поймите – реклама, отношения с администрацией ВВЦ, оборудование.

Скупой, поморщившись, ослабил узел галстука, откинувшись на стуле:

– Я в это болото попал случайно. Думал – перекантуюсь, вновь встану на ноги. Учился в Америке, отработал там два года и приехал на родину бизнес по производству и продаже торгового оборудования поднимать. Вот поднял. – Он развел короткими руками.

Следователь и бизнесмен уставились друг на друга.

«Усталый деляга», – думал Быстров о выкатившем красные глаза на следователя Скупом.

«Натасканный бультерьер», – дал Скупой определение прищуренному детективу.

– Мне известно, что некоторые стенды торгуют вовсе без документов, вознаграждая вас за это частью прибыли.

– Это ложь, – не моргнув глазом, с ходу отмел обвинения Николай Николаевич.

– Хорошо. Я проверю и, если будут вопросы, потревожу. – Быстров отвернулся от Скупого, устремив взгляд на бумаги, лежащие на столе.

– Да милости просим! – «деляга» с достоинством вынес себя из помещения.

Григорий Андреевич Репьев сидел в комфортабельном салоне самолета, который минут через двадцать брал курс на Мадрид. Посадка уже закончилась, и Репьев в отчаянном напряжении ждал включения табло с требованием пристегнуть ремни. Стюардессы, все как одна со стянутыми в аккуратные пучки волосами, с уютной грацией разносили на подносах леденцы. Все выглядело чинно-благородно, безопасно и мило. Красивые улыбчивые пассажиры первого класса, окутанные запахами дорогого парфюма, в неброских дорожных костюмах, простотой покроя и добротностью ткани свидетельствовавших о внушительности счетов и высоте социального статуса их хозяев, сдержанно переговаривались со своими лощеными и снисходительными ко всем и вся спутницами. Столь любимое Репьевым предвкушение путешествия, а значит – перемен, ожиданий лучшего, неизведанного, и потому притягательного, было изничтожено ожиданием ареста. Глава спешно ликвидированной компании «Рускстар», специализирующейся на продаже антиквариата и икон, ждал самого страшного – появления безликой «группы товарищей» вот тут, в проходе между рядами таких удобных кресел. Почти вся прежняя жизнь, с окончания школы на грязной шпанистой окраине Москвы и до встречи с Ариадной, перевернувшей, поднявшей на дыбы, понесшей к пропасти серенькую жизнь мелкого офицера Оперативно-поискового управления КГБ (когда-то знаменитое седьмое управление), была связана с незаметной, но роковой деятельностью безликих товарищей. Сыск, свершение правосудия, отлов шпионов, предателей – поначалу работа носила для курсанта Репьева ореол романтики. Позже – рутина, чувство плохо прикрученного винтика в монструозном агрегате, который все чаще давал сбои, плохо ремонтировался и оснащался. Не дождавшийся ни почета, ни денег Репьев сотоварищи, уволившись «из органов», решили в девяностые открыть собственный бизнес. Ни китайский ширпотреб, ни продажа квартир, ни видеопроизводство не принесли крепкого достатка. Да что там! Еле кредиты закрывали и брали вновь, чтобы прокрутиться, чуть вздохнуть и теперь уж, со всей серьезностью, просчитав и подстраховавшись, начать бег к успеху. Видимо, Репьев был из «нефартовых»: ничего не получалось! В пятый раз, едва раздав долги, растеряв всех друзей, проводив после развода жену и сына к «новому папе» в Америку, Григорий переехал в однушку у кольцевой дороги. Язва, долги, одиночество – какая-то жизнь начерно, подготовительный период к «дольче вита», которая лишь грезилась. Ариадна словно соткалась из этих грез: прекрасная, дерзкая, победительная. Маняще доступная и никому никогда не принадлежащая.

Это было пять лет назад. Вот так же, как сейчас, миром правила весна, лишь раздражая неудачника обилием света и красок. Бесцельно слоняясь по Москве, не слишком трезвый Репьев забрел в какую-то художественную галерею. Вообще-то понятие «галерея» имело отношение к жизнеустройству отставного капитана так же, как и слово «лапидарный» к характеристике блатной фени. И в этой галерее, у витрины со старинными иконами, стояла женщина. Она со знанием дела что-то втолковывала пожилому продавцу, почтительно склонившемуся над темными досками. Красотка и продавец смотрелись добрыми знакомыми. Одну икону – Григорий с ужасом взглянул на две толстые пачки тысячных, перекочевавших в сумочку красавицы из кассы, елейно улыбающийся хозяин купил. Другие доски эта удивительная женщина ловко упаковала и сложила в сумку. Проводив царицу до машины, Григорий с видом полного идиота преградил ее спортивному «купе» дорогу.

– Какие-то вопросы? – женщина, уже нацепившая темные очки, выглянула, опустив стекло.

– Да. Одни вопросы. Без ответов.

– А конкретнее?

Ситуация напоминала Репьеву общение Тимы Будкова, дурачка из соседнего двора, с девочками. Пятнадцатилетний Тима, усатый и басовитый, но совершенно безумный, подходил на улице к понравившимся девочкам с вопросом: «Который час?» Девочки отскакивали от дурачка с криком: «У меня нет часов!». – «А у меня есть!!!» – Тима с ликованием закатывал рукав, поднося к самому носу будильникообразное устройство, подаренное ему отцом.

– Почему существуют такие вот женщины, когда мир состоит из таких вот мужчин? – Репьев дернул себя за воротник не слишком свежей рубахи и, развернувшись, нетвердой походкой двинулся прочь. Сзади раздалось требовательное бибиканье. Женщина опустила правое стекло и, придирчиво оглядывая Григория из-под очков, крикнула:

– Очень интересно. Садитесь. Рядом. Только рот закройте, чтобы муха не залетела.

То, что происходило в облезлой комнате Репьева следующей ночью, не определялось убогим словом «секс», произношением напоминающим свист сдуваемого шарика. С таким отчаянием брать и отдаваться могли лишь истерзанные жизнью в нелюбви, искалеченные первородно-греховным холодом существа, хватающиеся друг за друга, как за живой источник тепла, но вновь взаимно обжигающиеся льдом «окамененного бесчувствия».

Равнодушный Григорий полюбил ледяную Арину щенячьей, постыдной любовью, готовый на все, обезумевший от слезоточивой нежности к подчас брезговавшей им царице. Она оказалась вдовой богатого академика. Впрочем, Репьев никогда, ни минуты не доверявший Арине до конца, подозревал, что к истинному богатству, которым хватко, умело распоряжалась эта женщина, способная и из булыжников делать изумруды, академик имел призрачное отношение. Корни этого богатства терялись в таинственном, беспросветном детстве бизнесменши.

И вот теперь, попытавшись схватить удачу – УДАЧИЩУ – за хвост самостоятельно, без пренебрежительной опеки «хозяйки», и превратившись поневоле в убийцу, мразь, Репьев вынужден был позорно, трусливо бежать. Спасая и шкуру, и остатки денег. Верил ли он, что даже обнаружив подлого оценщика икон, сможет вернуть свои тысячи? Делал вид, что верил. И потому врал. Как всегда. Боясь видеть правду.

– Пристегнитесь, пожалуйста… – ласковый голос стюардессы вернул Репьева в уют салона самолета. «Неужели спасен?» – пронеслось в его голове. Лайнер нехотя, покачиваясь, начал движение. Григорий коснулся кармана пиджака, где лежало портмоне. Там, в потайной ячейке, припасены шарики яда – от «эспумизана» для дедов-пердунов не отличить. Но, видно, и сегодня «метеоризм» беглеца не потревожит, шарики еще подождут своего часа.

Около пяти вечера, когда мозги Сергея Георгиевича отказывались воспринимать названия и род деятельности фирм, артелей, храмов и монастырей, печати на документах слились в единое фиолетовое пятно, а имена директоров и настоятелей сложились в универсальное «Иереевич», позвонил Поплавский и сообщил о семействе Канторов. Затем из Следственного комитета позвонил стажер Петруничев, наводящий справки по заданию Быстрова, и отверг возможность существования Эн-ского монастыря, так интересующего Сергея Георгиевича. Значит, печать на документах (а на договоре с беглыми монахами стояла печать) была поддельной. А потом снова позвонил Поплавский и сообщил о ранении Загорайло и бегстве преступной парочки. Быстров помчался в Эм-ск, к родителям Влада. Вся группа, расследующая «монастырское дело», понимала, что о таких вестях по телефону не сообщают. К тому же Быстров знал семью оперативника: его родители не раз защищали «подопечных» Сергея Георгиевича. Отца, Евгения Васильевича, Быстров недолюбливал: заносчивый, крикливый, любитель «красных словес». А вот мать, Елену Аркадьевну, очень уважал. Приветливая, рассудительная женщина. Трижды Быстров, притиснутый в электричке к пыльному стеклу, вперив застывший взгляд в бегущую придорожную неухоженность, хватался за телефон, будто очнувшись от укола иглой в сердце, и спрашивал о состоянии Влада у Поплавского, который решил дежурить до ночи в больнице. Состояние Загорайло «стабильно тяжелое» – твердили врачи. «Динамики нет»…

Елена Аркадьевна если и удивилась приходу следователя, то виду не подала. Приветливо пригласила за уже накрытый стол. Быстров, смущаясь, уселся на край дивана, как на жердочку.

– Что-то случилось? В вашем ведомстве? У Влада в отделе? – Елена Аркадьевна придвинула чашку дымящегося кофе Быстрову, у которого неприлично зашкворчало в желудке, что, по-видимому, и определило решимость детектива сказать все одним махом.

– Елена Аркадьевна, Влад ранен при задержании преступника. Он в московской больнице. Состояние тяжелое, но… угрозы жизни нет, – последнюю фразу сочинил «на автомате», видя, как задрожали руки матери, бухнувшие на стол кофейник. Ее такое моложавое, красивое лицо исказила уродливая судорога. В расширенных голубых глазах билась мольба: «Скажи, что все уже хорошо. Что все наладится и несносный Владька уже завтра будет смешить всех нас своей дурашливой речью, манерами, одеждой. Восхищать наивной, трогательной добротой, спрятанной за миной скепсиса и печали. Ну, скажи же, истукан ты прибалтийский!»

– Все будет хорошо, я уверяю вас. И мы… Я сделаю все возможное, чтоб Влад как можно быстрее встал на ноги.

– В него стреляли? – слезы вдруг залили скуластое лицо Елены Аркадьевны целиком, мгновенно. Она не стирала их, и они двумя неиссякаемыми ручейками стекали под подбородок.

В эту минуту раздалось лязганье открываемой двери, и женщина бросилась к мужу, вернувшемуся с прогулки с собакой. Вокруг Елены Аркадьевны прыгала изящная боксерша с мосластым задом, которым она самозабвенно крутила.

– Женя! Владик в больнице! Ранен при задержании… – и она громко зарыдала, уткнувшись в плечо своего низенького, коренастого мужа.

Евгений Васильевич сдернул очки, отстранил супругу, она присела на пуфик, машинально гладя собаку и плача в голос, и приблизился с болезненно оскаленным лицом к Быстрову.

– Я ждал подобного! Подставили мальчишку! Не уберегли! Как же вы… – и мужчина, схватившись за сердце, повалился на диван.

Быстров приводил в чувство корвалолом сначала отца семейства, потом мать. Потом снова отца. За это время к дому Загорайло подъехала служебная «Волга», вызванная Быстровым. Родители Влада, превратившиеся из цветущих благополучных супругов в постаревших на двадцать лет, раздавленных горем стариков, поехали в больницу к «мальчику».

Быстров пешком добирался до своего поселка. Он с остервенением стряхивал подкатывающие слезы: «Да, подставил. Да, не уберег. А если он умрет?! Если уже умер? Как ты оправдаешь свой звонок, свою «отеческую» предупредительность: “Не вздумай лезть!” Как будешь со всем этим жить? Нет ответов. Не существует ответов, способных примирить с мерзостью, мраком, несправедливостью этой вот чертовой работы…»

Подойдя к своему дому, Быстров опешил, увидев свет в окнах большой комнаты и кухни. Он так испугался, что оперся о калитку, чтобы не упасть, восстановить рваное дыхание.

«Господи, это же Светлана», – вдруг вспомнил он и поморщился: «Это не нужно. Это не вовремя…». Дверь дома распахнулась, и на пороге, в свете фонаря, возникла высокая женская фигура, замотанная во что-то темное.

«Дежавю… все это было. Или будет?» – путаница мыслей, впечатлений, обрывков фраз сегодняшнего тяжкого дня, к которым примешивался назойливый аромат цветущих соседских черемух, какой-то неясный стрекот, скрежет колодезного гуся, все это разом нахлынуло на Быстрова, лишив остатков сил. Светлана сбежала к Сергею Георгиевичу, который пытался попасть задвижкой в прорезь замка.

– Как вы поздно! Я так волновалась. Уже одиннадцать. Еще бы минут пятнадцать, и начала названивать вам.

– У нас беда на работе. Оперативник серьезно ранен. И никаких утешительных прогнозов врачей.

Светлана, какая умница, не стала охать и ужасаться. Она заботливо провела Быстрова в дом, стянула с него куртку, пристроив ее на вешалку. Появившись в ванной в нужный момент, когда хозяин (для нее теперь – «Сереженька») озирался по сторонам в поисках полотенца для рук, своего, зеленого, подала какое-то шершавое, красное. В доме непривычно и очень уютно пахло горячей едой. Следователь и свидетельница молча сели за стол.

Жареное мясо, тающее во рту, тщательно отбитое. Салат из свежих овощей. Тушеный картофель с душистыми травами. Сваренный в миске с длинной ручкой кофе: «Я турку не нашла» – это была ее первая, виноватая фраза.

И Быстров расслабился, пустив все тяжкие мысли, события, реакции на самотек.

– Спасибо, Света. Очень вкусно. Простите, что я веду себя как дикарь. Но… сами видите…

– О чем вы, что вы! Это я чувствую себя неловко. Я тут сейчас совсем некстати, вам хочется от всего отключиться, побыть одному.

– Да нет, я вот сейчас как раз подумал, что хорошо все устроилось. Одному мне было бы вовсе тяжко.

– Да, я твердо верю, что все в жизни промыслительно.

Светлана попыталась объяснить пристально взглянувшему на нее следователю:

– Ничего случайного ведь нет. И ваше сегодняшнее горе, и даже мой такой ненужный приезд. И знаете, я не могу избавиться от мысли: а ведь мать Никанора, пожалуй, права. Если б не подняли мы волну с расследованием, не было бы смерти Евгении, Татьяны. Вот теперь еще ранение вашего товарища.

– Это хорошо бы, чтоб ранение. – Быстров потянулся к полочке за сигаретами, вопросительно посмотрев на Светку. Она кивнула со смущенной улыбкой, и Сергей Георгиевич закурил. – Следуя вашей логике, преступления вообще не нужно расследовать. Жертвы ведь и множатся, когда преступник заметает следы, боясь возмездия. Только куда заведет это всепрощенчество, представляете? Люди безнаказанно будут насиловать, убивать, грабить друг друга. Мне даже на секунду страшно представить реальное воплощение этакого фильма ужасов.

– Хорошего же вы мнения о людях. Впрочем, профессия накладывает отпечаток. Я понимаю, ежедневное общение с душегубами, ворами. Я бы не могла. Но, поверьте, я с огромным уважением, нет, даже с почтением отношусь к вашей работе – очень мужской, рисковой, но… в случае с монастырем, тут ведь случай особый. И подход, суд особый. В монастыре требуется лишь смирение. И это опять урок всем нам – смиряйся. – Светка от волнения раскраснелась, плеснула в свою чашку из маленького чайничка заварки. Быстров и забыл о существовании любимой отцовской посудинки в золотых звездах. Чаепитие для отца было ритуалом: с обязательным ополаскиванием чайника кипятком, отмериванием заварки, настаиванием под ватной куклой не менее пяти минут. Куклу Быстров сжег вместе с другим ненужным хламом из кладовки года три назад. А чай и кофе заваривал прямо в кружке.

– И все же, «вор должен сидеть в тюрьме!» – простите уж за банальность. Убийца – тем более… – Быстров придавил остаток сигареты в пепельнице, поднялся, взял с плиты чайник. Света тайком бросила взгляд на его сухопарую фигуру, обтянутую водолазкой, и в испуге отвела глаза. Сергей Георгиевич долил Светлане в чашку кипятка.

– А вы, наверное, за смертную казнь? – осторожно спросила Светлана, отхлебывая чай мелкими глоточками, смешно сложив губы.

– Это неочевидный вопрос. Очень много ошибочных приговоров. Потому я, в общем, против. Но возможны и исключения. В случаях с «чикатилами» – так это можно обобщить. Ну, еще терроризм.

– Я понимаю. Так что произошло сегодня, Сергей Георгиевич? – Атразекова серьезно посмотрела на Быстрова.

– Сообщник убийцы ударил ножом при задержании нашего молодого сотрудника Влада Загорайло. Удивительный парень. К нему все по-разному относятся. Кто-то не выносит из-за показушной заносчивости. Я его люблю. Он хороший, Владька. А его отец обвинил меня в том, что произошло. И правильно сделал. Я – старший. И я не уберег. – Быстров поднялся, стал сгребать тарелки со стола, неловко ставя большие на маленькие, и бухнул их в раковину.

– Сергей! Ой, простите, что я без отчества, так как-то вырвалось.

– Да не нужно, в самом деле, отчеств! Я и сам хотел предложить.

– А ваш коллега – он Владислав? Я в том смысле, как молиться за него, как называть.

– Да-да, Владислав. – Быстров засучил рукава, включил воду, собираясь мыть посуду. Света подошла к сгорбленному над раковиной «Сереженьке», и выключила воду.

– Отдыхайте, Сережа. Можно я вам прикажу? А буду мыть посуду и молиться тихонько. Так что вы мне не мешайте. Владиславу нужна сейчас молитва, а не отчаяние. – Светка открыто, тепло рассматривала Быстрова, застывшего над раковиной. Он чувствовал ее взгляд, мучился им, но не хотел его потерять. Вдруг также прямо посмотрел на Светлану, которая оказалась с ним почти одного роста, ну, может, на пару сантиметров ниже:

– Я ведь не рассказал вам самого главного! Влада спасла какая-то православная книжка, которую он «экспроприировал» в доме вашей продавщицы Татьяны. Нож сначала вонзился в книгу, а потом… Словом, только благодаря этому его довезли до больницы. Поразительная история.

– Ну, вот видите?! Видите?! – Светка торжествующе, с вдруг загоревшимся взглядом посмотрела на Сергея. – Все будет хорошо! Это же необычное дело. Тут все промыс… не случайно. – И Светка, будто так было заведено у православных, легко коснулась руками головы Быстрова, притронулась губами к его лбу, словно проверяя температуру. После чего мягко отстранила хозяина от раковины, включила воду и споро заработала губкой. – Спать-спать. Завтра тяжелый день. Спокойной ночи, – мягко приказала неопределенно перетаптывающемуся Сергею.

– Спасибо, Света. Спокойной ночи. – Следователь вышел из кухни, а гостья измученно, с закрытыми глазами оперлась на локти, – повисла над раковиной, в которую хлестала струя из крана. Пенистые брызги, пахнущие лавандой, отскакивали от намыленных тарелок, попадая на горячечный лоб Светланы. Она сглотнула подкативший ком, утерлась, как Дорофеич, рукавом, принялась за посуду, бормоча начало молитв: «Во Имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, Аминь…»

Весь прошедший день Светлана Атразекова знакомилась с «Сереженькой», разглядывая его дом. Нет-нет, она не лазила по ящикам стола, не распахивала в «объяснимом» любопытстве шкафов. Только в бельевом отсеке комода, который определила по «закушенному» уголку простыни, отыскала два чистых полотенца – те, что висели в ванной, выстирала и развесила на перилах крыльца, на солнце. К приходу хозяина махровые тряпицы высохли. Найдя в чреве стиральной машины две пары белья, майку и рубашку, тоже выстирала их, и тоже высушила: где придется – на ветках смородины, на яблоне. Носки нацепила на колышки, обрамляющие дорожку к дому. Светке хотелось как можно больше узнать о Быстрове, и здесь подспорьем бы стали фотографии. Но на виду имелись лишь две: одна в маленькой комнате, где, видимо, располагалась спальня Сергея. На столе в деревянной рамке стояло небольшое фото улыбающейся молодой пары: мужчина в военной форме – темноволосый, с яркими лучистыми глазами, и женщина – она смотрела не в объектив, а на своего спутника – смущенная улыбка, забранные в пучок светлые волосы, длинный быстровский нос. Молодые родители «Сереженьки». «Да, наши мамы явно могли бы быть сестрами, а мы, соответственно, двоюродными братом и сестрой. А что? Мы ведь тоже похожи», – Светка окончательно прониклась ко всему семейству следователя родственными чувствами. И еще – сердце так и заколотилось от радости – ни одного изображения детей или жены. «Уж ребенка явно бы рядом с родителями поместил», – старалась логически рассуждать Атразекова. В большой комнате на стене висела большая фотография Сергея с отцом. На ней Быстров-млалдший был подростком с длинной челкой и нарочито саркастическим прищуром. Отец – пополневший, седой, но с тем же лучистым взглядом и в неизменной военной форме. Светка ничего не понимала в званиях и родах войск. Ее родители обладали мирными, даже скучноватыми профессиями: отец – инженер-строитель, мама – чертежник в КБ. Впрочем, что попусту думать о семейственности, терзаться мыслями о счастливом браке, в который никогда не поздно вступить. У такого мужчины, как Быстров, да нет женщины? Смешно. Это только в романах любимой Люшкиной писательницы все герои-любовники оказываются свободными или «глубоко» разведенными и умные-благородные, но неустроенные героини накрепко соединяют с ними жизни.

Главное, что поразило Светку в этом сумрачноватом, но уютном доме, – порядок и добротность мебели, занавесок, посуды. Привыкнув к «гуманитарному» хаосу в быте своих возлюбленных – скомканным футболкам на стульях, носкам в разных концах комнат, которым подчас так и не находилась пара, потекам кофе и молока на плите, сальной ванной и, конечно, вездесущей пыли, Атразекова с удовлетворенным чувством не обманувших ее ожиданий поглаживала аккуратно развешанные на плечиках в прихожей куртки и джемперы. Изучала сложенные четкой стопой газеты и журналы в объемистой газетнице. Схватив вязаную шапку с полки – явно для работы на участке – всунулась в ее нутро, вдохнула теплый, горьковатый запах, поцеловала в макушку и, смутившись, закинула шапку обратно. Потом снова достала, аккуратно сложила ее, как было. Провела пальцем по телевизионной тумбе, изучила палец, облегченно вздохнула: недельная ворсистость, вполне терпимо. Если б Быстров оказался хроническим неряхой, вряд ли Светку это бы остановило в процессе «влюбления». Но то, что он оказался «положительным во всех отношениях», что не оставлял бычков в пепельнице, не водил методично дам-с, присутствие которых моментально учуяла бы пристрастная женщина, и даже не слишком долго копил в чистой раковине посуду, поднимало «Сереженьку» в глазах Светки на недосягаемую высоту. Таких идеальных, неглупых, сдержанных, поджарых, мужественных, да еще и аккуратных индивидуумов в ее жизни еще не встречалось. «А таких, как я, – хоть пруд пруди. Уйду завтра – он и забудет о моем существовании. И постригут меня с именем Степанида. Или Сосипатра. И буду я с Алевтиной кричать курам: цып-цып, дети», – Светка чуть не разревелась от быстровской безответности, залечивать которую ей придется в монастыре не один год.

Быстров же, выйдя из душа и прошмыгнув в спальню, где заранее постелил себе, а Светлане разложил диван в большой комнате, провалился в подушку с каким-то глухим спокойствием: все в жизни и вправду идет заранее установленным порядком. И Светлана органично вписывается в орбиту назначенных ему встреч, радостей и надежд.

 

Глава пятнадцатая

Приехав в загородный дом Арины, Варвара и Ефим Канторы ни словом не упомянули хозяйке об убийстве «мусора» (они были уверены в его смерти). Варвара, то и дело принимавшаяся в машине стучать зубами и отрывисто выкрикивать: «Я не могу!», «Выпусти меня!», «Хочу к Грише!», получив увесистую оплеуху от брата, притихла, держась за распухшую скулу, и «усвоила» тихо припечатанный ей приказ. «Заглохнуть, никому ничего не говорить про мента (Варвара все пыталась докричаться до тупицы Фимки: а если не мент? если просто парень мимо шел?), и главное – не вякать перед Ариной: иначе эта сучара-трансформер зубами глотки выест».

Арина, сидя нога на ногу, с сигареткой в лиловых когтях, прищурившись, выслушала короткий отчет Ефима о том, как пришлось драпать от обложивших их ментов. Машину бросили – она записана на Варвару. Хвоста вроде не могли привести. Беглецы, которым хозяйка даже не предложила сесть, стояли перед ней, перетаптываясь, пристыженными школьниками. На Варвару накатывала дурнота, ей казалось, что она вот-вот потеряет сознание. И лишь ненависть к этой «сучаре» (ах, как правильно Фима назвал ее трансформером – вся скрученная, собранная, пригнанная по кукольному идеалу дьявольской рукой) не позволяла женщине раскиснуть, дать слабину. Она твердо решила выспросить о Грише все! Найти его, спасти и спастись самой. Как это все она собиралась проделать, девица представляла смутно, но решимость ее не только не ослабевала, но и крепла с каждой минутой. Тем временем «белобрысая ехидна» размышляла вслух:

– Я могла бы вас отправить в Чехию – у меня там квартира. Могла бы укрыть в сицилийском отеле, с хозяйкой которого приятельствую. Но как вас, чертей, переправлять теперь через границу? Мы не сможем за день сделать вам паспорта. И физии ваши, – Арина крякнула, – вряд ли изменить успеем. Что же ты, Фима, утречком-то не дунул в свой Саратов или Самару? Впрочем, уже неважно.

Ефим досадливо поморщился:

– Дай попить, Арин. Видишь же, сеструха сейчас рухнет. Как я с ней потом?

– На кухне все. Идите, попейте-поешьте. Только сами-сами. – Арина отмахнулась от назойливых, так некстати притащившихся гостей, которые, уроды, подкатили почти к самому дому на «хачмобиле». А это могло быть очень опасно. Оно, конечно, бомбилы народ пуганый – болтать не в их интересах, но кто знает?

Когда Канторы расположились на кухне, прихлебывая чай в гробовом молчании, Арина появилась в дверях, исполненная решимости: она явно все уже решила относительно этой «безмозглой парочки»:

– Я вызвала вам такси. Поедете в Шарабаново. Денег дам. Немного. У самой трат предвидится немерено. Ну, протопите там. Но это временный вариант. По экстренному сотовому держим связь. – И бросив колкий взгляд на Фиму: – Мобилы, надеюсь, выбросили?

Кантор утвердительно кивнул в ответ.

– Ну, вот пока так. Ты решил вопрос с попами?

– Да из-за них и застряли в Москве. – Ефим замысловато выругался. – Опасался за Стасика дерганого. Думал, честное слово – порешу. Может, и проще бы все было. – Кантор потер грудь в области сердца. – Так разнервничался – аж мотор сбои дает. В общем, отправил эту «сладкую парочку» на Родину, а сам вот спалился! – Жидяра откинулся в изнеможении на мягкую, удобную спинку стула в стиле а-ля ампир.

– Налить по пятьдесят граммов? Коньяк? Вискарь?

Арина подошла к резному буфету и достала бутылку Хеннесси.

– Ты же знаешь, я не пью и не курю. Здоровье – оно не покупается, – поучительно изрек приверженец здорового образа жизни душегуб-рецидивист Кантор.

– Дело хозяйское, – Арина плеснула коньяка в стакан и залпом выпила.

– Что с Гришей? Где он?! – подала голос решительно сопящая Варвара. Она с такой ненавистью посмотрела на соперницу, что та отвела взгляд. Поставив бутылку на место, Арина подошла к Варваре, глумливо уставилась на нее, сложив руки на груди, будто приготовившись к обороне:

– Трус и слизняк Репьев спасает свою седую, но безмозглую голову за границей. И меня в тоске ждет. У меня еще есть шанс спастись – один отходной путь, на крайний случай. Но вот вы?! Мой вам искренний добрый совет, – Арина то ли оскалилась, то ли улыбнулась. – Станьте бомжами. Как Сеня-динамик. А что? Это мысль. Перекантоваться полгодика в канализации. Ни проверки документов, ни особых расходов. Бомжу ведь ничего не надо. И от него никому ничего не надо. Прав твой обожаемый Гришенька – иголку в стоге сена проще найти, чем нищего. Станьте невидимками в загаженных тулупах. Самое безопасное дело. – Арина расхохоталась

– Ты сука детдомовская! Я убью тебя! – Варвара вскочила, примериваясь к глотке ненавистной мучительницы, но Фима, схватив сестру, осадил на стул.

– Для кого – сука, а для тебя, вошь, – Ариадна Павловна, – совершенно спокойно изрекла Арина, нависая над трясущейся Варварой, которую удерживал Ефим. – И пока я спасаю твою жирную задницу, ты будешь мне ноги мыть и воду пить. Образно выражаясь. Ясно тебе? Ну, все! Пора – такси подано, – Ариадна подошла к окну и слегка отодвинула занавеску. У дома притормозила серая машина. Через пару секунд раздалось тактичное бибиканье. Ариадна вынула стопку тысячных из заднего кармана джинсов, подошла к Кантору и аккуратно всунула купюры в нагрудный карман его льняной рубахи. Ефим будто и не заметил движения благодетельницы. Подхватив сестру со стула, процедил в сторону Арины:

– Ну, спасибо за все, беляночка. Только тебе ведь в первую очередь несподручно, чтобы нас обнаружили. Продавщицушка на тебе – тут уж ничего не попишешь. И идейное руководство…

– А ты о машине перевернутой помни. О матери Евгении. Не снятся монашки-то кровавые?

Ефим, едва сдерживаясь, чтобы не плюнуть на паркетный натертый пол, дернул за собой обмякшую Варвару, как куль. Копошение в холле, хлопанье дверей, гулкий маневр разворота машины, стихающий шелест шин по гравию…

Ариадна Павловна Врежко, при всем кураже и видимой непрошибаемости, была на грани отчаяния и истерики. Такую беспросветность она чувствовала только в детстве. В первый год жизни в интернате для умственно отсталых и психически больных детей. Безумные, уродливые, как на картинах Босха (когда она увидела впервые «Несение креста», уже в своей новой, «выстроенной» жизни, то в обморок упала на руки мужу-академику), дети изощренно издевались над новенькой: выдирали волосы, плевали, взяв в кольцо, привязывали к стулу и били подушками часа по полтора, сменяя друг друга, пока не надоедало или не приходила нянечка, раздавая тумаки направо и налево с воплем «звереныши говенные». Избавиться от ненавистного прозвища Крольчиха, которое стало проклятием для Арины, родившейся с «заячьей губой», девушка смогла в восемнадцать лет. Именно тогда она сделала первую пластическую операцию на лице. И изменила имя. И прокляла, вышвырнула, выжгла каленым железом из памяти ненавистное прошлое. Эти ночи без сна на вонючих матрасах, застеленных клеенками – в приюте не давали белья – все равно все было запи´сано больными детьми, пригорелая каша с поносным комбижиром, серые, будто картонные робы для гуляния, стриженные под горшок волосы. Арине еще повезло: ее, как одну из вменяемых, не привязывали к кровати. А беззлобных, но приставучих малышей-даунов привязывали, чтобы не мотались под ногами и не увечили себя: и они таращились круглыми глазищами на зеленые стены. Иногда беззвучно плакали. И незаметно, неизменно исчезали, не прожив и пары лет в этих каменно-линолеумных казематах. «От тоски мрут», – говорила старенькая нянечка, единственный человек, который не то чтобы любил, но хоть сострадал этому паноптикуму больных, обреченных существ. Другие няньки, врачи, учителя и директора, сменявшиеся с завидным постоянством, растворялись в этом адовом пространстве, превращаясь в безликую агрессивную приютскую массу.

Ненавистное воспоминание, вдруг нахлынувшее на Арину, она не могла почему-то, как обычно, вытеснить другими, триумфальными. Пять операций, превративших ее в фотомодельный идеал, круто изменили и жизнь, и нрав роковой красотки. Впрочем, нрав выковался раньше. Подростком Арина научилась сопротивляться, выживать, побеждать. Она умела драться, прыгать, метать предметы в цель. Для тренировок подчас использовались малыши, как Арина когда-то «проходившие» тут школу выживания. Она не жалела этих больных ублюдков, как не жалели и ее когда-то. Бывшая Крольчиха придумала себе потрясающую фамилию – Врежко. «Вреж ка ей!» – кричали у них в приюте «наблюдатели», когда затевалась драка между девочками. Девочки дрались как-то особенно изощренно и жестоко. И рослая, тренированная, а главное жестокая, Арина почти всегда выигрывала. И она врезала! Врезала всему миру с его волчьими законами: мужикам, которые все, как один, олицетворяли ее гадкого, так чудовищно испортившего им с матерью жизнь, отца. И бабам врезала – используя их, когда это было нужно.

А имя Ариадна она выбрала, впервые услышав его в случайном разговоре, в метро. Она ехала утром в медучилище, а рядом две тетки, притиснутые толпой к самой шее Арины (она всегда чуть возвышалась со своим ростом над толпой), обсуждали рождение внучки какой-то Машки. Тетки недоумевали на экзотическое имя, выбранное дочкой Машки, «с которым малышка только намучается». Тетки голосовали категорично за Лену. Ну, на худой конец, за Лизу. А все эти Ульяны, Ариадны и Таисии – блажь и глупость. Чуть позже Арина узнала легенду о путеводной нити, и у нее сомнений не осталось в том, что именно это имя, как ниточка, нет, веревка, канат, протянутый к спасению, вырвет ее из грязи, мрака, отщепенства. Только держись покрепче. И ведь не подвело, имя-то!

Но сегодня Арина чувствовала, что все в ее жизни меняется. Час «икс» пробьет-расколет жизнь на неравные части. В этот раз «врезающая» миру Ариадна или рухнет в тартарары, или взлетит наверх, еще выше прежнего – в другом пространстве, с иными спутниками. Но перспективы взлететь таяли с каждым часом. Нет, уже с каждой минутой. Сенька Динамик, а с ним и раритетный образ Спаса одиннадцатого века, новгородского письма, исчез. Арина, не в состоянии действовать сама (доверилась в кои-то веки тупоголовому Репьеву, и доигралась до уголовки!), хотела пустить по следу самого надежного, но и самого дорогого «пса» – когда-то он здорово помогал Арине с провозом антиквариата за рубеж. Да и кобель, надо признать, был первоклассный. Но кобель уже служил другой сучке. Посмеиваясь, он журчал в трубку: «Да нет, Ариш, у меня семья, дети. И вообще, спа-салон со спортивным клубом дают возможность жить вполне сносно. Во всяком случае, не якшаться больше со всяким сбродом». Арине пришлось безропотно проглотить «сброд». И это стало верным знаком, что она не владеет больше ситуацией. Да, давно уже все пошло прахом, медленно, год от года разрушительнее. С того момента, как она позволила себе довериться этому человеку, полюбившему ее. Какая позорная ошибка! Какое непростительное малодушие! Слабый, недальновидный, осточертевший своими слюнями на сахаре и собственническими претензиями, Григорий втянул ее в эту аферу с иконой, которая казалась выигрышным билетом, да что там, манной небесной, способной прокормить и их, и их детей. Да, именно это все решило. Хоть Ариадна и была «Вреж-ка!», но она была все-таки женщиной. Как ни запрещала себе ею быть. И мечты, что воплощались в тонких снах пухлощекими херувимчиками, этакими собирательными образами златокудрых младенцев, свидетельствовали: пора рожать. Пора рискнуть кого-то полюбить. Полюбить Ариадна могла только свое продолжение, свою плоть и кровь – ребенка. И Репьев вполне годился на роль отца. Теперь за эти никчемные надежды она вынуждена расплачиваться. В отчаянии метаться по трехэтажному особняку. Огромному, роскошному, сводящему с ума. Ариадна почти перестала спать: совсем недавно сюда повадился приходить призрак убитого мужа-акдемика. Хоть дом освящай! Тогда, десять лет назад, с этим стариком, впадающим в маразм, вечно угрожающим, один раз чуть не порезавшим розочкой от бутылки «Мартеля», не было никакого сладу. Пришлось решить вопрос кардинально, при помощи надежного клофелина. С клофелина когда-то все начиналось для двадцатилетней медсестрички, им же все и кончится скорее всего.

Мечущаяся по комнатам со стаканом бесполезного коньяка в руке, Арина машинально включила телевизор. Конечно же, попала на криминальную хронику – все одно к одному, и услышала: Можайский вал, покушение на опер-уполномоченного, скрывшийся на джипе рецидивист Ефим Кантор. От ужаса она рухнула на кудлатый ковер. Канторы, Иван Матвеев – материализовавшиеся личности из смутного прошлого «топтуна» Репьева, как красные флажки, обступившие ее, не позволяли вырваться из бандитского беспредела, подписывали ей приговор.

Быстрова разбудил запах кофе. Без десяти семь. Ранняя птаха Атразекова уже орудовала на кухне. Еле слышно что-то звякнуло, зашумела вода и тут же стихла, скрипнула половица, что всегда «поет» под ногой входящего в туалет, гул бачка, скрип половицы, снова звук струи в раковине. «Свежий чай будет заваривать в чайничек. Ну, с добрым утром, хозяюшка», – Сергей Георгиевич поднялся в романтическом настроении. Конечно, беспокойство о Владе саднило грудь, но боль притупилась, стала не такой небезысходной. Быстров после разговора со Светланой проникся уверенностью, что «все будет хорошо». Покопавшись в мобильном, нашел эсэмэску Поплавского с телефоном отделения реанимации и с замиранием сердца набрал номер.

После раздраженного женского «да» на том конце представился по всей форме. «Больничный» голос сухо доложил, что состояние Загорайло незначительно улучшилось. Но прогнозов никаких. Очень тяжелое ранение, и динамика слишком незначительна. А дальше отбой. Быстров хотел было позвонить маме Влада, но передумал. Наверняка она дежурила всю ночь в больнице, возможно, только уснула, и вообще, вряд ли ей сейчас до разговоров с виновником этого несчастья. «Все! Эмоции долой. Делай что должно, и будь что будет», – железобетонное правило Быстрова, усвоенное с детства от отца, всегда ему помогало мобилизоваться. Очень, кстати, православно звучащее правило. Поэтому полдня требовалось работать с бумажками, анализировать документы с выставки, а потом ехать к Владу в больницу. А Митрохин, судя по короткому вечернему докладу, который Сергей воспринял не слишком отчетливо из-за беды с Владом, должен добивать связи Скупиной, на паспорт которой Арина брала машину.

Появившись на кухне уже при всем параде – умытым, выбритым, причесанным, одетым и надушенным, Быстров поздоровался, избегая Светланиного взгляда. Впрочем, Светка тоже казалась смущенной, действовала, все больше потупясь. Стол сервировала не хуже, чем в монастыре. Сыр, ветчина, банка сардин на блюдечке, какие-то хитро завернутые булочки, творог пасхальной горкой, посыпанный то ли тертыми орехами, то ли карамельной крошкой.

– Будете яичницу? Я в момент поджарю, – спросила «хозяйка», наливая Сергею кофе.

– Спасибо, Светлана. Ничего не нужно. Тут такое изобилие, что мне, право, неловко. Просто какая-то сцена «падишах во дворце». Вы сядьте рядом и спокойно поешьте. Я положил у входа на тумбочке деньги. На хозяйство, раз уж вы так взялись за него. Не возражайте! – очень резко, по-мужски остановил открывшую было рот Светлану, и ей понравилось, что остановил именно так. – И, пожалуйста, не обижайтесь, но не нужно ничего стирать и мыть. Это лишнее, ей-богу. – Быстров как-то нервно поводил рукой, отхлебнул огненный кофе, обжегся и крякнул. – Вы все же обиделись? – спросил зардевшуюся Светку, которая сегодня выглядела майской розой (очень своевременно – тридцатое апреля на дворе, как-никак). В нежной шелковой блузке, с высоко забранными волосами и ниспадающими на щеки двумя широкими локонами (на ночь накрутила влажные пряди на бумажки, как в школе, за неимением щипцов и фена. А кому бы в голову пришло в монастырь на похороны фен везти?) Светка была неотразима, несмотря на припухшие от недосыпа веки. Конечно, пудра тоже не помешала бы, но, судя по смущенному виду следователя, Атразекова и так произвела впечатление.

В молчании они сжевали по бутерброду. Света пила крепко заваренный чай. На ее реплику: «Попробуйте булочку с творогом», – Быстров ухватил плюшку, подцепил ею творог, съел в два укуса, с видимым удовольствием. Все-таки есть в совместной трапезе какое-то таинство, которое роднит вкушающих пищу, сближает особым, благодатным образом!

– Спасибо. Я так не завтракал лет десять, – отвалился от стола Быстров, отдуваясь. Он посмотрел на полочку с сигаретами, но запретил себе курить. Хватит, нарасслаблялся.

– На здоровье, Сережа. Нужно, наверное, в больницу позвонить? – Светлана начала ловко собирать посуду.

– Звонил. Владу чуть лучше, но по-прежнему никаких гарантий. Тяжелое состояние. – Быстров поднялся. – Я на работу, а потом – в больницу, если не свалится еще что-нибудь непредвиденное, – заговорил он тоном спешащего по делам главы семейства. – А вы, Света, отдохнули бы. Завтра похороны – намучаетесь. И вот еще…

Быстров подошел к Атразековой, в бессилии опустившей руки, оставив салфетку, которой собирала на столе крошки.

– Я, правда, очень рад, что… ты у меня здесь. Рад и все.

Он несмело протянул руку, то ли раскрутившийся и смиренно повисший локон поправить, то ли по головке по-отечески погладить. Но Светка в таком отчаянном порыве рванулась навстречу, прижалась к его жесткой груди, обхватила-обвила руками, что все это обрело предельно ясный смысл: они нуждались друг в друге. Поцелуй получился робким. Но он был верным залогом тому непреодолимому, главному, что ждало их впереди. Очевидность этого испугала Светлану, и она прошептала, едва оторвав губы:

– Может, мне сегодня же уехать в Москву? Помолюсь за убиенных дома.

Быстров нарушил интим, а заодно и жертвенный настрой Светки командным и громким голосом:

– Не говори ерунды. Если мясо осталось, разрешаю пожарить. Так хочется вкусно пожрать вечером снова. – И он широко улыбнулся, а Светка впервые увидела, как от улыбки он становится похож на жмурящегося, очень уютного кота. Только с острым носом.

– Осталось, – расцвела Светлана в улыбке, которая так красила ее и которой Сергей с удовольствием полюбовался.

Ей все время хотелось сказать ему что-то типа «я не могу без тебя жить», но она одергивала себя и молча глазела на то, как обувается «Сереженька», проверяет, насупившись, в кармане ветровки документы, ключи, телефон – все ли взял. Еще одна короткая улыбка, строгое: «Запрись!» – и все, исчезло «мимолетное видение», оно же «гений чистой красоты».

Саша Шатов испытывал щемящую, сдавливающую грудь нежность к своей резковатой, подчас вздорной жене. Чувства, говорят, притупляются с годами, вырождаются, и все держится на одной привычке и замкнутом круге общих дел, проблем, в конце концов, уважении друг к другу. Все это представлялось ему полнейшей ерундой! Шатов сейчас любил и ценил жену больше, чем в молодости. И от прикосновений к ее стройным ногам по утрам трепетал сильнее, чем в медовый месяц. Саша настолько зависел от Люши, что при долгом ее отсутствии, а долгими были и пара-тройка дней, когда она, к примеру, хозяйничала на даче, а он работал в Москве, начинал так отчаянно скучать, что противоядием от этого душевного неустройства становились несколько граммов чего-нибудь расслабляющего. Вообще алкотерапия представлялась Шатову необходимой для снятия стрессов, а также напряжения, в котором он перманентно существовал. Но этого совершенно не могла понять и принять его эмоциональная жена. Конечно, раньше он расслаблялся слишком активно: с трехдневными отключками, а за ними капельницами, благо свой нарколог знакомый завелся, и тогда это стало, да, стало! для него серьезной проблемой. Все могло закончиться трагически – жена «неосознанно наметила кого-то дальнего себе»: хлыща, чинушу из налоговой, который учил ее ведению бизнеса и чуть не оставил шатовское семейство без штанов. Вернее, без дачи, за что его следовало, по справедливости, «расстрелять из рогатки», по любимому выражению их гениального сына Котьки, ценившего творчество Ильфа и Петрова. Но обошлось, слава Богу. Воспоминания о хлыще с гитлеровскими усиками и смоляным зачесом Саша научился отгонять, уже почти не ощущая боли. Но тогда… тогда это был бег по адовому кругу: жена стремилась вырваться из пут «никчемного пьяницы», выстроить иллюзорную жизнь с чужим, женатым, не любившим ее мужиком, а Шатов, понимая все это, не только не «исправлялся», но впадал в дремучее, русское пьянство с битьем посуды, засыпанием под забором, с похмельными рассветами в соседском свинарнике. То есть впрямую и наотмашь опускал себя до свинского состояния. Наутро с недоумением и вызовом говорил фыркающему в лицо борову Борьке: «Здорово, че ты тут уставился? Людей не видал?»

Борька видал. Ох как видал, и притерпелся за свою недолгую жизнь ко всему с этими непутевыми мужиками. К примеру, Шатов, не дойдя до дома и свернув в теплый сарай по проторенной тропке, укладывался под грязный свиной бок, а Борька норовил подсунуть более-менее чистую харю – он-то, ушлый, знал, как всыплет ему проспавшийся гость, когда увидит изгвазданный в навозе бушлат. В гневе пьяный Александр тормозил только перед женой. А посторонних мог и прибить со своей-то силищей – что уж говорить о бессловесном, обреченном борове. Сосед, дядька Вова, наутро деликатно выпроваживал кающегося пьяницу, и с прищуром, дымя цигаркой, заводил при этом неспешный разговор на отвлеченные темы, ну, к примеру, о власти, с которой «ведь цирк, да и только». Дядька был любимым шатовским наставником, который учил еще пятилетнего «Сашку-огурчика» бить прицельно по шляпке гвоздя, а позже передал все тайны своих неисчислимых умений – от кладки печки до владения газовой сваркой. Внешность его впечатлила бы художника Репина. Или Пластова. Вихрастый, криворотый, прищуренный, жилистый мужичок с неизменной самокруткой или «беломориной» в углу ехидного рта и обезьяньими, длинными руками с неразгибающимися кулаками. Очень метко называли на Руси «кулаков» – не толстосумов-эксплуататоров – вот мерзкий поклеп гегемона, а работяг, не выпускающих инструментов из рук, форма ладоней которых со временем будто вытачивались под черенки лопат, мотыг и других орудий тяжкого крестьянского труда. Таким вот кулаком, сиречь трудягой, дядя Вова и был. Правда, без видимой зажиточности, потому как буйство нрава, отсутствие рачительности и пристрастие к огненной воде подтачивали существенным образом бюджет его маленькой семьи, состоящей из двух индивидуумов – дядьки да его кругленькой чернявой молчуньи-жены. Люша дядю Вову и любила, и ненавидела. Любила за бескорыстие, какую-то врожденную, необъяснимую в неотесанном мужике тактичность, за мудрость и трудолюбие, а ненавидела, ясное дело, за проклятое пьянство. Саша же любил дядьку без всяких оговорок. Просто любил, и все.

Супруги доедали Люшин борщ, наваристый, огненно-красный, ложка невпроворот, когда от крыльца раздался скрипучий соседский голос:

– Что ль, на территории?

– Заходь, дядь Вов! – Саша отложил ложку, отер ладонью выступивший на лбу пот – вот как борщец знатный прошиб.

– Да уж сами выдвигайтеся. Мотоблок я навострил, а вы все спите.

– Ладно, поучи здесь, – это уже вступил голос его супруги, тети Раи.

– Юля, я молоко на крылечке поставлю!

Шатовы вышли из дома – тетка и дядька стояли, независимо отвернувшись друг от друга. Дядька по-прорабски осматривал шатовский дом, будто ища в нем еще невыявленные неполадки, тетка с интересом созерцала обрезанные кусты роз, напоминавшие сейчас обугленные коряги. Даже и не верилось, что через две-три недели эти каракатицы выкинут длинные упругие ветки в нежных пупырышках почек, которые, налившись соком, дадут новые зеленые побеги, в рост человека, и одарят сказочными лососевыми, желтыми, карминными цветками в десятки лепестков.

Поздоровались. Люша поблагодарила за молоко. Раиса держала аж девять коз, которых дядя Вова хотел пустить в расход чуть не каждый год, но рождались новые козлята, и стадо не только не уменьшалось, а, наоборот, росло.

– Что это у тебя «масандра» вроде накренилась? – дядя Вова критически уставился на навесной балкон на втором этаже. Шатовы прыснули в предвкушении новых «сентенций» местного Эзопа тире Цицерона. Когда дядя Вова бывал в хорошем настроении и вещал, его можно было на диктофон записывать, чтобы тонизировать и украшать невообразимыми доселе оттенками смыслов скучные зимние вечера.

Получив тычок от жены, сосед вздохнул, философски заметив:

– Все в мире хиреет и скукоежливается.

– Да ты перестанешь выражаться, гад старый? – новый тычок от Раисы. Она, будто обидевшись, махнула рукой и направилась к калитке:

– Я пошла. У меня вон курам дать надо, и ты давай работай, Стократ сивый. – Тетя Рая тоже была не прочь порой блеснуть образованностью.

– Ну, какие указания? – дядька решительно приступил к делу.

– Копать, второй парник подделать. А завтра вон хозяйки вообще не будет. Выходной тебе вырисовывается, – Саша достал сигареты из кармана и протянул дядьке, который традиционно отказался, достав свой «Беломор».

– А куда ты все носишься? – поинтересовался он у Люши.

– Она вон молитвенницей стала. В монастырь, что ни день, ездит. Я не против, конечно. Сам к Преподобному Сергию в Лавру ежегодно езжу. – Саша присел на крылечко, и у его ног тут же завертелась рыжая алабайка Булка, отпущенная перед обедом из вольера. Шатова она обожала, Люшу терпела, Котьку недолюбливала, соседей терпеть не могла, но позволяла, скрепя сердце, себя кормить в отсутствие хозяев.

Дядя Вова настороженно косился на грозную собачищу, которая в улыбке, адресованной хозяину, скалила устрашающие клыки.

– У меня обязательства перед Светкой. И вообще я после происшествия с Сашкой всерьез помолиться хочу. Ну хоть попробовать, – сказала Люша, все больше обращаясь к мужу.

– У меня сестра сводная, помню, тоже все в церковь ходила. Все молилась, – завел вдруг хитро сосед. – Ну, ты видел ее, Сань, Гранька. Ну, криворотая. Хотя у нас все семейство Перцевых такое с искривлением. У каждого, правда, свое. У нас вот с сестрой рты, у матери с Анфиской носы. Да… У деда с батей глаза. Только моя Райка не слишком кривится! Ну, если в области рта тоже чуток. А уж племяш Толик вообще умом искривленный с детства. Вон он и сейчас в одних носках у гаражей сидит. На корточках, ясное дело. Иногда, правда, встает, регулирует движение, когда машину видит. Прирожденный гаишник, чего уж там.

Сашка утробно ржал, ему антифоном вторила Люша: она смеялась всегда громко, с прихлебыванием, откинув голову. Хозяева смехом испугали Булку, и она решила отправиться в вольер подобру-поздорову.

– Так это ж разные семейства, дядь Вов, – всхлипнул Шатов, глядя на серьезного, даже какого-то грустного дядьку, созерцавшего с врачебным интересом приступ веселья соседушек.

– А много ты в генетике понимаешь, актерыч! Все родственники становятся похожи. Вот вы с Юлькой даже ржете одинаково, а когда Юлька только появилась у нас, она не так смеялась, а вот эдак – хи-хи-хи. – Дядя Вова прижал лапищу к кривому рту, изобразил стеснение.

Юлька рухнула на крыльцо и повалилась на колени мужа. Посмотрев на нее критически, дядя Вова еще более серьезно продолжил:

– А сеструха-то, тебе говорю, спятила совсем. Да-а-а-а… Помнишь, Сань?

Сашка утирал глаза и крутил башкой, мол, не помню ни Граньку, ни то, как спятила.

– А очень даже просто! Шибко много каялась, – дядя Вова импульсивно закивал, а руки сложил просительно, ковшиком. – Прям как начнет биться головой, так все статуетки «дреньзенского» фарфора со шкафов падают. Ее муж Шмулька, на что «булгахтер» прыткий, а не успевал ловить. Да. Беда… Да вы до смерти уржётесь! – Оратор выдержал паузу, пережидая истерику слушателей, и назидательно продолжил: – Я те говорю, Юль, кому вот каяться в пользу. Вот как моей Райке было бы. Если бы она вздумала в церковь ходить. А кому, слишком душу щиплет. У совестливых очень с душой все тонко – просто на соплях она у них, душа-то. Лишний раз всплакнешь или бухнешься головой – и все! – устройство переклинит. Вот. Как у моей сеструхи. Она вообще добрая была. Жалко. И ты вся на нерве живешь, как на проводе оголенном…

И без всякого перехода, уже бодрым тоном изрек:

– Пока я тут с вами лясы точу, уже сотку перелопатил бы, сама же мне штраф выставишь, – бросил оратор упрек в сторону хозяйки огорода.

– Да ну вас, дядь Вов. Идите, пашите. Сейчас Сашка края ровнять придет.

И Люша, отдуваясь, ушла в дом приводить себя в порядок. У нее в последние годы с соседом сложились деловые отношения работодателя-работника.

– Ты ее много шастать не отпускай. Не семейное это дело, – цыкнул дядька на Сашу.

– Да она на похороны. На полдня. И потом – там старец какой-то будет. Нужно поговорить ей с ним. В принципе, меня тоже с собой зовет. Вот думаю еще.

– А, ну если вместе. – Дядя Вова затушил беломорину об подошву и зажал в кулаке – мусорить тут не дозволялось. – А вот я тебе заместо того старца скажу: ты жену терпи, а она пусть тебя терпит, вот и вся премудрость. Терпеть! Вот тебе и весь закон жизни.

К вечеру Шатовы, очередной раз нарушив «дядькин закон», поссорились. Саша не хотел ехать в монастырь. Не ладилась работа на огороде, мотоблок клинило, он пыхтел-пыхтел, да намертво заглох. Люша, отправив с излишками рассады Полину на рынок, успела переделать кучу неотложных дел. И зелень посеяла в парнике, и опрыснула кусты-деревья от болезней и вредителей, и рассаду перцев и баклажанов распикировала – словом, деятельный «энерджайзер» перевыполнил план и с полным правом мог рассчитывать на духовную поездку. Сашка же артачился и подозрительно упорствовал.

– Вы напиться, что ль, хотите? – привычно рубанула ручонкой перед носом мужа Люша. – Эвон как удобно! Жена за ворота, а вы с дядькой пристроитесь. Только тебе послезавтра на работу, если память мне не изменяет, а я вообще могу остаться в монастыре. Отдохнем хоть друг от друга!

– Люш, ну что ты несешь околесицу? Дела нужно доделать? Или как, на неделю землю бросить? Потом дубляжи на студии навалятся. Ну, сажай в кочки картошку, давай…

– Один день погоды не сделает, а твое упорство подозрительно. Нет! – Люша плюхнулась в кресло и замотала головой, как заведенная. – Я не могу находиться в этом бесконечном напряжении: отслеживать, предотвращать, перехватывать. Все! Нет больше сил моих.

Нужно заметить, что подобные выводы она, в разной форме, делала ежемесячно. Видимо, это превратилось в их семье в своего рода профилактику «правонарушений» Сашиного алкоголизма. Впрочем, муж отдавал жене должное – она была превосходным тормозом его греховной страсти. Но тут он взъерепенился:

– Если ты так печешься о здоровье мужа, которого вообще чуть не угробили по твоей вине и по вине этого монастыря, то ни за что не оставила бы меня сейчас.

– Я и прошу побыть со мной, поехать в Голодню.

– Да на кой мне твои блаженные тетки? Рыдания, вопли, Светка в соплях, которую мы и так день-деньской успокаиваем. Старцев-провидцев каких-то придумали. Ну что за ересь, Люш? – Саша плюхнулся на диван прямо в рабочей куртке и штанах. Люша покосилась на это безобразие, но промолчала. – Как хочешь, – сказал муж, закидывая ногу на ногу, – я остаюсь тут пахать, а ты можешь заниматься мазохизмом. Только в этот раз, смотри, чтоб на ТЕБЯ не напали. Это у них там практика такая – людей убивать и калечить. Если ты не помнишь.

Люша решительно поднялась: туча тучей, глаза мечут молнии, кудряшки вздыблены, как змеи у Горгоны. Она молча покинула комнату. Муж, выдержав паузу, крикнул, услышав шебуршение за стеной, в спальне:

– Какие решения принимаем?

– Я уже собираюсь, а тебе счастливо оставаться.

Сашка матюгнулся, встал с дивана, пошел на крыльцо курить: ну никакого сладу не было с упрямой бабой.

 

Глава шестнадцатая

Глядя на коротко стриженную и выкрашенную под апельсин женщину, неумело вставлявшую в глаза линзы, стоя перед зеркалом в ванной – морщась, чертыхаясь, роняя что-то невидимое в раковину и долго это что-то там отыскивая, невозможно было узнать роковую блондинку Ариадну Врежко, которая намеревалась превратить карие глаза в голубые.

Ночью Арина, решившись спасаться по сценарию, разработанному загодя ее сообщником Репьевым, вызвала свою парикмахершу в особняк, посулив тройной тариф: требовалась сложная, но не терпящая отлагательств работа. Взглянув на фотографию стриженной ежиком рыжеволосой девахи, в которую хотела немедленно превратиться Ариадна Павловна, Катя закусила в недоумении губу. Для такой прически требовались жесткие густые волосы. У ее щедрой, но «противной до ужаса» клиентки волосы были жидковатые и тонкие. Арина их, конечно, всячески взбивала, начесывала, да и стригла Катя особым образом – буйная копна вокруг головы, поднятый затылок, создающий ощущение максимального объема, неровные, филированные пряди, спадающие на спину.

– Ариадна Павловна, а стоит ли игра свеч? – робко попыталась воспротивиться непонятному перевоплощению толстенькая добродушная Катя.

– Стоит, душа моя. Это теперь вопрос жизни и смерти. В переносном смысле, – засмеялась Арина. – Не поверишь, в кино пригласили на главную роль. Что? Удивлена?

– Да ничуть! С вашей внешностью сам Бог велел.

– Ну, внешность как раз дело наживное. Там все дело строится на этом рыжем ежике. А талант во мне рассмотрели – это да. Событие! – Ариадна гордо выпятила силиконовую грудь. Зная простодушность Катьки, Врежко решила подсунуть ей самую неправдоподобную, кондовую версию – проглотит и не поморщится. Для кино еще больше расстарается. То, что киношники и сами способны превратить длинноволосую блондинку в безволосую рыжую, этой простофиле и в голову не придет. А придет, да и ладно. Ей платят фантастически, возят на такси, так пусть радуется и очередную Барби своей толстощекой дочурке покупает. Выбрав из пяти оттенков ярко-рыжего тот, который больше всего походил на цвет волос девахи с фото, Катя приступила к работе. В шесть утра преображенная, а по невысказанному мнению сникшей мастерицы – явно изуродованная Ариадна была готова «к труду и обороне». Выпроводив Катю, которой на этот раз даже не предложили чаю – «выбегать, мол, пора на съемку», – Арина бросилась в ванную. Вставив с десятой попытки линзы, она поняла, что не сможет в них просуществовать и пары минут. Они ей чудовищно мешали! «В этих красных, слезящихся глазах, по-моему, вообще цвета рассмотреть невозможно», – злилась Врежко, но заставляла себя терпеть. Через полчаса, когда сумки были готовы, кофе наспех выпит, а такси уже урчало у крыльца, Арина ощутила некоторое облегчение – вроде глаза попривыкли к инородному предмету. Она решила позвонить Канторам по экстренному мобильнику, зарегистрированному на покойного старпера Кузьму Ухова. Ефим после первого гудка сказал хриплое:

– Алло.

– Как вы? Не спалились?

– Нормально пока.

– О вас по телевизору говорили, смертнички.

– Знаю. И что?

– Ничего. Советую не задерживаться там. Если выйдут на фамилию Репьева по «Рускстару» – а может, уже вышли – вас возьмут в считаные часы.

– Я решаю этот вопрос. Съедем к одному «зверю»1 сегодня.

– Да уж лучше у перекумарщика, чем в СИЗО. Ну, пока.

– Ты соскакиваешь?

– Я думаю над этим. – Арина дала отбой, мстительно подумав: «Так я тебе и сказала, зверюга. Дай мне только до Мадрида долететь, и можешь начинать свою двадцатку тянуть вместе с родственницей-соучастницей».

На пороге, вдруг обернувшись и выпустив из рук сумки, Арина долгим взглядом посмотрела на стену, где среди разнокалиберных картин висела огромная икона Спаса Нерукотворного. Единственная старинная икона во всем ее доме. Особый, знаковый для нее подарок самого близкого человека. Не склонная к экзальтации и сантиментам, Врежко вдруг стремительно подошла к образу, припала к нему непривычно открытым, без челки, лбом, жарко прошептала, вкладывая всю мольбу, на которую была способна:

– Спаси и сохрани.

Широко перекрестилась, глядя в испытующие глаза Христа. Через минуту Ариадна выбежала из дома, подхватив сумки. Она покидала его навсегда…

Путь ее лежал на Белорусский вокзал. Там, в ячейке, ждал конверт с загранпаспортом на имя Веры Михайловны Лаптевой – рыжеволосой, стриженной ежиком молодой женщины с яркими голубыми глазами. В загранпаспорт был вложен авиабилет до Мадрида с открытой датой. Также в ячейке находился и маленький саквояж известной фирмы, плотно набитый купюрами, которые загодя, еще до убийства Красновой, Арина сняла со своей карточки. Впрочем, почему Арина? Ариадны Павловны Врежко больше не существовало в природе. Она уступила место на земле Вере Михайловне Лаптевой. И эта гражданочка намеревалась поселиться – на самый короткий срок – в частной гостиничке неподалеку от Белорусского вокзала.

Митрохин приехал в Яв-ск к полудню. Крошечный городишко представлялся типичным представителем периферийной России начала двадцать первого века. По большей части низкорослый, малоухоженный, а местами разящий наповал контрастами. Чудовищная дорога, по которой Дмитрий, матерясь, совершил слалом на своем взбрыкивающем «жигуленке», угодив-таки колесом в роковую колдобину, что чуть не стоила железной кляче подвески, соседствовала с пышностью фасада местного банка. К его розово-лимонному зданию, изукрашенному ажурными оконными решетками, примыкало самое старое и захиревшее строение городка – одноэтажный черный сруб о трех оконцах, обгоревший с одного боку, но мужественно кривящийся вторым, пока целым, боком с крыльцом. На окнах избушки даже болтались занавески, а на крыше имелось какое-то подобие антенны. Рекламная растяжка стриптиз-клуба с подбадривающим посетителей названием «Надежда» помещалась перед поворотом на Храм Троицы Живоначальной, о чем путников оповещал железный, слегка, правда, винтообразный указатель. У этого поворота Митрохин спросил местную бабку, сосредоточенно тянущую за собой сумку-тележку, о нахождении улицы Красной, где и должен был располагаться специнтернат. Бабка решительно отправила опера назад и влево, на что остановившийся гражданин в очках, усах и трениках, не достававших ему до щиколоток, обругал бабку «сусаниным херовым» и показал Митрохину, что поворачивать нужно как раз к храму, а там уж рукой подать.

Сделав пару кругов по городу, пунцовый и потный слаломист Митрохин подъехал наконец к серому зданию интерната для умственно отсталых и психически больных детей, который именовался «Детский специнтернат № 2 г. Яв-ска». Учреждение находилось почти при въезде в город, но было загорожено новенькой многоэтажкой «под кирпич». Оказывается, улицу переименовали, и теперь она называлась Болотной, так как исторически здесь располагалось известное на всю округу болото. Рассуждая о кондовости властей, которым воспоминание о болоте оказалось так дорого, оперативник направился в богоугодное заведение.

Открыв дверь, Дмитрий сразу ощутил особый, безнадежный запах казенного медучреждения – в нем неизменными оставались четыре компонента: щи (любая стряпня тут ароматом приравнивается к щам), человеческие испражнения, хлорка и медикаментозный дух, который собирательно можно определить как запах йода. Все это растворялось в пространстве здания с высокими потолками, теряло концентрацию, но годами пропитывало зеленые стены, которые будто сами источали этот мерзкий запах. У входа в темноватый, длинный коридор располагалась будка охранника, который грозно выдвинулся навстречу при виде незнакомца. Пыхнув на Митрохина «свежаком», вохровец изучил документы оперативника и нехотя объяснил, как найти кабинет директора. Поднявшись на второй этаж, дивясь на тишину и безлюдие, Митрохин натолкнулся на запертые пластиковые двери. Впрочем, они тут же распахнулись: охранник, видимо, предупредил о приходе полицейского, которого встречала веселая румяная женщина в белом медицинском халате. Она оказалась старшей медсестрой «лежачего» отделения, которое располагалось на втором этаже в правом крыле. В левом находилась администрация. Полнотелая Алла Диодоровна бойко следовала по интернатскому коридору, чистенькому и не такому уж мрачному. Стены были отделаны светленькими панелями, пол застелен новым линолеумом с рисунками античных ваз. Двери сверкали белоснежной краской, и на них висели добротные таблички: «Архив», «Бухгалтерия», «Комната отдыха», «Главный врач», «Сестра-хозяйка».

– А что за лежачее отделение в интернате? – удивился Дмитрий.

Пожав плечами, Алла Диодоровна сокрушенно вздохнула:

– А как вы думали? У нас бывают детки с серьезными патологиями. Некоторые обречены чуть не с рождения. Это же все в основном чада алкоголиков и асоциальных элементов – мне ли вам, Дмитрий Анатольевич, объяснять, что это за контингент.

Медсестра распахнула дверь с табличкой «Директор. Клыков Василий Геннадиевич». В небольшой уютной приемной, оснащенной и компьютером, и плазменным телевизором, и кондиционером – в комнате было очень прохладно и свежо – за столом сидела сногсшибательная намакияженная красотка, которая значительно органичнее смотрелась бы в стриптиз-клубе с растяжки.

– Женечка, Василий Геннадиевич предупрежден?

– Да-да, он ждет. Но скоро ведь планерка, – красотка изобразила недовольство визитом какого-то непрезентабельного «мента».

В кабинете с кожаной черной мебелью, еще более шикарным, чем у красотки, телевизором и, даже, кажется, антикварными шкафом и комодом, их встретил молодой, обрюзгший блондин с поразившим Митрохина взглядом: настолько ничего не выражающим, что он в полной мере характеризовался как рыбий. Выпуклые, бесцветные глаза смотрели будто не на Митрохина, а сквозь него. Когда после рукопожатия и представления оперативника директор пригласил его сесть за овальный стол для совещаний, Дима догадался, что Василий Геннадиевич чуть ли не мертвецки пьян. Движения его были подчеркнуто осторожные и плавные, речь расслабленная и нечеткая.

– Чем об-бязаны? – директор облокотился на стол, пытаясь не потерять точку опоры, для чего слегка балансировал.

Митрохин достал фотографии Маргариты Скупиной, разложил их перед пьяницей, который ему определенно не понравился в качестве директора интерната. «И этого упечь в “Надежду” – барменом», – подумал Дмитрий.

– Меня интересует личное дело, судьба, связи, словом, вся информация об этой вашей воспитаннице, Маргарите Скупиной.

Директор, посмотрев на год, значащийся на интернатской фотографии, присвистул:

– Да это хрен когда было! Уж пять… нет, шесть директоров сменилось. Я тут всего второй год. Вот, порядок немного навел. – Он хотел повести рукой окрест себя, но, чувствуя, что маневр опасен для его координации, снова привалился к столу.

– Василий Геннадиевич! – бойко вступила медсестра. – Давайте я товарища лейтенанта отведу в архив. Что-то он, может, и найдет там. А у нас тут, конечно, никто не помнит тех деток.

Директор обрадовался идее Аллы Диодоровны:

– Вот, верно. Там у нас старожил рулит всем – Элла Горислав-вна. Она, может, помнит эту подругу. Кстати? – Василий Геннадиевич откинулся на стул, нахмурил низкий лоб. – А что она натворила? С этих шибанутых никакого спросу быть не может – ур-роды больные, – с отвращением сказал директор.

Алла Диодоровна, вскочив со стула и пытаясь сгладить тон директора, схватила опера за рукав и потащила из кабинета.

В коридоре доверительно зашептала:

– Очень тяжелая работа. Вот немного расслабился. Вы уж извините его.

– Бывает, – философски заметил Дмитрий, направляясь к двери «Архив».

В комнатке, заставленной стеллажами с историями болезней, царил строгий порядок. Никаких излишеств в виде «цветуечков» и сувенирчиков на столе. Компьютер с ветхим, задастым монитором, прибор для ручек, папки. Из-за стола торчала седая голова с куцым пучочком. В Митрохина из-под массивных очков вперились глаза-буравчики.

– Здравствуйте. Оперуполномоченный Митрохин Дмитрий Анатольевич. Необходимы сведения по одной из воспитанниц вашего интерната.

– Кто интересует? – спросила, не поздоровавшись, бабулька.

– Скупина Маргарита.

– А-а… Понятно. Хронический невроз. Панические атаки. Отставание в развитии. А впрочем, ничего особенного. Просто социально запущенный, брошенный ребенок. Таких, легких, у нас немного. И здесь им, в общем, не место.

– Вы ее так хорошо помните?! – поразился Дмитрий.

– Да как же не помнить! Я врачом ее лечащим была. Всех своих пациентов помню до единого. Без малого сорок лет тут оттрубила. Да вы присаживайтесь, – архивариус указала Митрохину на стул.

– Вас как звать-величать? – оперативник решил во что бы то ни стало расположить к себе памятливую тетку, которая, он чувствовал, может существенно помочь ему.

– Элла Гориславовна Сперанская. Да-да, Дмитрий Анатольевич, я одна из потомков того самого, великого реформатора. – Элла Гориславовна проникновенно покачала головой, глядя внимательно на Митрохина, который в ответ также понимающе закивал, хотя фигуру «великого реформатора» помнил смутновато. Вроде что-то из начала девятнадцатого века.

– Ну, перейдем к новейшей истории, – Дмитрий достал из папки фото, которое уже демонстрировал директору.

– Боже мой! У меня такой нет! – умилилась бывшая врачиха, рассматривая групповой снимок. – Это я. Видите? – она ткнула артрозным пальцем в фигуру строгой, даже суровой женщины, стоявшей в группе врачей в центре фотографии: тот же пучок, только темный, а не седой, очки…

– А это Маргарита? – Митрохин указал на личико одной из девочек.

– Да-да. Скажите, она жива? – Сперанская задала вопрос таким тоном, будто и не рассчитывала на положительный ответ.

– Нет. Она умерла от отравления наркотиками.

– Ясно, – вздохнула врачиха. – Все они обречены на слишком короткую и страшную жизнь. Умирают рано, если не от болезней, так от образа жизни. Они же все брошенные. Никому не нужные. Сегодня, к примеру, дети с даун-синдромом доживают до преклонных лет в семьях с хорошим уходом. А у нас? – Сперанская махнула рукой.

– Но медицина ведь сегодня может дать более качественное лечение, чем десять лет назад?

– Медицина может. Интернат – нет. Вы думаете, что увидели благолепие в кабинете этого профана и ворюги и составили объективное впечатление о здешнем доме скорби?

Митрохину уже определенно нравилась смелая, откровенная Элла Гориславовна.

– Вас, конечно, не пустят на детскую территорию. А хорошо бы вам было увидеть этот мрак и ужас. Все как было при мне – а было ох как страшно! – так и осталось. Ну, может, белье периодически меняют да игрушки спонсорские дарят. Питание – ужасное! Медикаменты – самые примитивные, сажающие и печень, и почки, и иммунную систему. В общем, лечим от бедности тем, что давно забыто в мире.

– Такое ужасное финансирование?

– Конечно, бюджет невелик. Но и он видите на что идет? Телевизоры да коньяки. Смотреть противно. И больно.

Элла Гориславовна встала со стула, прошла к архивным полкам. Она была маленькой и тощей, одетой в старое синтетическое платье коричневого цвета с белой вставкой на груди. Митрохин вспомнил свою учительницу с продленки – семидесятилетнюю старушку, которая годами носила один и тот же синий костюм. Когда Дима пришел в прошлом году на вечер одноклассников, то встретил бредущую по коридору, согбенную Светлану Леонидовну. Она по-прежнему что-то делала в школе и была в неизменном синем костюме, который теперь на ней болтался, как ветошь на пугале.

– Хотите посмотреть личное дело и карту Скупиной?

– Да, безусловно. И еще – документы ее подруг. Вы помните, с кем она была близка из детей в интернате?

– Особой дружбы тут между детьми не наблюдается. – Сперанская подвинула маленькую стремянку поближе к полке, взобралась с осторожностью по ступенькам, порылась, достала объемистую папку.

– Вот дело Скупиной. А подруги… Была у нее защитница: отбивала очень плаксивую, слабенькую Риту от детей. Да что вы на меня так смотрите? Тут подростки и дерутся, и… в общем, не буду я вам объяснять. Буйных привязывают и колют седативными препаратами. Все как в психушке. Поэтому слабым деткам очень трудно. – Элла Гориславовна слезла со стремянки, передвинула ее к другому стеллажу, влезла, стала перебирать папки. – Вот. Людмила Закромова. Интересный, я вам скажу, типаж. Из таких или Жанны д’Арк получаются, или великие злодеи. Сила, изворотливость, ум и потрясающая жестокость. Сперанская, подойдя к столу, хлопнула папки перед Митрохиным.

– А что же эта, – Дмитрий покосился на обложку серой папки, – Людмила Закромова тут у вас делала с выдающимися способностями?

– А она эпилептик. Это хроническое заболевание головного мозга. Кстати, одно из самых распространенных нервно-психических расстройств. Может вести к необратимым изменениям личности. Впрочем, в случае с Закромовой все оказалось не столь страшно. Единичные припадки. Положительная динамика на выходе из интерната. А вот привезли ее к нам лет в семь-восемь с сильнейшей падучей. Сирота – ясное дело.

Митрохин открыл папку, взглянул на фотографию. На опера смотрела прямым, жестким взглядом уродливая девочка: с приплюснутым асимметричным носом, к которому тянулся рубец от обезображенной верхней губы.

– А что с лицом?

– Заячья губа. Она была очень уродливой. После школы, которую Мила, по-моему, очень прилично закончила, ее не перевели в приют для взрослых. Видимо, какие-то родственники все же нашлись.

– А еще? Еще какие-то подруги были у Скупиной? Может быть, кто-то из медперсонала? Никого по имени Арина не помните? – Митрохин был страшно разочарован. Видимо, ниточка с приютским прошлым Скупиной вела в никуда.

Элла Гориславовна задумчиво покачала головой:

– Нет. Больше, видимо, ничем не помогу вам.

Митрохин все же записал данные и Скупиной, и Закромовой. На всякий случай переписал координаты еще нескольких бывших одногруппниц Маргариты, более-менее вменяемых, со слов Сперанской.

Детектив поблагодарил Эллу Гориславовну, которая проводила Дмитрия до пластиковых дверей, но так и не спросила его – в чем цель визита полицейского. Да, выдержке и достоинству этой маленькой старушки можно было позавидовать.

Спускаясь по лестнице, Митрохин услышал отборные ругательства, которые неслись с первого этажа. Оказавшись в мрачном коридоре, ведущем к входу, Дмитрий столкнулся с группкой детей-дошкольников, которые парами, взявшись за руки, шли в левое крыло здания. Определить пол коротко стриженных, в одинаковых байковых рубашках и шортах детей не представлялось возможным. Одного ребенка – странно улыбающегося, трепала за ухо бабища в синем медицинском халате.

– Сколько я тебе, собаченыш, говорила не ссать в коридоре! А?! – Тетка замахнулась и явно ударила бы ребенка по лицу, если б не увидела оперативника, замершего перед «воспитательницей». – Вот и дядя к нам пришел, чтоб посмотреть, как вы тут себя ведете. Кто ссаться будет, того он заберет в мешок и Бабе Яге отдаст! – «Макаренко» в юбке явно рассчитывала на поддержку «дяди».

Мальчишка (или девчонка?), ухо которого отпустили, с ужасом, открыв рот, уставился на Митрохина. Появление незнакомца явно повергло в смятение всех маленьких пациентов, которых, видимо, вели с обеда – Дмитрий узрел в правом дальнем углу дверь с надписью «Столовая».

– Не пугайтесь! Я от доброй феи. Она велела мне узнать, как тут поживают ее любимые дети, – Митрохин ляпнул первое, что пришло в голову, и пришло, видимо, нечто удачное. Дети закривили в улыбках рты, стали переглядываться. Кто-то попытался подойти к оперативнику, но «Макаренко» была начеку – вернула любопытного в строй и смерила Митрохина уничтожающим взглядом. Дмитрий отметил, что эти несчастные, уродливые малыши (бросились в глаза двое: у одного был раздутый яйцеобразный затылок и почти отсутствовал лоб, у другого глаза выкатывались из орбит) все были неестественно заторможены. «Да они оглушены лекарствами!» – пронзило Дмитрия. Проводив взглядом цепочку понурых, не издавших ни единого звука детей (это безысходное молчание, безжизненная тишина и оказывалось самым гнетущим во всей обстановке приюта), он стремительно направился к выходу: больше не мог оставаться в этом смрадном и страшном пространстве. Вырвавшись наружу, отчего-то сразу позвонил маме.

– Ты что? Освободился? Ты уже домой? Обед греть? – мать в своей квохчущей манере завела, конечно, про еду. Ей всегда и всех требовалось кормить и укладывать отдыхать. Наверное, потому их семья отличалась такой упитанностью.

– Нет, мам. Я еще нескоро. Просто захотелось сказать, что я тебя люблю. И отцу это передай. Ну, что люблю. Да, и бабушке позвони! Скажи, что я завтра обязательно к ней заеду!

– У тебя все в порядке? Ты здоров? Ты не ранен?! – заголосила перепуганная мать.

– Мам! У меня просто все супер! Все просто отлично у меня! – И Митрохин отсоединился, потому что ему стало совсем трудно говорить от подступившего к горлу комка.

Быстров проверял все фирмы, связанные с продажей антиквариата, и прежде всего старинных икон, которые когда-либо принимали участие в православных выставках. В заявках, заполненных торговцами, значились графы «род деятельности» и «перечень товаров, представленных на продажу». Это стало существенным подспорьем для детектива, так как сразу отсекало такие, к примеру, организации, как «Иконный дом». Потому что это крупное Общество с ограниченной ответственностью торговало по большей части современными, штампованными иконами, немного – писанными, и вовсе не привозило на выставку старинные образа. Конечно, документация у организаторов торговли содержалась не Бог весть в каком порядке, да и бумаг за семь с лишним лет, которые выставки проводила именно фирма Скупого, накопилось немерено. Через два часа работы следователю стало понятно, что объем подозреваемых совсем невелик: бо´льшая часть арендаторов торговала на выставке регулярно. Это его несказанно обрадовало и очередной раз убедило в том, что, как беда не приходит одна, так и радости наваливаются скопом. Полосатая зебра-жизнь, жизнь-тельняшка, жизнь мать-и-мачеха. Лучшим событием дня, низвергнувшим даже утренний поцелуй со «свидетельницей», стал звонок Елены Аркадьевны Загорайло с вестью, что Владу лучше и, по мнению врачей, кризис прошел. Впрочем, «никаких прогнозов, никаких прогнозов. Ждем еще день-два». Второй новостью можно было считать порыв Светланы Петровны Атразековой, казавшейся поначалу столь бесстрасной. И об этом вовсе не к месту думал следователь, но теплое, радостное чувство накатывало на отвлекавшегося от бумажек Сергея, и он будто подгонял время, глядя на часы. Он одновременно пугался надвигающегося вечера, но все же отпускал сердце, позволял ему биться в предвкушении счастливых мгновений, а не просто дубасить по-рабочему, делая вид, что ничего не происходит. И вот теперь приятность с расследованием: процентов восемьдесят храмов, фирм, издательских домов и религиозных обществ составляли прочный костяк перманентной ВВЦэшной торговли. Двадцать процентов участников были случайными, попробовавшими пару-тройку раз вступить в эту «воду», но, видно, не слишком успешно смогли в ней что-то наловить. В основном это были удаленные от Москвы храмы и монастыри: дорога, организация стенда, арендная плата съедали прибыль, и они отказывались от этой затеи. И эти двадцать процентов отметались сразу, потому что никто из них специализированно не занимался продажей икон. Меньше часа ушло на то, чтобы оставить на столе договоры только ДВУХ возможных фигурантов. Крупный антикварный салон, участвующий в рождественских и пасхальных выставках, и некую компанию «Рускстар». Салон, имевший филиалы в разных городах России, принимал участие и в недавней пасхальной выставке (да еще какое активное участие – аж на двух здоровенных стендах в разных концах павильона), и в его «коммерческое сотрудничество» с продавщицей монастыря и с мнимыми монахами верилось с трудом. Значит, оставался непонятный «Рускстар», не появлявшийся на выставке более года. У Сергея вдруг перехватило дыхание при взгляде на единственный листок, который остался на столе: неужели попал? Вот что скрывала Арина-Лариса-Людмила – название фирмы, по которой, видимо, можно узнать и имена убийц. А название фирмы, специализирующейся ТОЛЬКО на старинных иконах и утвари и при этом участвующей постоянно, до последнего года, в выставке – одно. «Рускстар». Русская старина – надо понимать. Еще час понадобился следователю, чтобы выяснить всю подноготную фирмы, прекратившей свое юридическое существование аккурат в апреле. Генеральным директором в ней числился Григорий Андреевич Репьев, 1963 года рождения, бывший офицер КГБ СССР, позже – ФСБ РФ, а с 1994 года – предприниматель. Главным бухгалтером ООО являлась АРИАДНА Павловна Врежко, 1978 года рождения. Медсестра, вдова маститого ученого. Выйдя на след убийцы, Быстров не спешил праздновать победу. То есть, конечно, он гордился собой и понял, что расследование триумфально входит в главную и завершающую стадию, но одновременно это означало и то, что сегодня ни спокойного вечера, ни упоительной ночи ему, увы, ждать не приходится.

Молодая вдова Ариадна Врежко (фамилию в браке она не меняла) после смерти супруга жила в загородном доме, который унаследовала от мужа, не имевшего других ближайших родственников. Иной недвижимости за убийцей не числилось, потому опергруппа и собровцы спешно выдвинулись в направлении академического городка на юго-западе Москвы. Но штурмовать особняк Врежко не пришлось. Дом оказался пуст: ни хозяйки, ни Канторов, которые после нападения на Загорайло бросили свой джип и на перекладных прорывались по Минскому шоссе явно в особняк «коллеги». Необъятные хоромы были обставлены вычурной мебелью, отделаны дорогим деревом – наборный паркет, лестницы с «бомбошками», резные настенные панели, скрывающие встроенную мебель, – словом, все тут говорило о претенциозном современном дизайне. Только оставалось непонятным, зачем незамужней, бездетной женщине такое огромное пространство, такая пафосность и размах? Кому и что она хотела доказать? И можно ли чувствовать себя счастливой в этаком дворце в одиночестве? Быстрова тянуло на лирику при обыске, наверное, потому, что он пытался обнаружить хоть какие-то проявления личностных, человеческих черт в этой демонски холодной убийце: смотреть на конвульсии безвинного, более того, доверявшего тебе человека сможет или ненормальный, или законченный мерзавец. Впрочем, Сергею Георгиевичу казалось, что предельная жестокость – это род помешательства, либо сформированного обстоятельствами, либо взлелеянного собственной «духовной работой». А чаще и тем, и другим вместе.

Никаких документов, дневников, рабочих записей в доме не нашлось. Зато отыскались фотографии. На свадебных фотографиях Арина смотрелась феерически – просто голливудская дива. Семидесятилетний «молодой», наоборот, выглядел страшным, как смертный грех, да еще на фоне этакого совершенства. Он был низок, сутул, тощ, плешив, носат и скукожен черепашьей какой-то дряхлостью, когда кожа сборится и провисает на подбородке, шее, щеках. У Ариадны обнаружилось множество фотографий, в том числе и с Репьевым, фото которого уже пополнило сегодня «монастырское дело», а сам глава «Рускстара» был объявлен в розыск. Снимки, сделанные на отдыхе, недвусмысленно говорили о любовной связи директора и бухгалтерши. Быстрова насторожило то, что до свадьбы у Ариадны будто и не существовало биографии. Жизнь ее началась с восемнадцати лет, когда она поступила в московское медучилище, в общежитии которого и проживала до свадьбы.

Выйдя из дома, следователь направился к коттеджу напротив. По случаю субботы у большинства домов виднелись припаркованные машины. Раздавался детский смех, откуда-то громыхало радио, урывками долетал искусительный запах шашлыков. Но погода определенно портилась. Пронзительный ветер заставил Сергея запахнуть ветровку. «Водки бы дерябнуть, шашлыком закусить и с госпожой Атразековой в пуховое лоно кровати, на крахмальные простыни завалиться… Можно и не на крахмальные, а на те, что есть в комоде. А потом… суп с котом!» – оборвал себя следователь, уткнувшийся в дверь соседского коттеджа. На стук вышел по-субботнему «тепленький» мужчина: очень грузный и очень веселый. Он страшно удивился визиту полиции.

– Да вчера она еще тут была, Аришка.

– Она была одна?

– Вроде одна. Ну, машин больше не было. А ее красавец, кстати, и сейчас под тентом, – толстяк махнул рукой в сторону Арининого белоснежного «Кадиллака».

– Я заметил. А у нее не останавливались вот эти господа? – Быстров показал фотографии Канторов.

– Женщину не знаю. А Фимка у них с Гришкой за водилу.

– А Гришка – это кто? – Быстров догадался, что речь о Репьеве, но все равно спросил.

– Муж ее гражданский. Ну, Григорий. Она ведь замужем за грибом этим, физиком, была всего ничего. Пару лет. Помер, слава Богу.

– Они так плохо жили?

– А как с ним жить? Он же чокнулся совсем к старости. Орал день деньской, чуть не бил ее. Хотя, конечно, Аришка быстро укорот ему давала. Баба серьезная, с характером. Она ему до того приходила уколы делать пару месяцев, ну и окрутила профессора кислых щей. А потом жалела, да что там – молодая совсем, писюлька двадцатилетняя, повелась на богатство и положение. – Мужик нетерпеливо поперетаптывался, поглядывая внутрь дома с тоской – так не вовремя оторвали его, видать, от стола.

– То есть вы знаете гражданку Врежко давно? – следователь не собирался так просто отпускать дачника.

– Конечно, давно. Как они поженились, так и знаю. Эта дача у нас с матерью тридцать лет уже. Ну, и Ароныч тут столько же обретался. И первую его жену, Цецилию Марковну, я знал.

– А где может быть Арина и ее гражданский муж, кроме этого дома?

– У Григория вроде квартира в Москве. Ну, еще недавно, с год примерно, он сруб ставил где-то в другом месте. Уж не знаю, зачем им два дома. Но красиво ведь жить не запретишь?

– Не запретишь, это точно. А не знаете, где дом-то строили?

– Это нет. Хотя… Ленка! – вдруг заорал толстяк, обращаясь к кому-то в доме.

На зов мужа выбежала пухленькая и тоже веселая женщина с охапкой зеленого лука в руках.

– Давай-ка, вспомни, где-то у нас были координаты мастера Аришкиного – ну, спеца по деревяшкам. – Сосед командным тоном давал указание Ленке, которая непонимающе таращилась, переводя взгляд с мужа на Быстрова. – Ну, рамы мы хотели менять, перегородку в мансарде.

– А-а! Да-да-да! – закивала женщина – Есть у меня где-то его визитка. Сейчас, гляну на серванте. Момент!

Возникла неловкая пауза, во время которой толстяк должен был бы, как добрый хозяин, пригласить гостя в дом, но ни гостю, ни хозяину этого явно не хотелось, поэтому Быстров сказал, что будет ждать визитку у Арининой машины.

Когда следователь подошел к «Кадиллаку» с намерением произвести наружный, а потом уж и внутренний – с помощью эксперта – осмотр, в кармане завибрировал телефон. Высветилось имя «Женька», которое он вместе с номером так и не смог, размазня, удалить. «Все, началась темная полоса. А белая выдалась слишком короткой», – пронеслось в голове Быстрова.

– Добрый день, – Сергей попытался держаться холодно-приветливого тона. – Как самочувствие?

– Ужасное, – вздохнула трубка высоким женским голоском. – Хожу, будто с привязанным намертво к животу мешком картошки. Ни вздохнуть, ни повернуться. Одышка страшная. А уж ночью – караул просто. На бок пузень укладываю, задыхаюсь, а малой колотится – спать не дает.

– Мальчик?

– Ага… Месяц еще мучиться.

– Ну, береги себя. Ты извини, Жень, я на работе – очень сложное дело.

– Ну-ну. Честно говоря, я из любопытства позвонила. Мне Лялька, соседка твоя, звякнула, говорит, дама у тебя блондинистая появилась. На участке хозяйничает, бельишко на деревьях сушит. – Женька хихикнула.

Быстров помолчал, представляя, как Светка, нарушив его запрет, вновь вышла из дома, и…

– И что? – в голосе Сергея зазвучали ледяные нотки.

– Ух, сколько холоду напустил! Так, ничего. Подсчитываю, сколько мужику времени надо, чтоб с пылкой брюнетки на отмороженную блондинку переключиться.

И тут Быстрову ударила в голову горячечная, будто алкогольная, волна. Взвились затолканные на самое дно памяти и почти сдохшие там боль, ярость, обида на эту сумасшедше желанную когда-то женщину, буднично и прагматично предавшую его.

Быстров и сам позже не мог дать себе отчет, как подобные слова он смог произносить «при исполнении служебных обязанностей», посреди дачного участка, где звуки разносятся, вопреки всем законам, с какой-то космической скоростью и четкостью.

– Женя, последовательность действий вспомним? Лежа в моей кровати ты сообщила, слегка смущаясь, что у тебя будет ребенок от любимого мужчины, за которого ты через пару месяцев выходишь замуж. Мужчину зовут Армен Джигарханян и…

– Арсен Варданян! – взвизгнула Женька.

– Да, вот именно. Так этот Джигарханян работает замдиректора банка, и его месячная зарплата равняется моей годовой. И вообще он романтичен, весел и перспективен. С ним ребенка растить не страшно. Ну конечно, с ментом растить ребенка – это ж страшнее не придумаешь! Все так, Жень. Все так! После пламенного монолога ты усердно оплакала наше горестное прошлое и ушла, оставив мне два желтых махровых носка под диваном, видимо, в качестве объекта неутешных воспоминаний. Я их – носки с воспоминаниями – ритуально, со смыслом то есть, выбросил в ближайший поход на помойку. Вот такова последовательность происходившего месяцев семь назад. Я не путаю?

На крыльце Арининого дома показалась любопытная физиономия эксперта, но тут же исчезла. Соседка Ленка, с карточкой в руке, смущенно мялась за калиткой, делая вид, что увлечена рассматриванием дорожной пыли, будто изыскав там нечто ценное – какой-нибудь оброненный сапфир, к примеру.

– Это жестоко. И несправедливо. – Женька говорила, чеканя слова, непривычно глухим голосом. – Ты никогда не мог ничего понять во мне! Но я перед родами, которые неизвестно еще чем закончатся, должна тебе сообщить, что… это ТВОЙ ребенок. Твоего сына будет растить Арсен! И как тебе с этим жить, я не знаю! Привет белобрысой корове!

Словно молот по наковальне зазвучали гудки отбоя. Оглушенный Быстров, с застывшим лицом, приблизился к калитке, взял карточку мастера по «деревяшкам» у толстухи Ленки, вкрадчиво поблагодарил, поинтересовавшись, нужно ли данные переписывать или карточку можно забрать насовсем? Ленка отреклась от карточки и, смерив следователя сочувствующим взглядом, исполненным осознания, что «милиционеры тоже, оказывается, плачут», ретировалась в уютный дом к столу и веселому мужу.

Быстров, после разговора с Женькой, внешне словно окаменел и пытался собраться. Отдавал указания, принимал решения, делал звонки четко, сосредоточенно, стремительно. Прежде всего, вызвонив Митрохина, который уже приехал из интерната, попросил его наведаться в московскую квартиру Репьева – благо, она находилась у Кольцевой, в районе, самом близком от Эм-ска. Вряд ли боящиеся преследования бандиты там обретались, но проверка и обыск требовались. «Бойцов» полицейское начальство Митрохину давало – дело было на особом контроле, и все силы были нацелены на срочный захват преступников. Потом Сергей позвонил Андрею Валентиновичу Зайцевичу – «мастеру по строительству деревянных домов». Зайцевич поначалу категорично отказался отвечать на вопросы о репьевском доме, так как это частная собственность и он клиентам и друзьям хлопот доставлять не намерен. Пришлось объяснить гражданину, что его клиенты и добрые знакомые обвиняются в серьезнейших уголовных преступлениях, а сокрытие информации наводит на мысли о его причастности к преступному сообществу. И вообще завтра полиция нагрянет к нему домой с допросом и обыском. Перетрухавший Зайцевич подробно объяснил, как ехать к дому Григория и даже дал точный почтовый адрес.

– Быть может, вы знаете, и на кого дом оформлен? У Репьева, насколько нам известно, лишь одна квартира в собственности, – спросил Быстров.

Повисла напряженная пауза, и Андрей Валентинович сознался, что дом записан… на него. На определенных, конечно, условиях.

– Но я клянусь! Я просто заверяю вас, что никакого отношения ни к коммерческим, ни к преступным делам – это-то откуда, Боже мой! – я не имею.

– Ну, хорошо, господин Зайцевич. Нам придется все это проверять. Всего доброго. И, надеюсь, вы не будете ударяться в бега, и уж тем более предупреждать о моем звонке ваших товарищей.

– Они мне не товарищи! Это просто знакомые, это просто…

Следователь прервал эти оправдания, отсоединившись. Конечно, он рисковал, открывая все карты незнакомому «свидетелю». А вдруг он тоже член банды, и если не находится вместе с подельниками, то может предупредить их? Но чутье подсказывало Быстрову, что этого не будет. Прежде всего испуган, да и все его данные, включая биографии жен, детей и родителей, будут у следствия самое позднее – завтра утром. Так что господин Зайцевич на надежном крючке. Потом Сергей позвонил Светлане: уже полвосьмого, а конца бесконечному рабочему дню не видно. Радостное Светино «Алло» сменилось обескураженным и убитым: «Я все понимаю», когда Быстров сухо и виновато, что-то уж слишком сухо и слишком виновато, сказал о приезде домой поздно ночью. Или даже под утро. Или, может, вообще завтра неизвестно когда.

Светлана понуро сидела на табуретке у плиты. В духовке доходило мясо с сыром и овощами, попусту испуская призывные торжественные запахи. На плите, в «укутке», стояло пюре. Рядом, в веселенькой, в красный горох кастрюльке – уже подостывший грибной суп. Атразекова нашла в подвесном шкафчике сушеные грибы. Пахли они очень хорошо. В сваренном виде белые с опятами оказались просто бесподобны!

«Ну, и кому это все теперь нужно? Зачем вообще вся эта выматывающая нервотрепка, бесплодные душевные затраты, мои идиотские младенческие надежды, фантазии, слезы вот эти от обиды? Я ничего не знаю об этом чужом, холодном человеке, которого придумала и полюбила. Зачем? Чтобы в очередной раз ткнуться мордой в ледяную стену, которая расплющит и тело, и душу?» Светка растерла слезы, выключила духовку и рванулась в комнату к своей сумке. «Бежать! В монастырь! Там мне место. Чему быть, того не миновать. Прикончат – так мне и надо. Ничего, отпоют за милую душу зато… Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешную… Господи, Иисусе Христе…» Она швыряла в сумку расческу, колготки, шелковую блузку…

Когда вновь зазвонил мобильный, Светлана с такой надеждой и пылом кинулась к нему, будто ждала извещения об освобождении супруга из чеченского плена. Увы, это звонила Люшка.

– Ну, и чего ты куксишься? – Юлька знала все интонации подружки наизусть.

– Быстров не придет ночью. У него работа.

– И что? Это свидетельство его презрения к спасенной царице?

– Да на кой я ему сдалась?! Ну, поцеловались с утра. А теперь испугался, да сидит где-нибудь у приятеля. Или приятельницы.

– Света, ты дура? Я вот на что уж бешеная, но, живя с Шатовым, поняла простую вещь. Если мужчина что-то говорит конкретно, СЛОВАМИ, он и подразумевает именно то, о чем говорит.

– Слушай, не умничай! Я уже собралась уходить. В монастырь.

– Тыр-тыр-тыр, – пропела Люшка с характерной интонацией героя «Необыкновенного концерта» Образцова. – Не вздумай, дубина, никуда уходить. Во-первых, это просто демонстративный жест экзальтированной идиотки. Мужик тебе пока ничего не обещал, с тобой не спал, и отчитываться о своих ночах не должен. А во-вторых, ты просто обязана поддержать его, а вдруг он явится с захвата преступников раненый, обессиленный и голодный? Ты вообще забыла, что он сыщик? Работник уголовки? Может, в эти минуты он допрашивает убийцу Калистраты, а ты задницей крутишь и в позу встаешь? Ишь, любящая нашлась… Ну давай, демонстрируй свой мерзкий характер и гордыню!

Помолчав, Светка, уже совесем другим тоном, достаточно бодрым и озабоченным, затараторила:

– Как вовремя ты позвонила, Люша! Какая же я дурища – наломала бы дров. Это же ужас: он придет в пустой темный дом после скольких там… шестнадцати или даже восемнадцати часов работы, а я …

– В общем, счастьем ты, как всегда, обязана мне. А теперь слушай сюда. Я уже собралась выезжать к вам в Голодню. Без Сашки. Мы-то как раз поцапались.

– Да что ты! Ну, может, тебе остаться дома?

– Нет. Я хочу увидеть старца Савелия.

– Ох, надеюсь, он будет. Мне-то как с батюшкой нужно поговорить!

– Если я приеду на ночь глядя, меня примут?

– Конечно! Стучи в ворота – Дорофеич откроет. А постель твоя, я уверена, так никем и не занята.

После разговора с подругой Светка успокоилась и уселась на кухне перебирать гречку. Аки примерная жена, ждущая суженого из военного похода.

 

Глава семнадцатая

Добирались до репьевского дома долго, невзирая на мигалки и сирены.

Путь стал для Быстрова мучительным: его не покидали мысли о том, что сказала ему Женька, которую он совсем недавно перестал наконец считать «своей». Это магическое слово – «мое». Моя куртка, моя рука, жизнь, семья. Женщина. «Ну не мое это!» – отнекивался опер Поплавский, когда ему предлагали барыги попариться в бане с «телками», а в отделе потом над Витькой смеялись, как над лохом. А Быстров понимал его: это и вправду скучное, чужое, не мое… Вспомнилось, как случайно наткнулся, щелкая телевизионным пультом, перебирая каналы, на интервью известного богослова, симпатичного своей непафосностью, образованием, прекрасной речью и верой в то, что говорит. Речь шла о грехе. По мысли проповедника, ты преодолеваешь грех, когда осознаешь и, главное, сердцем принимаешь, что вот ЭТО – мучающее, прилипчивое и неотвязное – на самом деле совсем чужое. Это – не мое. Ты смиряешься с тем, что ОНО может существовать отдельно от тебя. Не трогая тебя. Потому что больше не имеет к тебе вовсе никакого отношения. «Это твой выдранный зуб в плевательнице? Страшный, сине-кровавый? Да что вы, мои, полноценные, на месте. А это, слава Богу, не мой». Страсти, страхи и самообманы, так мучившие его после расставания с Женькой, как тот страшный зуб, уже не выворачивали болью душу по ночам.

Женька стремительно и непреодолимо ворвалась в его жизнь, завоевала и стала необходимой. Мальчишеская стрижка, крепкое тело, смеющиеся синие глаза, точеные щиколотки и узкие запястья. Она защитила кандидатскую в двадцать семь лет, преподавала английский и итальянский и этим неплохо зарабатывала. Ее все любили. Быстровский отец в том числе, что было для Сергея очень важно. Три года сумасшедших встреч, которые породили особый язык любовников, стиль поведения, даже быт – она частенько оставалась у Быстрова, – казались ему серьезным залогом общего будущего. Возлюбленная отвергала со смехом предложения о замужестве, кидая дежурное: «Нам и так хорошо!» И вдруг исчезла, будто выбежала на минуту на зов соседки Лельки. Женька (ни Женей, ни Женюрой, ни, упаси Бог, Евгенией ее звать было невозможно) обладала чудовищной коммуникабельностью и умудрялась всерьез подружиться с незнакомым человеком, стоя в очереди на маршрутку. Именно так она и могла познакомиться с потрясшим ее «банкиром Джигарханяном», а обескураженный Сергей поначалу воспринял это как некую блажь и игру. Дурачина-простофиля, только и скажешь. Оказывается, ни совместного будущего, ни подлинного настоящего, ни любви… Да ничего не было и не будет! Она была в постоянном поиске, возможно, изменяла, и делала это, в силу темперамента и привычки, не раз. И нашла то, что ей нужно. Она нашла «свое». И стала для Быстрова лишь чужой, постыдной, фальшивой эмоцией.

«Уазик» уже потряхивало по проселку, где-то в этом районе находился дом бандитов. Километров десять-пятнадцать, и нужно сворачивать на «бетонку», по описанию мастера Зайцевича. Погодка «не шептала»: порывы ветра разбивались о железный кузов, как пенные валы об отбойник. Небо, грозя антрацитовыми клубами, никак не могло разродиться ливнем. Эксперт Мухин попросил закрыть форточку и прикрикнул на оперов, чтобы не курили, в конце-то концов, больше! Следователь притворялся дремлющим – он не мог ни смотреть, ни говорить с коллегами-товарищами. Ему хотелось все обдумать и во всем окончательно разобраться. Быстров продолжал себя мучить воспоминаниями и домыслами, получая от этого какое-то горькое, забытое наслаждение…

С Женькой ему было нестерпимо хорошо! И ей вроде тоже неплохо. И вот теперь, когда воспоминания подыстерлись, стали далекими, выморочными, она явилась слабеньким голоском в трубке и снова заявила о своем главенстве в его жизни. Потому что не может мать твоего ребенка быть «чужой». Про ребенка думать не получалось. Для осмысления этого невероятного сообщения требовалось больше, чем время.

Как же он хотел детей, еще будучи женатым! Марина вроде тоже хотела. Но что-то не получалось… А потом он наткнулся в аптечке, в поисках таблеток от головной боли, на маленький блистер с крошечными драже. Никаких сомнений не оставалось – жена принимала противозачаточное средство. А он-то, дурак, поглаживал ей живот после «работы над малышом», разговаривал с пупком, будто колдуя над чревом жены, чтобы оно удержало быстровское семя. Расстраивался, как ребенок, когда жена очередной раз сообщала с печалью о неудаче. Ни его дети, ни он сам, по-видимому, супруге не особенно требовались.

Миловидная, статная шатенка – Марина являла собой ленивое спокойствие и равнодушие к миру: к людям, собакам, дачным кустам, над которыми так убивался ее муж, к небу и снегу. Впрочем, на солнце с дождем равнодушие распространялось тоже. Она искренне радовалась лишь двум вещам: одежде с узнаваемыми ярлыками и потере веса. Взвешивалась Марина на электронных весах каждое утро, и эта процедура обычно ее лишь расстраивала. В некоторые дни, о ужас, вес увеличивался. Марина хваталась за новую диету и мучила себя коронным упражнением: поднятием корпуса из положения лежа – руки за головой. Она приподнималась на коврике: медленно, с красным лицом, остекленевшим взглядом, с натянутыми в муке жилами на шее. На все это лежащий на диване с книжкой Быстров смотрел с опаской.

Из себя супругу выводили две вещи: сломанные акриловые ногти в узорах и работа мужа – ненормированный график, непредсказуемость приходов и уходов, неурочные звонки. Тем более что сама Марина работала по обычному графику, пять дней в неделю от звонка до звонка, в надоевшем ей архиве. Все это Быстрову казалось понятным – ну не каждая способна на жизнь декабристки! Но это методичное, липкое, каждодневное вранье? Это противоречащее природе нежелание материнства? Каким же олухом он, наверное, казался Марине со своими пупочными беседами. После того дня их совместное существование стало абсолютно бессмысленным. Марина оскорбилась на упреки, будто это не Быстров, а она нашла пилюли, которые муж тайно принимал от какого-нибудь триппера. Сергей уехал жить на дачу к отцу, отставному полковнику внутренних войск, и они коротали вечера в уютном молчании, за чаем и отцовскими оладьями из кабачков, которые в каких-то промышленных масштабах уроди´лись у Георгия Олеговича и умудрялись доживать до марта, уложенные рядами желто-зеленых снарядов в сенях.

Жена поставила вопрос ребром: или развод, или семейная жизнь, в конце концов! Она-то хотела припугнуть Сергея – опасалась, что свято место пусто не бывает, и найдется, если уже не нашлась, новая «вторая половина». Никакой «половины» не существовало, но Быстрова совершенно не тянуло к супруге, разлука все расставила по своим местам: они стали чужими людьми. Марина была вне себя, когда Быстров подал на развод. Она приехала на дачу и долго втолковывала отцу с сыном, какого богатства лишается невзрачный нищий милиционер в ее лице. Нищий-то нищий, а квартирку у «невзрачного» отхапала за милую душу. Сергей отдал ее в качестве отступного. Отец лишь махнул рукой. Все, что осталось за долгие, тяжкие годы службы, квартира и дача, ему требовалось лишь как приложение к их общему, семейному счастью.

– Ну не живут с нами, Быстровыми, женщины долго, – сокрушался отец, когда они вместе с Сережей крепко выпили на Новый год.

– Если ты о Марине, то я сам с ней жить не смог. А если о маме… Это не нужно ни с чем смешивать, сравнивать.

Трагедия произошла, когда Сереже исполнилось десять лет. Они только приехали на новое место службы отца, в нищую южную республику. Канун восьмого марта. Пьяное оцепенение городка. Желание мамы организовать хоть как-то убогий стол… Она, предельно сдержанная, немногословная, заботливая, терпела боль до последнего. Пока температура не перешла отметку в сорок один градус. Операция по удалению гнойного аппендицита прошла с осложнениями, и Виолетта Яновна скончалась от общего заражения крови на вторые сутки.

Остановились у поворота на улочку, которая вела к даче Григория Репьева.

В доме едва просматривался свет. Захват получился молниеносным. Рецидивист Фима-Жидяра и его сестра Варвара были уложены лицами в пол. Больше в избе – это название точнее подходило недостроенному, холодному и совершенно голому дому: одни бревенчатые стены и два топчана в углу – никого не нашли. Когда задержанных выводили, обезумевшая Варя, вскрикнув: «Не хочу я!», конвульсивно дернулась, попыталась лягнуть ногой и пихнуть головой спецназовца, державшего ее под прицелом. Потом она бешеным, нечеловеческим усилием рванулась из рук оперативника, не ожидавшего такой силищи от заторможенной до того бабы. От его подсечки Варвара рухнула с крыльца, будто нырнула, ударившись с глухим стуком головой о бетонное колодезное кольцо. Оно год назад оказалось лишним при сооружении колодца и, не убранное, валялось, зарастая травой. Если б руки женщины не были скованы за спиной, она могла бы защититься ими, выставив вперед. Но произошло то, что произошло, – Варвара Кантор ударилась головой о край бетонного кольца с каким-то механическим, уже неживым стуком. Быстров вспоминал потом, что все это выглядело как замедленные кадры кинофильма. Низкое освещенное крыльцо, куда доходил свет уличного оранжевого фонаря, морось с неба, то ли колкий дождь, то ли мокрый снег, идущий кривой, рваной пеленой под порывами ветра, и беснующаяся женщина. Вот она падает вперед, как подстреленная, на что-то белеющее внизу, и замирает. И тут же раздается крик ее брата, звериный, раненый, – «Ва-а-а-рька!!!».

…Кантор не собирался сотрудничать со следствием, не выдавал своих подельников, не сознавался в покушении на Загорайло. Он открывал рот только для того, чтобы провести языком по разбитым в месиво губам и процедить:

– За сеструху ответите.

Ему сто раз повторили, что Варвара жива, удар, конечно, сильный, травма серьезная, но жить она будет. Будет! Ефим не верил. Еще в машине его нещадно избили – опера мстили Жидяре за Влада.

Пусть еще спасибо скажет, что Влад чудом выжил. А то и убить могли… при попытке к бегству. В общем, били с чувством. И в отделе тоже.

Нет, никакого допроса не получалось! Продержавшись пару часов, Кантор, уже валившийся со стула, прохрипел:

– Адвоката мне… – и стал крениться на бок. Больше из него ничего ни выбить, ни выспросить не представлялось возможным. И это заводило расследование в тупик. Стремительно уходило время, за которое главари по поддельным документам уже далеконько могли отъехать от Москвы. Или отлететь.

Сергей вошел в свой «новый» дом, пропахший вкусными запахами еды и еле уловимым ароматом чужого, но приятного присутствия, когда стрелки часов перешли рубеж в три часа. Светлана вышла из комнаты с отлежанной красной щекой, уютная и заспанная, внимательно посмотрела на Быстрова – увидела измученное серое лицо, ввалившиеся глаза – и рванулась к нему. Обняла сразу всего, как младенца – Сергей показался Светке таким маленьким и незащищенным. Быстров отстранил ее мягко, чтобы внимательно посмотреть в глаза. Увидел заботу, жалость, любовь и произнес серьезно и обреченно:

– Я должен тебе сказать что-то очень важное… Немедленно. Этим вечером мне удосужились сообщить, что я буду отцом. Вот… Женщина, которую я любил.

– А теперь не любишь? – вырвалось у Светки (Люшка бы сейчас ей отвесила подзатыльник).

Быстров медленно снял влажную ветровку, развесил ее сразу на три крючка в прихожей, чтобы высушить, и сел на табуретку расшнуровывать ботинки. Сняв их, посмотрел на мокрые ноги и, подняв глаза на замершую, будто пришибленную Атразекову, буднично сказал:

– Похоже, еще люблю.

Светка бессмысленно и почему-то виновато заулыбалась. Сергей молча прошел в ванную. Не запираясь, стал раздеваться, крикнув в приоткрытую дверь:

– Мы взяли одного из банды. Это он чуть не убил Влада. Но остальных, я чувствую, достать не сможем. Все! Финита! – про Варвару он ни говорить, ни вспоминать не мог.

Зашумела вода, наполняя белоснежную ванну, которую так рьяно отдраивала Атразекова сегодня. Вернее, уже вчера. Она прошла на кухню, пытаясь сосредоточиться на разогревании еды. Было так мучительно, безысходно и гадко, что даже слезы не вымыли бы из груди ни капли этой саднящей душу боли. «Зачем он это сказал? Почему? Разве он должен отчитываться перед женщиной, которую едва знает? С которой даже не был близок. Да просто он хотел сказать, что у нас нет будущего. Потому что у него есть ПРОШЛОЕ. Поэтому ничего нет и не будет. Нечего и затеваться. Видно, у меня такая глупая влюбленная физиономия, что она отпугивает, заставляет предпринимать шаги к самообороне. Вот он и обороняется. Боец-отец…»

Сергей вышел из ванной в махровом халате, что выглядело почему-то комично: как если бы актер перепутал водевильный костюм «старика-отца» и фрак «мистера Икса». У Светки даже ненадолго перестала болеть грудь.

– Света, ты прости, что я так вот бухнул. Просто ты ведь не знаешь ничего обо мне. И как-то все не по-людски, неправильно, что ли, было бы… ну, если б мы… – Светка смотрела на эти потуги, но помогать ему не собиралась. Быстров схватился за спасительную ложку и начал есть.

– И вот теперь о генеральном событии в моей жизни ты узнаешь первая. – Он подул на ложку, отхлебнул супа, зажмурившись от наслаждения. Обжигаясь, но непрерывно поглощая студенистое варево – хвала белым грибам! – спросил, шепелявя:

– А у тебя дети есть?

– У меня нет детей, мужа, любовника, братьев-сестер и домашних животных. Есть родители, подруга, коллеги и Церковь. Впрочем, можно в другом порядке. Церковь на первое место, – говорила глухо, но яростно Атразекова, отвернувшись к плите и накладывая на тарелку мясо с овощами. Оценив размер порции, бухнула еще кусок мяса.

– Понятно. А у меня вот будет ребенок, но не будет ни жены, ни любовницы, – сообщил следователь и, прикончив суп, пояснил: – Она замужем. Любит мужа. А ребенок достался ей нечаянно по наследству от предыдущего любовника. От меня, то бишь. Все по времени как-то хитро´ сошлось у нас.

Светка с грохотом поставила перед Быстровым тарелку и рыкнула баском:

– Да может, это не твой ребенок! С чего она решила, что твой? Раз у вас все сошлось? Да она просто хочет удержать тебя! В своих, непонятных пока целях. Может, вполне мирных – поняла, что все-таки любит, или еще какие-то мотивы.

– Вообще-то она приревновала меня к тебе. Тут уже сарафанное радио сработало. Я же говорил – не выходи из дома! – Быстров по-учительски застучал пальцем по столешнице. – Нет! На деревьях она трусы мои сушила! Кстати, если б их ветром сдуло? На соседский-то участок? А, Свет?

В ответ Света лишь хмыкнула. И тут Сергей поднялся, грубо схватил ее, впился в ее губы каким-то жестким поцелуем и потащил куда-то. Она двигалась плохо, не успевая подстраиваться под стремительные переходы этой ночи от смерти к жизни, и вдруг отчаянно пискнула, вырываясь:

– Нет! Не нужно! Неправильно. Это ты верно сказал. Я сочувствую тебе, но не могу так! Не могу быть случайной утешительницей. Не хочу быть чужой в твоей жизни…

Быстров с ужасом посмотрел на нее, болезненно скривился и будто вынес приговор:

– Да в том-то и ужас, что я чувствую тебя самой родной… Сумасшествие какое-то…

Он резко вышел из кухни. До Светки донеслись звуки скрипучей кровати и шуршание белья.

Показавшись на пороге его комнаты, она почему-то шепотом спросила, глядя на «куклу», замотанную с головой в одеяло:

– А почему ужас? И сумасшествие?

«Кукла» вдруг подскочила, сбросила одеяло и, оказавшись голым Быстровым, бросилась к Светлане.

…Наверное, так кричала от неведомого доселе наслаждения праматерь наша Ева, когда, в ужасе и отчаянии, вкусив запретного плода, они с Адамом впервые предавались преступной, но освященной отныне их любовью, страсти… Задохнувшийся «преступник», рухнув на подушку рядом с обезумевшей «преступницей», заявил:

– Ну, ты и свято-оша. Разве так православные себя ведут?

– Дубина. Это любовь… Первая.

– Как? – крякнул Быстров.

– Ну, так мне кажется. Говорят еще – первая и последняя. Похоже на правду. И я вот что хочу сообщить, раз уж наступило время говорить мне, – она подняла голову, оперлась на руку, вонзив локоть в его плечо. Посмотрела со страхом и вызовом, которые угадывались в блеске ее горящих в полутьме глаз: – Я не отдам тебя этой беременной чужой жене. Никогда.

Мясо пришлось отложить до завтрака. Тем более вставать им приходилось через каких-то жалких три с половиной часа.

Опергруппа во главе с Митрохиным прибыла к квартире Григория Репьева затемно, одновременно с первыми глухими раскатами грозы, которая долго не могла обрушиться на Москву, будто собирая всю мощь стихии в кулак. В неухоженном подъезде на окраине царили традиционные для таких домов полумрак и вонь. Надписи на стенах поражали афористичностью, за которой проглядывалось и литературное знание, просто-таки примета новых времен: «Борька! Люблю тебя, козла творенье». И жирный, раскрашенный восклицательный знак. Или: «Отдамся в хорошие и чистые руки».

Из-за репьевской двери доносился мирный бубнеж телевизора. Неожиданно раздался резкий телефонный звонок. Телевизор примолк, и на первый план выступил женский голос, веселый и хохочущий. «Что-то фигня какая-то», – подумал Дмитрий и, дав ребятам команду, чтобы не мешали, настойчиво позвонил.

– Я тебе перезвоню, – женский голос приблизился к двери и резко спросил: – Кто там?

– Полиция, – Митрохин приложил к глазку удостоверение.

– Ночью? В десять вечера? Уходите! Я сейчас мужу позвоню. Он работник правоохранительных органов. Быстренько с вами разберется. Имейте в виду – моя рука на тревожной кнопке! – женщина была настроена по-боевому, как истинная супруга защитника правопорядка.

– Нам срочно нужен Григорий Андреевич Репьев. Вы его супруга?

Последовало странное молчание, и женщина тревожно спросила:

– А что у Гриши случилось?

– Послушайте, госпожа Репьева, или как ваша фамилия. Ситуация слишком серьезна, чтобы обсуждать ее вот так, через дверь.

– Минуту. Я позвоню мужу.

В тишине было слышно, как набирается номер телефона, а через несколько секунд раздался скрежет открываемого замка. На Митрохина приятно пахнуло нутром чистой, обжитой квартиры. В дверях стояла миловидная круглолицая женщина, лет тридцати пяти, рыжеволосая, в нежном розовом халатике.

– Документы, – женщина протянула руку. Другая ее рука тянулась куда-то вбок. «Тревожную кнопку придерживает», – подумал Дима, протягивая удостоверение. Она внимательно изучила корочку, повертела ее, еще раз прочла – ну просто бдительная жена чекиста! После чего впустила их в квартиру. В ужасе она взирала на внушительный состав группы.

– Ваш паспорт, пожалуйста, – официально обратился к ней оперативник.

Десятью минутами позже выяснилось, что Инна Вениаминовна Матвеева, 1976 года рождения, была женой Ивана Геннадиевича Матвеева, 1970 года рождения, бывшего оперуполномоченного одного из отделов Московского УВД. Супруги снимали квартиру за бесценок у друга мужа – Репьева Григория, который ныне являлся работодателем Матвеева.

– Ваня познакомился с Гришей, когда они работали по делу о контрабанде наркотиков из Афганистана. Вместе какого-то дилера отслеживали. Ваня в качестве оперативника. Дело потом ушло в ФСБ, а они как-то подружились с Репьевым, который тогда назывался «Николай Николаичем». Ну, наружное наблюдение на их языке. Я всех подробностей не знаю. – Инна сидела перед Дмитрием на кухонной табуретке, как партизан на допросе – прямая и исполненная чувства достоинства. – Муж уволился из МВД, поссорившись с начальством, мы долго мыкались и с жильем, и с работой. Сами из Подмосковья… А несколько лет назад они встретились, Ваня говорит, случайно, и Репьев предложил ему работу зама. У него уже раскручивался свой бизнес. Антиквариат. Иконы. Я все это принимала очень настороженно. Еще эта жена Гришина! – Инна махнула рукой и, облокотившись на стол, наконец расслабленно вздохнула.

– А что не так с женой Репьева? – просил Митрохин.

– Да не знаю! – Матвеева поежилась. – Страшно с ней рядом как-то мне. Неуютно. Не могу объяснить. И потом это лицо, будто маска.

– Где ваш муж сейчас и где Репьев?

– Муж в командировке. В какой-то глуши. Иногда его Григорий посылает покупать всякий старый хлам. Ну, на мой взгляд хлам. Но, Ваня говорит, в таких-то глухих местечках и находятся еще жемчужины. Иконы, прежде всего. Он ездит с экспертом.

– А где конкретно? В какой деревне?

Инна сокрушенно покачала головой.

– Ничего не сказал. Обещал звонить. Маршрут, мол, может измениться. И вот уже второй день – ни слуху ни духу. Я все грешила на связь. А раз вы тут… Что с ним? – она умоляюще посмотрела на Митрохина.

– Мы ничего не знаем о вашем муже. Теперь вот будем его искать. А что Григорий? Где его жена?

– Я ничего о них не знаю! Ей-богу. Это правда. Семьями мы не дружили. Ваня отдавал деньги за квартиру сам. В общем, я даже не помню, когда видела их последний раз или разговаривала по телефону. Они что – в розыске?

– Да. По подозрению в уголовных преступлениях. И я очень рассчитываю, Инна Вениаминовна, что вы проявите здравый смысл и позвоните вот по этим телефонам, – Дмитрий протянул визитку, – если что-то узнаете о местопребывании вашего мужа или семьи Репьевых.

Взяв все данные Матвеева, оперативники изъяли некоторые бумаги, относящиеся к деятельности «Рускстара». Посмотрев на фотографии Ивана Геннадиевича, у Митрохина не осталось сомнений в том, что именно этот человек – широколицый, крепкий, истинный «русак», забирал мешки для приюта из монастыря и отвозил «гуманитарную помощь» детишкам.

– Ваш муж – воцерковленный человек? – спросил Митрохин у растерянной, готовой расплакаться Инны.

– По воскресеньям в церковь он, конечно, не ходит. Да и дома не особо молится. Но когда-то подрабатывал певчим в церковном хоре. У него бас.

– Музыкальное образование?

– Нет, но мама у него в церкви долго пела. Да и сейчас поет…

Ну вот и знание «ритуалов», что сразу заставило признать монашек в Матвееве своего, православного, и даже «неслучайного человека в милосердном служении».

Люша ехала в монастырь в мрачном расположении духа. Да что говорить, просто в мерзком! Исполненная дурных предчувствий и осознания, что поступила вновь по своему, чтобы продемонстрировать свою независимость, так и не поняв, нужно ли это демонстрировать на третьем десятке совместной жизни? Он и так все роли, амплуа и маски твои знает наизусть. И терпит. Потому что любит. Даже Полина – добродушная и тактичная – в недоумении отводила глаза, выслушивая Люшу, твердящую о необходимости ехать. Полина совсем не понимала «духовных» резонов «хозяйки». Сама она проработала всю жизнь в закрытом КБ, слыла прекрасным технарем, заботливой и бесправной дочерью. Семьи своей не нажила, но имела «богатые интересы»: любила хорошую музыку, литературу, живопись, поражая Люшу знанием выставочной столичной жизни. Правда, в церковь Полина не ходила…

Мчась в Голодню, Шатова «травила душу» воспоминаниями обо всем страшном, что пережила с запойным мужем. Свой гнев, омерзение, отчаяние, в котором и совершается непоправимое, именуемое брезгливо «бытовухой»: убийство хлебным ножом, удар чугунной сковородкой, пинок, предваряющий соприкосновение виска с батареей. «Дико. Смешно. Страшно. Как все это могло происходить со мной? Что уберегло, спасло? Бог, сказала бы Светка. Случай, ответила бы Полина. И еще мой здравый смысл и чувство самосохранения», – бубнила Люша, проигрывая сцены в лицах.

Она, как правило, убегала от «пьяного чудища». Брала Котьку – мудрого и молчаливого с младенчества, и уезжала к маме. В Ясенево. На другой конец Москвы. Схватившись в метро за поручень, нависая над угрюмым сыном, так похожим на мужа, она украдкой вышмыгивала из-под темных очков слезы ледяными ломкими пальцами. И Котька где-нибудь при подъезде к «Профсоюзной» дергал ее за полу. Она наклонялась, и он умоляюще шептал ей: «Мамочка, я люблю тебя…» Единственный раз – ему было лет четырнадцать – Костик сказал матери, когда от них уехал нарколог Аккордов (Саша шел на поправку, напитываясь физраствором и глюкозой): «Мама, решай, как считаешь правильным. Я всегда тебя поддержу. Уходя – уходи».

Этот маленький старичок нежно и покровительственно любил отца, но больше сопереживал матери. Всегда…

А потом появился ОН. «Хлыщ с усиками», как единственный раз назвал его Саша, чтобы больше ни словом не упрекнуть. Никогда… Люша пришла в «налоговую» регистрировать ИП, так как решила заняться садовым бизнесом всерьез. С размахом. Опыт уже имелся. Земля, ассортимент растений, спрос и даже наемная работница. Требовалось наращивать обороты, побеждать конкурентов, делать феерический сайт, находить клиентов для своего питомника, который она придумала назвать «Цветной мир». Позже выяснилось, что в России существует с десяток «Цветных миров», и чем они только не занимаются – от витражей до производства бормотухи. Впрочем, название так и не понадобилось. Люша мечтала о полной финансовой независимости от мужа, за которой последует и свобода. В общем, вперед к красивой жизни! К идеальным успешным мужчинам, что умны, благородны, а заодно уж и красивы. И хорошо бы – богаты. Хотя богатство она планировала ковать самостоятельно. Словом, кризис среднего возраста, рутина, пьянство и безынтересность мужа, темперамент, психопатия, желание творческой реализации – причин можно набрать на полстраницы, и все они будут верными – толкнули Люшу к началу новой жизни. И она напоролась на то, за что боролась.

В «налоговой» она встретила Илью, замдиректора крупной автомобильной компании. Он приехал разбираться с какими-то бумажками вместе с овцеобразной бухгалтершей. Он понравился Шатовой с первого взгляда. Этакий артистический обаятельный «ломака»: с тонким носом, острыми усиками, нарочитым смоляным зачесом. Люша сидела за ним в очереди. Сидела так долго и вдохновенно, приоткрыв колено, поигрывая брелоком от машины, поводя плечами от нетерпения, вытягивая шею, что полностью завладела его вниманием. Поначалу это был снисходительный интерес, а потом и щенячий энтузиазм игры, которую ритуально затевают разнополые особи. Люша знала, что в профиль ее правильный нос, высокий лоб и алые (умело накрашенные) губы смотрятся безукоризненно, а он, конечно, все это оценил. И скучные бумаги оказались сброшенными на «овцу», которая пошла красными пятнами и ненавидела Люшу, как Гитлера вкупе с Муссолини.

– Вы только начинаете бизнес? – поинтересовался Илья, небрежно скользнув взглядом по тоненькой папочке с Люшиными документами, наверху которых виднелся паспорт.

– Да. Решилась вот. Ощущение, что в омут с головой, честно говоря. Ни опыта, ни поддержки – только духовный подъем. – Люша премило, самоиронично разулыбалась. Он подхватил улыбку, развернулся к ней, посмотрел на свои роскошные часы, этакий портативный космический аппарат, будто засекая, сколько времени понадобится на то, чтобы помочь горе-бизнесменше, встряхнул рукой и предложил:

– А я могу вам помочь. Во всяком случае, порекомендовать отличнейшего бухгалтера. Без него вам никак. Кстати, род деятельности какой намечается?

– Ландшафтный дизайн, – Люша уже придумала эту «приличную формулировку» для него заранее.

– Прекрасное направление! Но и конкуренция немаленькая. Почти как у нас, в автобизнесе.

… Она погрузилась в этот длительный, вязкий роман по самую маковку. При выныривании тщетно пыталась стряхнуть нервотрепку, сопровождующую зыбкие связи под условным названием «любим, но изменить ничего не можем». Илья Устроев представлялся кавалером, «приятным во всех отношениях». Словом, он производил впечатление неглупого и обаятельного мужчины, с которым, как говорится, и на людях не стыдно показаться. К тому же его телосложение отличалось почетной ныне макаронистостью: этакий тонкий-звонкий, вытянутый в длину. На нем прекрасно сидела одежда в облипочку, которую рекламируют в «глянце» кукольные мальчики с набриолиненными волосами и девичьими устами при неизменном сардоническом взгляде исподлобья.

Нет-нет, ничего «голубиного» в Илье не было. Имелась выигрышная худоба, лоск, поза. И неумеренная ко всему этому Люшина тяга. Женатый Устроев, конечно, декларировал, что жену ни в грош не ставит, но… «дочка, и долг, и совместно нажитое имущество, и вообще – я мужик, и у меня есть обязательства». К этому прибавлялся еще и шлейф бывших (а может, и ныне здравствующих) романов, связей, знакомств. Но Люша кидалась к Илье, вырываясь из рутины повседневных проблем, как к источнику радости и нечастого праздника. Праздник бывал кратким – двадцать минут в его офисе, под изничтожающими взглядами секретарш и доброжелательно потупленных коллег, когда Шатова, надменная и пунцовая, выходила из его кабинета, пытаясь сохранить лицо, тем самым комично его теряя. Или получасовым обедом в пиццерии, с излияниями любимого о том, что «все плохо и достало». Лишь иногда прогулками вдоль продуваемой набережной: льдины внизу представлялись треснутой коркой глазури на торте. Холод пробирался под шубу, сковывал дыхание, остужал жар разговоров. В общем, праздник оборачивался нудной, унизительной процедурой, которой почему-то всегда хотелось найти медицинское определение. В самом конце, на излете отношений, они поехали на неделю в Испанию. Люша подговорила Светку, и та врала, что уступила свой тур – по дешевке, за полцены – уставшей подруге, а такая возможность выпадает один раз. Шатов делал вид, что верит. Кстати, Светка называла Илюшу «пустячным существом» и внушительно басила: «к прелюбодеянию хоть бантик пришей, от этого оно грехом не перестанет быть и измучает до смерти». Но все это Люша относила на счет бабьей зависти. Именно поэтому Светка заткнулась и прикрывала несчастную подругу, как могла. А тур и в самом деле вышел «дешевым». На «дружеское» предложение Люши оплатить половину стоимости поездки Илья отреагировал с вялым одобрением, и Люша платила, и жила в отдельном номере, и вообще была «сама по себе». Так они и играли в эту самодостаточность, от которой любой бабе хочется выть белугой. Она ждала снисхождения, заботы, смешных и нелепых знаков внимания, словом, всего, чем щедро одаривал ее любящий муж. А получала корректное одобрение или пренебрежительное порицание своих порывов. Она кричала ему «люблю!» во время кратких бешеных слияний, а он спустя минуту, уже напялив шорты, озабоченно обсуждал цены на женские блузки, из которых требовалось выбирать одну в подарок жене, другую – дочери. «Жалко, – досадовал Илья, – ты, Джулька, жидковата. На тебя и рубашку не примеришь». По-дружески хлопал ее по носу, целовал в лобик и начинал перебрасываться эсэмэсками с коллегами, которые без него всю работу завалили, «козлы». Люша выходила на балкон и в свою очередь жалела, что этаж всего третий, и если прыгнуть, то сломаешь позвоночник не так чтобы очень. На инвалидность в лучшем случае. Насмерть вряд ли получится…

Эта поездка не оставила в памяти и сердце ничего из того, что в обычное время впитала бы Люша с жадностью и восторгом – архитектурные изыски Гауди, причуды массовика-затейника Дали с его музеем, заваленным яйцами, ухоженность набережных Коста-Брава… Разве что желтую землю помидорных плантаций, тянущихся по линии горизонта, если смотреть с балкона вправо, помнила. И дивилась каждое утро – как в такой сухой и неплодородной на вид земле родится такая обильная красота?

– Я не могу! Не могу жить двойной жизнью. Я погибаю. Прости уж за пафос. Но я не знаю, как это назвать иначе.

Они летели из Барселоны в Москву. В самолете было слишком ярко, солнечно и комфортно. Это так не согласовывалось с тем, что творилось в душе у Люши, потерявшей всякий контроль над собой и жизнью, что она испытывала к порядку, радости и покою, разлитым вокруг, адову ненависть.

– Джуль, оставь все, как есть, – отмахивался от нее Илья, вонзая зубы в крылышко цыпленка.

– Я хочу быть с тобой! – она все-таки крикнула и разбудила бабульку-одуванчика, спавшую рядом, у окна.

Илья прекратил терзать цыпленка.

– А я не хочу жить с тобой. Это невозможно, – он комкал салфетку, будто со значением «умывал руки».

– Ты не любишь меня, – с удовлетворением констатировала Люша.

– Тебе не осточертели слова? Звуки? Формулировки?!

– Все имеет свое название. Я хочу понять, как называется то, что происходит со мной. С моей жизнью. Пусть одним, но словом!

– НИ-ЧЕ-ГО. Если ты так мучаешься, то это можно попытаться прекратить.

В аэропорту Люшу встречали муж с сыном. С охапкой роз. Счастье, что она «заморозилась» из развитого в ней чувства самосохранения. Иначе бы все это кончилось безобразной бабьей истерикой. Так случилось, что Илья, проходя по коридору между встречающими, задел плечом Сашу, которого толкнули. Шатов вроде бы не обратил на «вороного» мужика никакого внимания. Любовник же, зная мужа по фотографиям, стрельнул в него паническим взглядом и отлетел, как черт от ладана. Люша кинулась к мужу, как к спасительному родному берегу. В машине Саша рассказал ей, что банк-кредитор замучил предупреждениями, и если они не расплатятся в ближайший месяц, то не только с бизнесом, но и с дачей придется распрощаться.

– Что за козел все-таки твой «консультант» из налоговой? – недоумевал Шатов. – Брать такой кредит под новое, неизведанное дело?

– Кто не рискует, тот…

– Да пошли они со своими рисками! Привыкли исчислять жизнь миллионами. Причем не своими, не кровными. Нам тысчонку лишнюю сшибить бы. Как хорошо было раньше: пойдет Поля на рынок, загонит три мешка огурцов, да двадцать саженцев сирени, да по тридцать – малины и смородины, и еще цветочков по мелочи – вот тебе твердый доход. Нет! Фирму ей подавай! Директорша… И ладно бы, организовала ООО – там рискуешь уставным капиталом в десять тысяч рублей. Ты ж индивидуальная предпринимательша! И рискуешь, между прочим, личным имуществом…

Впервые Люша ничего не могла ответить рассудительному, по-житейски сметливому мужу. Вот тебе и «скучный», и «пьяница».

Да, с фирмой вышли одни убытки. На закупки модных экзотов («только новинки котируются на рынке, уж поверь мне» – внушал ей «опытный» Илья) – буддлей, бобовников, магоний, форзиций, рододендронов, хвойников – ушла бо´льшая часть денег. А они возьми – экзоты-то теплолюбивые – да половина померзни в зиму. А другая половина – сопрела. Хвойники пожелтели, луковичные покоцали мыши, да еще неурожай помидор из-за фитофторы, потому что рук на все в этом бешеном году не хватало. Наняли двух работяг – они чуть удобрением огород не сожгли. Ни одного черенка нарезать не могли, ни одной розы сформировать. Вот и «опыт работы». С сайтом вышло еще хлеще. Илья подбросил своего, крутого дизайнера. Он, имея дело с «Мерседесами» и «Вольво», конечно, уже не мог не «мыслить масштабно». Сайт приказал долго жить, так и не окупившись. Новенькую «газель» спешно загнали по бросовой цене, свозив на ней пару раз товар на осенние выставки, где одна аренда сожрала девяносто процентов выручки. Укрывные материалы, дорогущий импортный инвентарь, семена, химикаты – всем этим добром, для которого выстроили отдельный хозблок, можно еще будет пользоваться не только Люше до скончания века, но и ее внукам. Если они, конечно, унаследуют от бабки тягу к земле.

Как она выдержала все это? Только благодаря близким. Светка, активизировав свои «банковские» связи, помогла с деньгами – взяла какой-то хитрый кредит для себя, и Шатова заткнула глотку «старухам-процентщицам» от финансов. Муж, Полина, дядя Вова с тетей Раей пахали на шатовских сотках как ненормальные. Люша потеряла за лето восемь килограмм, и непонятно было, как в ней еще душа держится. Ну да ничего! И килограммы через годик вернула с избытком, и наладила-таки маленькое, но свое, работающее хозяйство. Наученная горьким опытом, культивировала только проверенное, но ходовое. И долг Светке уже почти выплатила к этой весне. С опережением графика.

Последний звонок от Ильи раздался два года назад. Любовник был пьян. Но сердце подпрыгнуло от нечаянной радости, пустилось в галоп, как прежде, когда она слышала это собачье «Джуль»:

– Джуль, я хочу просто объяснить. У мужиков ведь все в разных карманах. И все одинаково ценное, необходимое. Ну не могу я без своей семьи жить! А без тебя не могу быть счастливым. Полноценным, что ли.

– Илюша, я тебя понимаю. Честно. Сочувствую. Только мои карманы уже давно лопнули от содержимого. Очень много туда не лезет. И я по-прежнему тебя еще…. – Она впервые не могла сказать ему о любви, потому что это стало неправдой?

– Я тоже, – сказал он, так и не выговорив «люблю». Люша отсоединилась и рубанула рукой, рассекая невидимую преграду. Мистический для нее знак…

 

Глава восемнадцатая

Иван Матвеев дежурил у дома Ольки-косой уже вторые сутки. В первый день сунулся в квартиру – открыл обкуренный ханурик, а к нему из глубины загаженного жилища подошел второй – Иван еле ноги унес, лепеча об ошибке: мол, однокашника ищу, он тут раньше жил. Ну не палить же в самом деле в уродов? Хоть ствол имелся и впечатать в эти безмозглые, наглые морды по пуле очень хотелось. «Понаехали, мрази…» – Матвеев пребывал в бешенстве от всей этой неуправляемой ситуации. Сиди вот за тонированными автомобильными стеклами – жди невесть чего. И Инку жалко. Что с ней будет, если его возьмут? Впрочем, этот вариант даже не рассматривался. Взять его не могут. Он просто не дастся. В тюрьму ему путь заказан: лучше быстрое и безболезненное самоубийство, чем долгое и мучительное умирание. Может, не очень долгое. Но мучительное – наверняка. А впрочем… Вдруг? Это русское, неистребимое, вдохновляющее АВОСЬ! Авось, найдется Сенька, отнимется у него икона, Репьев «толкнет» раритет, и вот уже русский Иван со своей супругой попирают штиблетами асфальт набережной Круазетт. Или что там? Не асфальт? И почему Круазетт? Где она вообще-то находится, эта набережная? И на кой ляд так уж нужна. Хочется в чистую квартиру, к жене, ее домашней лапше и оладушкам, к стрекотанию по поводу покупки туфель: простых, замшевых, с пряжечкой. Как она умеет радоваться всякой мелочи и находить в этом смысл жизни! Маленькой, уютной, своей. А Матвеев? Чьей жизнью живет? Чему радуется? О-о! Стоп, машина по выработке жалости к себе! Вот она, Олька. Как всегда в платке и с сумками наперевес.

Женщина заметалась поначалу, пытаясь выскользнуть из-под его руки. Но Матвеев постарался задействовать всю корректность, на которую был способен:

– Оля, умоляю, выслушайте меня! Я предлагаю вам партнерство. Честно. Да послушайте!

Олька наконец уставилась на Матвеева. Впрочем, ее правый глаз тут же «метнулся» к виску. «Ну, вот в какой же глаз ей, косой, смотреть?» Иван понимал, что времени совсем мало, нужно за секунды превратить эту противную бабу в союзницу.

– Икона, которая находится у Семена, стоит миллионы! Долларов! (для красного словца можно и приврать). – Все, кто гонялся за ней, уже сбежали за границу. Никто ее не ищет! И эти басно…(она не поймет слова баснословные, идиотка) охеренные богатства гниют в мешке у этого вонючего бомжа!

Олька потупилась, будто бы напряженно осмысливая то, что говорил ей этот страшный человек. Начиналась гроза, и на улице не было ни души – даже собачников. Порывы ветра вздымали убогую юбку побирушки, в любимый Олькин горох. «Юродивая», опустив сумки на землю, прижимала юбку к ногам, прятала лицо от ветра в ворот свитера.

– Оленька! – Матвеев вложил в голос всю возможную проникновенность по отношению к этой «косой воровке». Ветер драл волосы на голове Ивана. Его молящая фигура, с протянутыми к женщине руками, возбужденным, униженно просящим лицом, являла собой образ обреченного на верную гибель героя, жизнь которого зависит от воли истуканоподобной жрицы в деревенском платке. – Давайте сядем в мою машину и обсудим спокойно ситуацию! Вы станете богаты! Я просто озолочу вас! Это наш единственный шанс в жизни вырваться из вот этой мерзости!!! – Матвеев потряс руками, будто кидая вызов небесам. Олька дернулась, замотала головой:

– Нет, я не пойду в машину… – ее ужасали воспоминания о «вояже» в тот жуткий деревянный дом.

– Но ведь гроза, дождь, – будто в подтверждение Ивановых слов над головой бабахнуло, и Олька, вздрогнув, потрусила к джипу Матвеева, оставив сумки посреди тротуара.

– Пусть дверь будет открыта! – пискнула она, присев полубоком и свесив ногу на подножку.

– Да-да-да… Так давайте поразмышляем вместе – где Семен может находиться? Вот просто любые идеи, подряд! – Матвеев, тяжело дыша, уселся за руль, стал приглаживать вздыбленные мокрые волосы. Просящие интонации из его голоса куда-то испарились, зазвенели профессиональные нотки дознавателя.

– Да, может, он продал кому-нибудь эту икону. Ну, не за миллион, а за тысячи, – разумно сказала Олька и скисла от этой мысли: Матвееву удалось-таки превратить тетку в союзницу.

– Вряд ли. Он не дурак. Не дурак?

– Ну, не дурак, – вяло поддакнула Олька.

– За копейки продавать иконку не будет. А хорошего покупателя, его еще найти нужно! – Матвеев будто сам себя уговаривал.

– Ну, он знает православных батюшек. Может, на приход куда-нибудь, или в монастырь продал. Скорее всего, в хороший монастырь. Там и с деньгами посвободнее бывает, и вообще они любят редкости. Паломников привлекать.

Эта малахольная оказалась совсем не такой идиоткой, какой представлялась. Впрочем, Матвеев еще в репьевской избе понял, что она выбрала единственно возможный для себя образ, чтобы хоть как-то выживать. Все-таки баба уродилась не без дебиловатости, и непыльная работенка ей не светила. А со шваброй управляться не больно-то, видать, хотелось этой любительнице горошков и крапушек.

Олька, почувствовав себя наконец в безопасности, прикрыла дверь и, скользнув рукой по коленке Матвеева, загнусила противным детским голоском, который выворачивал все нутро Ивана:

– А ты женат, ми-иленький? Есть у тебя де-еточки? Или один живешь, без ла-аски?

Матвеев дернулся и чуть было не сорвался. Но приказал себе: «Терпи, казак, атаманом будешь»…

– Оль, – заговорил он деловито. – Давай дело сделаем, а потом и с нежностями разберемся.

Олька расплылась в уродливой улыбке, открыв мелкие хищные зубки.

– Ну? Куда мог отправиться Сенька после приюта «Веры»?

– Да никуда он не отправлялся, я думаю… У бомжей ведь все территории поделены. На выставке ему показываться опасно – это ясно. По электричкам и канализационным люкам ныкаться? Нет… Он от такого отвык. Я же говорила тогда вам всем – комнату он снимает в Отрадном. У бабки одной глухой.

– Да был я там сто раз! Что он – дурак? Не понимает, что мы его можем там ждать?

– Ну, значит, и в храм к своему батюшке икону не потащит. Вот и выходит, что у монастыря его тамошнего надо искать, ну, где приют. Если он уже туда икону не пристроил, – сказала Олька уверенно, решительно покивав головой.

– Ты про Голоднинский монастырь? – вытаращился Иван на Ольку.

– Я не знаю, как он называется. Но монастырь там рядом есть большой. О нем и Иннокентий Аристархович мне рассказывал. Когда меня не ласкал, он все про духовное говорил. Про иконы и обители. Сла-авный старичок… – Олька плотоядно разулыбалась.

– Ну что ж, Оленька… Можно попробовать взять этого Динамика. Опасно, конечно, – Матвеев закачал головой. – Ладно! Жди меня дома. Телефон твой есть, так что… – Иван в нетерпении давал понять, что на сегодня дела у них окончены.

– Да ты обманешь меня, – замурлыкала Олька и ближе придвинулась к «подельнику». – Я не такая дура. Сейчас вот жильцам своим позвоню, они тебя и… проконтролируют. – Олька достала телефон из кармана, но тут почувствовала на виске что-то отвратительно холодное и неживое.

– Так, юродивая. Спрыгнула из моей машины и почапала домой. Молча. – Матвеев убрал от виска «это» и продемонстрировал Косой маленький черный пистолет. Олька выскочила из машины и, прихватив сумки, потрусила к подъезду, с яростью оглядываясь на джип Матвеева и даже, кажется, посылая в его адрес проклятия. Впрочем, все это Иван видел неотчетливо в сумерках и дожде, заводя мотор. Когда его машина перевалила через «лежачего полицейского» и завернула в арку, от Олькиного подъезда отъехала незаметная серенькая машина, какой-то старенький «фордик». Правда, моторчик у автомобильчика оказался форсированный. Машина следовала за Иваном до Голоднинского шоссе, а там немного поотстала – водитель понял, куда Матвеев направляется.

Спустя три часа, после посещения оперативниками жены Матвеева, машину Ивана объявили в розыск, но к тому времени она уже стояла в гараже «Приюта Веры, Надежды, Любови», расположенного в пятнадцати километрах от Голоднинского монастыря.

Люша успела вымокнуть, пока стучала в дверь хибарки Дорофеича. И стучала, и звала, и снова стучала. Нет! Храп, неясное бормотание, скрип пружин. Как можно не слышать? Скоро небось всех в башне паломнической на ноги поднимет. Решив уже расположиться в машине (не привыкать, в самом деле), лягнула дверь ногой с досады. Раздался кашель, скрип и нечленораздельные, но угадываемые «крепкие» слова. «Ага, значит, не всегда замещать лексику получается. Привычка – вторая натура», – подумала Люша и уверенно постучала в дверь.

– Кого? Зачем тама? – что-то в расслабленном голосе, заплетающейся речи Дорофеича насторожило Люшу.

Дверь с грохотом растворилась, и перед паломницей предстал всклокоченный, в измятой рубахе до колен, босой (Люша старалась не смотреть на ступни-культи) и пьяный сторож.

– Вали отсюдова! Тута монашки! Там-та…

– Дорофеич, это я, Иулия. Я была здесь на днях и теперь приехала на похороны. Открой, пожалуйста, калитку, я пройду в башню. – Люша старалась говорить громко и по слогам.

Дорофеич вперил свой прищуренный мутный глаз в Люшино лицо, кажется, узнал, но сильно покачнулся и рухнул бы навзничь, если бы Шатова не схватила его за рубаху. Она решительно вошла в хибарку и, усадив мужичка на топчан, осмотрелась. В тощем свете лампочки, приделанной в изголовье кровати, в глаза бросались груды пустых бутылок кагора на полу, у маленького столика.

– Сколько ж ты пьешь, мил человек?

Дорофеич всхлипнул, утерся, как водится, рукавом, запричитал:

– Второй день пошел. Замучился. Совесть, паскуда… – он зарыдал, раскачиваясь по-кликушески из стороны в сторону.

Тут Люша обратила внимание на новые презентабельные часики, сверкающие на столе в луче, падающем от лампочки. Рядом с часами лежало штук пять мобильных телефонов, двое длинных монашеских четок и какие-то мятые серые тряпицы. Они помещались на тонкой фарфоровой тарелке.

– Ты грабишь паломников?! – поразилась Люша.

Дорофеич замотал головой:

– Ни-и-и… Эта Лидия-дурочка, там-та, своровала у сестриц и в часовню снесла. Вота, там-та. Целый мешок к Адриану зарыла в могилу. – Дорофеич ткнул пальцем в угол.

Люша подошла к раззявленному матерчатому мешку. Копаться в нем она не стала, но увидела сверху два молитвослова, лежащих поверх смятых монашеских облачений.

– Я выследил ее. Ночью раскопал, там-та, мешок достал. А увидел чего-ничего ценное, и бес как в сердце толкнул, там-та: «Беги, скинь баки как раньше, и гуляй вольной птичкой, там-та». На волю захотел, понимаешь?! – Дорофеич разрыдался с новой силой, укрывшись рукой, как крылом.

– А что, в мешке и деньги были? Пачки купюр были? – Люша говорила с Дорофеичем, как со слабоумным ребенком, громко и отчетливо.

– Там-та, ты че? Какие кур…пюры? Я ниче не брал! Я вот – часы и телефоны хотел, там-та… – похоже, Дорофеич начал потихоньку приходить в себя.

Люша, поднаторевшая в общении с алкоголиком, ринулась в машину, достала термос с кофе, бутерброды, которые взяла в дорогу.

– Не тошнит? – с врачебной интонацией спросила у сторожа, прикорнувшего на подушке и утирающего слезы раскаяния со скорбного глаза.

Дорофеич с удовольствием выпил чашку кофе с молоком, деликатно откусил от бутерброда с колбасой. Руки у него мелко тряслись.

– Так! – скомандовала «врачиха», видя, что пища в алкаша не полезет. – Ложись под одеяло! Давай, с ногами, закутывайся! И все подробно рассказывай.

Дорофеич поведал во всех подробностях историю о сестре Лидии. Люша слушала мужичка, оглядывая все по сторонам. Жилище в обычные дни, видимо, было вполне уютным. Застеленный пестрым половичком пол, обитые вагонкой стены, сплошь завешанные иконами, на маленьком чистом оконце тюлевая занавесочка. Печку-буржуйку убрали, проведя газ, и вдоль всей комнатушки тянулась отопительная труба, аккуратно выкрашенная белой краской.

Внимание Люши привлек старинный образ, висящий в углу и украшенный вышитым рушником. Небольшая икона Богородицы с младенцем, стоящим в полный рост. Образ находился в серебряной ризе, и писаными оставались только лики и ладони Пресвятой Девы и Богомладенца.

– Откуда такая старая икона? – спросила Люша, от которой не ускользнул тот факт, что все образки, освящавшие жилище Дорофеича, были современные, дешевенькие, а по большей части вообще картонные.

– О-о, эт-та от благодетеля. Не слыхала про «Приют Веры?» Ну, там нашего брата, там-та, алкашей и наркош тож лечат… За просто так! Бесплатно! Заметь, там-та… – Дорофеич аж присел в волнении, но потом все же повалился на подушку и вещал уже лежа, подперев щеку и сверкая голубым глазом со слезой.

– Тама круто-ой хозяин, Жаров Николай Михалыч рулит, там-та. Сам на-а-аш человек, там-та… Алкаш в смысле этого дела, да-а… Но, бывший. Как есть двадцать лет в завязке! Но, там-та, алкашей бывших, грит, не бывает. Как, там-та, чекистов, сук. У него там целая наука, из Америки пришла. Там-та, какие-то немые, что ли, или другие алкаши.

– А-а, Сообщество анонимных алкоголиков! – догадалась Люша, которая привела один раз на такое собрание Сашу, но тот с возмущением отверг еженедельные «излияния говна на публику». Может, и зря.

– Ну, вот это самое. Да-а. А приют тута недалеко. По хорошей дороге – ну часа два, там-та, пехом. Меня свезла да-авно туда мать Нина. Когда я еще поддавал маленько, там-та. – Дорофеич со смущением развел руками, будто досадуя на воспоминания о грешной «юности». В нынешней «зрелости» трезвел он на удивление быстро.

– Ну, и икону он подарил?

– Да у него ико-он! Там производство! Вон, там-та, наши монашки тока там иконы берут. И по всему миру образа приютские известны. Но! То современные! – Дорофеич поднял кривой палец. – А у него есть – для души – мастер по старинным иконкам-то, там-та…

– Реставратор?

– Ну! Рест-ратор! Аристархеч! Тож алкаш, ясно дело, там-та. И вот када я совсем на православие у Михалыча зрение поменял – там, грю, наука, и все на ей и вере – сечешь? Приют, там, ВЕРЫ! Воля, грит, Божья, Святая и благословенная. Во-от… Тока тада меня назад сюда взяли. И икону эту монастырю Михалыч подарил. А они терь все иконы у него покупают. Тут, сестричка – бизнес есть бизнес, там-та, дери его. А матушка мне, значит, в закрепление науки, благословила – образ отдала. Молись, мол, и помни… – Дорофеич горестно всхлипнул, в подтверждение осознания своего отпадения от науки и благодати.

– А старыми иконами этот твой гуру тоже торгует?

– Ай? Хто не торгует? – встрепенулся сторож.

– Ну, Михалыч. Не торгует иконами старинными? – Люша потрясла рукой в направлении образа в рушнике.

– Ну, редко когда… так, там-та, бывает… Все же иконки в дом-то… это ж… там-та, и места не хватит. А вот я тебе покажу! – Дорофеич сел, потянулся вперед, отдернул темную занавеску в ногах, что прикрывала, оказывается, полки, набитые вдоль стены, порылся, что-то сбросил на пол – Люша подняла. Газета «СПИД-инфо». Старая.

– Энто для растопки еще была, там-та, брось ее, там-та, к ляду, – пояснил Дорофеич, вырывая из ее рук газету с фоткой грудастой девицы на всю страницу. Газета снова спикировала на пол, а Дорофеич достал какой-то журнал.

– Во! Раз старым интересуешься, там-та – смотри какая красота! Во, эт-та солидная лавочка. Жаров с ними дела делал. Там-та…

Люша начала листать рекламный буклет какой-то антикварной фирмы: много старинных икон, церковной утвари, старой мебели, ламп. Остановилась на обложке, чтобы узнать название фирмы. «Компания “Рускстар” – к старой Руси с любовью!» – было набрано славянской вязью поверх портрета блондинки исключительной красоты, трогательно прижимающей к груди древний фолиант, видимо, Святое Писание. При взгляде на красотку у Люши потемнело в глазах, и она как подкошенная шлепнулась прямо на грудь богомольного сторожа, вмиг протрезвевшего окончательно.

Утро блистало свежеумытым небом. О ночной стихии ничто не напоминало – подсохшая младенческая листва нежилась под натиском входящего в силу солнца. Светка жмурилась, режа хлеб у стола, придвинутого к слепящему окну – ну не задергивать же занавески по-хозяйски? И так ее, Атразековой, пугающе страстной, оказывалось слишком много в этом личном быстровском пространстве. Вообще утренние сборы получились скомканными и бестолковыми. Светка смущалась, и оттого вела себя заторможенно: все у нее валилось из рук. Мясо при разогревании подгорело, кофе убежал, волосы не укладывались в простейший хвост, и Сергей, одетый и надушенный, вроде как начал раздражаться, ожидая копушу у двери. Сам он был сух и активен, хотя усталость прошедших суток выражалась сильнейшими отеками под глазами и ввалившимися щеками. Но видно было, что настроение у него на подъеме и чувствует он себя победителем.

Благо, в воскресный день служба начиналась в девять, а не в семь, как в будни. На отпевании должен был присутствовать Витя Поплавский: дознаватели надеялись, что монастырский отравитель, сообщник Врежко, чем-нибудь выдаст себя. Полицейский «уазик» уже пыхтел у дома Быстрова, когда парочка показалась на крыльце. Светка – потупленно-виноватая, Быстров – надменно-деловитый. Только успели остановиться у ворот обители, как от калитки им навстречу бросилась маленькая женская фигурка, с выбивающимися буйными кудрями из-под черного платка. Люша, не обратив никакого внимания на подругу, стала совать Быстрову какую-то пеструю книжицу и тараторить:

– Сергей Георгиевич, это срочно. Вот что выяснила ночью у Дорофеича: убийца связана с «Приютом Веры», что тут находится, неподалеку. Я уверена – она там. Ну… может быть там.

Быстров, растерянный атакой, никак не мог взять в толк, при чем тут книжка.

– Да смотрите, это же ведь она! Ну? Разве не она? Не Арина?

Когда следователь прочел наконец название «Рускстар» и вгляделся в лицо красотки с обложки, то, ни слова не говоря, обернулся к Поплавскому, и они отошли в сторону, рассматривая буклет и что-то озабоченно обсуждая. Потом Поплавский направился в монастырь, а Быстров, коротко переговорив по мобильному телефону, пошел в сторожку Дорофеича. Подруги, растерянно ожидающие перед монастырскими вратами, будто перестали существовать для него.

– Ну, и чего? – спросила строго Люша у Светки.

– Я поняла наконец, что ЭТО такое. Правда… Только с ним почувствовала. – Светке хотелось скорее вылить на подругу все то, что переполняло ее.

Твердолобая подруга отмахнулась от новоявленной «Джульетты»:

– Что с убийцей, я не поняла? Они не собираются ехать в приют? Это же не терпит отлагательства!

– Люша! Сергей настолько профессиональный и умный, что сам разберется, что и когда делать. – Светлана обиделась и за свои чувства, и за реноме своего возлюбленного.

Анализируя в дальнейшем все происшедшее, Быстров казнил себя за невнимательность к свидетельнице Шатовой. Более того, он был благодарен ей за смекалку, чутье, помощь, но… он просто не поговорил с ней. Почему-то Быстров чувствовал себя с Люшей неуютно. Она напоминала ему Женьку, только в блондинистом варианте – активная, умная, красивая, уверенная. Словом, Быстров проигнорировал добровольную помощницу, пообщался с Дорофеичем, потом «выдернул» из храма мать Нину, которая уже поднималась на хоры по винтовой лестнице, так как пела вторым голосом. Монашка коротко и толково рассказала Сергею, как ехать в «Приют Веры, Надежды, Любови», дала телефон руководителя Николая Михайловича Жарова, охарактеризовав его как выдающегося человека. Неоднозначного, но глубоко верующего, сильного и делового. Человека трудной судьбы и больших дарований. «Миллионщиком на производстве икон (отличных, надо сказать) стал и содержит целый приют – деревню, населенную болящими алкоголиками и наркоманами», – поведала мать Нина. Все это определенно смутило Быстрова: миллионы на иконках, поселение наркоманов, связь Жарова с «Рускстаром». Следователь по телефону отправил Митрохина на разведку в приют, попросив начальство, чтобы группа захвата была наготове на всякий пожарный. Дима придумал себе «алкоголическую» легенду. Он успел за полчаса все вызнать по Интернету про приют и по дороге примерял на себя биографию родного дядьки по матери, который замерз-таки от пьянки в сугробе. Так что правдивые излияния для православных «анонимных алкоголиков» у оперуполномоченного имелись. К тому же Митрохин не светился на выставке – и это было плюсом – если в приюте и находились сообщники Ариадны, они бы не узнали в Митрохине «мента».

Поплавский разместился на хорах: с трехметровой высоты глаз охватывал весь храм. Быстров держался вблизи Светланы, за которую беспокоился вследствие толчеи («притрется сзади вон такой, как у входа, с бульдожьей мордой, и вонзит в спину что-нибудь из арсенала Жидяры). Впрочем, Сергей Георгиевич, благо рост позволял, успевал замечать все, что происходило в храме, запоминал лица, жесты, оценивал взгляды, словом, работал, не давая себе права эмоционального участия в отпевании трех убиенных, гробы которых со вчерашнего дня стояли посреди собора. На службе и отпевании присутствовали насельницы из другого, ближайшего к Голоднинскому, монастыря. Таким образом, сестринский хор увеличился вдвое – на узком балконе едва помещалось шестнадцать певчих. Почувствовав чей-то взгляд сверху, Быстров поднял голову и увидел сестру Галину. Она стояла, потупив взор, ближе всех к регентующей Наде. Да-да, руководить в такой ответственный день сводным хором матушка назначила юную послушницу. Надо сказать, та прекрасно справлялась со своей миссией, и хор звучал как слаженный, безупречно настроенный инструмент. Галина же пела первым голосом, «вела» партию, как первая скрипка в оркестре. Инокиня за дни, проведенные в Оптиной, похудела, посуровела и утихла, что ли: ни решительности, ни вызовающего отчаяния, которое почувствовал Быстров в их первую встречу. Огромные черные глаза выражали только смирение и покорность. Она была погружена в свои собственные мысли и чувства. Инокиня будто шла на поправку после тяжелой горячечной болезни.

Колокол возвестил о начале Литургии. Большинство насельниц находились в храме с раннего молебна. Правый придел будто наполнился высящимися над толпой траурными свечами – черными фигурами монахинь. Неподвижные, отрешенные, сестры полностью сосредоточились на молитве, которая являлась не только духовным, но и зримым, тяжелым физическим деянием: поклоны, пот, слезы. Собор наполнился богомольцами. Многие специально приехали издалека, чтобы проститься с усопшими: подходя к гробам, кланялись, утирая слезы. Некоторые клали по три земных поклона. Лица убиенных монахинь были закрыты, как положено, «наличниками» – черными тканевыми квадратами с вышитыми крестами. Лицо Татьяны с венчиком на лбу казалось благостным и умиротворенным, будто ей вправду открылось там, за пределом земных страстей и невзгод, покойное, радостное бытие.

У гроба матери Калистраты, в изголовье, сидела изможденная, с землистым лицом ее мама, которую отпустили на похороны из больницы – «скорая» дежурила у церкви. С другой стороны гроба стоял крупный мужчина с мясистым красным лицом в темных очках. Он мусолил в руках толстую незажженную свечу – на пальцах посверкивали широкие перстни. К мужчине жалась худая высокая девушка, также скрывавшая глаза за очками.

– Бывший муж Калистраты с новой женой, – шепнула Светка Люше, подбородком указывая на мужчину в очках. Подруги держались ближе к выходу, чтобы не привлекать к себе внимания.

– Да, красноречивая внешность у дядечки. И у жены, – прокомментировала Люша.

Несколько молодых женщин и мужчин, видимо, друзья покойной Калистраты, подавленные, в слезах, стояли с опущенными головами, не переговариваясь и не глядя по сторонам.

У гроба матери Евгении стояла большая группа родственников: дети, племянники, внуки. Они настороженно вертели головами, передавая друг другу свечи. Мальчик и девочка, дошкольники, пытались затеять игру с подсвечником, и молодой женщине в стильном шерстяном костюме постоянно приходилось одергивать отпрысков. У матери Евгении были явно невоцерковленные родственники.

Татьяну пришла провожать в последний путь дочь, несколько подруг и сестра. Настя не переставая плакала и поминутно поправляла неряшливо повязанный платок, который сползал с затылка. Ее пыталась увещевать маленькая женщина, держащая в руках молитвослов, и она порывалась время от времени по нему что-то вычитывать, шевеля губами. Неожиданно будто волна прокатилась по храму: люди стали расступаться, кто-то заулыбался, и все тянулись, поднимались на цыпочки, пытаясь взглянуть: что там – у входа?

– Ах-х! Савелий! – Светка экстатически прижала руки к лицу.

Люша со своим маленьким ростом никак не могла увидеть старца. Но толпа придвинула ее к проходу, и она невольно оказалась в первом ряду встречающих. Вид схиархимандрита Савелия поразил Шатову: если бы она увидела себя со стороны, то удивилась умиленно-восторженному выражению, появившемуся на ее лице при виде этого маленького, согбенного монаха. С белоснежной бородой и такими же волосами ниже плеч, в душегрейке поверх рясы, он выглядел обезоруживающе смиренным, по-детски застенчивым и при этом… исполненным силы. С мягкой улыбкой, освещавшей его худенькое, морщинистое лицо, с живым, все примечающим взглядом, отец Савелий благословлял тянущих к нему руки людей. Подобного светлого, детского выражения лица Люша не видела ни у одного священнослужителя. Собственно, она бы не могла вообще припомнить ни одного человека с таким лицом и глазами. А так как батюшка был мал ростом, да еще и сильно сутул, будто согнут в извечном поясном поклоне, то и люд сгибался перед старцем с почтительностью, тем самым хотя бы немного уравнивая себя с ним: чтобы заглянуть старцу Савелию в глаза, дотронуться до его руки. Люша вспомнила, как приходилось пригибаться, падать на колени паломникам, чтобы попасть ко Гробу Господню в Иерусалиме – в это крошечное и самое святое для христиан пространство на земле. Три года назад она побывала в великом Храме, совершив однодневную поездку с Кипра в Израиль. Конечно, получилось что-то непонятное, а не экскурсия, и тем более паломничество, но храм произвел на Иулию обескураживающее впечатление. Она подумала тогда: ощутить высоту, святость можно, лишь умерив собственное «я». Кого-то поклоны и раздражали тогда, Шатову же это простое физическое действие будто оглушило – она почувствовала свою немощность, неустроенность, нужду в Спасителе. В Том, который говорил о Себе: «научитеся от Мене, яко кроток есмь и смирен сердцем» (Мф.11:29).

Навстречу старцу с улыбкой шла мать игуменья, которая до последнего не верила в приезд прозорливца, постоянно разъезжающего по стране, обителям, восстанавливая церкви, окормляя монастыри, и принимал, принимал, принимал людей сутками, с кратким, часовым перерывом на отдых. Благословив мать Никанору, которой пришлось с ее-то высоким ростом сложиться пред старцем буквально пополам, батюшка подошел к гробу своей духовной дочери – инокини Калистраты, перекрестился и замер, низко опустив голову. Храм оцепенел в молчании, будто боясь даже дыханием потревожить молитву схимника. И вдруг толпа единодушно охнула: сквозь оконца в куполе собора солнечные лучи ярко высветили крест на «наличнике» покойной, он будто… просиял во гробе. Это было так зримо, очевидно, что даже Быстров, вздрогнув, широко перекрестился.

Батюшка прошел в алтарь. За ним неотступно следовал его всегдашний келейник, иеродиакон Софроний: маленький, тщедушный монах в очках.

Разительным контрастом Софронию смотрелся другой спутник старца – высоченный инок с густой бородой и длинными, забранными в хвост, волосами.

– Отец Даниил – друг Калистраты. Он когда-то и привел ее к батюшке Савелию, – шептала Светка в ухо Люше.

Во время молитвы старца у гроба инокини Даниил клал земные поклоны. Когда он поднялся и последовал за батюшкой в алтарь, глаза его были красными и припухлыми: монах не мог сдерживать слезы.

Литургию служили четыре священника: местный отец Александр, отец Сергий, присланный епископом Трифоном, отец Даниил и старец Савелий. Вел службу молодой голосистый отец Сергий, у которого накануне родился пятый сын, и батюшка пребывал на подъеме. Конечно, они с женой надеялись на появление долгожданной дочери, но какой отец не гордится многочисленными сыновьями?

В звуки службы поначалу вплетался непонятный шум и звуки борьбы, идущие от дверей храма. Матушка Никанора отправила «десант» разобраться с происходящим – сестру Анну и Дорофеича, который стоял, благостный и сосредоточенный, с длинными четками в руках, в черной повязке, прикрывавшей отсутствующий глаз, на своем обычном месте – у Феодоровской иконы Богородицы. Шум у дверей нарастал, напоминая все больше потасовку. Дело в том, что за старцем Савелием всегда следовал народ. И не просто с десяток «верных». Батюшку могли внезапно и совершенно тайно, чтоб не вызывать ажиотажа, увозить по срочной духовной нужде и сильные мира сего, и церковная верхушка, но ВСЕГДА! куда бы ни приехал старец, его уже встречали толпы жаждущих общения. Конечно, у батюшки окормлялось множество чад по всей России и даже по миру, но КАК удавалось кому-то из них вызнать и моментально сообщить другим о передвижениях схиархимандрита, оставалось полнейшей загадкой. И в этот раз все произошло именно так. У храма собралась огромная толпа, которая бы при всем желании не поместилась внутри. Объяснять, что сегодня тут случай особый – после литургии отпевание и похороны убиенных – не было ни времени, ни возможности. Потому оказавшаяся ближе других к входу, торгующая свечами мать Татьяна – монахиня лет пятидесяти, в бифокальных очках, с грубоватым лицом и деревенским выговором, сдерживала натиск, шикая:

– Не дави! Осади, православныя! Кому сказала?!

С появлением «десанта» двери удалось закрыть. К тому же Анна вышла на минуту к паломникам и толково, бархатным голосом, исполненным благости, оповестила:

– Братья и сестры! Пообщаться с любимым старцем Савелием вы сможете, Бог даст, после похорон наших убиенных сестер. Сейчас же христианский долг должен подсказать вам, что не толкотня и ажиотаж, – Анна строго посмотрела на бабу безумного вида, тянущую к ней руки с каким-то кульком, – а общая горячая молитва за монахинь, принявших мученическую кончину, объединит нас пред лицем Отца Небеснаго. Батюшка Савелий молится сейчас в алтаре, и вы, внимая звукам трансляции литургии, что сейчас будет налажена, должны молиться и за себя, и за почивших. Их имена – инокиня Калистрата, инокиня Евгения и раба Божия Татиана. Спаси Господи.

Речь Анны полностью успокоила толпу, и даже баба, положив на ступеньку паперти кулек, села на него и пригорюнилась. Вскоре и впрямь наладили радиотрансляцию, которая происходила обычно по большим праздникам, когда храм не вмещал всех прихожан.

Всю службу внимание Люши было приковано к отцу Даниилу, исполненному искреннего горя – сильного, открытого. Поэтому сыщице стал очевиден вполне земной «подтекст» отношений инокини и монаха. Но тут она, маловерка, ошибалась. Отца Даниила и мать Калистрату связывало особое родство, разряд которого обычному мирянину трудно объяснить: чада батюшки. Все духовные дети старца называли его батюшкой, и никак иначе. Не владыка, не старец или отец Савелий. Только батюшка…

Это произошло десять лет назад. Никита (так звали отца Даниила до пострига) помнил тот летний день поминутно. Он – тридцатилетний успешный бизнесмен, ведущий логистик одной из монструозных российских компаний, занимающихся продовольствием, приехал с другом в прославленный российский монастырь. Друг Ника Иван был безутешен после смерти жены, погибшей в автокатастрофе. У него на руках осталось двое маленьких детей, болезненная мать и родители жены, за которых он также чувствовал ответственность. Жара, толпа, выстроившаяся у храма в очередь, ожидая приема старца, полуобморочное состояние друга – все это совершенно дезорганизовывало Никиту, и он уже раскаивался в предпринятом вояже, который не сулил, как видно, облегчения и пользы. К тому же суровый огромный монах, которого, побрив, можно было выводить на ринг для боев без правил, сообщил с крылечка, что батюшка очень плох – устал, болен, еле держится на ногах и вряд ли сегодня сможет вообще кого-то принять. «Во всяком случае, – заявил непреклонный поп, – мы сделаем все, чтобы сегодня старца не беспокоили!» Парочка «новых русских», привезенных женами на «мерседесах», возроптала и демонстративно покинула пределы монастыря, большинство же осталось ждать – а вдруг что изменится?

Старец вышел из церкви в плотном кольце дюжих монахов. Он и в самом деле шел с трудом, поддерживаемый келейником. Лицо батюшки едва проглядывало из-под куколя. Народ порывался обступить схимника, но сквозь кордон «охраны» прорваться никто не мог. Друзья отошли от храма в тенек, под раскидистое дерево у тропки, ведущей к выходу. Ник искал слова, чтоб потактичней, мягче сказать другу, что им надо ехать и попытаться справляться с горем обычными, а не чудесными способами. Тем более чудес, как убеждались они в очередной раз сегодня, не бывает. Иван в изнеможении присел на корточки у дерева, прислонившись к стволу: с красным измученным лицом, закрыв глаза. Никита в растерянности нависал над товарищем, хмурился в досадливой гримасе. Схимник, проходя мимо парочки, «задел» взглядом Ивана, протянул к нему благословляющую руку и приостановился. Иван открыл глаза, но почему-то даже не попытался подняться. Ник, вспомнив, как подходят под благословение, сложил руки, наклонился и почувствовал на своей голове прикосновение. Считаные мгновения – и процессия скрылась за углом маленького домика. А через пять минут к друзьям, уже выходящим за ворота, подошел «боец без правил» и ворчливо сказал: «Батюшка просит подойти к нему. Только это нужно сделать тихо, незаметно. А то сейчас вмиг полоумные бабы набегут со своей ерундой – вон, – махнул он рукой в сторону прихожан, – одна пятый раз приезжает с вопросом – брать ей кредит на машину или нет. Сечешь? – монах обращался исключительно к Нику. Видно, Иван производил на него не слишком адекватное впечатление, как те бабы. – Вот Господь свидетель, я ее больше к старцу не пущу! – Ник поверил – ни в жизнь не пустит. – А за вас что-то уж сурово просит. Идите сейчас к домику сторожа, мимо входа, и направо в калитку, я оставлю открытой – там по тропке до корпуса, и вас встретят».

Друзья прошли так, как велел «бойцовый» монах, и оказались, пройдя через сквозной коридор корпуса, в тенистом дворике. Там, под ажурной липовой листвой, сидел на низком креслице батюшка Савелий. Без схимнических облачений, в одном подряснике. У его ног копошился келейник Софроний. Друзей остановил один из монахов, что сопровождал батюшку из храма. «Подождите, сейчас перевязку закончит, и тогда подойдете. Ножки болят – все в язвах». – Монах говорил о старце, как о прихворнувшем родном дедушке.

Архимандрит Савелий был не так согнут и немощен, как нынче, но ему уже исполнилось семьдесят, а он никогда не отличался крепким здоровьем: ноги болели много лет. Но никто не видел его жалующимся или раздраженным. Наоборот – батюшка будто испытывал вину оттого, что за ним приходится ухаживать.

– Спасибо, сыночек. Иди-иди. Иди, отдохни. – Старец ласково спровадил келейника и обратился к Ивану слабым, мягким голосом:

– Что, милый? Кого потерял из близких? Иди, присядь вот тут. – Он указал место рядом с собой, на низкой скамеечке.

Дословно Никита не слышал всей беседы Ивана со старцем, только отдельные реплики батюшки:

– И деток поднимешь. Да как же один – Бог не оставит – будет помощница. А ты верь – еще приедешь с семьей и расскажешь, как все устроилось. И мы за упокой Аленушки снова помолимся. А она за вас там… По ее молитвам все и будет. Будет…

Иван непрерывно плакал, и, что потрясло Никиту, старец тоже плакал с его другом. Потом старец Савелий что-то пошептал ему и повел к корпусу. Позже Иван рассказывал, как батюшка завел его в маленькую домовую церковь, облачился в епитрахиль, встал на колени вместе с Ваней пред образом Богородицы и стал молиться. А потом отпустил вдовцу грехи. Иван вышел от старца успокоенным, с растерянной улыбкой, и больше в тот день не плакал. Спустя всего полгода он и в самом деле встретил девушку, на которой вскоре женился. И они приезжали к батюшке Савелию всей семьей, с новорожденным, третьим ребенком.

С Никитой разговор у старца вышел совсем другим. Странным.

– С другом? Соболезнуешь? – испытующе посмотрел схимник на Никиту.

Тот покивал головой. Он смущался, не зная, что делать и говорить.

– А чем жив? Что делаешь?

– Бизнес. Работа, – промямлил Ник, впервые почувствовав при этих словах почему-то неловкость.

– А! Дело делаешь серьезное. Ну, хорошо. И рад?

– Ну, иногда…

– А что ж рад? Денег много?

– Ну, и денег. И удовлетворение моральное.

Старец заулыбался, покивал головой.

– А что семья? Женат? Детки?

– Да пока нет. Некогда.

Батюшка задумался. Потом с удивлением сказал:

– Надо ж – счастливый человек. Сам с усам. Вот как хорошо-то.

Ник растерялся – то ли шутит, то ли юродствует. Или всерьез удивляется?

– Ну, не то чтобы счастливый. Так, как все, – попытался объясниться Никита.

– А как все? Все-то по-разному. Вон, Ваня – одно. Отец Илларион, что вас привел, – другое. Ты – третье. И все ведь ради чего-то живут. У каждого свой смысл, свое счастье и горе. Ну, ступай с Богом. Делай свое дело хорошо, по совести.

Отец Савелий благословил Ника, и тот в растерянности вышел из дворика. Но его не оставляло чувство недосказанности. Что-то важное, что-то настолько важное не было сказано, что Ник чувствовал – он без этого «главного» вообще не может уехать отсюда. Вдруг оказалось, что не может. Ваня же – утешенный, воодушевленный, беспокоящийся о детях, торопил друга. В общем, Ник отдал ключи от своего «крузака» воспрявшему для жизни другу и остался «еще на денек на воздухе». Поначалу монахи воспринимали трудника в лиловом мятом пиджаке от Йоджи Ямамото и рваных джинсах настороженно. Но через пару дней привыкли…

В первую ночь, в гостинице для богомольцев, в столь непривычной обстановке для избалованного Мальтой и Ибицей Никиты, он прокручивал свое прошлое с какой-то сухой отстраненностью и поражался убожеству и бессмыслице, царившим в его такой важной, значительной и успешной, как казалось, жизни. Она вся состояла из цифр, которые Никита, лежа сейчас на жестком топчане и клочковатой подушке, ненавидел. Математическая спецшкола, университет, престижная работа. Конечно, дело не в том, что ему приходилось заниматься расчетами – это-то как раз был вполне творческий процесс: математика музыке форы даст для человека «посвященного» в ее тайны, талантливого. Но в случае с Никитой речь шла не о призвании или увлеченности, а ТОЛЬКО о средстве добывания материальных благ. С благами все было в полном порядке: машина, квартира, поездки – все это присутствовало. И не имело никакой ценности. Потому что не приносило ни грамма радости. Ощущение пустоты усугублялось отсутствием любви. Да что там! Даже влюбленности. Он встречался с женщинами постоянно. У него имелся даже список любимых путан. И они не приносили Нику радости. Женщин, которые всерьез претендовали на роль спутниц жизни, он тоже не любил. Более того: тяготился ими. И потому с путанами оказывалось проще, потому что честней. Он искал отдохновений в легких наркотиках: и в один день понял, что грань почти перейдена и скоро зависимость его станет необратимой. Впрочем, и эти «симуляторы» жизни он тоже не любил. Увлечения? Да не было никаких увлечений. Ну, фотографировал неплохо. Хотя подчас ленился закачивать фотки в компьютер, мудрить с ними – интересен оказывался сам процесс съемки и не слишком важен результат. И еще он многих обижал. Походя. Просто так. Для самоутверждения, что ли? Родителей, женщин, подчиненных. Даже соседей. Впрочем, и люди ему платили тем же – неприязнью. В лучшем случае – холодностью. Только вот Ваньку, приятеля университетского, один раз пожалел, впервые столкнувшись воочию с таким тяжким горем.

Находясь со старцем, который позволял Никите находиться рядом (что несказанно удивляло монахов), он насмотрелся на неизбывное горе вдосталь. Савелий молился за больных и умиравших детей, за увечных, прибитых потерями и недугами, сумасшедших и бесноватых, за раздавленных беспредельной жестокостью близких, за убийц и расчувствовавшихся бандитов. У старца на ВСЕХ хватало сердца, слез, молитвы. И эта величайшая, не укладывающаяся в обыденное понимание любовь перевернула в один миг жизнь столичного топ-менеджера. Никита, сроду не читавший Священного писания, не знавший толком и десяти заповедей Божиих, оставил, как евангельские рыбаки по одному слову Спасителя, все: сети с уловом, дом и родню, и пошел за Христом. Тогда он этого, конечно, не осознавал. Он просто не мог расстаться с батюшкой. Он не мог оторваться от чистого источника, в сравнении с которым любая иная вода кажется зловонными стоками, не мог подвергнуть сомнению обретенный смысл жизни, не мог отказаться от нечаянного дара любви, который крохотным зерном вдруг пророс в душе и набирал силу и мощь.

За Никитой на его собственном джипе приехала коллега, давно уже имевшая на логиста «виды». И, видимо, небезосновательно, раз даже ключ от его машины у нее имелся. Она не узнала «суженого» в рабочей спецовке и трениках, которые пожертвовал Нику кто-то из паломников: в джинсах неудобно было работать на скотном дворе. Ксения, хлопая накачанными бордовыми губами, обзывала его «ненормальным, душевнобольным, который нуждается в психушке». А он уже ничего не мог лихо и аргументированно сказать в ответ и только смущенно лепетал: «Да не… я пока с батюшкой… пока я тут еще…»

Ксения уехала не солоно хлебавши на автобусе, пророча Никите глад и смерть. Неделю спустя топ-менеджер оформил машину на какого-то мужичка с тремя детьми, который приехал к старцу за помощью (у бедолаги оказалась запойная жена).

– А что? Верно. Им до храма, говорит, три километра от поселка ходить приходится. Куда ж с детьми? Машина им в самый раз, – ответил батюшка на известие об отданном «лендкрузере», будто речь шла о старом, выношенном полушубке, списанном на дачу. Сам батюшка раздавал ВСЕ, что ему жертвовали. А богатенькие и сильные мира сего жертвовали немало. Ох как немало. Потому-то старец потихоньку, стесняясь, впихивал пачки, конверты, сумки с деньгами тем, кто нуждался.

Клавдия нуждалась в баснословной сумме, которую либо приходилось возвращать, либо прощаться с жизнью: убивают и за меньшее. Она же влезла в рулеточные долги, прикрывшись именем мужа. Вернее, его бизнесом. Этого ее благоверный «бандит бандитыч» женушке простить не мог. Она явилась в монастырь в пьяном угаре со своим ангелоподобным мальчиком-фаворитом. Так вот что-то ей захотелось: перед смертью – в монастырь, к известному старцу, «на которого еще надо посмотреть – что за старец такой выискался?». Клавдия, как и Никита, была не только неверующая, но и вообще не верящая в «чувства добрые», что ни лирой, ни слезой, ни воззваниями к совести не пробудишь. Впрочем, в существование совести она тоже верила слабо. В гостинице размалеванная деваха, на шпильках и в мини-юбке, учинила пьяный дебош: влезла на стол в трапезной и начала распевать блатные песни, задирая ноги. Утихомирить ее удалось самому габаритному паломнику на тот момент – Никите. Он жил при монастыре уже полгода. Схватив плясунью поперек тощего туловища, Ник отволок ее к кухонной раковине и засунул головой под ледяную струю.

– Что ж не утопил? – извивалась, рычала и плакала безумная девка, когда Ник вытирал ей голову какой-то сальной тряпкой.

– Надо будет во Славу Божью – утоплю. Пока не надо.

Девица утихомирилась, услышав ответ угрюмого мужика, и ушла спать. Вернее, оплакивать свою пропащую жизнь. На следующий день Никита отвел умытую и замотанную в монастырскую юбку-фартук Клаву к Савелию. Тот как увидел ее, бросился навстречу со словами:

– О-о, ну, слава Богу, послушница наша пришла!

Клавдия опешила, даже отступила от старца:

– Вы путаете, батюшка. Я не п-послушница… Я даже не знаю, что это такое.

– Да послушница, образцовая послушница, – говорил с улыбкой Савелий, усаживая горемыку рядом с собой. – Ну, рассказывай про беду. Намучилась? – и так он тихо и отчаянно это сказал, что Клавдия упала в рыданиях к его ногам.

– Ну, поплачь, дочка. Поплакать хорошо, детка, – старец гладил ее по голове, как безутешного ребенка.

Клава плакала несколько дней, не переставая. Она постоянно находилась в храме – сидела на раскладном стульчике у иконы «Споручница грешных» и выплакивала горе, стыд, страх, мерзость, которые душили и мешали ей жить. «Фаворит» испарился наутро после ночного дебоша, а лезть в монастыре с общениями и утешениями не больно-то и будут. Сюда и приходят – каяться и плакать. И молиться. Когда появляется это умение и потребность. Клавдия не помнила, когда ее позвали к батюшке: в какой день, в какое время суток? Старец немного помялся и ткнул в руку «кающейся» увесистый полиэтиленовый пакет с ручками – на нем красовался разухабистый Дед Мороз в вихре снежной гонки, лихая тройка ноздрястых рысаков и написано: «Счастья в Новом году!».

– Поезжай с Богом. И не бойся ничего. Все образуется, доча.

Только в гостинице Клавдия посмотрела в пакет: он был полон запечатанными пачками долларов. Она кинулась к батюшке, чтобы отдать. Ее не пустили – старец отдыхал. А через какое-то время вышел грубый монах и сказал, что батюшка Савелий дважды не повторяет, сказал – езжай, значит, езжай. И слушайся, если беды новой не хочешь. Клавдия раздала долги. Через год – наряды и драгоценности. А еще через пару лет, по благословению батюшки, развелась с мужем, который уже утешился с другой, «нормальной бабой, а не кликушей трехнутой», и ушла послушницей в Голоднинский монастырь. Два года назад схиархимандрит Савелий постриг Клавдию Сундукову в иночество с именем Калистрата. Никиту он постриг еще раньше: монашеское имя Даниил тот носил уже семь лет… Или всего семь лет.

 

Глава девятнадцатая

Ну, кому охота тащиться в воскресный день, да еще Первого мая, да еще от шашлыков на даче, по отменной погоде, невесть куда и незнамо на сколько? Диму Митрохина утешало одно: нужно как можно быстрее расквитаться с этим тяжким «монастырским делом» и отгулы обеспечены. Наверняка! Он поддал газку побольше, сделал приемник погромче, окно пошире, и… в этот момент раздался требовательный телефонный звонок.

– Димон! Здорово и с праздничком! – бодро приветствовал коллегу Женька Ломов, который вчера дежурил. Он уже явно «разогревался» перед обедом.

– Кому праздник, а кому и дальняя дорога. В обитель трезвости… – хмуро ответствовал Митрохин.

Женька хохотнул.

– Я вот тут подумал, что не сказал тебе вчера, рано убежал, а данные в «каптерке». Не видал по вашей убийце сведения?

– Да я не заезжал в отдел. Что-то интересное?

– По-моему, очень. Короче, эта Врежко меняла фамилию в восемнадцать лет. Но не по матери или отцу, а… почему-то еще. Непонятная ведь у нее фамилия? Да! И имя она тоже меняла.

– Да иди ты! И как ее звали на самом деле, ты не помнишь?

– А вот и помню. Людмила Закромова.

Митрохин так резко затормозил, что сзади истошно засигналил грязненький «Рено», в котором мирно ехала на дачу престарелая чета. «Как же трансформировалась эта уродливая девочка-эпилептик, сирота из специнтерната, в прекрасную Ариадну? Что известно о ее родственниках – прежде всего родителях?» – Дмитрий в недоумении припарковался у обочины, чтобы переварить потрясающую информацию. «Думай, додумывай, что за всем этим может скрываться?» – Митрохин тщетно пытался заглянуть в прошлое этой многоликой, мифологической Арины-Людмилы. «В восемнадцать лет она поступила в медицинский и уже представала красивой девахой – Ариадной. Откуда у выпускницы интерната деньги на операции? В то время-то, семнадцать лет назад? Это было не так просто. И наверняка очень дорого… Родня! Близкие люди! Может, любовник? Муж. Именитый академик… Но его она окрутила позже! Потому и окрутила, что УЖЕ была красоткой». Митрохин начал звонить дежурному: нужно искать родителей Закромовой. Дежурный Валька Певцов, – тоже, кажется, слишком веселый для утра, сразу начал отговариваться праздничным воскресным днем – и в самом деле – кто это в архивах будет сидеть Первого мая?

«Я же брал телефон этой тетки из приюта, архивистки!» – шлепнул себя по лбу Митрохин. Праздник не праздник, а дело превыше всего. Трубку долго не брали, наконец на том конце раздалось сухое «алло».

– Элла Гориславна! С праздником! – радостно начал опер.

– Ну, если это для вас праздник, то взаимно…

– Это вас беспокоит давешний оперативник, Митрохин Дмитрий.

– Я узнала вас, знаете ли, – с апломбом заявила Сперанская.

– Ну надо же! Тут вот какое дело. Серьезное дело, Элла Гориславовна. И оно не терпит отлагательства.

– Вы хотите чтобы я шла сейчас в архив и выуживала для вас сведения?

Митрохин собрался с духом и сказал очень серьезно, с чувством.

– Речь идет об убийстве. Вернее, о серии убийств. Одно совершено лично Закромовой. Остальные – членами ее преступной группировки.

Сперанская помолчала. Потом сказала с удовлетворением:

– Вот даже как. Ну, я говорила вам о Миле – правда, теперь странно называть ее этим ласковым именем – страшный психотип. Что от меня требуется? Я готова пойти в интернат – все ключи у меня имеются.

– Огромное спасибо! В личном деле должны быть сведения о ее родственниках. Хоть что-то!

– Я помню, что она сирота.

– И все же. Нужно проверить тщательнее. Я, к сожалению, толком ничего не выписал и не переснял. Только первый лист дела у меня. Ну, сглупил, конечно.

– Хорошо, Димочка. Я помогу вам. Постараюсь все сделать и перезвонить.

«Во как! Димочка! Прониклась, бабка. Это хорошо». Митрохин попытался дозвониться до Быстрова, но тот, видно, поставил в монастыре аппаратик на тихий режим и ничего не слышал.

«Приют Веры, Надежды, Любови», который для удобства все называли «Приютом Веры», располагался на территории необъятных частных владений миллионщика Николая Михайловича Жарова. Злые языки поговаривали, что православный предприниматель, занимавшийся массовым производством икон, смог развернуться на деньги своего покойного друга-бандита, завещавшего Николаю чуть ли не миллионы долларов. Но что с них, злых языков, взять? Финансовый взлет бывшего алкоголика, загибавшегося в сторожке охранника автостоянки, а ныне прозванного телевизионщиками, нередко навещавшими Жарова для съемок душещипательных сюжетов, «русским терминатором», иначе как чудесной и не назовешь. Вот и в этот погожий весенний денек у хозяина чудо-приюта брали очередное интервью.

– Ириша, нам бы чайку! Пообедаем попозже. – Жаров полувопросительно обратился к маленькой вертлявой девице в очках – корреспондентке – и смешному лопоухому парню с косичкой – оператору. Николай Михайлович не нуждался в одобрениях и советах, он на правах гуру, забронзовевшего в своей неоглядной вотчине, сам решал, кому и когда есть, пить, работать, говорить и даже, казалось, жить. Квадратный, приземистый и репоголовый, Жаров при всей толщине не казался рыхлым, а отличался крепостью человека, в молодости много занимавшегося спортом: неоднократно хвастался, что от удара его кулака никто не может устоять на месте и отправляется в нокаут. Лицо – широконосое, круглое, с ухоженной рыжей бородкой. Светлые маленькие глаза – с пронзительным прищуром. Взгляд – рентгеноскопический. И выдержать этот проницательный взгляд собеседнику бывало непросто: внутренняя силища от Жарова исходила неимоверная. Поэтому, видимо, и прозвали его остроязыкие журналюжки «русским терминатором». В принципе, могли бы и богатырем окрестить, но на богатыря Жаров не тянул в силу маленького роста и врожденной свирепости, энергию которой двадцать лет назад пустил исключительно на мирные цели. Будто тумблер переключил: минус на плюс. Прославился он «делом своей жизни» – организацией Приюта, или реабилитационного центра, где проживали – работали, молились, посещали группу анонимных алкоголиков – десятки человек. Порой доходило до пятидесяти насельников.

Полногрудая молодая Ирина споро организовывала чай. Выучка у всех проживавших под кровом «благодетеля» чувствовалась безукоризненная. По одному его негромкому слову все в этом отлаженном до мелочей хозяйстве вращалось и работало быстро и безупречно.

Посетители сидели с хозяином за огромным столом красного дерева. Вся мебель производилась здесь же, в Приюте, и отличалась исключительной добротностью. В гостиной, увешанной от пола до потолка старинными иконами, стоял черный рояль, плазменный телевизор необъятных размеров и мягкая кожаная мебель. Красовались на стенах и два писаных портрета внушительных размеров. Один – маршала Жукова на коне и при параде. Второй – последнего российского императора Николая Второго, также в парадном мундире. Жаров слыл державником, монархистом и славянофилом. Камин, выкрашенный в цвет белоснежных стен, был заставлен старинными, прошедшими «реабилитацию», вещицами. Журналисточка, во все глаза разглядывавшая роскошную обстановку, остановилась на бронзовом подсвечнике с инкрустацией и угрюмо оценила его: «Моя месячная зарплата». И такими раритетными предметами: безделушками, украшательствами, впрочем, не чрезмерными, а уместными, расставленными со вкусом, был наполнен весь пафосный дом Жарова.

– Николай Михайлович, мы бы хотели взять у вас интервью в этой комнате. На фоне икон, да Миш? – корреспондентка переводила взгляд с хозяина на коллегу. Тощий, вечно голодный оператор, только что с жадностью куснувший бутерброд с копченым окороком, сыром и огурцом, с достоинством покивал головой и заработал бурундучьими щеками.

– Да вы, Наталья, не торопитесь. Все у вас, телевизионщиков, с наскока. Поговорим, посмотрим-походим, а там уж и решим, – пытался в своей основательной манере увещевать деятелей масс-медиа хозяин.

– Ой, да завтра материал должен быть готов. Сегодня все отсмотреть хотелось бы.

– Уже и отсмотреть. Сначала снять бы неплохо. Проблему изучить. Проблема-то немаленькая – алкоголизм. Как вы считаете?

– Да-да, конечно. Главный вопрос – это ваш приход к новой жизни. К трезвости. Собственно, это может быть монолог, если вам удобно, – нервозная Наташа отхлебнула чаю, схватила сушку, макнула ее в варенье, стала сосать. Вид у нее при этом сделался по-детски глуповатый.

«Господи, вот суета-то. Этот голодный-холодный, как все деятели линзы и фокуса. Эта – издерганная графиком и многотемьем. Завтра небось про каких-нибудь сектантов снимать будет, в проблемы которых тоже входить надо. Вот несчастье-то творческое. И одежонка совсем дешевенькая. Видать, не москвичи, по углам чужим ютятся, карьеру лезут-делают. Ну, хоть непьющие. Это видно». Тысячи людей, судеб прошли за эти годы перед Жаровым. Всякого навидался. И читал по лицам, как по книгам.

– Монолог, говорите. Это можно. С условием, что материал мне потом на диске переправите. Я архив тут уже немаленький собрал. Кое-что даю просматривать пациентам. Да, все, кто здесь находятся, – пациенты. Алкоголизм – это ведь неизлечимое, хроническое, смертельное в стадии обострения заболевание. Это как рак, как диабет. Сахара ведь нельзя при диабете? Ну, вот и алкоголя нельзя ни грамма при нашей болезни. – Жаров говорил с посетителями, как с неразумными детьми. Медленно, вкрадчиво, доброжелательно.

– А когда вы осознали, что алкоголик? – Наташа достала из рюкзачка, болтающегося на величественно высокой спинке стула, блокнот и ручку.

Жаров задумался, глядя ввысь, будто пронзая лепнину потолка и мыслью раздвигая пространство и время. Впрочем, говорил Николай Михайлович без пафоса, голосом глуховатым, с хрипотцой.

– Да когда решил, что лучше почку потеряю, а пить не брошу. Мне врач сказал – не бросишь пить, почку удалим. Я согласился. Видите, как страшно? Ради какого-то поганого химического вещества, ведь не ради жизни ребенка, не ради чьего-то спасения, – просто ради страшной, убивающей жажды – отдать свое здоровье, а может, и жизнь. Но, видно, Богу угодно было, чтобы не помер, и почку не потерял, и вообще жизнь изменил свою, а потом и многих других. Ну, если не в корне изменил, так хоть спас кого-то, отложил смерть, дал еще один шанс подумать, начать заново.

– А как случилось, что все-таки бросили пить? – Наташа оказалась журналисткой въедливой.

– Господь помог, – буднично сказал «терминатор». – А тут только один путь. Духовный. Сначала пришел в анонимные алкоголики, над которыми посмеивался на первых порах, а потом, чувствуя помощь, не мог уже без группы жить. Знаете такое слово – соборность?

Наташа раздумчиво покивала.

– Ну, это когда всем миром, сообща, на единых духовных началах делаете общее дело. А в анонимных алкоголиках этот дух – понимания, общности вот этой беды – возведен в высшую степень. Алкоголики ведь страшные люди: они и сами мучаются, и мучают, а подчас и убивают родных. Медленно, но верно. Или мгновенно, с ножом в руках… – последнюю фразу Жаров сказал едва слышно, заставив слушателей обострить внимание и слух. Потом гуру налил крепчайшего чая в блюдце, обхватил его целиком пухлой ладонью, поднес ко рту и с удовольствием отхлебнул и продолжил свой монолог.

Наташа едва поспевала строчить за Жаровым в своем блокноте. Перестав писать, уставилась во все глаза на хозяина, который знал, что его ораторский дар никого не оставляет равнодушным. Даже оператор Миша притормозил с бутербродами. Смотрел на Николая Михайловича испытующе.

– А потом я переступил порог храма, и все встало на свои места. Те двенадцать духовных ступеней, по которым взбираются в анонимных алкоголиках, названы в нашей Церкви верой и заповедями Божиими. Излияния перед одногруппниками своих мерзостей – исповедью. Духовные законы ведь едины. Форма разная. Но! В Церкви есть причастие, зримое соединение со Христом, и потому я после этого таинства просто не мог – ну вот физически не мог закурить. Хотите верьте, хотите нет. – Жаров пронзительно посмотрел на Мишу, скривившегося и потупившего взгляд.

В гостиную заглянула Ирина:

– Николай Михалыч, к вам новый пациент. С серьезными, похоже, намерениями.

– Ну что ж, Ириш, пригласи его в мой кабинет. А вам, Наташа и Михаил, я предлагаю начать съемки натуры. Как?

– Очень хорошо, – вскочила непоседливая журналистка. – Мы пока вокруг, без провожатых, поснимаем.

– Ну, вот и ладненько. А потом я присоединюсь и все вам покажу. И дам наконец долгожданное интервью. С Богом!

Жаров поднялся и тяжелой походкой вышел из гостиной. Наташа закивала Мише, округлив глаза, мол, как тебе это все?

– Да терминатор… Из второго фильма. В смысле добрый, но опасный.

– Вот и я так думаю, – удовлетворенно поддакнула коллеге журналистка.

На Митрохина, который и оказался новым «пациентом», и обстановка, и хозяин произвели, как и на всех, кто являлся в первый раз в эти края, носившие очень кстати название «Образцово», сногсшибательное впечатление. Чего стоил один забор, который хотелось назвать «великой жаровской стеной», – пятиметровый, из желто-бурого камня, навевавший воспоминания о средневековых замках из рыцарских романов. Собственно, все строения на территории усадьбы подчинялись этому готическому стилю – камень, башенки, галереи, кованые детали. Бойниц только не хватало в стенах. Самое поразительное, как успел заметить Митрохин, тут не наблюдалось ни дюжей охраны – только дед-сторож, из тех же алкашей, – ни камер, ни сигнализации. Собаки, правда, были. Три кавказца. Но они метались в вольере, заходясь в бессильной ярости. Впрочем, вспомнив шедеврального «Шрека», Дима подумал, что обитатели жаровского Приюта и «есть самое страшное из того, что может встретиться в этом лесу». Видно, никто посягать на цитадель трезвости и не думал. К тому же, насколько успел понять по отрывочным сведениями Дмитрий, Жаров дружил и с местной администрацией, и с местными силовиками. Еще б не дружил…

Хозяин, пронзая Митрохина прищуренными глазками, поздоровался с ним за руку:

– Николай Михайлович.

– Дмитрий Анатольевич, – Митрохин явно тушевался.

– О как! Звонкое имя.

– Да так уж вышло.

– Я понимаю, – усмехнулся Жаров, приглашая Диму присесть напротив себя за массивным столом.

– Ну, с какой проблемой пожаловал, Анатольич?

– Да вот… запои. Опохмеляюсь. Потом снова срываюсь.

– Давно опохмеляешься?

– Ну, с год.

– А выглядишь еще огурчиком – сильная кровь, видать.

Диме казалось, что Николай Михалыч «считывает» его вранье.

– Ну, и веришь, что тебе здесь помогут?

– Да, от друга слышал. А он от кого-то, кто у вас тут был.

– Лечился! Мы тут лечимся, Дима. Я ведь сам и есть первый пациент – держусь только благодаря вам. А вы – мне. Но, тем не менее, какими бы мы болящими ни были, ты должен помнить, что находишься у меня в гостях. Я – хозяин. И шибко демократию не развожу. А иначе всему конец. Анархия. И потом – я опытный, умудренный уже двадцатилетним стажем трезвости, а вы опыт мой перенимаете. – Жаров вдруг оглянулся на угол с иконами.

– Ты как, крещеный?

Дима кивнул утвердительно.

– Вот и хорошо. Значит, будешь не как «оглашенный», а как «верный» в храм ходить. И причащаться. Давно причащался?

– Да давно.

– Небось и не причащался ни разу? – усмехнулся Жаров, буравя Митрохина глазками.

– Ну, да…

– Ладно! – «Терминатор» хлопнул ручищами по столу. – У меня сейчас телевизионщики тут, ходят-смотрят. Прогуляешься с нами. Дело, может, какое себе по душе выберешь. График работы – с восьми до восемнадцати. С перерывом на обед. Подъем в семь. Отбой – в десять. Каждый вечер группа анонимных алкоголиков и акафист. Суббота – баня. Воскресенье – храм. Ну, чего напугался? Думал, тут все вокруг тебя прыгать будут и пылинки сдувать? Не-а. Работа, воздух, молитва, размышления. Вырвешься из привычного угара, навоз покидаешь, мозги и прочистятся. Вперед, Дима, вперед! – Жаров уже встал из-за стола, направляясь к выходу.

«Чтоб я так жил!» – подумал с ужасом и восхищением Митрохин, следуя за «терминатором» и глядя в его комодообразную спину, которая ширилась над капитански расставленными тумбами-ногами.

Богатство и мощь приютского образцово-показательного хозяйства ошеломляла. Отары овец, птичник, в котором могла бы разместиться семья среднестатистического дачника, свинарник с дюжиной откормленных хрюшек и их неисчислимым потомством, козлятник с коровником (свежего молочка отведали гости с видимым удовольствием), конюшня с пятнадцатью отборными рысаками. И все это предъявлялось «паломникам» в наилучшем свете. Лошади – на выпасе и в скачке, коровки – в дойке и чистке, козы – в трогательном попрошайничании – копытца на плетень, четырехугольные зрачки в молящем взоре. Митрохина больше всего заинтересовал и восхитил (аж в «зобу дыханье сперло») парк джипов из десяти машин: к ним хозяин относился с пиитетом из-за безотказности и проходимости в условиях феерического бездорожья этих мест, где самым востребованным транспортом девять месяцев в году бывал трактор. Впрочем, сам Жаров по делам ездил исключительно на «мерседесе», чем приводил в отчаяние своего автомеханика Михеича, бывшего домушника: тот менял подвеску на «мерине» каждые полгода. Машины хозяин демонстрировал как раз неохотно. Стеснялся. «Ну что джипы? Ну хорошие, работяги. Ну, люблю эту марку. Но людей-то я больше люблю!» «Люди» попадались интересные. По большей части молчаливые, знающие свое место и обязанности, неразговорчивые мужики «с прошлым». Их прошлое без труда читалось оперативником на изборожденных морщинами лицах: многие и впрямь были бышими «зэка». Но попадались и молоденькие, вихрастые, расхристанные или, наоборот, – заторможенные, прячущие взгляд, тощие – «наркоши». Все они занимались делом: уходом за скотом, побелкой, ремонтом, засыпкой дорожек, работой в столярке, колкой дров. Дрова складывались в необъятные пирамиды-поленницы, вызвавшие живейший творческий интерес оператора: он все что-то мудрил с фокусом у этих пирамид. Жили приютские в просторных избах с печами. В комнатах до пяти кроватей: аккуратно, по-армейски застеленных «под линеечку». И всюду – иконы, лампады, духовная литература. Особым духом, собственно, место и было уникально. Мало ли ферм и хозяйств добротных сейчас в России? В «Приюте Веры» и в самом деле все подчинялось идее трезвости. Таблички-призывы в аккуратных рамках виднелись повсюду. В конюшне спрашивали: «Зачем ты здесь?» В трапезной призывали: «Думай, думай, думай». В избах в глаза бросался девиз анонимных алкоголиков: «Времени – один день». Мол, денек потерпи, подумай, не бросайся в омут с головой, а там, глядишь, и другие деньки – такие же неспешные, раздумчивые, полные спокойного труда подтянутся.

Когда подходили к иконным мастерским, Наташа в лоб спросила:

– А они все так и работают за еду и психотерапию?

Жаров гневно крякнул, но, конечно, сдержался перед бумагомаракой:

– Это вы считаете работой?! Да это кружок «Умелые ручки»! При вас вон стараются, антураж создают. А только отвернись – уже чифирок настаивается, нифеля навалены. Кто не знает – это отходы от вываренного чая. Я вот пока мы ходили, двоих «подправившихся» узрел. В конюшне не заметили? А-а… – Жаров махнул рукой. – Коров доят через раз. Работнички.

«Ну наконец, к иконам подбираемся», – Митрохин подсобрался, когда они уже слаженной группкой входили в здание, напоминающее ангар. Жаров – впереди (завидев его живот, пациенты подтягивали свои, вставали по стойке «смирно»), за ним – лопоухий гуттаперчевый Миша-оператор, с камерой и неподъемной сумкой с комплектом «света» (как он ее таскал своими ручками-шнурками, оставалось для Митрохина загадкой), потом – Наташа, похожая на суетливую болонку в очках, с микрофоном наперевес. (Чудо-техника была наряжена в мохнатую шубку, отчего казалось, что журналистка небрежно носит на палочке оторванную тут по случаю овечью голову.) Замыкал шествие Митрохин с увесистым длинноногим штативом от камеры. Он сам предложил помощь, видя, как бедолаги-телевизионщики мучаются со всей этой громоздкой аппаратурой.

– Ну, тут собственно производство, в котором пациенты практически не задействованы. У меня фирма большая – сто человек. Она и позволяет жить и содержать весь этот «шалман», – пояснил Жаров, когда они оказались в гулком цеху, заставленном досками, рамами, рамками, готовыми киотами и теми, что еще требовали морилки и краски. С вошедшими доброжелательно поздоровались трое безвозрастных мужиков в спецовках, заглушивших станки и электропилы, увидев Жарова сотоварищи.

Производство икон было поставлено, как, впрочем, и все у Жарова, с размахом: отдел фотографирования, копирования, гравировки, деревообработки. Станки, прессы, резчики стекол – все это громыхало, пыхало, дребезжало, сверлило и выдавало на-гора сотни видов разнокалиберных икон, которые машинами отгружались на московский склад, а оттуда развозились по всей России и за границу.

«Да с такими производственными оборотами и впрямь миллионы можно зашибать», – прикинул Дима в уме возможную прибыль хозяина приюта.

Пока теледеятели занимались масштабными съемками производства духоносной продукции, Митрохин подошел к Жарову, негромко что-то втолковывающему насупленному мужику, комкающему в руках кепку.

– Николай Михалыч, а старые иконы, часом, не реставрируете?

– А что это тебе старые иконы интересны? – прищурился на опера Жаров.

– Ну, это у нас семейное. Бабка собирала, теперь – отец. А у вас, смотрю, такое богатство, а вот все же те, писаные… – Митрохин изобразил пафосную задумчивость и в поэтическом порыве потряс рукой.

– Ну, те-то намоленные, особые, – Жаров продолжал смотреть на Митрохина испытующе.

– Да! Я вот и говорю – у них особая энергетика. Вы ведь тоже вроде коллекционируете?

– Ну, есть у меня один пациент-умелец. Реставратор бывший. Я тебя к нему свожу – полюбопытничаешь-поглазеешь. Но это все мое личное пространство. К работе и твоей проблеме отношения не имеет. Работать будешь на коровнике, – отрезал Жаров и отвернулся от Митрохина, снова занявшись «терапией» нерадивого мужика с кепкой.

«Вот тебе и повыбирал дело по душе. Завтра, видно, придется «расколоться», а то я с этим навозом кучу времени потеряю», – досадовал на «терминатора» Дима.

В это время в его кармане задергался телефон. «Ага! Сперанская!»

– Да, Элла Гориславна! – вкрадчиво произнес оперативник, бочком выдвигаясь из цеха в коридор, а оттуда на улицу.

– Я вам уже в десятый раз звоню – будто мне это нужно, а не милиции. – Сперанская была сильно раздражена.

– Простите, я на задании и телефон не слышал. Вернее, не чувствовал.

– Ладно! Не суть. Записывайте.

– Да! – с готовностью крикнул Митрохин, выхватив из кармана блокнот с ручкой и прижимая телефон к плечу.

Элла Гориславовна выдала прелюбопытнейшую информацию, через пару минут повергшую в ступор следователя Быстрова, с которым немедленно поделился сведениями опер Митрохин. Теперь все картинки пазла под названием «Монастырское дело» встали на свои места. Только как отыскать героев занимательной и страшной сказки – вот это был нешуточный вопросец.

Собственно, главную героиню, имя которой только что узнал Быстров, можно было брать прямо сейчас. Сергей переводил взгляд с одной монахини на другую – отпевание подходило к концу, и все сестры стояли вокруг гробов с зажженными свечами в руках. Нужное лицо никак не отыскивалось. Быстров задрал голову – поискал на хорах. Нет! И там интересующей его сестры не наблюдалось. «Неужели? – скривился следователь в болезненной досаде. – Да что там! Конечно, сбежала. А может?» – Сергей рванулся на хоры, коротко переговорил с Поплавским, который досадливо махнул рукой и, получив указание следователя, спустился вниз, в храмовую толпу. Сергей же бесцеремонно и категорично стал делать знаки матери Нине: та испуганно заспешила к Быстрову, который что-то резко начал ей говорить. В ответ Нина зажала рот руками, в ужасе отшатнулась, замотала головой, будто отказываясь верить в то, что утверждал сыщик. Поиски беглянки в корпусе, трапезной, на скотном, в мастерских, на огороде и в часовне ничего не дали. Как того и ожидал Сергей. Мимоходом он успел сказать Нине об открытиях Шатовой, сделанных ею ночью в сторожке Дорофеича.

– Все пропавшие вещи монахинь так и лежат у него на столе. Я не думаю, что по этому поводу нужно затевать бучу серьезную. Он раскаивается. Не сегодня завтра сам бы все отдал.

– Бедный Дорофеич, – с искренней жалостью в голосе сказала мать Нина. – Какому искушению его подвергли с этим паршивым скарбом! Он ведь промышлял когда-то мелким воровством. Я думаю, вообще этого никому говорить не надо. Ну, нашлись вещи и нашлись. Скажем, не знаю пока, что скажем… Это все потом. Главное – это… Ох, горе-то какое! – и сдержанная Нина расплакалась, отгородившись от следователя рукой.

На Люшу оглушающее впечатление произвело не само отпевание, а присутствовавшие на нем подростки-заключенные из местной колонии для несовершеннолетних. После литургии двери храма приоткрыли, и в сопровождении конвоира и румяной толстой надзирательницы к гробу Калистраты подошли четыре девочки, одетые в черные робы, и с одинаковыми белыми косынками на голове. Три из них крепились, в ужасе таращась на гроб инокини, а одна – самая маленькая, ну просто младшеклассница по виду – в голос зарыдала, называя Калистрату мамой. Надзирательница подошла к ней, положила руку на плечо и что-то пошептала. Девочка перестала вскрикивать, принялась волчонком озираться на стоящих вокруг. Светка прояснила ситуацию:

– У Калистраты было послушание – в колонию по субботам ездить. Беседовать с девочками, дарить книги и крестики, готовить к крещению, если кто-то изъявит желание.

– И многие крестились?

– Очень. Ты же помнишь нашу инокиню. Она с такой любовью и простотой говорила о Боге и вере, что в неискренности ее обвинить было просто невозможно. И о себе рассказывала. Самое страшное… Она к ним как сестра, понимаешь, как сестра по несчастью, по духу приходила. Видишь, как ее любили? Больше, чем сестру. И даже маму. – Светка всхлипнула, глядя на этих несчастных, затравленных детей-зверят, уже познавших и ужас преступления, и муки воздаяния. Люша с тоской, навалившейся какой-то вязкой, удушливой массой на сердце, подумала: как же мало досталось любви этим девочкам, да нет, видно, вовсе ее не было, любви-то – раз они самым близким человеком считали чужую женщину, с которой впервые в жизни смогли поговорить о самом важном, потаенном. Или просто помолчали, напитываясь ее состраданием.

Надзирательница скомандовала девочкам отойти от покойной, чтобы пропустить монахинь, окружавших гробы со свечами в руках. Люша, дыша теперь в кудрявый, непокрытый затылок тетки, не смогла удержаться, спросила шепотом в самое ее ухо:

– За какие преступления сидят эти дети?

Тетка вздрогнула, зыркнула сурово на сердобольную.

– Все убийцы, – сказала, как припечатала, и отвернулась от любопытствующей, попав жесткими, залаченными кудрями в Люшины распахнутые от любопытства и жалости глаза. Иулия как раз подалась к надзирательнице, рассчитывая выслушать более внятный рассказ.

Проморгавшись, упрямая «дознавательша» снова прошептала в ухо «гестаповке»:

– И эта? Самая маленькая?

Тетка развернулась к Люше всем корпусом и смерила ее уничтожающим взглядом:

– А вы думаете, в колонии сидят за кражи плюшевых игрушек из супермаркета? Все убийцы! Эта, что вас разжалобила, мать во сне придушила подушкой. Пьяную, конечно. И не наивничайте, в самом-то деле. По матушке Калистрате поплачут, а друг друга или ВАС, – тетка устрашающе качнулась к Люше и будто нависла над ней, – на «перо» поставят и не поморщатся.

– А вас? – пискнула задавленная, но не сдающаяся ни при каких условиях отважная Шатова.

– А меня – кишка тонка, и срок машет ручкой бо-ольшой, – тетка то ли улыбнулась, то ли скривилась, сверкнув золотым зубом.

Весь обряд маленькие зэчки проплакали так горько и истово, что Люша, которой ну никак не подходило определение наивной, не верила в пожизненное клеймо на этих детях: убийцы. Она не верила в чудеса, но верила в раскаяние. Впрочем, возможно, оно-то и есть чудо настоящее.

Отпевание подходило к концу, когда Люша заметила, как Быстров занервничал: держа телефон около уха, придвинулся к дверям, чтобы не демонстрировать непочтительную разговорчивость. Потом и вовсе стал метаться – помчался на хоры, сдернул с места Нину, с которой спешно покинул храм.

– Забегали. Какая-то информация из Приюта, видно, – зашептала Люша на ухо «расквасившейся» на отпевании Светке, поминутно шмыгавшей носом и прижимавшей платок к глазам. Впрочем, к концу обряда и Фотиния преисполнилась благости и покоя. Сакральность момента, которую чувствовали все, стоящие в храме – с пылающими свечами в руках, в едином порыве крестящиеся, подхватывающие слова молитв за хором, – отрицала безысходность горя и пустоту от потери. Отпевал покойных батюшка Савелий. Его слабый, лишенный какой-либо пафосности голос был исполнен смирения и веры. Веры в Бога, у которого «все живы». И в краткой, тихой проповеди, которую храм слушал в беспримесном молчании, он вспомнил слова апостола: «Бог же не есть Бог мертвых, но живых, ибо у Него все живы»(Лк. 20,38).

Когда гробы выносили из храма, сестры запели не привычное в миру «Трисвятое» (Святый Боже, Святый крепкий, Святый бессмертный, помилуй нас), а замечательную по мысли и поэтичности стихиру преподобного Иоанна Дамаскина «Кая житейская сладость», которая поется при погребении монашествующих:

«Какая житейская радость не смешана с горем? Какая слава стоит на земле непоколебимо? Все ничтожнее тени; все обманчивее сновидений: одно мгновение – и смерть все отнимает. Но, Христе, как Человеколюбец упокой того, кого Ты избрал Себе, во свете лица Твоего и в наслаждении красотою Твоею».

Ариадна, то бишь новоявленная Вера, в неистовстве металась по крошечному номеру гостиницы: в связи с этими проклятыми майскими праздниками она не могла втиснуться ни на один мадридский рейс первого числа. Ждать еще день! Опасно, очень опасно. Она не находила себе места и из-за полного отсутствия информации. Что там, в монастыре? Не попались ли дебилы Канторы, самовлюбленный Матвеев? Впрочем, что они могли рассказать о нынешней госпоже Лаптевой – со свеженьким паспортом, девственным номером мобильного и преображенной, как по волшебству, внешностью? И все же сидеть и выжидать – это было не в характере Врежко. Нацепив темные очки, Ариадна выпорхнула на звонкую Тверскую, одарив красногубой вампирской улыбкой девицу на крохотном ресепшне. Первое мая, а солнце палит аж на целое десятое июня. И все, будто нарочно, веселые, какие-то расхристанные: «свободные люди свободной страны». Поискав по привычке свою акулообразную машину, Арина матюгнулась, вспомнив, что машины она лишена, но, снявши голову, по волосам, как известно, не плачут, и потому тащиться ей пехом до самого телеграфа. А может, оно и к лучшему – прогуляться. Вон как сердце подпрыгивает, адреналин зашкаливает – какие там горные лыжи или парашют! Убийца в розыске наслаждается первым майским денечком, и сам черт ей не брат! Гуляючи, без приключений Ариадна добралась до телеграфа. Здесь ее сердце еще больше зачастило: она хотела, нет, должна была сделать этот звонок, и… не могла. Третью сигарету на ступеньках у входа курить не представлялось никакой возможности – во-первых, на нее уже стали обращать внимание, а во-вторых, подкатывала дурнота: от никотина, от съежившихся сосудов, от рвущегося на клочки сердца. Ариадна представила ЕЕ лицо. Единственное родное лицо на всем свете, и… решительно взбежала по ступеням.

Бесконечные гудки, к которым примешивался будничный гул суетливого зала, так не шедший к этой минуте, и, наконец, измученный тихий голос:

– Милуша… жива…

– Я… – голос Арины сорвался, и она громко, разгоняя страх и отчаяние, откашлялась. – Я улетаю… все будет хорошо. Что ты, как там?

– Ты улетаешь сегодня?

Арина запнулась на долю секунды – нет, рисковать она не могла.

– Да, скоро… сейчас. Что-то есть новое?

– Я буду у отца Вассиана. К нему еду. Возможно, за мной придут уже сегодня, нужно успеть покаяться. Ты бы, Милуша, ехала бы сюда тоже. Все одно теперь. А так – повинишься. Милуша! – в голосе женщины было столько мольбы и безысходности, что Арина хотела бросить трубку, бежать или броситься на этот зов.

Она задохнулась, но выговорила:

– Я буду бороться. Я спасусь. Я… прости меня…

И Арина, рванувшись из здания телеграфа, помчалась к гостинице, в свою нору, где ей предстояло отсиживаться еще сутки. Она неслась, задевая людей, расталкивая их – на нее смотрели как на чумную. Один дядька обозвал шалавой и сильно толкнул – она наступила ему шпилькой на ногу с размаха. Нет-нет, только не сбавлять темп, не поддаваться слабости, этому вездесущему голосу, что талдычил, молил и заклинал: «…повинишься, повинишься, повинишься…»

Но все же свой, грозный внутренний рык оказывался сильнее, и он гнал, визжал, бесновался в душе: «…давай, спасайся, врежь…режь….режь!!!»

 

Глава двадцатая

В середине дня поднялся сильный ветер – он разом задул свечи и лампады, еще теплившиеся во множестве на трех свежих, заваленных цветами могилах. Убиенных похоронили у часовни святого Адриана. Первые комья земли, глухо упавшие на домовины, рвущий душу женский крик, потонувший в пении погребальных молитв, во время которого монахини кидали землю на гробы: «Земле, зинувши, приими от тебе созданнаго рукою Божиею прежде…», «Раба Твоего от ада воздвигни, Человеколюбче…», двенадцать коленопреклоненных сестринских поклонов – земля будто задышала черными волнами вокруг траурных холмов – и обряд, соединивший души отошедших и скорбящих по ним живой мольбой, страданием и надеждой, был кончен. Осталось лишь солнце, рвущиеся цепи облаков, подобные молнии зигзаги стрижей да биение под ветром траурных лент о деревянные кресты, берегущие отныне покой и блаженное одиночество новопреставленных…

Не дожидаясь конца погребения, Быстров подошел к Светлане и Люше, стоявшим позади похоронной толпы, и сообщил, что вынужден срочно выезжать по московскому адресу убийцы Калистраты, имя которой теперь известно доподлинно. Светка не могла поверить в очевидное и отреагировала ровно так же, как и мать Нина, – прижав руки ко рту. Люша же, услышав роковое имя, и бровью не повела. Только деловито поинтересовалась:

– А где у нее квартира в Москве?

– Переулок в районе «Новокузнецкой».

Подруги переглянулись.

– Так у Светки родители на Пятницкой живут! Придется вам ее брать с собой. Тебе ведь завтра на работу? – Люша, по традиции, за всех все решила. Интересно, она помнила, что завтра в стране тоже праздничный день, в связи с Первым мая, выпавшим на воскресенье, или намеренно «забыла» сие обстоятельство? Впрочем, могла и не помнить – у нее-то праздник каждый день. В том смысле, что на работу не нужно являться к девяти и трубить там от звонка до звонка.

Атразекова с трудом переваривала информацию, и Быстрову пришлось ее поторопить:

– Ну, что, поедешь? Или остаешься до вечера?

– Ой, не знаю. Батюшка Савелий…

– Ну что Савелий? Ты была у него год назад! – раскипятилась Люша, которой страшно хотелось устроить наконец Светкину судьбу. И Быстров на роль этой самой «судьбы» вполне, по ее мнению, подходил.

– Ну, так все изменилось, – мялась нерешительная Фотиния.

– Сергей Георгиевич, – рубанула ручонкой Шатова, – она выйдет к машине через семь минут. Подождете?

Быстров хмыкнул, изучая такие разные, но по-своему трогательные физиономии подруг: одна исполнена энергии, мечет молнии, пыхтит, вторая нос до земли повесила, зарделась и, кажется, всхлипывает.

– Ну, если семь минут, то подожду. Собирайся, Света, – спокойно произнес Сергей Георгиевич, ну просто как заждавшийся нерадивую жену муж.

– А что ж с «Приютом Веры»? – окриком остановила его Люша.

– Там работает наш человек, – сухо ответил Сергей и зашагал к «уазику», припаркованному у ворот.

Семь не семь, но минут через десять понурая Светлана влезала в высокого неуютного «козла». Суетливо перекрестилась, когда машина затряслась по проселку. Очень кстати оказалось ее знание Замоскворечья. В этот уютный, по-московски крученый (ни одной прямой улицы или переулка!) уголок Москвы ее родители переехали не так давно: умерла бабушка, и старшие Атразековы, оставив дочери жилье в Останкине (там она и выросла в одной песочнице с Люшей, и оттуда было рукой подать до ее нынешней работы), переехали на Пятницкую. В старенький дом без лифта, с газовой колонкой и грибком в ванной. Уговорить родителей продать «раритет» и подыскать что-то поуютнее и просторнее было невозможно. Родительские пенаты считались неприкасаемыми.

Нужный сыщикам переулок примыкал к Пятницкой почти на уровне Серпуховки. Дом оказался еще более ветхим, чем атразековский. Отыскав нужный подъезд, Сергей с Витей Поплавским и водителем, лейтенантом Задориным, пошли «на захват», запретив Светке высовываться из машины. «Вот хрен бы Люшка тут сидела, как кукла бессловесная! И что все мною помыкают, что все меня учат и при этом используют», – злилась и даже, кажется, пыталась традиционно выжать из себя слезы Светлана. «Захватчики» вышли из подъезда очень скоро – обескураженные и хмурые. Нужная квартира давным-давно была присоединена к двум другим, образовав новорусские, вернее, новочеченские хоромы. К грозному Эм-скому десанту на лестничную площадку вышел толстый, агрессивный и едва говорящий по-русски абрек. Он продемонстрировал свидетельство купли-продажи, датированное позапрошлым годом, согласно которому все три квартиры принадлежали отныне господину Яндардиеву. Квартиру он покупал у семьи, которая сама едва прожила тут год, из чего стало понятно, что пропавшая монашка продала жилье Бог знает когда и невесть кому. Значит, квартирку продала, а из паспорта сведения о регистрации не изъяла – в монастырь подалась? Озабоченные Быстров с Поплавским закурили, стоя у морды «уазика». Тут задняя дверца машины приоткрылась, и, неловко спрыгнув на асфальт, перед дознавателями предстала решительная Атразекова:

– Нужно срочно позвонить матери Нине и спросить адрес монастыря, где проживает отец Вассиан! Он духовник нашей беглой… Два раза в год она к нему ездит обязательно. Это, наверное, единственный человек вне монастыря, с кем она общается. Если не у него, то… то ее вообще не найти.

И это оказалось отличной мыслью! Мать Нина нашла и адрес, и телефон Ермильевской пустыни, что находилась в Ивановской области. Быстров моментально дозвонился до самого игумена Вассиана. Монаха обескуражила, раздавила новость, выданная ему следователем: высокий сильный голос батюшки стал к концу разговора еле слышен. Священник не видел сбежавшей монашки с начала Великого поста, но он заверил «товарища майора» обещанием непременно дать знать о ее появлении. Более того, непременно ее удержать. В общем, группе ничего не оставалось, как возвращаться в Эм-ск, поблагодарив Светлану за хорошую идею и приятную компанию. В ответ Светлана пригласила всех на обед к своим родителям, но это предложение смущенно отвергла полицейская троица. Светлану покоробила испуганная реакция Быстрова: будто его за уши тянули на смотрины. «Да пошли вы!» – подумала Светка, разворачиваясь и удаляясь в предвкушении мучительного вечера с мокрой подушкой в обнимку. Что, в самом деле, за прощание на людях? Чего ждать, на что надеяться? Будет свалившийся на ее грешную голову возлюбленный звонить, любить, переживать? Или будет женихаться по новой с чужой беременной женой? Светка неслась чуть не вприпрыжку и ругала себя: «Нужно было остаться на исповедь у Савелия, и он бы все сказал про мои фантазии, про блуд, похоть и никчемность. И тогда уж я точно осталась бы в монастыре! Продала бы квартиру, как убийца, а деньги пожертвовала Никаноре (стройте, мол, новый корпус, или еще один храм стройте, давно ведь планируете) в честь чудотворной иконы «Неувядаемый цвет». И тогда… Дойти до последней точки в грустных размышлениях ей не дал запыхавшийся голос Быстрова за спиной:

– Света, да подожди! Я только попрощался с ребятами, а тебя уж и след простыл. А чего ты рванула, я не понял? – Сергей все никак не мог отдышаться, подхватывая стремительный шаг новоявленной послушницы.

– А как я должна реагировать на твой ужас при упоминании обеда с родителями?

– И ничего не ужас! – возмутился Быстров. – Какая разница, когда с родителями знакомиться. Не в день же бракосочетания! Вот жуткое словцо-то, – Сергей резко остановился.

Светлана, споткнувшись, замерла и внимательно посмотрела на злющего Быстрова – пыхтящего, с красными пятнами на щеках. «Суженый» демонстративно отворачивался.

– Ты хочешь сказать…

– Да! Да!! Я все это хочу сказать! Очень вовремя и очень галантно, как видишь.

Светлана вплотную подошла к беспомощному от досады Сергею и, положив голову на его плечо, шепотом сообщила:

– Вообще-то я живу не с родителями.

Сергей резко перестал тяжело дышать, будто моторчик внутри себя заглушил.

– Если дойдем до «Третьяковской», то по прямой пять остановок. А там минут пятнадцать до моего дома, – все это вмиг переквалифицировавшаяся из послушницы в искусительницу Атразекова выдавала уже по-кошачьи жмурящемуся Быстрову. Он обнял ее и подыгрывая прошептал:

– Ну-с? До «Третьяковки» нам минут пять?

Шатова стояла в очереди к старцу Савелию. Батюшка сидел в правом приделе храма под иконой Спаса Нерукотворного на мягком, низком кресле, принесенном из игуменской кельи. Перед батюшкой на полу разложили ворсистый коврик, куда на колени вставали просящие и шептали старцу о сокровенном. Впрочем, шептать не получалось, так как схиархимандрит очень плохо слышал. Толпу сдерживали перед приделом две голоднинские монахини, которые стражами стояли у металлических позолоченных стоек с натянутыми на них бархатными алыми шнурами. Сестры менялись каждый час. Люша отстояла уже около трех часов и, судя по количеству страждущих, толкавшихся перед ней, и по чрезвычайно медленному движению очереди, могла ждать до позднего вечера, если вообще чего-либо смогла бы дождаться: батюшке ведь тоже требовался отдых. На поминальной трапезе он побыл не более получаса и сразу вернулся в храм в сопровождении своих верных монахов. Впрочем, и Софроний, и Даниил сразу покинули собор. На очередной смене сестер на вахту заступила «стебельковая» Варвара. Проходя вдоль очереди, она внимательно посмотрела на Люшу и остановилась:

– Иулия, ну-ка пойдемте, – сказала она тихо, но требовательно, ухватив богомолку за запястье холодной ладошкой.

Недоумевающая Люша обреченно пошла за эфемерной командиршей. Подведя Иулию к стойке, мать Варвара шепнула ей:

– Так до Второго пришествия стоять будете. Сейчас вот девушка, а потом я вас пропущу. Стойте с непроницаемым лицом.

И Люша потупилась, создавая это самое непроницаемое лицо. «Даже в монастыре блат может пригодиться. Потрясающе!» – подумала она и попыталась сосредоточиться на том, что ей хотелось поведать старцу.

Четвертый год Люшу мучили угрызения совести из-за маминой смерти, скоропостижной и нелепой.

Юля Дубровская музыке училась неслучайно: мама ее преподавала игру на фортепиано в музыкальной школе. Собственную дочь тихая, кроткая и миловидная Ольга Алексеевна учить не могла: та ее совершенно не слушалась. Юля и сама признавала, что выросла избалованным матерью ребенком. Зато она с детства привыкла нести ответственность за свои слова и поступки: наворотила – расхлебывай. Так что «свободное» воспитание имело и свои плюсы. Юля росла не только самостоятельным, но и отзывчивым, совестливым ребенком. К тому же она действительно очень любила маму. А папу – не очень… Импульсивный, деспотичный отец Люши скончался от рака на руках у жены и шестнадцатилетней дочери.

Как умерла мама, Юля не видела. Она примчалась «на досточки», к Ясеневскому роднику, когда там уже находилась милиция и «скорая». Мама сидела на скамеечке, откинувшись на спинку, заботливо отшлифованную и даже украшенную выжженым голубем энтузиастами – почитателями ключевой воды. Мамино лицо напоминало апатичностью выражение соседки бабы Лели, когда та находилась под расслабляющими таблетками. Но Люша сразу поняла, что это не обратимая гримаса безумия, а маска смерти. Мама ушла «гулять к роднику», когда дочь в припадке любовной горячки к Илье и ненависти к мужу кричала ей, что жизнь с Сашей кончена! Что вообще жизни никакой больше не будет. Что завтра она перевезет от «чертова алкоголика» Котьку, и пусть мать немедленно идет в ближайший магазин покупать раскладушку для внука-студента. Ольга Алексеевна возражала, что с помощью раскладушки проблемы не решить. То, что мать пыталась ее вразумить, разъярило дочь еще больше, и она, не помня себя, обвинила мать во всех своих несчастьях. Не встречая сопротивления своей истерике, Люша совсем распоясалась и сказала то страшное, что никогда бы не произнесла в нормальном состоянии:

– Даже отец перед смертью признался мне, что жалел о женитьбе на тебе – никчемушнице. Столько, говорит, у меня было умных и красивых баб, а я все Ольку жалел. Сейчас бы ни за что на ней не женился!

Мама ничего не сказала в ответ на Люшин выпад, а пока дочь в ванной приходила в себя после истерики, надела плащ, веселенькую косыночку, взяла сумочку, так как без паспорта и кошелька не выходила из дома, и ушла «гулять», сунув под язык таблетку коринфара. Стоял октябрь, сухой, прохладный и бодрящий. Люша выскочила за мамой к лифту, но Ольга Алексеевна уже уехала. Дочь выбежала на балкон, закричала что есть силы, когда увидела голову в знакомой косынке:

– Мамочка, вернись! Мам, я с тобой!

Но мама лишь помахала рукой и крикнула:

– Я к Зое! Уйди, простынешь!

Дочь подумала, что и вправду маме лучше побыть с близкой подругой, а уж Люша потом уговорит ее простить бессердечную дочь. Но через час с небольшим раздался телефонный звонок, и простуженный, лающий мужской голос спросил:

– Это квартира Дубровской Ольги Алексеевны?

И Люша поняла, что прощения уже не вымолит…

Скоропостижная смерть Ольги Алексеевны от сердечного приступа будто стала искупительной жертвой, спасшей семью ее дочери. Саша, Люша и Котька так сплотились после похорон, так переживали друг за друга, что в судьбе каждого произошли роковые перемены: муж бросил пить в один момент, как отрезал; Люша порвала с Ильей; а Костя стал принимать участие в бытовых хлопотах, что приравнивалось к мифологическому геройству.

Люша отвлеклась от тяжких, вновь остро переживаемых воспоминаний, когда услышала громкие всхлипы женщины, стоявшей перед батюшкой Савелием на коленях.

– А что врачи-то говорят про Дениску? – спросил старец, гладя страдалицу по голове.

Молодая женщина от его прикосновений немного успокоилась:

– Никаких прогнозов не строят, но у малышей все процессы идут быстро, может, и справится организм с химиотерапией. Я не могу, не могу видеть его после этих уколов, батюшка! Они убьют сыночка! – мать снова зарыдала, обхватив руки Савелия и прижимаясь к ним лицом.

Батюшка привстал с кресла:

– Давай, помолимся. Ты проси. Проси своими словами у Господа, чтоб исцелил сыночка. Не забирал.

Старец с трудом опустился на колени рядом с несчастной матерью и, обращаясь к Образу Спаса, стал негромко творить молитву.

Женщина же ничего не могла сказать, кроме: «Господи, помилуй моего сыночка…» – ее бил озноб, руки дрожали так сильно, что она не могла наложить на себя крестное знамение. Когда старец снова сел в кресло, то спросил у матери:

– Исповедовалась давно?

Та закивала. Дальше слов Люша не разобрала, видимо, батюшка сказал, что нужно исповедаться, и девушка заговорила в самое ухо прозорливца. Это длилось довольно долго: старец кивал головой, закрыв глаза и слушая горячую, сбивчивую речь кающейся. А женщина все говорила и говорила – лица не было видно за батюшкиной головой, только время от времени иссиня-белая кисть руки с ниточкой обручального кольца на тонком пальце хваталась за нежную шею, тянувшуюся к внимающему, будто прося пощады. Наконец батюшка накрыл голову матери епитрахилью, прошептал разрешительную молитву. Женщина поцеловала крест и Евангелие, лежавшие рядом, на низком столике. Благословляя паломницу, старец произнес:

– Химию делайте. Справится Дионисий. Молись…

По лицу матери, стремительно сменяя друг друга, пронеслись радость, надежда, недоверие и снова надежда. Женщина вышла из-за стойки с заплаканным, но счастливым лицом. А мать Варвара уже подталкивала Люшу – пора, твой черед. И паломница бросилась за загородки, к креслицу старца с бьющимся сердцем и бессвязностью, путаницей в голове: зачем? что говорить? Но она уже чувствовала на голове руку батюшки и… будто пришла в себя: вдруг начала различать разводы на своей черной юбке, укрывавшей воланами ее преклоненные колена.

– Что, дочка, мучит-то? – Люша услышала тихий, будто уже знающий ответ голос.

– Маму обидела. И сердце ее не выдержало. Остановилось. От страдания, что я ей причинила. – Люша только сейчас почувствовала, как обильно текут у нее слезы: по скулам, к мочкам ушей, сквозь ладони, которыми она прикрывала лицо. Будто она выплакивала накопившуюся за жизнь скорбь, вину, обиду. Старец долго молчал. Потом спросил с надеждой:

– Хорошая ведь мама была? Добрая?

– Самая добрая на свете. Я люблю ее очень. И она меня любила. А вот…

– Так разве добрая мать не простит? Да она и не обвинит своего ребенка. Тем более кающегося.

– Я это понимаю, но не могу себя простить. Сама не могу.

– Ух какая! – батюшка Савелий отстранился. – Мать прощает, Бог – Господь милосердный – все, любой грех прощает, если каешься искренно, а она вишь ты, судья гордая, не прощает… Давай-ка помолимся мы за маму. Как звать-то ее? Ага, Ольга. А саму как звать? Иулия. Юлечка, значит. – Старец перекрестился, долго шептал молитву. Потом накрыл голову Люши епитрахилью и снова молился. Люша тоже шептала слова, будто кто-то нашептывал их:

– Господи, прости за маму… Мама, прости меня, грешную…

Старец снял епитрахиль с ее головы, Люша поднялась, поцеловала крест, Евангелие и заглянула, наконец, в глаза батюшки, склоняясь перед ним со сложенными для благословения руками. Глаза у Савелия были внимательные, лучистые, любящие, в крапинках на «радужке». Батюшка благословил Люшу, она поцеловала его сухую, в старческих желтых пятнах, руку и вышла из-за стойки, не видя никого и ничего вокруг. Ей было радостно, спокойно, как в детстве, когда она залезала по утрам в воскресенье к маме в постель и та шептала, чтобы не разбудить отца, смешные небылицы про «чучундру», преобразованную Люшей из героини сказки про Рики-Тики-Тави в романтическую особу. У них с мамой чучундра была доброй и бесхитростной мышкой, которую все любили, и потому она считала себя очень счастливой.

Будильник показывал половину восьмого. Вечера или утра? Счет времени, ориентация в пространстве, представление о долге, заботах и горестях не существовали для Светланы и Сергея. Они успели за эти краткие, но перенасыщенные радостью узнавания часы оценить в своих безумно-горячечных целях приспособленность ванной, кухонного стола, ковра на полу в большой комнате, дивана в спальне, на котором сейчас и лежали, разметавшись, в забытьи. Светка все жалась к Сереже, а он отворачивался – непроизвольно, во сне. Но она ревновала его даже к стремлению занять свободное, личное пространство в ее кровати и поспать. Может, даже просто выспаться. А выспаться Сергей мог только в одиночестве. Она приподнялась на локте, стала его разглядывать, задержав дыхание, этого чужого мужчину, ставшего так скоро, так непозволительно скоро самым родным. «Я умру без него. Если он уйдет, я умру», – подумала она очень спокойно, без всякой истерики и трепета. А что трепетать, если ее дальнейшая жизнь предопределена его участием в ней. Она никого не любила так, как Сергея. Ни в ком так остро не нуждалась. И никогда бы не смогла так никому отдаваться – без стеснения, позволяя дотошно видеть все недостатки фигуры и тела: полные ноги, рыхловатый живот, коричневую кляксу-пятно, скрытую под волосами, на шее. Она безошибочно чувствовала, что все это для него не столь важно. Он принимал Светлану со всем, что дано именно ей – с плотью, характером, голосом, пристрастиями и болезнями. С ее верой в Бога.

В перерыве между «ванной» и «ковром» они затеялись пить чай с пирожными, которые придирчиво выбирал Быстров в магазине у дома, куда они зашли, прежде чем подняться в квартиру. Атразекова мало что соображала. Быстров же казался беззаботным и предупредительным и с ней, и с консьержкой, выпучившей глаза в жадном любопытстве, и с продавщицей, у которой он купил дорогущие пельмени ручной лепки, жирную сметану и пачку молотого перца. Светка не могла вспомнить, есть у нее перец или нет (хотя у такой знатной кулинарки, как Атразекова, перец, конечно, имелся наряду с другими многочисленными приправами). А Сергей не ел «пресных» пельменей. И потому купил и перец, и свежие овощи, и ржаной хлеб, который обожал, и даже пирожные, которые обычно игнорировал, а тут вдруг разохотился, желая кормить сладким «Ветку». С этим неожиданным именем получилось смешно. Когда вышли из метро, у них спросила дорогу до «Телецентра» деловитая девчушка. Светлана, конечно, знала, какая маршрутка и автобус идут до «Останкино», но назвала почему-то другой номер, поворачивающий на развилке от ВВЦ вправо. Девчушка умчалась, поблагодарив, а Светка наморщилась и что-то стала мучительно обдумывать. Она долго молчала, выведя Быстрова из терпения: «Это просто не Светка, а какая-то сухая и замороженная ветка!» – рявкнул он «сомнамбуле». Светка очнулась и заохала: «Какая же я дура! Я же отправила ее в другую сторону!»

Светка стала оглядываться, ища глазами девушку, но той, конечно, и след простыл.

– Ну, точно отмороженная ветка! – констатировал Сергей, за что получил шлепок «веткиной» сумкой.

– Ну ладно, не отмороженная. Свеженькая, зазеленевшая, но все равно Ветка. Можно я так буду тебя называть?

Светлана снова надолго задумалась, а потом удовлетворенно покивала головой. И Светиком, и Светлячком, и Светулечкой, и даже Светайтой она называлась. А вот задорной «Веткой» никогда. Собственно, если бы Быстров решил назвать ее Корягой, она б все равно согласилась, потому что это было «его» имя. Это было первое ОБЩЕЕ слово, принадлежащее только им двоим. После чая Ветка все клонила к откровенным разговорам. Сыпала вопросами о детстве, работе, привычках Сергея. Он же жмурился и закрывал ее губы поцелуями, будто припадал, неутоленный, к свежему источнику.

Пристальный Веткин взгляд Сергей почувствовал сквозь «тонкий» сон, заморгал, недоуменно поводил глазами, а потом цепко прихватил рукой возлюбленную, притянул ее хохочущее лицо к своей шее.

– Ах, ты еще и подглядывать! – угроза обещала вылиться в новую пылкую потасовку, неизвестно где на этот раз завершившуюся бы.

Но Светка не поддалась игре. Утихомирив руки Сергея, она прижалась к его вздрагивающей от радостного биения груди и сказала строго, по-учительски:

– Нет. Я хочу поговорить. Я хочу услышать о тебе. Что-то самое интересное, важное.

– Слушаюсь, товарищ следователь, – вздохнул Быстров, закидывая руки за голову, и нарочито загундосил: – Родился в семье офицера внутренних войск, русского, и учительницы рисования, латышки, в городе Назрани Ингушской ССР в семидесятом году.

– Ты по маме латыш?!

– Чистокровный. С кучей родственников в Риге и Елгаве.

– Ну, надо же! А я по отцу татарка. Вернее, отец на какую-то неопределимую уже часть татарин, а мама русская со скандинавским отголоском.

Быстров скептически покосился на Ветку:

– Что-то никаких татарских кровей я не замечаю. Скорей уж скандинавско-прибалтийские. Ты не замечала, что мы вообще-то похожи?

Атразекова подскочила, но, умерив пыл и поправив сползшее с груди одеяло, крикнула:

– И ты замечал, что мы просто как брат с сестрой?!

– Ну, такое родство меня не устраивает, – насупился Сергей.

– И, тем не менее, похожи! Я же видела фотографию твоей мамы, она просто вылитая моя. С которой ты не захотел знакомиться.

– Мне казалось, это ты не стала меня знакомить. Вот затащила сюда, воспользовалась моей беззащитностью, – Сергей не успел договорить, потому что на него обрушилась страстная «дознавательша», но, задохнувшись в поцелуе, отвалилась на подушку.

– Так. С родственниками разобрались. Теперь образование, – сказала раскрасневшаяся Атразекова.

– Э-э, тут ты меня не переплюнешь: МГУ, юридический.

– Так ты еще и образованный? – подивилась Ветка.

– А ты думаешь, следователей с улицы в Комитет набирают? Ну, сейчас это Следственный комитет, – Быстров, казалось, обиделся.

– А я училка. Математики. Хотя должна быть по плану Шатовой, которую знаю с пяти лет, великой певицей.

– А ведь у тебя и вправду красивый голос, Света, – Быстров внимательно, с нежностью посмотрел на нее.

– Ну, красивый. Ну, редкий. Альт называется. Да что толку! Это все не мое.

– А в отчетах-цифрах копаться – твое?

– А вот знаешь, да! Вот мое! Меня на работе еще как ценят! Эту неделю за свой счет выбивала со скандалом – незаменимая потому что.

– Да ты вообще необыкновенно умная, красивая, добрая и спокойная. Ну, в нормальной обстановке. Не в постели. В постели ты громовержица просто!

Быстров приблизился к Светке с новым наступательным маневром.

– Нет! Мы не поговорили об интересах, – отстранилась, скорчив рожицу, Атразекова.

– Господи помилуй! Ну, какие интересы у мента? На кровати лежать с высунутым языком после работы.

– Совсем-совсем ничего? Даже футбола нет по выходным?

– Это уж точно не мое. В саду копаюсь, это да. В отпуске, бывает, рисую кое-что. Для себя. Под настроение. Вернее, срисовываю. Мама как-никак учила немного в детстве, – смущение Сергея умиляло Светлану, которая пришла в полный восторг от того, что ее Сереженька еще и художник.

– А ты… – завела было она.

– Рисунков не покажу и рисовать тебя не буду! В ближайшем будущем.

И тут Светка всерьез притихла. Или даже сникла. Он посмотрел в ее большушие голубые глаза с желтыми крапинами и потянулся рукой к ее лицу. Она перехватила руку и с мольбой спросила:

– А любить? Любить будешь? В каком-нибудь будущем?

И Быстров сказал просто и серьезно, не отводя взгляда:

– Буду. Конечно, буду.

Он уже не удивлялся тому, как скоро и правильно, что ли: без истерики, самокопаний, терзаний она стала самым близким человеком. Вот к Светлане он будет приходить уставшим, больным, раздраженным, неудачливым, и она – это Сергей чувствовал очень остро – примет, успокоит, согреет, накормит, выслушает. Она, верная и цельная натура, будет служить мужу. Не униженно прислуживать, да совсем нет! А подчинять свои интересы и жизнь любимому, детям, долгу. А он будет защищать и хранить это. И любить. Наконец-то любить, а не метаться и подстраиваться под тщеславных и докучных «женек» и «марин», которые, пройдя болезненной чередой, оставят по себе лишь призрачное воспоминание.

Проснулись влюбленные от резкого телефонного звонка. Когда Сергей, откашлявшись, сухо и бодро заговорил, Светка, тараща безумные спросонок глаза в темноту, сосредоточилась наконец на мысли: «Ночь, а у Сережи работа. И так будет всегда. И я должна это принять…»

– Она у отца Вассиана! – Быстров включил лампу на прикроватной тумбочке, отвалился на подушку, сосредоточенный и совершенно проснувшийся.

Светлана посмотрела на будильник – без пяти двенадцать.

– Нужно ехать? – Ветка погладила его по начавшей зарастать, колкой щеке.

– На чем? – Быстров не отреагировал на ласку.

– Но она ведь никуда не денется до утра?

– Нет. Она исповедалась и теперь ждет ареста. Такая вот явка с повинной. Надеюсь, это правда. Пошлем опергруппу, конечно. Но сам-то я как до Ивановской области дочапаю?

– А мы возьмем папину машину!! У него «рено» без дела стоит!

– А ты водишь?

– Нет, – растерялась Атразекова. – А ты?

– С трудом. Впрочем, для раннего утра выходного дня смогу, наверное, и нормально дорулить. – Быстров отвернулся от Ветки, зарываясь в подушку и натягивая на голову одеяло. – Подъем в полшестого. Поставь будильник, пожалуйста. – И он засопел, мгновенно проваливаясь в сон, будто «завел» себя на шесть часов полноценного отдыха.

«И это только начало», – с благоговением и страхом подумала Светка, осторожно протягивая руку к будильнику, стараясь не потревожить своего «командира».

Дима Митрохин зачарованно смотрел на старческие, подрагивающие руки Иннокентия Аристарховича Вольтмана, бережно ощупывающие черную рассохшуюся доску, на которой ярким пятном вспыхивали под лампой ладошка и нимб младенца-Христа – остальное изображение на иконе было или скрыто коростой времени, или тем же немилосердным временем уничтожено.

– Шошкучился по работе – косматый, тощий Аристархович, с криво сидящими на его жеваном лице очками, забавно шепелявил. Этот старик очень нравился Дмитрию. По-детски беззлобный и беспомощный, он не мог сопротивляться ни людям, ни обстоятельствам. Так и сломала его судьба, талантливого художника-реставратора: загнала пятнадцать лет назад в обитель алкоголиков. Но сам Аристархович считал это как раз удачей, Божиим благословением. Он не спился, не замерз, как многие его собратья по несчастью, не был убит, а занимался любимым делом, получая за то еду и теплый ночлег. В «Приюте» он научился по-настоящему молиться. И хозяина своего, Николай Михалыча, он, в общем, любил. Побаивался, конечно, а порой и ненавидел за крик и самодурство, но у Жарова, как у всякого вспыльчивого тирана, гнев проходил быстро, и он мог даже прийти покаяться в сторожку-мастерскую Вольтмана. И художник это очень ценил. А руководитель «Приюта Веры» привязался к Аристарховичу, как к родному человеку. Отца своего Жаров потерял в младенчестве, и потому иногда называл «трогательного недотыку» ПАПОЙ. Не то чтоб Жаров советовался со стариком, но, бывало, сидя в его «каморке-музее», проговаривал проблемы, будто рассуждая вслух. Аристархович мог в это время шкрябать своими губками и тряпицами по доскам, «разводить вонь» химикатами, мудрить с палитрой или попросту дремать над кружкой чая – Жаров всегда уходил от него успокоенный, принявший решение, ободренный старческим, шепелявым: «Ш Богом, орлик наш…» Аристархович невольно создал целое направление в деятельности жаровской фирмы: реставрация и продажа старинных икон. Жаров не стремился делать на раритетах барыши – иконы в основном восстанавливались для приюта и освящали его стены и домовый храм хозяина. Но, в силу чрезвычайной общительности Николая Михайловича и его многообразных связей, о приютских «новых старых» иконах знали люди, вращавшиеся в антикварной среде. Однажды Жарову позвонил директор фирмы «Рускстар», и Николай Михайлович, никому, за редким исключением, не отказывавший в аудиенции, пригласил Григория Андреевича к себе в усадьбу.

– Целую неделю на вокжале мыкался, сынок. Во как обиделся Михалыч. Да и то…. меня ведь убить за предательство, иуду, и то мало, – Аристархович сдвинул очки, потер глаза. Без очков он казался не таким старым и смешным. В нем начинала проглядывать «порода».

– А что натворил-то? – Митрохин уже по-свойски разговаривал с пациентом-старожилом, радушно принявшим новобранца, интересующегося стариной.

– Ох, штрашно вшпомнить. Даже не выговорить.

– Я не болтлив. Впрочем, не шибко привык нос совать в чужие секреты, – Митрохин лениво встал со стула и будто намеревался покинуть помещение мастерской.

– Да вот уж и обида! Чего там, какая тайна теперь. Продать я одну икону решил в обход Жарова. Баба одна иж деревни под Новгородом, что шына сюда притащила на лечение, привежла доску. Обычно мы сами ищем или на ражвале в Ижмайлове берем. А тут – ну прошто беш вселился, вот поверишь? Ражмечтался, штарый пень, ш миллионами жизнь наладить шобштвенную, новую. Маштерсшкую ШВОЮ, понимаешь, открыть? Ну, бабешку какую-никакую – ушладу на штарости. Э-эх, ну пень! Пень пропитой! – старик потрясывал головой, в волнении схватив Диму за рукав.

Митрохин снова сел на стул, внутренне подобравшись:

– Особая икона, очень ценная?

– Ни шлова я Жарову не шказал тогда, но в первый раз такое, Димуль, я видел! – Вольтман развел руки, воздел глаза и, будто представив икону перед собой, готов был броситься перед ней на колени. (Далее автор не осмеливается воспроизводить шепелявление героя, дабы не корежить неправильным письмом имен святых, да и просто чтоб не напрягать читателя разгадыванием слов, скрытых за шипящими.)

– Одиннадцатый-двенадцатый век! Не позже! Непостижимо!!! Конечно, экспертиза нужна особая. Но это новгородское письмо! Ты был в Новгороде? Видел иконы апостолов Петра и Павла в музее? Нет? А Святого Георгия? Ох, Царица Небесная! Это лучшее! Выше этого нет! Все было потом – и святой гениальный Рублев с его школой, и Донская Богородица, и мастерские митрополита Макария, и Симон Ушаков. Но это… – Аристархович в экстазе заходил по комнатушке, то срывая с себя очки, то вновь просовывая голову в растянутую резинку, к которой крепилась оправа, лишенная дужек.

– Представь: в серебряном окладе – не очень большом, тридцать пять на двадцать пять сантиметров – удивительным, чудесным образом сохраненный Спас Вседержитель. Рублевский самый известный подобный Образ. И то – один Лик сохранился! А тут – письмо новгородское, раннее!! Это ж на четыре столетия раньше! Думаю, подделка. Более поздняя. Значит, нужна экспертиза! Лабораторная, серьезная. А эксперт есть у одного бизнесмена, у Репьева Григория Андреича, – это партнер Жарова, иногда покупает у нас образа.

При упоминании имени Репьева Митрохин сжал в кармане джинсовой куртки удостоверение, готовый выхватить его в любой момент.

– И вот ночью лежу, представь? Спас мне будто в глаза смотрит испытующе, а я уже и не вижу его, отгоняю, и все море, да простор какой-то южный. Свобода! И Валечка в белом платьице, шейка тоненькая и курлычет, курлычет.

Глядя на расплывшееся, слезливое лицо Аристарховича, Дима подумал, что старик впал в забытье, уплыл в художническое безумие. Но нет, реставратор «вернулся» в свою каморку и коротко сказал главное:

– Позвонил я Репьеву без ведома хозяина. Жарова как раз два дня не было. Григорий, который всегда мне доверял в оценке досок, тут же примчался с экспертом, чуя куш всей жизни, можно сказать. Тот не стал брать икону в Москву, вытащил два прибора – просветил ими на столе. Это меня, кстати, насторожило. Ну, говорит, фантастическая находка! – а голос у этого Юрия Никифоровича такой противный, как из задницы выдавливается, извини уж за грубость. Ну, вот… – Аристархович с силой выдохнул, откинул волосы со лба, грузно сел на топчанчик у стены, видно, он порядком утомился, но Дмитрию нужно было услышать ВСЕ, потому что в этой захламленной, пыльной мастерской и скрыт, похоже, ключ ко всему «монастырскому делу».

– И что же? Задарма отдал икону? – Митрохин изобразил детскую заинтересованность.

– Щас! – Вольтман упер руки в боки. – Уехали, обещав прислать кого-нибудь за доской и с тремя миллионами. Да, сынок, три миллиона я запросил. А они, понимаешь, так быстро согласились, что я сразу подумал, продешевил, болван: они-то на аукционе досточку за бешеные евро продадут! И будут вместо меня на чаек глядеть с какого-нибудь Средиземноморского берега! Понимаешь, в чем паскудство?! – Аристархович вскочил, подбежал к Митрохину. – Я ведь и квартиру себе нормальную купить бы не смог за эти проклятые три лимона, а они, – глаза у реставратора яростно полыхнули, – они ни копейки не уступили! Слово – не воробей! Радуйся, мол, и этому. А потом… Потом пришлось перед Жаровым комедию ломать, когда приехали два ряженых попа, будто иконы для своей возрождающейся обители покупать. Три лимона привезли, честь честью – тихонько мне их под кровать вон пихнули. Вместе с бросовыми досками я упаковал и бесценного своего «Спаса». Вернее, не я. Дня за два как раз одна пациентка объявилась. Ничего особенного. Но уж больно набожная и при этом как… шоколадом булка намазанная. Ну, приторная, дебелая. И все около моих икон и, главное, около меня трется. Тут, пойми меня, как мужика, хоть и списанного в утиль, – Аристархович интимно зашептал, наклоняясь к оперу: – Молодая деваха – хоть косенькая, а жаркая, ласковая: руками меня, всего… ну, понимаешь… Ох, все нутро аж зашлось, как она меня. Я как тридцать лет сбросил, уж ласкал ее, ласточку, как мог, старый хрыч. А что мне оставалось – только погладить, да посопеть, да… – Митрохин не мог больше слышать этих тошнотворненьких старческих излияний и грубо оборвал сладкие воспоминания:

– И она сперла икону, короче?

– Ну, ты представляешь! – развел руками Аристархович. – Говорит, я продавщицей всю жизнь, лучше меня никто товар не упакует. Ну, и упаковала какую-то лабуду, а «Спаса» подельнику сунула, сучка косая! И сбежала, конечно. А потом все открылось, и миллионы пришлось вернуть Репьеву, и Жаров меня выгнал. Ну, я взмолился, и он недельку только меня видеть не мог, а потом вот, добрая душа, простил. – Аристархович, всхлипывая, снова содрал резинку с затылка и начал мусолить стекла очков костлявыми пальцами.

В этот момент в каморку вошел высокий крупный мужчина с широким лицом. Когда Митрохин увидел его, то чуть инстинктивно не потянулся к пистолету: разыскиваемого члена банды Ивана Геннадиевича Матвеева он бы узнал и в загримированном виде.

– А-а, Ванюш, заходи! Как успехи? Что? Снова пусто? – Аристархович, кое-как приладив резинку на голову и пытаясь выровнять окуляры на лице, удрученно закачал головой. Матвеев же в это время настороженно ощупывал взглядом расслабленно раскинувшегося на стуле Митрохина. Дима лениво поднялся, протянул руку:

– Здорово! Дмитрий.

– Иван. День добрый.

– Да это свой, Вань. Новый пациент. Душевный парень! Вот, рассказываю ему нашу беду. – Аристархович кинулся от Матвеева к Митрохину – Ваня ведь тоже пострадал через этот образ. Его Репьев-то обманул, сам сбежал, а денежки – тю-тю… Вот Ваня подельника этой косой Ольки и ищет. Очень они убытки большие через меня, гада старого, понесли. Ох, сам я себя вот простить не могу!

Безудержный монолог реставратора прервал окрик Матвеева:

– Ну, хорош блажить! Что это ты чужого человека посвящаешь в наши проблемы? – Матвеев сел на табурет, раздраженно скинув с него рулоны кальки на пол.

– Во! Подозрительный какой! Димке наши проблемы – тьфу! У него своих полно, да? Из-за пьянки квартиру потерял, да, бедолага?

– Да, – махнул рукой Митрохин. – Отписал по пьяни сеструхиному сожителю. Вот, теперь бомжую.

– Свеженький что-то для бомжа.

– Да перед отъездом уж позволили помыться! – ернически отбил матвеевский выпад актер-оперативник.

После этого Матвеев вроде бы расслабился.

– Все бомжатники я в округе облазил. Провонял, поди, их духом? – Матвеев принюхивался к рукаву своей льняной рубахи.

– Да не… не шибко – потянул носом Вольтман.

– Думаете, подельник этой воровки среди бомжей?

– Ну, есть такая маза… Дима, ты бы прогулялся пока, а? Мне с мастером нашим перетереть кое-что надо. – Матвеев по-дружески, но с недвусмысленной угрозой во взгляде обратился к Митрохину.

Оперативнику пришлось ретироваться, и первое, что он увидел, выйдя из дверей мастерской, – живую картину под названием: две нимфы наслаждаются видом зацветающих сиреней. «Нимфами» представали супруга Жарова, худощавая, высокая, со стильной стрижкой брюнетка лет пятидесяти, и… Юлия Шатова, которую Митрохин мельком видел в монастыре, но сразу же узнал по копне золотых кудрей и неистребимой решительности взгляда, который она переводила с улыбчивой хозяйки на ровно подстриженные ветки деревьев.

 

Глава двадцать первая

Рисковая Шатова, не захотевшая после благостного общения с батюшкой погружаться в домашнюю бытовуху, решила «прокатиться» до «Приюта Веры» – благо, путь недальний. Прежде всего ее всерьез заинтересовал рассказ Дорофеича и, чуть позже, матери Нины, которая объясняла, как доехать до усадьбы Жарова, и пылко восхищалась исцеленными алкашами. Конечно, после нападения Арины на мужа Люша не могла не опасаться и за себя, но она рассудила, что если оперативники в «Образцово», как утверждал это Быстров, то уже задержали прячущихся убийц. Или спугнули их. А если там никого нет, то и ей опасаться нечего. Наоборот, наблюдательная сыщица может вызнать что-нибудь полезное для следствия. Но прежде, конечно, алкоголики. Анонимные или православные. Или «перемешанные» в одном флаконе.

И вот теперь неугомонная правдоискательница вела милую беседу с женой хозяина приюта. Виктория Жарова, принимавшая Люшу, нравилась ей: прямая, здравомыслящая, доброжелательная, ухоженная, и при этом не слишком счастливая. Угадав в Шатовой родственную душу, – а Люша сразу объяснила при входе в это диковинное царство трезвости причину визита: муж «сухой алкоголик» (не пьющий в данный момент), что делать, чтоб не сорвался? – Виктория была с «пациенткой» предельно откровенной:

– Чтоб муж меньше пил, старалась побольше пить с ним за столом сама. Почти спилась. Но спасла дочь – я полностью ушла в ее проблемы. Это для вас должно быть главным – уметь выстраивать собственную жизнь, если нет возможности бросить алкоголика. Подчас возможен только разрыв – в целях самосохранения. Меня, по идее, и в живых быть не должно. Избита я бывала каждый месяц до полусмерти.

– Да как же вы терпели столько лет?

– Да вот любила. Надеялась.

– Но теперь-то все хорошо?

– Да, хорошо. У него, да. А у меня, горожанки до мозга костей? В отрыве от дочери и внуков? И потом. Я старею, Юленька, не перебивайте. А муж у меня еще полон сил. Ох, не о чем говорить, – Виктория пригнула к глазам ветку с набухающими почками: – Смотрите, какая ранняя сирень в этом году будет? Неужели до Дня Победы распустится? Я такое один раз в жизни видела.

Виктория с Люшей пошли по мощеной тропинке, соединяющей два корпуса усадьбы – «женский» и «хозяйский». Жарова заговорила тихо, но категорично, будто подводя неоспоримый итог:

– А вообще я так скажу вам: ничто не поможет, пока человек сам не решит бросить пить. Только сам. И это, как правило, редкое чудо. Вот как с моим Жаровым. К сожалению, это чудо не всегда становится гарантией счастья для близких. Невзирая на особняки и джипы…

– Вы очень сильная, – сочувственно произнесла Люша.

– Я?! Да что вы. Вот он – сильный. Как монстр.

Виктория заразительно засмеялась.

Они подошли к стоянке на четыре машины – массивному навесу, под которым сейчас стояла «вольво» хозяйки и черный джип. У южного бока громоздилась нехитрая альпийская горка. Люша наклонилась над ней, но тут же выпрямилась, так как ее внимание привлек спешащий к навесу крупный мужчина – с перекошенным, напряженным лицом и паническим взглядом, вперившимся в Шатову.

– Уезжаешь, Ваня? – крикнула мужчине Виктория.

Тот ничего не ответил: скользнул за руль, и через секунду двигатель его джипа уже взревел, готовя машину к броску. И тут Люша увидела непривычно бледного и очень сосредоточенного опера Митрохина, которого помнила по первому дню расследования в монастыре. Дима шел к навесу, неестественно прижимая правую руку к бедру. Джип уже подался вперед и почти вылетел на залитую солнцем дорожку, но на его пути встал решительный и даже свирепый оперативник, вскинувший сцепленные руки с пистолетом. «Нимфы» охнули и замерли на месте.

Митрохин зычно крикнул:

– Иван Матвеев, выходите из машины с поднятыми руками!

Видя, что призыв не возымел никакого действия, Митрохин, покрываясь красно-лиловыми пятнами, закричал еще громче и воинственнее:

– Матвеев! Вы арестованы по обвинению в краже и причастности к серии убийств! Оружие на землю. При попытке к бегству – стреля…

«Ю» утонула в женском визге, потому что Матвеев, открыв водительскую дверь, в мгновение ока схватил за шкирку стоящую в двух шагах от него Люшу и приставил к ее голове пистолет. Митрохин, по-детски хлопая растерянными глазищами, опустил руки с оружием.

– Все ушли с дороги и дали мне возможность уехать с Шатовой!

(Люша в изумлении, пересилившем ужас, скосила глаза на морду этого чудовищного мужика, который почему-то знал ее фамилию.)

– Если почувствую преследование, выброшу ее с простреленной головой. Ну?! Что вылупились?! – Матвеев обращался к набежавшим на шум «пациентам» – Аристарховичу, Андрею-стекольщику и сторожу-старперу Петровичу: – Быстро ворота открыли!

Сторож, а за ним и Андрей побежали к воротам. Аристархович в мольбе тянул к Ивану руки, а Виктория судорожно вцепились в свою длинную шею, будто пыталась удавиться. Самое плачевное зрелище представлял Митрохин: он превратился из грозного нападающего в беспомощного наблюдателя с никчемным пистолетом в руке. У него было несчастное, злое лицо. Вдруг Дима сделал решительный шаг к Матвееву:

– Оставь женщину! Я поеду с тобой заложником! Вот, смотри – кладу пистолет на землю.

– Заткнись и стой на месте смирно! Не хватало опера валить: плавали, знаем. – Матвеев ткнул в спину Люши кулаком, призывая сесть в машину. Бесстрашная сыщица не могла поверить, что не найдет и из этой ситуации выхода, пыталась что-то изобразить, открывала рот, силясь сказать «нужное», но наткнулась на совершенно безумный, загнанный взгляд широкомордого, который процедил сквозь зубы: – Села и захлопнулась. Все! Допрыгалась…

И Люша поняла, что, похоже, на этот раз действительно «допрыгалась». «Нужно слушать мужа. В следующий раз чтоб я…» – мысль оборвалась, и Шатову вдруг затрясло так сильно, что она не могла справиться с клацающими зубами, дробь которых была единственным слышимым ею звуком: не будет никакого следующего раза, прости-прощай, артистка-огородница.

Машина вылетела за ворота, взвизгнули тормоза, и громада, повернувшись к приюту правым боком, рванула по колдобинам необразцовой «образцовской» дороги. Митрохин кинулся в дом, к телефону. Подняв на ноги нужные службы и получив оглушительный и краткий втык от начальника-полковника, которому он дозвонился на мобильный, Митрохин рванул к своему «жигуленку». У распахнутых ворот «Приюта Веры» его подпрыгивающую машинку, удаляющуюся в сторону большой дороги, провожали почти все пациенты обители: они успели роем налететь, растревоженные слухом о настоящем криминальном сюжете, развернувшемся под тихими готическими сводами. Уже раздавались тут и там воспоминания, начинавшиеся ностальгическим: «А вот у нас сидел один…», кто-то начал даже подхихикивать, но весь этот балаган быстренько свернула Виктория, скомандовав:

– Сейчас Жаров примчится и даст вам жару! Ну-ка, марш по каморкам носки штопать! – У «пациентов» был законный выходной, который они, как правило, посвящали домашнему хозяйству и бане.

– И что тебе дома не сидится, мышь кудлатая? – в голосе Матвеева звучало столько ненависти и он так безумно, рисково вел машину по разбитой узкой тропке, что Люша не понимала, чего боится больше – переворота этого чертова джипа или пистолета сумасшедшего мужика.

– Что я вам сделала? Я вас не знаю даже, – пискнула Шатова чужим, дребезжащим голоском.

– Зато я тебя ЗНАЮ! Слышала такое слово – Интернет? Набираешь фамилию Шатова, и на тебя вываливаются ваши счастливые с супружником рожи. Мужа твоего актер-актерыча пожалели, чтоб ты наконец приткнулась к нему, а не по монастырям шастала, а ты, настырная. Я чуть дуба не дал, как от реставратора вышел! Стоит! – От града последовавших изощренных оскорблений, о существовании которых даже не отличавшаяся щепетильностью речи Люша не имела до того представления, женщина вжалась в сиденье, как от пощечин.

Матвеев не свернул на большую дорогу, которая тянулась к трассе, а вильнул на развилке снова на проселок и стал судорожно зыркать в зеркало заднего вида:

– Ну настырный пацан! Послал уже кого-то. Все, я предупреждал…

Люша успела вскрикнуть «Господи помилуй!» – и почувствовала у головы пляшущую сталь – машина тряслась по непролазной дороге, как в припадке.

– Прыгаешь, быстро! – скомандовал Матвеев.

– Нет! – завопила Люша, глядя на пролетающие за окном ухабы, ощерившиеся ветками голых еще кустов.

– Прыгай, или башку снесу! – заорал нелюдь так отчаянно, что Шатову будто вынесло из машины силой его крика. Она проломила чахлый ивняк и рухнула в канаву с набросанными в нее бутылками.

«Почему у нас в каждом глухом лесном закутке находится место вездесущей алкогольной таре? Видимо, потому что мы и в самом деле самая пьющая страна. По статистике, после Молдовы», – какие-то никчемные, в сравнении с ужасом и серьезностью момента, мысли рождались в голове. «Да разве это голова? Это жбан, чугунный жбан, расколотый пополам. Чугун вообще может расколоться»? И еще болела спина. Внизу. Нестерпимо. Она не могла от этой вонзающейся в нутро боли пошевелиться. Совсем… Но вдруг Люша увидела небо. Незыблемо спокойное. Равнодушно бредущее над ней.

«Как можно с таким выспренным безразличием взирать на убийство? Зачем это небо и эта боль? А-ах! Неужели это небо Аустерлица? Сейчас будет карапузистый Наполеон с его знаменитым: «Вот прекрасная смерть…?» Но, слава Богу, Наполеон не появился, а перед глазами возник Саша, обнял и сказал жарко:

– Представляешь, ты, когда рожала, кричала не «мама», а «Саша».

– Я знаю. Очень страшно без тебя было, и больно, – последнее, что пронеслось в голове Люши, впавшей в забытье и истекавшей, как ей казалось, кровью. Юбка в падении задралась, и Шатова с размаху проехалась по торчащему бутылочному стеклу голой поясницей, правым бедром и ягодицей, в которой и застрял крупный осколок. Из рваной раны споро сочилась кровь.

Матвеев не мог оторваться от замухрышистого, но будто волшебного в своей силе и проходимости «фордика». «Вот гад! Даже судьба этой ненормальной болонки его не волнует! Не притормозил, чтобы посмотреть, что с ней… Ну, держись, коллЭга!»

Иван, вдавив педаль газа в пол, заставил машину скакнуть через месиво канавы. Джип взревел, буксуя в топкой глине – начинались болота, и дальше, похоже, бежать было некуда. Преследователь на размышления времени не дал: притормозив у трясины, он высунулся из-за руля в окно и двумя безупречными выстрелами продырявил задние колеса джипа. Матвеев пригнулся, до упора откинул сиденье, перевалился с пистолетом в руке назад. Первым выстрелом вышиб заднее стекло. Для второго изготовился и, на долю секунды рванувшись вверх, рухнул навзничь, на кожаное теплое кресло, с аккуратной красной дырочкой посреди лба. Гаснущим, ритмично мерцающим рассудком, под звук какого-то долбящего в затылок метронома, успел ужаснуться: «Карлуша?! Ах ты, снайпер чертов! Не сгнил на зоне? Нет, не хочу…» Мерцание поглотила тьма, и метроном, становясь все глуше, глуше, стих.

Тощий интеллигентный Карлуша, напоминавший очками, заношенным мятым костюмчиком и несуразной, домашнего дизайна, стрижкой младшего научного сотрудника, копошащегося до седых волос на всех без исключения институтских кафедрах, смиренно вылез из-за руля своего «жалкого» «фордика». Единственной несуразностью облика этого ученого-неудачника были тончайшие кожаные перчатки, с которыми снайпер не привык расставаться. Первым делом он в три прыжка подобрался к кромке болота, отороченной сухим прошлогодним рогозом, и с силой зашвырнул свой пистолет в топь. Затем мужчина вернулся к машине, открыл багажник, достал канистру и потрусил к джипу. Заглянув через разбитое стекло в кабину, по-философски вздохнул и стал плескать бесцветной жидкостью. Через минуту джип горел, как сноп сухой соломы. Тут Карлуша подобрался, в его движениях появилась ловкость и быстрота. Он мгновенным, фотографическим взглядом осмотрел салон «форда», проверил бардачок, ящик между передними сиденьями, задние карманы кресел, багажник – чисто. Канистра запрыгала, выплескивая бензин на серую крышу такой удобной – эх, жалость-то – машинки, и в мгновение ока старушка загорелась вслед за собратом-тяжеловесом. Оставалось утопить канистру вслед за пистолетом, и – адью! – в родные пенаты, на кафедру.

В смысле, в ближнее Зарубежье, где вольготно, на широкую ногу жилось который год убийце-наемнику Олегу Савельевичу Карлову по кличке Карлуша. Когда-то его «пасли» по делу о наркотиках, в котором он должен был убрать курьера, и уголовка, и комитет: Матвеев с Репьевым. С Репьевым удалось договориться: подставили Жидяру, которого Матвеев потом и отмазывал – «мокруху» на Кантора так и не повесили. А на Карлушу опер взъелся – ну не сложились отношения – бывает… Разве ж мог он предположить, что Олег Карлов сбежит, и не только выживет и плохо-бедно устроится, но даже иногда, не более двух раз в год, будет приезжать в первопрестольную на заработки или, как в этот раз, при форс-мажорных обстоятельствах, по старой дружбе.

Добравшись до трассы и очистив стоптанные башмаки от глины прутом, а потом и влажной салфеткой, Карлуша уже и душой, и мыслями пребывал далеко, в теплом южном городе, где усатенькая жаркая Зарема наготовила, небось, к его приезду плова с бараньей грудинкой и с барбарисом, собранным своими руками, а отнюдь не покупным, из пакетика.

Когда Карлуша выбирался на дорогу, Митрохин домчался на своем дребезжащем драндулете до развилки, ведущей к болотам. Там уже дежурили дэпээсники. Но они не видели джипа, номер которого был разослан на все посты ГАИ. Дима решил выбираться на шоссе и ехать вглубь области, от Москвы, потому что вряд ли преступник рискнул бы светиться около столицы. Оперативник думал об одном: где-то Матвеев должен выбросить из машины Шатову. Живую или мертвую. Второй вариант он представлять не мог: перед глазами почему-то возникало лицо сухаря Быстрова. Что-то там у него с этой дылдой-блондинкой, со слов Поплавского. А дылда чуть не сестра этой чокнутой Шатовой, которую не иначе как бес пригнал в приют. «Господи, если Ты существуешь, если всемогущий, пусть эта женщина будет жива, пожалуйста! Ну, Господи, что тебе стоит? Спаси ее! Спаси!» Митрохин и сам не понимал, что горячо, исступленно молится за Люшу.

…Буська повадилась сбегать. Объяснений матери, что у кошек случаются такие бешеные периоды, когда им надо гулять, а не вылизывать на подоконнике лапу и пузо или наблюдать за курами, тыкаясь розовым носом в стекло, Гошка не принимал. Девятилетнему деревенскому мальчишке хотелось, чтобы Буська его слушалась, а он ее дрессировал. Очень хотелось научить эту серую дурочку делать стойку на передних лапах, как по телевизору, он видел в шоу одного клоуна. Сегодня Буська вообще превратилась в тигрицу – расцарапала Гошке руки в кровь и выскользнула из дома. И не спряталась, как водится, под будку к своей верной приятельнице Найде, а улепетнула за забор. Мать ругалась, на чем свет стоит, и отправила сына Буську искать: ведь кошка только научилась мышей ловить! Вчера придушенного мышонка притащила на кухню и давай с ним играть. Тот от страха и помер: так она визжала и лапой его лупцевала. Мать не разрешила досмотреть Гошке «ужастик» – выгнала с кухни, а Буське потом сливок налила. Во! И теперь мальчишка с тоской шел от деревни в направлении болот, выкрикивая «Бусь-бусь-бусь!!» Бабка Тоня – соседка, что «висела», по обыкновению, на своем колченогом заборе, комментируя проходящую мимо нее вялую деревенскую жизнь, – крикнула, что Буська шмыгнула между Семеновским и Харитоновским домами, и больше, как к болоту, ей бежать некуда. Гошка зашел в своих поисках Бог весть куда – нет никакой кошки!

– Да на фиг ей это болото! Она небось к Гусевым, к их котам помчалась. – Мальчишка едва не плакал от усталости и тревоги за бестолковую питомицу и повернул уже назад, как вдруг заметил туфлю. Красивую, женскую, на хитром каблуке. По-моему, такие Машка, сестра старшая (жутко, кстати, бестолковая), называла платформой. Как только на ней ходить, на этой платформе? Как на табуретке, наверное. Гошка подошел к интересной туфле, невесть откуда взявшейся под кустами, и увидел… ногу. Женскую, без туфли, с диковинными красными ногтями, торчащую из зарослей тонкого ивняка. Любопытство пересилило страх, и Гошка заглянул в кусты. Женщина, в задранной черной юбке, без туфель (второй обувки поблизости не наблюдалось), в коротком кожаном пиджачке, задранном до подмышек, лежала, неестественно раскинувшись, как сломанная Машкина кукла Нэнси. И волосы у женщины были, как у Нэнси, – кудрявые, золотые. Гошка понял, что эта «красивая страшная» тетка – мертвая. И заверещал похлеще пожарной сирены. Так и орал, пока бежал до деревни. Охрипшего, зареванного пацаненка обступили, но толку от него добиться не могли. Тот лишь талдычил: «Там, на болоте, тетка без туфель лежит!» – и все тебе. Большинство деревенских или не приняли всерьез рев мальчишки, или просто не захотели отвлекаться от первомайского застолья, но некоторые, мать Гошки, которая никогда не видела своего ребенка в таком состоянии, сосед Валька, молодой духарной парень, недавно вернувшийся из армии, и любопытный до всего дед Агапыч, пошли на разведку.

Через полтора часа Юлия Шатова лежала в реанимации эм-ской районной больницы. Состояние ее оценивалось как тяжелое.

В то время когда в приемный покой ввозили каталку с пострадавшей, из больничных ворот выходил, прихрамывая и держась за правый бок, старичок бомжеватого вида с сумкой-тележкой, которая, погромыхивая, волоклась за ним. К груди дед прижимал объемистый сверток, тщательно замотанный бечевкой. Когда бомжа, приползшего в лечебницу неделю назад с неимоверными болями в боку и пояснице, увозили на срочную операцию по удалению желчного пузыря, он рыдал и чуть не дрался – не хотел отдавать пакет. Только когда сестра заорала, что им тут «дерьма помойного не надо» и все барахло будет дожидаться Семена Ямщикова, 1946 года рождения, регистрации не имеющего, в отдельном шкафчике, больной успокоился и отдал бесценную свою поклажу. Приходя в себя после операции, лежа в шумном и навязчиво светлом больничном коридоре (в палате бомжу места не нашлось), Семен молчал, плакал, думал и молился. И вспоминал… Бродяжничал давно. Как с зоны пятнадцать лет назад вышел. Сидел по глупости – приемник вытащил из машины незапертой. И что его тогда дернуло? Денег, конечно, не хватало. Да что там! Не было совсем. Как, впрочем, и жилья. Его оборонный завод в девяносто втором закрыли, вернее, стали на нем какие-то кастрюли клепать. Но кастрюль требовалось значительно меньше, чем когда-то ракет, и потому большинство рабочих уволили, выдав отступные теми же кастрюлями. Жена их год распродать не могла! А потом не стало ни жены, ни денег, ни квартиры – не с новым же хахалем бывшей супруги в однушке жаться? Словом, отсидел, вышел и прибился к храму сторожем. Но попивал. За то его настоятель, мужик свирепый, и выгнал. Так и стал «очарованным странником»: по обителям ходил, побирался, а где и работал, если в охотку. А потом Семен пришел на православную выставку и прикипел к ней. Уж больно подавали хорошо: народу подчас текло видимо-невидимо. Даже комнату смог снимать неподалеку. Словом, устроился, наконец. Но лукавый не дремлет, искушение не заставило себя долго ждать.

Семен чаевничал в тот день в палатке Горы и Стасика, которые доверяли Динамику и даже наладили с ним деловые отношения. Размножали на своем компьютере редкие записи монастырских песнопений, которые хранил Сенька, и продавали по сто рублей. Двадцатку с диска платили бомжу. К разговорам монахов Семен обычно не прислушивался: разрешают погреться, чаю нальют, и слава Богу. А их коммерческие иконные дела – не его «динамиковское» дело. Но тут случай выпадал особый. Попы всерьез говорили о грядущих миллионах и даже, хихикая, выбирали, в какую страну поедут отдыхать. Стасик стоял за православную Грецию, а Гора за экзотический Таиланд, где, тьфу-ты, по Сенькиным понятиям, грязь одна. Потом они достали карту автодорог и прикидывали, как лучше ехать до «Приюта Веры» и сколько времени это займет. Семен, проявив доброжелательную заинтересованность, спросил, что за выгодное предприятие намечается.

– Э-э, дорогуша, Спаситель нам помогает, – закартавил Стасик, а Гора заржал, как всегда, грубо, по-лошадиному: – Что в серебряном окладе…

И понял Сенька, что особую, видать, икону собираются эти липовые алчные монашки то ли украсть, то ли купить. Тащил бродяга свою грязную тележку по выставочному проходу и вскипал от обиды и зависти: «Почему они на Божьем имени себе тут кормушку устроили, не боясь кары небесной, а я, рабочий человек, потерявший все по прихоти власти – бездарной и такой же лживой, как эти длиннорясые извращенцы, должен гнить в вони, на морозе, без своего угла и куска хлеба!» Расплакался Семен. Уселся на ступеньки лестницы, а тут к нему с жалостью и подошла сердобольная Олька-косая. Так дело и решилось. Грязное дело. Вон как Господь поучил: чуть не помер Динамик. И что характерно: ни почки, ни сердце не прихватило, а именно желчь разлилась, будто заполонившая его нутро зависть, злоба, алчность. Разве мог Семен знать, что приступ острого холецистита спас ему жизнь? Вот уж воистину – «…без Божьей воли и волос с головы не упадет» (Лк.12:7).

К выписке, с которой подобный Ямщикову «контингент» в лечебных учреждениях поторапливают, он все уже решил и, выйдя за серые металлические ворота, направился, изредка присаживаясь и хватаясь за пластырь на боку, к единственно возможному для него пристанищу.

«Неужели все снова получилось?!» Арина не могла поверить, что летит в самолете к солнцу, заходящему только для того, чтоб освежиться в море и вновь жарить почти без передыху: триста дней в году. Летит к новым, другого сорта людям, для которых можно стать наконец собой – доброй, смешливой, щедрой. Летит к радости, которую она вдруг почувствовала, вспоминая беспомощного, но любящего Григория. Слава Богу, боль и смерть оставались в том, жутком мире. И ужас выживания сброшен с высоты десяти тысяч метров. Арина ничуть (ничуть! ничуть!) не раскаивалась в убийствах: так уж сложилась у бедных недотеп судьба. «Если б не они, то я», – думала Врежко.

«А ведь это совершенно невозможно! Так долго выстраивать и лелеять будущее, чтоб сдаться, бросить все на полдороге? Нет, нет…Только…» – Арина потыкала языком в язву на внутренней стороне щеки, которую, видно, сильно прикусила ночью. Неужели припадок во сне? И эта слабость, дрожание в руках, ломота в затылке, и… ничего. Никаких воспоминаний. В последние три года, после курса гипноза, припадки случались совсем редко. И не такие сильные, как в детстве, подчас едва заметные: накатывал навязчивый запах, предметы плыли вкривь, вспышка, короткая потеря сознания, иногда даже незаметная для окружающих: Арина замолкала на полуслове, столбенела, а потом приходила в себя. Головная боль, слабость, тремор. И никаких воспоминаний. Она всегда имела с собой расслабляющее средство, которое помогало избежать приступа. Арина предусмотрительно не сдала в багаж тюбик-клизмочку с мазью-спасительницей, которая действовала через две-три минуты.

– Обед. Пожалуйста, обед. Курица, мясо? – к Арине подкатила тележку аккуратная, вышколенная девочка-стюардесса.

– Спасибо, нет. Чаю.

– Чуть позже.

– Да, конечно.

Запах от лотка, который раскрыл этот толстый мальчишка, летевший с такой же свиноподобной матерью, был отвратителен. Все воняло газом. «Почему газом? Зачем? Греют ведь в электропечке. Газ. И кресло… влево. Да оно отъехало! И я… моя нога – что с ней? Колено раздуто, дует. Его дует…» Арина в панике дернула замок сумочки – благо, тюбик наверху. «Теперь встать: спокойно, без нервов, туалет впереди, далеко. Тот, что сзади – ближе, но путь преграждает тележка стюардессы. Что ж, значит, вперед. Ничего…»

Пот заливал спину. Ноги отказывались подчиняться: такая вязкая, мучительная походка подчас снилась ей. Арина не могла дойти до необходимого предмета, который оказывался при ближайшем рассмотрении никчемной ерундой – шкуркой апельсина или скомканной наволочкой. Врежко добралась, держась за кресла, до спасительной кабинки. Стюард, встретившийся у туалета, попытался что-то участливо спросить. Арина отмахнулась: грубо, не имея сил быть вежливой. Скорее! Задвижка сработала со второго раза, как же все долго. Сейчас, сейчас плоть почувствует лекарство и наступит долгожданное расслабление. И можно будет, отсидевшись пять минут, умывшись, выйти и жить дальше. Расстегнув джинсы, она уже откручивала непослушную крышку на колпачке трясущимися руками, и тут… вспышка! И смеющееся, круглоглазое лицо дурочки Татьяны Красновой в платке просипело, уплывая вбок, к зеркалу, – Ари-и-и… Припадок кинул женщину вперед, в стену. Ее гибкое тело забила мелкая судорога, глаза закатились, язык запал, не пуская в глотку слюну, пенящуюся у губ, и Врежко, согнувшись пополам, зажатая крошечным пространством кабинки, заколотилась совершенным, выпестованным лицом о металл раковины, а потом рухнула затылком на смертоносное, выпачканное туалетное седалище.

Григорий Репьев ждал Арину в отеле, в пригороде Мадрида. Он получил от нее утром на резервный телефон СМС с номером рейса и часом прибытия, но встречать любимую побоялся. Трусливый Репьев считал себя человеком осторожным и предусмотрительным. Он прекрасно понимал, что уже находится в международном розыске. В номере, по которому он прошагал уже не один километр, сидеть не представлялось никакой возможности. Григорий спустился в бар, заказал коньяку. Он старался сдерживаться, не пить. Но сейчас, в радостном и жутком предвкушении встречи, не мог справиться с собой. Бармены, два тощих маленьких испанца, внешне ничуть не отличающиеся, на взгляд Репьева, от «наших» азербайджанцев или дагестанцев, раскатисто перекрикивались. Один копался в кассе, другой расставлял чистые стаканы. Их крик перебивал работающий телевизор. Красивая блондинка, посверкивая акульими зубами, истошно лопотала. Видно, речь шла о кризисе. На экране мелькали цифры, значки евро и доллара, показывались какие-то протестующие толпы.

Потом картинка изменилась, и на экране возник самолет, стоящий вдалеке от камеры на летном поле. К самолету спешила машина «скорой» с мигалкой. Какой-то страж порядка отрывисто говорил что-то в палки ощерившихся на него микрофонов. Прозвучало нечто знакомое: ВЭЙРА ЛЪАПТЭВА. Это словосочетание повторила потом и блондинка с зубами, и тут… на весь экран высветилась страница паспорта с фотографией коротко стриженной рыжеволосой женщины. Паспорта, который Репьев собственными руками клал в ячейку на Белорусском вокзале. Григорий даже не был ошарашен: он, кажется, ждал чего-то подобного и, двигаясь к стойке бара, произнес, словно отмахиваясь от мирно устремленного на него взгляда тучного мужчины в элегантных очках, попивающего пиво в центре зальчика:

– Да конечно, конечно…

Купив бутылку коньяка у стрекочущих еще громче прежнего испанцев, Григорий поднялся в номер, в тупом безразличии открыл бутылку и, удовлетворенно хмыкнув, потянулся к карману пиджака. Лекарство для «дедов-пердунов» – гладкие катышки – глоталось с удовольствием. Хватило б и двух штук. Но Репьев всыпал на язык десяток и с наслаждением запил псевдоэспумизан обжигающим напитком. Забываясь, мурлыкал про себя любимое, из Высоцкого, что вертелось с утра в голове: «Эх, ребята, все не так. Все не так, ребята!»

В трапезной Ермильевской пустыни – небольшой, по-деревенски уютной комнате ветхой избы – бо´льшую часть занимали столы, выстроенные буквой «Г», и лавки. Обед проходил как обычно – в доброжелательном, непринужденном общении насельников с паломниками. Монахов было четверо: черноволосый, в толстых очках, похожий на профессора настоятель Алипий, маленький улыбчивый отец Иоанн, родной отец настоятеля, худощавый, отрешенный дьякон Арсений и игумен Вассиан, густобородый, длинноволосый: и седеющая борода, и русая копна кудрявых волос не создавали ощущение неухоженного буйства, а были аккуратно вымыты и расчесаны. И весь облик высокого, горбоносого, с распахнутыми голубыми глазами монаха отличался не показным аскетизмом и неприступностью, а добросердечием и мягкостью. Мягкость, конечно, имела разумные пределы, а вот сдержанность, речь, манеры выдавали в Вассиане человека бесспорно образованного и незаурядного. Пятнадцать лет назад сорокадвухлетний доктор физико-математических наук Всеволод Иванович Бугримов приехал в пустынь, чтоб провести тут Великий пост. Он недавно развелся, его институт дышал на ладан, и вера, поначалу исподволь, незаметно, а потом все требовательнее входившая в его жизнь, толкала к серьезным, можно сказать, коренным изменениям в жизни. Вот он и приехал сюда думать и разбираться с самим собой. Как тогда, так и сейчас, пустынь представляла собой небольшое пространство – желто-белый храм с колокольней и четыре избы – посреди исконной российской деревни без газа и воды. Печки. Колодец. Огороды. Тот же настоятель и те же два монаха: старик-отец настоятеля, он же пономарь, и болезненный тщедушный дьякон, он же звонарь. Вот и все монашествующие. Настоятель Алипий был человеком также в высшей степени образованным, пришедшим в иночество сразу с университетской скамьи. Он писал серьезные труды по догматическому богословию и апологетике и слыл истинным отшельником: в посты почти не выходил из своей избы. В Ермильеве монахи существовали не общежительно, а каждый в своем доме. Впрочем, это сложилось только благодаря тому, что число насельников никогда не превышало четырех человек: мало кто мог ужиться в деревенской аскезе и удержаться на том высоком духовно-нравственном и интеллектуальном уровне, который тут был задан. Ни интриг, ни пустословия. Собственно, за день, бывало, и слова друг другу не говорили. Молитва, службы, научная работа, бытовые хлопоты – дрова, пахота… Всеволод почувствовал здесь истинную, как в детстве, радость и обрел, казалось, потерянный безвозвратно покой и надежность отчего дома. Через год он уже стал монахом Вассианом.

Невзирая на текущую в храме крышу, на отсутствие чудотворных икон, источников и мощей, паломников из Москвы, Питера, Иванова приезжало много. Тех, кому требовалась подлинная молитва и неформальная, благодатная, умная исповедь.

Вот и сейчас в трапезной обедало человек пятнадцать. Они селились либо на втором этаже избы-столовой, либо снимали «углы» у деревенских. За едой дозволялась беседа. Но сегодня все чувствовали тягостное настроение отца Вассиана и с настороженностью посматривали на женщину в черном облачении, сидевшую на дальнем от батюшек краю стола. Она, нахохлившись, пила из кружки кипяток с медом. Когда на пороге трапезной появился следователь Быстров, за спиной которого виднелись еще двое мужчин, даже своим покашливанием и топтанием диссонирующие с духом и ритмом этого места, игумен Вассиан поднялся, посмотрел на настоятеля, который кивнул ему, и монах тихо сказал, обращаясь к послушнице:

– Сестра Алевтина, пойдем…

Изба Вассиана состояла из большой, жарко протопленной комнаты, разделенной русской печью на две части: прихожую, которая умилила Быстрова огромным количеством развешанных на просушку чистых и целеньких носков собачьей шерсти, и собственно жилое пространство: аккуратно убранное, с красным углом, доверху завешанным простенькими иконами. Перед иконами стоял аналой с золотистым покровом. Также в комнате стоял большой письменный стол с компьютером и узкая кровать, увенчанная плоской белоснежной подушкой. Оперативники, дожидавшиеся следователя на краю деревни, подъехали к монастырю, завидев «рено» (к которому, надо сказать, приноровился Быстров за четыре часа пути, и даже стал получать от вождения удовольствие), остались в «уазике», и в комнату вошли вслед за отцом Вассианом трое: Сергей, Алевтина, молчаливая и сосредоточенная, поразившая следователя ясным и осмысленным взглядом, и Светлана, которая выглядела пришибленной, но обещавшей «Сереженьке быть молодцом». Она, как могла, старалась держаться. Получалось не очень. Но гнать Ветку на улицу Быстров почему-то не мог. Словом, она выполняла «секретарскую» роль при дознавателе.

Светлана и Алевтина перекрестились на иконы, отец Вассиан сел за стол, приглашая всех располагаться. Быстров устроился на стуле в торце стола и достал бумаги, Светка принесла табуретку из прихожей, с которой в испуге метнулась рыжая кошка и сиганула на печную лежанку. Алевтина пристроилась, с молчаливого согласия батюшки, на краешке его тощей, застеленной пикейным пледом кровати.

Быстров собрался задать вопрос подозреваемой, но она опередила его, сказав тихо:

– Я расскажу все коротко и правдиво. Батюшка не даст соврать.

Следователь замер, вглядываясь в исполненное достоинства, усталое лицо этой некогда стрекочущей бабы, которая выглядела не просто нормальной, а даже… красивой, значительной. На Светку превращение, произошедшее с монашкой, произвело и вовсе громоподобное впечатление, и она, сморщив лоб, будто силилась понять: может, обознались, может, это не Алевтина-блаженная, а кто-то другой, похожий на нее?

Алевтина медлила, а потом, удрученно покачав головой, сказала:

– Боюсь, коротко все же не получится. Мне бы хотелось, чтобы вы поняли. Нет, не простили, не пожалели, а имели объективное представление обо всем, что привело к беде. К испытанию…

На слове «объективное» Быстров со Светкой коротко и выразительно переглянулись. Нет, Алевтина-блаженная так говорить не могла. Эта женщина зачем-то проживала жизнь несуществующей бабы, которая стала убийцей…

– Я родилась в краснодарском селе, в семье любящей и щедрой. Может, если бы не захотела менять жизнь, не стремилась в «столицы», к богемному блеску, все сложилось по-другому. Но тут уж – кому что на роду… В Москву приехала поступать, ясное дело, в артистки. Мы ведь все, если не артисты, так художники. – Сергей снова переглянулся со Светкой, дернув углом рта. – Но кому-то ведь и вязальщиками на мясокомбинате надо быть. Вот вместо фуэте и крутила колбасы два года. Милая работа. Закаляет. – Алевтина поправила узел послушнического платка. – А потом я встретила Павла. На улице. Он шел веселый, пьяненький, разбитной и… необыкновенно красивый. Художник! Гений! Только закончил «Суриковский» с отличием. Надо сказать, что деваха я была красивая. Фигуристая, высокая, глазастая. Южная красавица, одним словом. Павел будто голову потерял – шел и шел за мной до общежития. В общем, стала я его моделью и музой. И женой, как теперь говорят, гражданской. Жили с его братом и глухой матерью в двух комнатах коммуналки. Пристрастилась я тогда к живописи, литературе хорошей, музыке. Образовывал меня Павел. Даже подталкивал к поступлению на искусствоведческий. Но больше все же толкал в иную сторону. Не складывалось у него с официозным искусством. Бунтарский дух, гордыня, непризнанность свели его с культовым персонажем в художественной среде – Анатолием Зверевым. Великим художником и выдающимся пропойцей. В шестидесятые годы у него проходила персональная выставка в Париже, а жизнь он закончил через двадцать лет маляром в пионерлагере.

– Я знаю, о ком вы говорите! Зверева некоторые считают первым русским экспрессионистом. Но он писал в любой манере, а импрессионист выдающийся… – вклинился оживившийся Быстров.

– Откуда такие глубокие познания? – обрадовалась, всплеснув руками, эта «обновленная» Алевтина, к которой никак не могли привыкнуть «дознаватели».

Сергей стушевался и сдержанно ответил:

– Я люблю живопись.

– Как жаль, Сергей Георгиевич, что не представилось возможности пообщаться как следует, по-человечески. Да я бы и подумать не могла, что вы хоть косвенно знакомы с таким предметом, как живопись.

– Ну, знаете ли, Валентина Антоновна, я тоже предположить не мог, что вы не идиотствующая кликуша, а творческая, можно сказать, незаурядная личность.

– Да бросьте. Пустое. Незаурядная… Никчемная! – Алевтина закрыла лицо и закачалась из стороны в сторону.

– Сестра, ты бы покороче, – мягко попенял ей отец Вассиан. – Разговор все же официальный и серьезный. Все эмоции мы перелопатили-выплакали. Будь уж тверда.

– Да-да. Просто это все важно. Это самое тяжкое в моей жизни – то, о чем рассказываю. Остальное – послевкусие, расплата. Картины Зверева есть в Третьяковке, в германских и американских собраниях, а картины Павла… – Алевтина усмехнулась и развела руками. – В семидесятые Зверев, для которого не существовало никаких рамок, норм, казенщины, в искусстве был одним из самых копируемых художников. Подражать ему пытался и мой Закромов. Но больше всего Паша преуспел в копировании его образа жизни, а талант не только не приумножил, но и вовсе пропил. И еще он страдал эпилепсией. Когда умер, пьяный, задохнувшийся в припадке, я нянчила годовалую дочь – слабенькую уродочку с заячьей губой. Семьдесят девятый год. Мать-одиночка, без прописки, работы, истощенная, почти безумная. – Алевтина болезненно скривилась.

Быстров резко кивнул Светлане, у которой предательски подрагивал подбородок. Алевтина продолжила спокойно, раздумчиво:

– Хорошему слову вон батюшка Вассиан меня научил – ТРЕЗВЕНИЕ. Все мы не живем, а будто несемся в угаре. Чувств, хотений, бесплодных мечтаний. «Дайте, пожалейте, поймите! Верещим и клянчим, а сами ни дать, ни пожалеть, ни остановиться. Подумать, дать здравый отчет себе – что плохо, где истина, как пытаться изменить жизнь? – Алевтина встала, заходила в нарастающем волнении по комнате. – Мыла подъезды. Продавала лотерейные билеты, дворничала на заводе. Но долго из-за дружбы с зеленым змием нигде не держалась. И ютилась, где придется. Из коммуналки братик Пашин меня попросил, у него уже своя семья складывалась. А к маме, в село… Нет! Стыдно, больно, обузой-попрошайкой? Нет! Как не погибла в эти пять лет, один Бог ведает. А потом за бродяжничество угодила в тюрьму. Статья тогда была, помните, Сергей Георгиевич? – Быстров кивнул, как, мол, не помнить. – А Милочку, дочку мою, в приют забрали. Очень биться она тогда начала, в шесть лет. А я даже обрадовалась. Под присмотром врачей, накормленная – что ей с бомжихой судимой мыкаться? Разве могла я представить, как изломают там дитя мое?! Разве… – Алевтина упала ничком на колени перед иконами.

Быстров, вычерчивающий свои привычные линии на листе, думал о том, что исповедь нужно прекратить и везти Дрогину в отдел. Допрос отложить до завтра, оформив явку с повинной. Он сочувствовал женщине, но каждый раз, общаясь с преступниками, убеждался, что у каждого из них БЫЛ выбор и ВСЕ они выбирали путь саморазрушения. «Хорошее словцо, трезвение, это Дрогина права… Права!» – Быстров мягко, но требовательно сказал:

– Валентина Антоновна, давайте, пожалуй, собираться. Поедем в Эм-ск. Там и договорим.

– Простите! – вскочила с колен Алевтина. – Я уж теперь скороговоркой. Мне важно вот для Светочки. Для сестер. Пусть расскажет. Прощения за меня, погибшую, попросит. Прости, Фотиния, прости! – в ее кидании к Светке вновь появилось что-то от Алевтины-блаженной, но женщина быстро взяла себя в руки, села навытяжку на кровати. – Когда я вышла из тюрьмы, то перестройка полыхала. Хаос! Судьба упрямо тянула меня в Москву. Хоть дали мне какой-то квиток-направление в О-скую область на работу. Но где-то около Москвы находился приют моей Милочки, и возможностей кормиться столица давала больше, чем какой-то О-ск. С кормежкой все ж не складывалось. И вот шла я голо-одная, обуви зимней нет, плащик, а на улице мороз под двадцать градусов, и прямо перед стекленеющими от инея глазами огромное объявление на воротах храма, что стоял в лесах: требуется сторож и уборщица. Зашла я в храм. А ведь даже перекреститься толком не умела. Смешно. И навстречу мне элегантный такой, седеющий поп с изюминами-глазами. Пронзил просто… И лицо породистое, внушительное. Запахом духов обдал меня, и так брезгливо:

– Не подаем! Не кормим!

Я силы последние собрала, чтоб не упасть и не разрыдаться:

– Хочу уборщицей к вам. И сторожем. За еду. Спать могу у порога. И, кажется, все-таки я упала. Помню смутно. Какие-то женщины подбежали, а поп ушел. Сижу на лавке, под иконой «Взыскание погибших» – она потом любимой моей стала. Заступницей. Чашка в руке с чаем, горбушка… Служба началась – а я дремлю, и будто ангелы меня баюкают-поют.

Служба кончилась, храм пустеет, вон и за ящиком свет погасили. Бабулька все заперла и мне машет – уходи, мол… Думаю, ну, пора. Ангелы пропели, можно теперь и помереть. Совсем не страшно стало умирать. Это я так думала, что пора счеты с жизнью сводить. А поп с изюминами вдруг подходит ко мне, дубленочка высший сорт, ботиночки поблескивают.

– За убийство, за воровство сидела? – спрашивает.

– Да нет, говорю, бродяга я. Так уж получилось. А сама искусствовед, – и справку ему из колонии тяну. Он засмеялся на искусствоведа. А улыбка-то неприятная. Не красила она игумена Псоя. Имечко тоже не слишком благозвучное было.

– Ну, иди, говорит, сторожихой-уборщицей. Но если своруешь?!.

«Прибьет – как есть прибьет», – поняла я.

Так Бог меня спас. А враг уж новых искушений приготовил. Отец Псой оказался человеком верующим, сильным, нежадным, но совершенно дремучим, и, главное, бешеного нрава. Морали, рамок не признавал вовсе. Мне Псой доверял. Вернее, я стала молчаливым свидетелем его дикой жизни, вроде стула, с той только разницей, что могла посочувствовать, вытереть за ним, убрать. Словом, то ли мать, то ли сестра или сиделка… Да, он был очень молод. Это только казалось, что ему лет пятьдесят, а на деле едва тридцать исполнилось. И, наверное, только я знала, как он каялся. До приступов сердечных, до кровавых слез. Поклоны, поклоны… Часами… Но потом – снова срыв – водка, разгул, таблетки…

Отец Вассиан поднялся, подошел в Алевтине, что-то сказал ей тихо.

– Да-да… Я коротко… Я все уже… Я только…

Игумен строго, протестующе поднял руку:

– Все-все. Хватит нам о твоем Псое. Упокой, Господи, его душу.

– А он умер? Молодым? А что ж с ним стало? – Светку разбирало любопытство.

– Он умер у меня на руках, от внезапного приступа сердечного, сразу после отъезда «скорой» из его коттеджа. И успел он передать мне ВСЕ сбережения, что были в доме и ВСЕ ценности со словами, чтоб проходимцам, которые крутились вокруг него, и дальним родственникам-лизоблюдам не достались. Им, батюшка сказал, и до´ма со счетом в банке хватит. Время уже наступило смятенное, коммерческое, но и возрожденческое. Девяносто пятый год. Храм, колокольню новые отгрохал Псой. Подворье выстроил… А со мной… Бутылку, говорит, с маслом подсолнечным тащи, перстни снимай с рук – руки отекли, посинели. Я плачу, за «скорой» опять бежать хочу. А он схватил за локоть так мертво и – уже белыми губами произносит: «Дочь-то найти разве не мечтаешь? Пожить с ней по-человечески?»

Алевтина вдруг выпрямилась и с вызовом, глядя Быстрову в глаза, отчеканила:

– И я все взяла!.. Сбережения у меня к тому времени и свои были – лавкой церковной у метро командовала, закупками для храма занималась. Хорошие деньги текли. В общем, купила комнату в коммуналке на Пятницкой. Потом и вторую комнату выкупила за бесценок. И Милу нашла. Но она уже стала чудовищем, – рассказчица страшно оскалилась, болезненно засмеялась: – Любимым, родным. Но зверем. Тогда я будто разум временами терять стала. А поюродствую – и легче… – Послушница вытаращила глаза, завертела по-сорочьи головой, застрекотала тоненько, надсадно: – А что мне нада, дурре бессовестной? Кипяточку, да крышу. И все! Псалтирь-то всегда рядом – и хорошо, как за пазухой у Отца… Хорошо… Ой-хо-хо-нюшки-и-и…

Игумен Вассиан встал, шагнул к Алевтине, положил руку ей на голову, что-то зашептал. Женщина утихла. Светлана и Сергей в оцепенении наблюдали за метаморфозами, происходившими с этой несчастной, странной женщиной. Придя в себя, Дрогина, как ни в чем не бывало, продолжила свой спокойный и жуткий рассказ.

– Сама-то Милочка в матери уже не нуждалась. Поздно, говорит, кукушка опомнилась. Все так… все так… поздно. Она операции стала делать на лице. Замуж вышла. А я обуза, никчемушная баба… К Богу поближе подалась. В монастырь. Куда ж еще? Квартиру продала, все деньги Милуше. И иконы старые, особые, что Псой дарил. С этого ее бизнес и начался. Жалко, батюшку уж после встретила. И тогда только поняла, что такие, как Псой, – исключение.

Алевтина схватила руку игумена, прижала ее к глазам, стала горячо целовать. Вассиан руки не отнимал. Алевтина вдруг резко поднялась:

– Ну, все! Все!!! Подробности со стаканом, сейфом, мешками – все потом. Вся эта грязь, бесовщина… Не могла я Миле отказать! Тогда казалось, что не могла. Деньги на икону редчайшую ей нужны были, чтобы глотку заткнуть оценщику. Он угрожал, что икона уникальная, из музея Новгородского украдена – не продашь так просто, дело уголовное. Но сестру Калистрату убивать не думала! Нет! Дозу мне Мила неправильно сказала, клофелинщица бесноватая. И «скорую» задержала. Но грех на мне. Давит… Воздуха нет, как давит… А сейчас устала… Поехали! – Алевтина стремительно пошла к дверям. Быстров вышел за ней.

Светка, стоя перед растерянным, сокрушенным игуменом, спросила:

– Вы можете отчитывать? Вы экзорцист?!

– Да нет, – резко отмахнулся монах. – Я не благословлен и не по силе мне такое. Здесь сложная грань: психически больные и одержимые. И тут я не судья. А Алевтина доверяет мне. Любит… И я молюсь за нее, как могу. А могу-то мало. Да ничего я не могу! – лицо отца Вассиана задрожало, и монах отвернулся, подошел к иконостасу.

В эту минуту в комнату вернулся Быстров. Он казался неестественно напряженным. Мялся, не мог поднять глаза на игумена, и Светка поняла, что у Сергея есть какой-то очень важный, мучающий его вопрос. Она вышла из дома, поклонившись батюшке. Отец Вассиан пронзительно посмотрел на Быстрова. А Сергей все тянул, облизывал губы, будто пробуя нужные слова на вкус. Наконец спросил. Про Кольку-самоубийцу, который не давал ему покоя. Про грех и покаяние. Про суд и воздаяние. Про все, с чем не мог никак разобраться, чему противился, с чем не мог примириться.

И вдруг Вассиан улыбнулся – голубые, по-детски простодушные заплаканные глаза его будто окатили теплой волной Быстрова.

– Вы молитву «Отче наш» слышали, знаете? Это наше обращение к Отцу. И вот представьте своего отца. Он вас изо дня в день судит или все же любит?

Быстров, будто первоклашка у доски, потупился, а потом вспомнил и неожиданно для себя выкрикнул:

– Мой отец очень любил меня! Он вырастил меня один…

– Так вот Отец небесный любит вас в тысячу раз больше! Он ми-ло-серд. Это главное. Милосерд! Ведь чего мы ждем от веры? Почему плачем перед иконами и мчимся к старцам, как вон к Савелию толпы рвутся? ПРИЯТИЯ жаждем, а не суда, невзирая на то, что творим и чем являемся. И про эту любовь отцовскую не нужно рассуждать. В нее нужно просто поверить. И Кольку-мученика вашего Он любит так, как вы и представить не можете. Счастлив ваш Колька у Господа. Знайте твердо, и не мучьтесь этим.

Вассиан сел у стола ссутулившись, опустив буйно заросшую голову.

– Спасибо, батюшка, – выдохнул Быстров, смущенно заморгав. Его горло будто перехватило острой тесьмой, и он стремительно вышел от игумена на яркое, жизнетворящее весеннее солнце. Также ярко, покойно, ново было и на душе Сергея.

 

Глава двадцать вторая

Дорофеич сцепился с этим бродягой, который посягал на вверенную ему территорию, аки цепной ревнивый пес. Ишь, навострился – с телегой и с какими-то тюками прямо в ворота лезет…

– Тута не ночлежка тебе, там-та. Женский, паря, монастырь – для твоего роду ход закрытый, там-та. У сестер ваще траур по убиенным – не кормят паломников и не принимают, там-та. Тем бо всякою голодрань, еще не хлеще! Там-та.

– Да мне, мил человек, только иконы передать. В дар. Обители.

– Хлама не нада нам! Сами пишем образа! Еще жучка или плесень притащишь, там-та. А нам к святости не фартово такое дело, там-та.

– Ну, просто пакет передай – и все! Трудно, что ль? – У Сеньки Динамика гноился шов, от слабости он обливался потом, валился с ног и пить хотел нестерпимо, а тут еще этот, безглазый – ну чисто пес! Даже зло стало брать, и мысли гневливые зашевелились: «Не пускает Господь в обитель – и не надо! Загоню, вон, в Москве икону «Спаса», знакомому попу по сходной цене. Пусть все вернется на круги своя – раз не принимает Бог покаяния…»

Но в самый драматический момент стычки к воротам, на шум, подошла послушница Елена:

– Ты что, Дорофеич, так орешь? Матушка еще услышит.

– Да вот ходют, сестричка, всякие обглодыши, хлам несут. Объясняю, нам без надобности, там-та.

Елена посмотрела на бледного измученного мужичка с взъерошенной бородой, слипшимися седыми волосами и несчастными – в форме домика – глазами, в которых стояли слезы.

– Пойдемте, батюшка, поедите. Вы голодны? – Елена протянула руку к свертку мужичка. Тот передал ношу этой высокой монашке с добрым простым лицом и заплакал. Дорофеич махнул рукой и скрылся, шибко рассерженный, в своей каморке.

В паломнической трапезной Сенька первым делом развязал бечевку и достал из бумажных многослойных пут образ Спаса Вседержителя в серебряном, почерневшем окладе. Лик Христа казался не строгим и отстраненнным, как на более поздних, привычных для верующих образах, а теплым, с живым, участливым взглядом. Елена, ставя тарелку с лапшой перед бродягой, замерла, увидев необыкновенного Спаса.

– Я, сестра, икону эту старинную – бесценную, как говорят знатоки, подарить хочу вашему монастырю. – Старик в бессилии облокотился на стол, закрыв глаза.

– Спаси Господи! – воскликнула послушница. – У нас ведь храм во Имя Спаса Вседержителя! Это, видно, по молитвам почивших сестер нам в утешение Господь вас прислал. Сейчас, батюшка, вы кушайте, не стесняйтесь, и компот вон на краю стола в графине пейте, а я за благочинной. А какого ж века икона, известно?

– Ох, матушка, верь-не верь – одиннадцатого.

– А-ах! – только и смогла произнести, всплеснув руками, Елена, убегая из трапезной.

Через некоторое время вокруг Спаса собрались взволнованные монашки: Елена, Капитолина, Нина, Мария и Зоя – как главный специалист по иконописи. Она, сдвинув очки на лоб, почти вплотную прикладывала образ к глазам, напряженно таращилась, будто хотела что-то разглядеть под слоящейся краской. Наконец, аккуратно положив икону на стол, покачала в недоумении головой:

– Как же она могла так сохраниться замечательно в обычных условиях? В тепле, перепадах влажности? Просто не верится. Это или чудо, или… более позднее письмо. Даже не знаю, что и сказать.

Мать Нина, помнившая, что следствие очень настойчиво интересовалось старинными иконами, строго приступила к Семену – расслабленному и сытому, сидящему на лавке.

– Вы, Семен, расскажите нам, как есть – откуда икона?

Динамик завозился, закряхтел, попытался встать, потом вроде сел половчее и махнул обреченно рукой:

– Как ни путай, а Божья воля распутает. Вор я! Последний вор, матушки. Завтра на исповедь пойду – каяться в преступлении. У вас тут неподалеку приют есть. Для таких вот потерянных, как я. Вот там и украл.

– У Жарова? В «Приюте Веры»? – мать Нина сверлила взглядом прячущего глаза Семена. Потом, переглянувшись с Капитолиной, решительно достала из кармана подрясника телефон, чтобы позвонить Сергею Георгиевичу Быстрову.

Три дня спустя у ворот шатовской дачи собралась группка «провожатых»: дядя Вова, тетя Рая, Полина и местные, затеявшие ленивую возню, собаки, – Булка и Раисин Джек Пятый, отпрыск бесконечных перцевских псов. Из калитки вышел стройный угрюмый паренек – его прическа, одежда, манера держать толстую черную сигаретку словно говорили: мальчик непростой, нездешний, не иностранец ли? Это был срочно прилетевший на родину из Японии двадцатилетний Константин Шатов, которому отец сообщил о беде, приключившейся с мамой, и мечущийся, исстрадавшийся в беспокойстве сын, назанимав у своих университетских друзей астрономическую сумму на срочный рейс, прилетел в Москву. Из аэропорта отец привез его ночью на дачу, потому что находиться в замкнутом пространстве московской квартирки, где каждый предмет, каждая паркетина и завитушка на обоях «кричали» о хозяйке, не представлялось никакой возможности. Акуловку, конечно, тоже пронизывал Люшин дух, но простор, разнообразие объектов приложения рук, участие близких людей – соседей чуть ослабляли тоску и тревогу.

Состояние Юлии Шатовой заметно улучшилось. Она пришла в сознание. Сотрясение мозга, сильнейший ушиб спины и рваная рана на ягодице, из-за которой она потеряла много крови, не представляли опасности для жизни. Первые сутки рядом с ней находился муж – сидел стражем у постели постанывающей, замотанной бинтами и намертво прикованной животом к кровати Люши. Вечером его меняла Светка, которой пришлось ходить на работу под страхом увольнения, но она приезжала к девяти вечера в Эм-ск и дежурила около подруги, заставляя Сашу прикладываться на часок-другой на соседнюю, пустующую койку. Спасибо Сергею Быстрову – расстарался, устроил пострадавшую в местной больнице по высшему разряду, чувствуя свою вину. По настойчивой просьбе руководства Эм-ского УВД в больнице выделили коммерческую палату для больной Шатовой, и следователь Быстров, сдержанный, сухой, немногословный, но с яростным взглядом, метался по коридорам, требуя неусыпного внимания персонала к пациентке и лучших медикаментов. Конечно, Александру Шатову, в конце концов, принесли прайс на услуги стационара, и он внес аванс, категорично запретив Светке делиться этой информацией с сердобольным «Сереженькой». Саша был спокоен, что Люша находится в нормальных условиях и нет необходимости перевозить ее в Москву, что, конечно, травмировало бы несчастную «сыщицу». Сидя у постели жены, Александр благодарил Бога, который послал этого замечательного Гошку на болота, и клялся, что НИКОГДА не будет отпускать от себя эту неугомонную, добрую, родную женщину, без которой он не представлял своей жизни. Узнав, что в Москву прилетает сын, Люша запретила Саше торчать возле нее без толку, а потребовала ехать отсыпаться и встретить Котьку как следует: ему ведь после перелета тоже нужно прийти в себя. В общем, Люша не ждала сегодня родных в больницу, поговорив утром по телефону с расстроенным ребенком:

– Сынок, я иду на поправку, ну что ты так всполошился? И ничего не надо было прилетать! Бросил учебу, «мульоны» потратил.

– Мам! Не тарахти попусту. Я должен тебя увидеть и успокоиться. Мы… э-э, к вечеру приедем. – Отец делал сыну знаки – мол, не говори, что через час примчимся.

К появившемуся в калитке Косте бросилась тетя Рая:

– Матери молоко сейчас для прибавки сил нужно! Вот, теплое еще. – Она совала парное молоко, налитое в двухлитровую бутылку с наклейкой «Лимонад».

– Спасибо, теть Рай. Да она ничего не ест и не пьет. Неудобно вроде. Все через капельницу.

– А молока удобно!

Полина отстранила суетливую соседку:

– Да терпеть она не может это твое козье молоко – что я, не знаю? Морс клюквенный, Кость, то, что надо! Вот, банку бери, это точно попьет.

Костик так и стоял с красной банкой и белой бутылкой, словно с разноплеменными младенцами на руках. Сигарету пришлось зажать во рту, на что Полина осудительно покачала головой. А Раиса, обиженная на «терпеть не может», отошла, поджав губки. Полина примиренчески двинулась к соседке, но та демонстративно принялась изучать доску, шатавшуюся в заборе.

Александр, выведя машину из ворот, поздоровался за руку с подошедшим дядькой:

– А Костька какой франт у вас – просто Черчилль… Ну, в смысле сигары…

И он потрепал смеющегося Костика по хитрой, «рваной» прическе. «Черчиль», положив напитки в машину и избавившись от сигареты, обнял деда Вову, за забор которого, помнится, вечно забрасывал мяч с поляны, производя переполох среди прогуливающихся кур, а один раз придавил такой знатный куст грунтовых помидорок, что даже Раиса не удержалась, гаркнула на обожаемого Котика: «Башку-то кудрявую оторву, как тот мяч…»

Уезжали под сочувственные реплики:

– Скорей пусть выздоравливает, любименькая наша!

– Скажите, чтоб не волновалась – у нас с хозяйством все тип-топ.

– Главное, чтоб без нерва, спокойно там лежала – с философским уклоном мысли.

Когда машина скрылась, соседи постояли немного в удрученном молчании и разошлись по делам – благо, жизнь шла своим чередом. Продолжалась жизнь!

Люша, прикусив губу, постанывая, все же совершила подвиг – повернулась на левый, здоровый бок. Какое счастье! И пусть медсестра Ирочка ругается – сил ее больше нет лежать на животе. Вот бы встать. А что? От капельницы ее отсоединили пока, слава Богу. Тэ-эк. И еще бы в зеркало не мешало посмотреть. Сашка, вредина, не дает. Ясное дело – страшна с этой нашлепкой на башке, как смертный грех. Собрав волю в кулак, болящая едва не рванулась с подушки вверх, в вертикальное положение, но с криком рухнула ничком – боль пронзила спину неимоверная. На этом маневре ее и застали родные мужчины. Костя бросился к стонущей матери с младенческим: «Ма-а-а!»

Люша, увидев своего ребенка, повзрослевшего и какого-то нового, непривычного, но все же самого родного, лучшего, прижала его лицо к своей мокрой щеке. Котька тоже расплакался и пытался скрыть слезы, приникнув к подушке.

– Это что еще? Ты зачем вставать пытаешься? – строгостью Саша пытался привести в равновесие чувства и эмоции, бившие у всех через край.

– Мам, я приехал тебе сделать строжайшее и сверхкатегоричное предупреждение: сворачивай ты свою всемерную активность. Если любишь нас с отцом хоть чуть-чуть – никаких игр в расследования, а также глупостей с влезанием в чужую жизнь. Пожалуйста!

– Коть, ну что с тобой будет в сорок лет? Как брюзга на пенсии. Это все случайность, несчастный случай! Ты вот ногу на тренировке два раза подряд ломал, и ничего – «Буду заниматься карате»! Хоть мать обрыдайся. Ну все, все! Обещаю – больше никаких глупостей. Ни поездок, ни чужих проблем – ничего! Я и правда ужасно испугалась. Думала – не увижу вас больше. Никогда-а-а… – и Люша расплакалась похлеще Светки, поднаторевшей в этом деле.

Разговоры о Костиной жизни в Японии, обсуждение Сашиных эфирных забот отвлекли Люшу, и она незаметно как-то снова смогла повернуться на левый бок. А потом и вовсе начались вечные шатовские прибаутки: хохот привлек в палату настороженную медсестру, которая попросила не перевозбуждать еще слабенькую больную.

И тут явились «Быстровы». Так их уже про себя называла Люша, поделившись этой тайной информацией с мужем. Шатов намечавшиеся изменения в Светкиной судьбе одобрял, Быстров ему был симпатичен, хотя и казался несколько «отмороженным», под стать избраннице. После радостных приветствий и знакомств (Сергей поразился возрасту Кости: у такой «матери-малявки» такой взрослый сын) Люша постаралась скроить серьезную, даже драматическую мину.

– Сергей! Не пора ли уже вознаградить страдалицу за правосудие подробным рассказом? Как же все это происходило, в монастыре? И что вообще с иконой? Была экспертиза?

Быстров задумался, обхватив рукой подбородок: все с напряжением наблюдали за детективом. Котька с отцом сидели на пустой кровати. Светка на стуле около Люши. Следователю принесли стул из коридора – в виде исключения врач позволил устроить в палате «настоящий шалман».

– Начну с двух принципиальных вещей. – Сергею было проще говорить, расхаживая по палате. – С феноменального чутья и наблюдательности Юлии, – начал свою речь следователь, почтительно кивнув в сторону раненой. – И с потрясающей бессмысленности всех этих тяжких преступлений. Будто и в самом деле изуверская ухмылка лукавого чувствуется во всем этом. Итак! Научная экспертиза, проведенная в Государственном институте реставрации, категорично показала, что икона Спаса датируется самое раннее началом девятнадцатого века. Скорее всего, она писана в тридцатые-сороковые годы. Замечательно скопировано письмо древних новгородских образов, видимо, местным иконописцем. Икона бесспорно представляет художественную и историческую ценность, но отнюдь не ту, о которой думали преступники. Эксперт, «впаривший» образ Репьеву и компании, врал, что икона принадлежит Новгородскому музею. Ему нужно было вытрясти из профанов деньги. И он добился этого. Затребовав огромную сумму – триста тысяч евро (это около двенадцати миллионов рублей), этот Глеб Никифоров, он именовал себя Юрием Никифоровичем, уверил Репьева, что на европейских аукционах тот выиграет баснословные деньги, которые позволят ему безбедно существовать на проценты всю оставшуюся жизнь. И пригрозил, что в противном случае заявит о находке куда следует. Чистой воды блеф!

– А что ж кровожадная банда Репьева не разделалась сразу с этим Никифоровым? Вообще никаких проблем бы тогда – ни воровства, ни убийств, – встряла Люша.

– Они бы и рады были убрать противного оценщика, но в антикварных кругах знали о деловых контактах «Рускстара» и Никифорова. Он специалист известный. Более того, и с Матвеевым, и с Репьевым Никифорова видели вместе множество людей. Он ведь неоднократно оценивал для них иконы, выезжая «на место». Более того, домработница Никифорова и его родной брат знали, что антиквар едет в «Приют Веры» с Репьевым. Так что убийство специалиста или его внезапная смерть сразу вели к банде. Конечно, Арина за милую душу воспользовалась бы своим излюбленным клофелином, который опробовала еще на старике-муже, но вот Репьев… Он оказался трусливым господином.

– Его арестовали, как и оценщика?! – торжествующе спросил Шатов.

– Да нет, оценщика так и не нашли. А все бандиты, кроме Канторов, погибли.

«Как?! Что?..» – вразнобой посыпались недоуменные вопросы всех присутствующих.

– Арину, можно сказать, настигло возмездие. Ну, с ней и ее матерью история вообще особая. Здесь я не берусь ни о чем судить, так как мистика – не мой профессиональный интерес и не моя компетенция. Это вон к игуменье Никаноре. Преступница погибла, ударившись в припадке эпилепсии об унитаз головой. В самолете. Не долетев до вожделенной Испании полутора часов.

В палате воцарилась тишина. Даже Шатов, хотевший было воскликнуть – собаке собачья смерть! – сдержался. Все знали со слов Светки о судьбе Валентины Дрогиной и ее дочери Людмилы Закромовой.

– Смерть мерзавца Матвеева – загадка для меня. Его обгоревший труп с простреленной головой найден в сожженной машине. Рядом найден и остов другой машины, видимо на которой его преследовали, а потом также сожгли.

– Жаль, что не я этого Матвеева подожгла. Живьем, – прохрипела Люша, которую попыталась поглаживанием по руке успокоить Светка.

– А меня очень настораживает, что кого-то из банды мы не взяли, – отозвался Быстров. – Того, кто совершил расправу над этим подонком Иваном, бывшим, между прочим, оперуполномоченным.

Быстров сел на стул, нога на ногу, по-профессорски оглядев «аудиторию».

– Теперь хронология. В «Приют Веры» попадает икона, которая кажется реставратору Вольтману раритетом. Он звонит Репьеву, предчувствуя хороший куш. Старику, конечно, сытно в приюте, но кто не мечтает о свободе и нормальной, частной жизни без командного окрика и направляющей руки? Впрочем, тем, кто спасается у Жарова, без такой «руки», похоже, и не выжить. Впрочем, это лирика, к делу не относящаяся.

Быстров снова потеребил подбородок. Светка с восторгом и гордостью взирала на своего умного и мужественного сыщика. «Как он, такой необыкновенный, обратил внимание на меня, самую что ни на есть обыкновеннейшую? Как такого удержать и чем?»

А «необыкновенный» между тем продолжал, вновь поднявшись и расхаживая по палате:

– Репьев приезжает в приют с оценщиком. Тот разыгрывает комедию, тем более и старик-реставратор невольно подыгрывает своей ажитацией. Теперь у Репьева и Врежко возникает проблема: как расплатиться с Никифоровым и Вольтманом? Пятнадцать миллионов – не шутка. И, хоть сообщники люди отнюдь не бедные, но, конечно, не олигархи и даже не звезды шоу-бизнеса. Вытряхивать все счета, да еще и занимать у кого-то, оставаясь без копейки, – об этом не может быть и речи. Арина звонит Дрогиной и категорично заявляет: если та сможет достать в своей богатенькой обители деньги, Врежко уедет из России, больше не потревожив ничем материнский покой. И вообще покается и изменит наконец жизнь. Выйдет замуж и родит. Несчастной Алевтине так хочется верить дочери, она так мечтает о нормальном, человеческом счастье для нее, что решается украсть деньги из сейфа: о пожертвовании на строительство знают все.

Быстров подошел к окну, оперся о подоконник, будто переводя дух. Впрочем, тут же повернулся к слушателям, которые затаив дыхание следили за сыщиком. И он продолжил рассказ, вновь меряя палату неспешными шагами.

– Мать Евгения рассеянна, глуповата. Алевтина преспокойно берет ключ из кармана ее жилета, который висит на стуле в келье. Казначейша любит часок перед вечерней службой отдохнуть. Спит монашка крепко, да и глуховата она стала в последние годы. Алевтине не составляет труда зайти к Евгении, которая никогда не запирает дверь из страха упасть или заболеть, взять ключ и проникнуть в бухгалтерию. Завернув пакеты с купюрами в подрясник, который она будто несет на руке в прачечную, Алевтина выскальзывает из бухгалтерии и… гениальный ход – оставляет ключ в замке снаружи. Вроде по рассеянности мать Евгения забыла связку, уходя. Евгения переполошится из-за своей нерадивости и, конечно, ни словом не обмолвится об этом игуменье, боясь ее гнева. Алевтина засовывает деньги в мешки с одеждой для сирот, и за ними приезжает столь «любимый» Юлией Иван Матвеев. Все! Деньги переданы Никифорову и Вольтману, а на оставшиеся пять миллионов можно вольготно подготовиться к бегству: паспорта (у Репьева есть контрабандные связи), срочная ликвидация фирмы, заказ билетов, отелей, покупка «левых» мобильников и так далее… – Сергей хлопнул в ладоши, будто подвел роковую черту. – Но! – следователь потряс по-учительски пальцем, аки известный бельгийский сыщик. – Представьте ужас бандитов, когда открылась пропажа иконы. Так называемая Олька «косая» втирается в доверие к старику Вольтману и виртуозно подменяет икону при упаковывании. Подлинного Спаса она тут же спускает в окно, которое выходит в мастерской на пустующую площадку у летнего бассейна. Поздний вечер, тьма… Позже она спокойно забирает икону, упаковывает ее и, передав образ за воротами Сеньке Динамику, который платит ей за услуги чистые гроши, мчится пешком на станцию. С первой электричкой она уезжает в Москву. А Динамик, вот удивительное дело, попадает с гнойным желчным пузырем на операционный стол вот в эту больницу, где мы сейчас с вами находимся. – Подруги при этих словах охают, но Быстров не останавливает повествования: – Именно в понедельник, когда Юлю привезли на «скорой», Семен Ямщиков выписался из больницы и отдал Спаса в Голоднинский монастырь. Сейчас Ямщиков в Москве. Он дал показания, но против него не возбуждено уголовное дело, так как Жаров не стал заявлять о пропаже иконы, а Спаса решил пожертвовать матери Никаноре.

Быстров подошел к стулу, крутанул его на одной ножке и уселся верхом, будто оседлал коня:

– Но вернемся к Алевтине, которая не рассчитывала, что мать Евгения тут же поделится проблемой исчезнувших миллионов с деловой Калистратой. Это было опасно, так как инокиня ЛИЧНО знала Жарова, не раз бывала в «Приюте Веры», закупая иконы, и могла в ближайшие дни узнать о пропавшем образе, о каких-то миллионах, связанных с ним. Конечно, все это могло оказаться лишь беспочвенным опасением блаженной, но она поделилась им с дочерью, прибавив, что кто-то еще и телефон у нее стащил. Все это заставило переполошиться Врежко, которая потребовала у матери нейтрализовать Калистрату. Алевтина не может не понимать, что разоблачение ее, как воровки, не оставляет ей никаких шансов на пребывание в монастыре. А обитель для нее – вся жизнь. Дрогина только представляется человеком безупречно здоровым, на самом деле у нее скачет давление и дочь изредка достает ей сильнодействующий клофелин, который снижает давление мгновенно. Она готовит ей необходимую дозу для стакана простокваши, в которую Алевтина придумывает добавить лекарство. Дозу смертельную. Но этого не знает Алевтина, веря, что Калистрата поболеет нужные им три-четыре дня, а потом уж дочь окажется в безопасности и ситуация как-нибудь утрясется. Арина же приговорила несчастную монашку… – При этих словах Светка вздрогнула и уткнулась носом в сцепленные кулаки, «Сереженька» же неумолимо продолжал: – Но она знает, что летально препарат воздействует далеко не мгновенно, поэтому Врежко отправляет Кантора на станцию «Скорой помощи» подпаивать эскулапов. Трюк мог и не сработать. Но, увы, и это получается у беспощадной убийцы. Калистрата «нейтрализована»…

Вдруг Светлана выпрямилась и недоуменно пробасила:

– Но ведь сестры Алевтины не было в день смерти Калистраты в монастыре? Кто занимался этим злосчастным стаканом?

– Утром Алевтина была, – мягко, как несмышленой, стал растолковывать ей Сергей. – Галина подоила коров в пять утра, налила банку, ушла заниматься сепаратором, и в это время Алевтина отлила молоко в стакан, положила туда закваску, всыпала клофелин, а банку разбила, бросив со всей силы об пол. И уехала к дочери, никем не замеченная, будто и не приходила на коровник. Алевтина и ездила в Москву в пятницу, чтобы взять у дочери телефон, ведь прежний у нее украла безумная Лидия. Оставшись без связи с Ариной-Людмилой, Дрогина один раз позвонила ей из бухгалтерии, прикрывшись болезнью несуществующего брата. Она вообще о дочери, которая была для нее «проклятым вопросом», не рассказывала в монастыре, но изредка к ней, как к псевдобрату, ездила, когда у Арины случались редкие припадки. Алевтина выхаживала после них дочь, которая в эти моменты доверялась только матери. Когда Галина обнаружила разбитую банку, то подумала на Надю или кого-то из трудниц, что «стеснялись» признаться в неаккуратности. Ну а позже, когда случилась трагедия с инокиней, Галина была убеждена в вине отца Иова.

– А что, кстати, с ним? – полюбопытствовала Люша.

Быстров пожал плечами:

– Мне недосуг интересоваться его судьбой. Спрашивайте у монашек… – Ну, дальше ход событий очевиден. Активность Юли, которую выманили несчастьем с Сашей. Полностью деморализованные пропажей образа и бегством эксперта, который, как теперь уверен Репьев, обманул их с оценкой, сообщники действуют яростно и рисково. Кантор выводит из строя тормоза «газели», в результате чего гибнет Евгения. Водителя Мещеринова, кстати, уже выписывают из больницы, он здоров, слава Богу.

Светка при этих словах широко перекрестилась.

– Убивают продавщицу Татьяну Краснову. Серьезно ранят нашего сотрудника Владислава Загорайло. Я был вчера у него в «Склифосовского». Слабенький он, конечно, Владька. И проблемы с печенью ему пророчат врачи пожизненные, но… живой! Слава Богу, живой! – Быстров вдруг открыто, тепло улыбнулся. – И даже стих мне какой-то философический прочел, сочинивший лежа в реанимации. Вот так.

– Да уж, как там, Костя, твой любимый Егор Летов выкрикивает? «Весело и страшно, здо´рово и вечно», – продекламировала Люша.

Светка сунула в руку Сергею, переводящему дух, бутылку минералки. Промочив горло и поблагодарив Ветку за заботу, следователь продолжил:

– Григорий Репьев найден отравленным в номере мадридского отеля. Явное самоубийство. Алевтина задержана, находится в СИЗО. Мне, честно говоря, жалко ее…

– Товарищ майор! – вдруг требовательно обратился Саша к Быстрову. – Вы же хотели начать с необыкновенной проницательности моей жены? Что-то по этому пункту никаких ваших комментариев?

– А вот этим как раз торжественно можно закончить рассказ. Если бы я в первый день расследования проверил телефон Алевтины, который сразу вызвал, как сказала мне Светлана, подозрения Юлии, то расследование бы закончилось, не начавшись. Вообще эпатажное поведение блаженной сразу навело Юлю на мысль о театре и каком-то вранье. И она оказалась совершенно права, где несуразности, там и надо прежде всего копать. Словом, с вашим чутьем, госпожа сыщица, вы зарываете следовательский талант в землю. В прямом смысле, памятуя о вашей любви к огороду.

Слова Быстрова явно польстили Люше, расплывшейся в улыбке и даже зарумянившейся.

Тут уж подал грозный голос молчавший до того Константин:

– И пусть зарывает дальше! И как можно глубже, желательно.

Мужчины вышли из палаты покурить, оставив подруг, которым явно хотелось что-то обсудить наедине.

– Ну, как у вас? – задала наконец «главный» вопрос дня Люша.

– Как-как, – Светка выглядела не слишком-то воодушевленной. – Я становлюсь законченной нимфоманкой, а он пока этим совершенно доволен. И мать с отцом: видели Быстрова пять минут буквально, ну, когда мы машину брали для поездки в Пустынь, а туда же – Сережа хороший, что у вас да как? А мать вообще о внуках талдычит не останавливаясь. Весь ужас в том, что вчера Сережина бесценная Женька родила раньше срока сына. О чем не преминула сообщить Быстрову его соседка.

– А ты думала, она никогда не разродится, что ли?

– Да понятно! Мой-то уже перезвонил этой мамаше – беспокоится о роженице, понимаешь. И о сыне. Завтра пойдет навещать. И я не уверена, что вернется, – Светлана повесила нос, с которого, того и гляди, могла капнуть подоспевшая слеза.

– А я уверена, что все у вас сложится прекрасно! Подумай сама, маловерная ты бестолочь: Бог свел вас в обители. Разве не знак? Я бы сочла это просто благословением. А остальное – необходимыми искушениями по такому случаю. – Люша, кряхтя, подгребла подушку под шею, пытаясь принять комфортную форму калачика.

Светка же с благоговением протянула к подруге руки:

– Все-таки ты удивительная, Люша! Ты просто гениальная моя родная душа!

Люшка сурово отмахнулась и вдруг, заговорщически подмигнув, прошептала:

– Светка, а давай… споем?

– Во дает! – с восторгом в ответ прошептала Светка. – А и вправду, давай, пока не слышат. Чего рубанем?

– Давай вот это трепетное, камбуровское, про весну.

– А-а, Юлия Кима? «Не покидай меня, весна». Здорово! Только ты не очень высоко бери.

Юля задала тональность, и подруги спели, воспарив, на два голоса:

Не покидай меня, весна,

Когда так радостно и нежно

Поют ручьи и соловьи,

Не покидай меня, весна,

Не оставляй меня, надежда

На чудо счастья и любви,

Не покидай!

Мужчины, подойдя к палате и услышав чудесный распев, замерли, не решаясь потревожить певуний, и Шатов-старший сказал с облегчением:

– Ну, слава Богу, выздоравливаем.

Быстров шел в Эм-ский родильный дом, куда срочно отвезли два дня назад Женьку, вконец раздосадованный, измотанный: ужасное «монастырское» дело, прекрасная, ставшая родной Светка, и так неестественно, никчемно свалившийся на голову ребенок. Душа вопила, восставала против этой садистской насмешки судьбы. «Мне сорок лет. Я хочу, наконец, нормальной, устроенной жизни. Семьи, стабильности. Покоя. Хочу СВОИХ, законных во всех смыслах этого слова, белобрысых детей, а не вот таких младенцев между делом, будто из-под полы…» Быстров остановился около торговых палаток, прикурил. «Нужно купить цветов и… фруктов, что ли?» Вдруг Сергей поймал резкий взгляд продавщицы из молочной палатки.

«Еленина! Люба, жена Иова. В смысле, Игоря Иванова».

– Здравствуйте! – Быстров подошел к палатке, хотя женщина уже дернулась от него, но пройти мимо Сергей счел нарочитой бестактностью.

– Добрый день. Вот, устроилась. – Продавщица жалась в глубине павильончика. Быстрову пришлось едва ли не всунуться в окошко:

– Что Игорь Максимович? Клянет настырного следователя?

Еленина махнула рукой и усмехнулась:

– Если кого и клянет, то меня. «Моно я, говорит, а не стерео. Монах в смысле. А вы мне все жить мешаете…» Запретил его владыка в служении! – Люба с вызовом и мукой посмотрела на следователя. – Уехал отец Иов туда, где постригали его. – Губы женщины нервно задергались, и она резко отвернулась.

– Простите, Люба, что так все… Простите.

Быстров не мог и не хотел искать слов утешения.

Еленина лишь мотнула головой:

– Что уж теперь. Думаете, раньше много лучше было? Фальш одна… фальш.

У палатки уже собиралась очередь, и следователь, кивнув в спину съежившейся женщины, отошел от желтого домика с сомнительным названием «Му-мушка».

В роддом он входил, будто взбирался на эшафот. Проницательная сметливая Женька, подурневшая в родовых муках, толстая, с раздутыми, в кровавых корках губами, сразу поняла его состояние и как всегда беззаботно рассмеялась:

– Успокойся, Быстров! Сейчас увидишь Тимурчика и затанцуешь тут. И не лезь с поцелуями, зараза мне лишняя не нужна. Суй цветы вон в вазу с розами. Молодец, догадался лилий не притаскивать, они жутко духовитые, а нам этого нельзя. Классные ромашки, обожаю! А ты, видать, помнишь, рыцарь…

Быстров почувствовал к этой чужой, все еще пузатенькой, лохматой женщине прежнюю нежность. Между тем эта новая Женька-мамочка уже вынимала из крохотной кроватки, больше напоминавшей какой-то медицинский лоток, крохотное существо. Быстрова потрясли размеры этого «кулька».

– Ну, иди, посмотри. Чего боишься?

Сергей склонился над кукольной головкой младенца. Тот посапывал, время от времени кривя мордашку в недовольной стариковской гримасе. Он был без чепчика, и в глаза сразу бросался черный чуб на макушке.

– Волосатый какой? Разве младенцы бывают волосатыми?

– Ну, ты и тьма непролазная, Сережа. Конечно, дети часто рождаются волосатыми. Тем более армянские. Вот сейчас мы его разбудим – кушатьки нам пора.

Женька уселась на кровать, придерживая одной рукой на коленях сверток, а другой доставая огромную, в лиловых венах и с шоколадным, распухшим соском грудь. Женька стала тыкать страшным соском в мордашку младенца, чтобы разбудить его. Малыш просыпаться не собирался. Отворачивался, а потом широко зевнул, приоткрыв рот клювиком. Впрочем, тут же засопел и уснул еще крепче.

– Тим, знаешь что? Режим есть режим! – и Женька зажала малышу нос. Быстров перепугался – что за ужас такой? Тим стал разевать рот, вертеть головкой и, огласив палату обиженным плачем, проснулся.

– Смотри, смотри скорей! – Женька подозвала Быстрова, когда Тимур ухватился наконец за сосок и ритмично заработал губами. Сосредоточенно посасывая, мальчишка поводил большущими черными глазами и будто успокаивался, когда встречался взглядом с матерью.

– Видал, какие у нас глазищи? Вылитый Арсенчик, – и Женька наклонившись к сыну, нежно поцеловала его в красную щеку. И больше не могла отвести от ребенка любящего взгляда.

Услышав скрежет в замке, Светка вскочила с диванчика в спальне Сергея, стала тыкать в пепельницу никчемно тлеющей сигаретой, которую в безумии ожидания прикурила, а та упрямо не желала испускать последний дух.

В проеме двери появился сияющий, с залихватской улыбкой и даже, кажется, не слишком трезвый Быстров.

– Ты любишь море? Как люблю его я?! – артистически продекламировал Сергей.

– Я люблю море… – настороженно ответила Светка.

– Ты не представляешь, как хороша Юрмала в середине лета! А у тебя отпуск небось в ноябре, у Ветки безропотной. – Сергей приблизился к растерянной Атразековой и, улыбаясь, стал ее пристально разглядывать.

– Почему? В августе. Подожди, – отстранилась Светлана. – Что с главным – с ребенком и… женой?

– Да нет никакого ребенка!! Есть смешной армянский младенец, который зевает, вместо того чтоб сосать фиолетовую грудь. И жены никакой нет!

Быстров, решительно и сильно обняв Светку, тихо сказал:

– Вот ТЫ есть… У меня…

Светлана уткнулась в его пахнущее свежим ветром и солнцем плечо и скуксилась – приготовилась реветь – от невозможной, не испытанной еще радости.

«Как счастливая дура!» – откомментировала бы бестрепетная, но чуткая Люшка.