По едва освещенному коридору больницы в сторону отделения интенсивной терапии бодро шла высокая женщина в медицинском халате, шапочке, маске и бахилах. Сидящая на ночном дежурстве медсестра Лиза Тербеева, позевывающая над слащавым дамским романчиком, отвлеклась от книги, прищурилась, вглядываясь в полутьму и отодвигая лампу, бьющую в глаза.

– Ольга Юрьевна, вы? – удивилась Лиза, приняв незнакомку за врача Пушкову из гнойной хирургии. Надо признать, что Пушкова была значительно ниже и шире, но Лизе сослепу показалось, что это именно энергичная «хирургиня». Девушка не успела и подумать о том, что здесь делать врачу из другого отделения в полной «экипировке», как незнакомка мгновенно прижала сильной рукой к лицу медсестры влажный платок. Второй рукой она мертвой хваткой держала Лизу за затылок, пока та не обмякла. Бросив бессознательную Тербееву лицом на стол и подсунув ей руки под подбородок, ряженая Ариадна убедилась, что фигура вполне смахивает на спящую, и ринулась к дверям реанимации.

В палате горел слабый свет. Татьяна Краснова лежала на кровати у входа. Она не спала, а в ужасе смотрела круглыми глазищами, будто неумело размалеванными лиловыми тенями, на приближающуюся фигуру.

– Ари… – попыталась просипеть несчастная.

«Врачиха» не дала ей договорить, закрыв рукой рот. Навалившись коленом на сопротивляющуюся руку Татьяны с приклеенным под локтем катетером, выдернула из него трубочку капельницы, вставила вместо нее пустой шприц без иглы и с силой нажала, пустив в вену смертоносный воздух. Через тридцать секунд все было кончено: тело страдалицы отпустила последняя судорога. Но тут Арина в ужасе увидела поднимающуюся на соседней кровати седую голову другой пациентки, которая тянулась к кнопке вызова сестры. Убийца, зажав в руке шприц, бросилась из палаты. На сестринском посту моргала кнопка, освещая мелкими всполохами коридор.

«Слава Богу, чешки надела с бахилами. Так, прямо по коридору туалет. Первый этаж. Нормально… окно…» Мозг женщины работал, как компьютер. Влетев в туалет, она услышала шаги в коридоре и недовольный мужской голос:

– Ну и разоспалась ты, Лизка…

Открыв закрашенное белой краской окно, Арина на секунду зажмурилась. Окно было гораздо выше, чем обычно на первом этаже. Едва ли не четыре метра до земли. Но на раздумья времени не оставалось. Слышался неясный шум из коридора, дробь чьих-то бегущих ног, и женщина, уцепившись за подоконник, повисла над темной бездной неосвещенного больничного двора. Опустившись как можно ниже, царапая ступни выступами кирпичей, она оторвала наконец руки от подоконника. Маневр позволил почти вполовину сократить высоту прыжка. Да и приютская закалка дала себя знать: Арина группировалась не хуже опытного гимнаста. Ноги отбила, но ничего, передвигаться можно, слава Богу. Эх, на мокром после дождя газоне остались явственные отпечатки ног. Впрочем, теперь думать об уликах бессмысленно – наследили по полной. Перебежав под козырек соседнего корпуса, в полную темноту, убийца сорвала с ног бахилы, сняла врачебные зеленые облачения, замотала в них шприц, быстро огляделась по сторонам. У маленького домика справа громоздились коробки и какой-то хлам. Запихнув в одну из коробок одежду и придавив ее кое-как другими, Арина вновь перебежала к темной стене дома, выхватила из кармана джинсов телефон и нервно стала тыкать в кнопки.

– Накладка. Подъезжай к проходной – дырок в заборе искать нет времени. Выруби охранника. Одна минута, Фима! – глухо выдохнула «ведьма».

Обогнув корпус, она припустилась к выходу из больницы, заметив, что слева неспешно приближается какая-то фигура – мелькнул огонек сигареты. Пролетая мимо открытого домика охранника, Арина заметила, что мужчина в форменной куртке сидит на стуле, запрокинув голову и раскинув руки. Молодец Фимка, успел! Дверь джипа была открыта. Впрыгнув в машину и дернувшись вместе с бешено скакнувшей железной громадой, женщина вдруг в ужасе прижала руки в изгвазданных резиновых перчатках ко рту. Она отчетливо вспомнила, что в скомканных облачениях не было лицевой повязки. Стоя на подоконнике, она сдвинула маску к подбородку, чтоб нормально дышать. Видимо, тогда повязка и соскочила. Это значит, что она лежит у больничного корпуса под окном туалета.

Двадцатипятилетний Дмитрий Митрохин, невзирая на поминутно вспыхивающий румянец на щеках и общее незлобие натуры, был железобетонно несгибаем в достижении целей. Зубрить римское право – так до синих кругов перед глазами. Строить отцу гараж – так осваивать профессию каменщика. Устраивать поквартирный опрос – так убить на это весь день. Кто-то называл Диму занудой, но сам он считал себя человеком упорным. А разве это не похвально? Словом, по части дотошности Митрохину просто не было равных. Не считая, разве что, Быстрова.

Когда Дима задал в четвертый раз заведующему Голоднинской станции «Скорой помощи» вопрос о причине задержки бригады вечером двадцать второго апреля, Руслан Борисович Мамедов разразился бурной тирадой. Его роскошные усы вздыбились, и акцент стал явственней и напевней:

– Я не понимаю, что вы хотите от меня услышать? Никто тут не мог быть пьяным, на выездах-то! Говорю вам: роковое стечение обстоятельств. Снова все повторять? Машина по дороге сломалась. Остальные были на выездах, но ближайшую к монастырю мы перенаправили. Не успели они сорваться с места – звонок, что первая машина завелась и через пять минут будет на месте. А машина возьми да заглохни снова! Пока они мыкались, та машина, что готова была ехать, помчалась к роженице, где действительно оказался очень тяжелый случай – женщина едва не погибла от кровотечения. Бригада пошла пешком! – Мамедов вскочил со стула, потрясая пальцем, – с оборудованием к монастырю! И это, между прочим, пожилой врач, отнюдь не бегун, и молоденькая фельдшерица, прыткая, но неопытная. Какую помощь она могла бы оказать, даже добежав в два прыжка? Короче, у входа в монастырь их догнала «скорая», и они попытались спасти пациентку, но при подъезде к больнице та скончалась, не приходя в сознание. На все про все не час, как вы утверждаете, а менее сорока пяти минут! Вы вот говорите – убийство клофелином. А Сундукова эта вообще гипотоником была. Ей бы и половины дозы хватило, чтобы на тот свет загреметь. – Мамедов плюхнулся на стул и, с жадностью схватившись за коричневую сигаретку, смачно затянулся. Сигаретка пыхнула в нос оперу пренеприятнейшим перегнойным запахом. Нежный Митрохин, кашлянув, поблагодарил темпераментного эскулапа и покинул кабинет.

Дмитрий не сомневался, что Руслан Борисович не врал. Но вот остальные сотрудники? Не ввели ли они в заблуждение шефа, которого просто не бывает в вечернее время на работе? Опущенные глазки старшего врача смены, замешательство диспетчера, показная грубость водителя, смущение, явно чрезмерное, врача Симакова Льва Ростиславовича: руки трясутся, как с перепоя, и весь вид помятый, несчастный, выражающий тоску. Все они в один голос талдычили то же, что и главврач. Но звучали неубедительно. Фельдшерица Замкова Нелля, которая приезжала с Симаковым к Калистрате, находилась на «больничном». Но дотошный Митрохин решил, что нужно пообщаться со всеми, кто работал в тот злополучный вечер. И он взял номер телефона Нелли. После первого гудка услышал нежный слабый голосок. В ответ на его представление девушка разрыдалась и сказала, что «сама ни капли не пила и всех остальных уговаривала не беспредельничать. Но эти чертовы виски с коньяком как снег на голову свалились, а Симаков вообще алкаш – два раза зашивался, ну а тут сорвался», – и девушка впала в настоящую истерику. Захлопнув крышку мобильного, Митрохин, скрежеща зубами от ярости, резко развернулся на пятках и лоб в лоб столкнулся с трясущимся Симаковым. Пунцовый оперуполномоченный заявил, что немедленно задерживает Льва Ростиславовича за дачу ложных показаний. С раскаявшимся врачом, как и с фельдшерицей, случилась истерика, и он, умолив Митрохина выйти хотя бы на крыльцо, чтобы не создавать ажиотажа, поведал интересную историю.

– Где-то около девяти вечера заявляется сюда бомжиха Сонька. Мы ее тут все знаем, иногда даже лекарства и бинты даем, но тут… Знаете, у нас просто челюсти отвалились, – от волнующих воспоминаний у врача перестали трястись руки и разгладилось лицо. – В руках этой жуткой бабищи была роскошная подарочная коробка. Алый бант, открытка с посланием «Благодарим за помощь!», все, в общем, честь по чести.

– Подпись была? – вклинился Митрохин в воспоминания кающегося.

– Где?

– Тьфу ты! На бороде! Открытка подписана была?

– Нет. Только благодарность. Мы ведь потом гадали, кто и за что? И пришли к выводу, что за спасение паренька в аварии на прошлой неделе. Жуткая была авария рядом с переездом. И только благодаря тому, что мы мгновенно помощь оказали, выжил девятнадцатилетний парнишка-водитель.

– Ну, и что в коробке?

– Ох, товарищ полицейский, я такой красоты в руках не держал. Две бутылки виски, две коньяка и две текилы. До-ро-гущее все! Это у нас Спесивцев, старший смены, специалист. Он по загранкам ездит, все дегустирует. Мы-то народ неприхотливый, – сокрушенно повздыхал врач-бедолага, которому так и хотелось налить пятьдесят грамм для опохмелу.

– И вы, недолго думая, все напились.

Симаков обиженно фыркнул:

– Ничего и не недолго. И не все. Водилы трезвые были. Мы им оставили на потом. А сами по рюмашке. Для тонуса.

– Слушайте, Симаков, говорите уж как есть. А то в отдел поедете со мной, пусть начальство решает, что с вами и вашей «помощью» делать. Преступная халатность и нарушение должностных обязанностей налицо. Вы так не считаете?

– Ну, виноват! Виноват! Не устоял. И как назло, только меня чуть вставило – вызов! Да в монастырь! Не мог я в таком виде ехать. Ну не мог! – врач умоляюще поднял руки.

– Да вы и в «нетаком» виде произвели на монашек должное впечатление. Все они показали, что пьян был эскулап. До положения риз пьян. Так, где послание, коробка, бутылки?

– Так уничтожено все. Мы ж не идиоты, – с гордостью резюмировал Симаков.

Поставив в известность обескураженного, бешено вращающего усами Мамедова о толково продуманной, но лживой версии происшествия, выданной ему сотрудниками, Митрохин ретировался со станции «Скорой».

Нужно было найти эту бомжиху Соньку. Главная примета, как понял Митрохин, – неизменная в любое время года рыжая шуба.

Долго искать, к счастью, не пришлось. Тетка сидела на железнодорожной платформе под палящими лучами полуденного солнца в синтетической шубе и тапочках. Вокруг нее с философским видом расположились трое собеседников мужеского пола, но совершенно непонятного возраста. Впрочем, возраст Соньки тоже не представлялось возможным определить. Квартет пребывал в приподнятом от пары чекушек настроении.

Тетка охотно пошла на контакт.

– Да мне рожа этого, с коробкой, сразу не понравилась. Свой свояка… – Сонька беззубо заулыбалась.

– Явно бандит, и явно сидел. Но за пятихатку коробку врачам передать – это нам раз плюнуть. Мне, вишь, как раз в тот вечер очень деньги понадобились.

– А подробно описать его сможете?

– Да че там описывать! Звериная рожа. Ну зверюга, точно говорю. И морда, и взгляд, и ручищи. – Сонька артистично изобразила «зверюгу», скроив гримасу, которая не прибавила привлекательности ее и так не слишком одухотворенному лицу.

Снова пришлось проявлять настойчивость, чтоб вытянуть из бабы приметы звероподобного. В результате Дмитрий покидал станцию «Голодня» в отличном расположении духа. Информацию он добыл.

Сергей Георгиевич приехал среди дня домой перекусить и собраться в домашней обстановке с мыслями. Быстров развелся пять лет назад, прожив не то чтобы в несчастливом, но в каком-то бессмысленном, никчемном браке восемь лет. Он оставил супруге однокомнатную московскую квартиру и осел бобылем на своей благоустроенной даче под Эм-ском. Дачу эту еще его отец, полковник МВД строил. Добротный домик, но отнюдь не новорусский «бельведер», как говорил сосед Митрич про особняки и коттеджи, которые как грибы после дождя вырастали вокруг в самых неожиданных местах.

Через пару часов следователь должен был еще раз допросить монаха Иова, сиречь Игоря Максимовича Иванова, и отпустить. Никаких связей священника с бандой «блондинки», а в существовании банды Сергей Георгиевич теперь был уверен, не прослеживалось. Утром Быстров побывал в московской лавке Иова. Торговлю спешно свернула гражданская жена Иванова, Любовь Владимировна Еленина, симпатичная фигуристая женщина лет тридцати пяти: подавленная и заплаканная, но не утратившая так и бьющей от нее сексуальности. «Вот ведь любят красивые бабы таких вампирчиков мелких!» – раздраженно подумал Быстров, глядя на ловко орудующую с замками ларька, по-хозяйски копошащуюся в утвари Еленину. Ни она, ни другая продавщица, милая бабулька-москвичка, живущая неподалеку, не опознали «ведьму». Шатовская кличка прилипла к блондинке намертво, а мастерски нарисованный им карандашный портрет убийцы являл собой отличный фоторобот. Поговорив с продавцами соседних палаток, Быстров уезжал из Москвы с многоголосым «нет» в голове: не видели, не знаем, не было… Вообще от новостей последних суток голова шла и кругом и эллипсом – скорее всего эм-ские и московское убийства объединят в одно дело. Сложнейшее, с тремя трупами и покушением на убийство – в «довесок» к крупной краже. И достанется оно явно Быстрову.

Опустив в кипящую воду четыре сосиски, детектив разлегся на любимом своем кухонном диванчике и закурил. Вообще он еще зимой решил, что больше не курит, и довольно быстро покончил с дурацкой привычкой. Но когда от неразрешимых вопросов раскалывалась голова, вот как сейчас, следователь позволял себе прибегнуть к «никотинотерапии».

Итак, ПЕРВОЕ. Московские сыскари нашли в больнице и повязку, и одежду убийцы с орудием убийства – шприцем. На внешней стороне маски обнаружены неотчетливые отпечатки пальцев. Также на внутренней стороне маски – микроскопические частицы слюны. Под окном туалета – отчетливые отпечатки ног. Непрофессиональная неосторожность, конечно, но наглость и бесстрашие, на которые, видимо, и делает ставку банда, дают пока превосходный в кавычках результат. Высокую женщину, которая за час до убийства Красновой проходила через ворота больницы, сославшись «по-свойски» на разрешение главврача: «Мама умирает, и Сергей Арнольдович разрешил!» и ее подельщика, звероподобного мужика, запомнил охранник Вовренбок. Он был сильно оглушен, но, к счастью, отделался лишь внушительной шишкой. С его помощью составиди фотороботы «ведьмы» (который совпал с рисунком Шатова) и ее подручного. Получившая аллергический шок от хлороформа медсестра Тербеева, которой к утру стало значительно легче, не разглядела женщину, только помнит, что она была высокой, как врач Пушкова. Подключившийся к расследованию опер Влад Загорайло – эстет и сноб, каких свет не видывал, посмотрел сегодня с утра пораньше на эту Пушкову и доложил Сергею Георгиевичу, что та и близко не стояла с «ведьмой», если ориентироваться на портрет Шатова. Свидетель Семыченко, положивший в эту ночь отца с приступом острого аппендицита в больницу, наблюдал, прикуривая сигарету, спринтерский бег убийцы к выходу. Семыченко поднял тревогу, обнаружив бездыханного охранника. И, главное – бабулька Торопова, лежавшая в реанимации с Красновой, считает, что убитая узнала «ведьму» и даже попыталась ей что-то сказать. «Что-то вроде Аши…» И что это за «аши»? Начало имени, клички? Мольба о пощаде? Бред? Сплошные вопросы. Загорайло общается сейчас с дочерью убитой. Может, эта Анастасия, которую Влад охарактеризовал как «тяжелый случай», разъяснит что-то с этим «аши».

Сергей Георгиевич выключил газ под бурлящими сосисками, испускающими аппетитный копченый дух, и поставил на плитку чайник. «Эко с гарниром сплоховал, хоть бы лапшу растворимую купил. И горошка нет…» Следователь тоскливо посмотрел в раковину, наполнявшуюся второй день посудой. Он, конечно, любил порядок, но времени и сил на мытье решительно не было. Дальше в голову полезли никчемные мысли о неустроенном быте, одиночестве, которое подчас смертной, волчьей тоской берет за горло. В те минуты, когда на улице неистовствует ветер и в свете фонаря колкий снег атакует дом или дождь серой, зыбкой занавеской прикрывает тот же фонарь и сиротские ветки тополей за ним, так хочется забиться в тепло и уют кресла, услышать смех и шепот кого-то близкого, несущего к этому креслу чай с лимоном и пышнотелую булку в маковых крошках. «Так, клин клином – мысль мыслью», – одернул себя Сергей Георгиевич.

ВТОРОЕ. Экспертиза по «газели» доказала умышленный вывод из строя тормозной системы. Схема обычная: ослабление штуцера тормозной трубки и постепенное вытекание при движении тормозной жидкости. Водитель Мещеринов активно шел в больнице на поправку. Общение с ним не дало никаких зацепок: в ночь, когда повредили тормоза, потерпевший спал как сурок. Соседи тоже ничего не видели и не слышали. Здесь тупик полный.

Поставив на стол горчицу и нарезав хлеба, Быстров выгрузил на любимую плоскую тарелку с «кружевными» краями длинные сосиски. Их сиротливый вид толкнул следователя к холодильнику – вдруг хоть капуста квашеная осталась? Увы, съедена. И даже банка вон мытая на сушке. Зато – ура! – пара огурцов маринованных болтается в рассоле. Ну, уже кое-что. А хлеб можно маслом намазать. Для сытности. И кофе с курабье. Ну, настоящее пиршество. С монастырским столом не сравнить, но уж, чем богаты, как говорится. Сергей Георгиевич принялся за румяные сосиски.

ТРЕТЬЕ. В эти минуты Витя Поплавский, примкнувший к московской опергруппе, едет с едва оклемавшимся Шатовым к предполагаемому дому убийцы. Шатов утверждает, что запомнил и дорогу, и дом. Ну, здесь хоть что-то.

На третьем печенье и второй чашке кофе позвонил Влад.

– Если только сухой остаток, господин следователь, – в своей ворчливой манерке заговорил Загорайло, – то имя убийцы, согласно показаниям Анастасии Красновой, – Арина. Фамилия отсутствует. Если нужны подробности, то их сейчас не будет. По-любому. Нет ни времени, ни смысла. Указания есть?

Вот и работай с таким. Давай указания, чтоб он посмеялся глупости следака, талдычащего очевидное.

– Влад, думаю, ты и сам с информацией по Арине справишься, – попытался дипломатично вывернуться Быстров.

Влад сокрушенно вздохнул:

– О да, мин херц.

– Не выражайся, – засмеялся Сергей Георгиевич, прекрасно зная, что Загорайло наизнанку вывернется, чтоб все вызнать про эту «ведьму» по имени Арина.

Саша Шатов прекрасно помнил и улицу, и дом «ведьмы», у которой оказалось такое милое, домашнее имя – Арина. Злость придавала ему сил, хотя «потерпевший» был все еще бледный и вялый. Не помня этажа и номера квартиры, он вместе с московской опергруппой и примкнувшим к ним голоднинским уполномоченным Витей Поплавским поднимался с этажа на этаж шестнадцатиэтажки. Впереди всех порхал маленький шустрый Виктор, с тонкими усиками, острым носом, глазками-щелочками. У этого живчика было трое отпрысков, а четвертый вот-вот должен был появиться на свет. Поплавского зацепило «монастырское» дело, так как его набожная жена частенько водила детей на причастие в эм-ский храм. Подчас к ним присоединялся и отец семейства. К храму и вере Виктор относился почтительно, и потому убийство монахинь и православной продавщицы воспринимал как неслыханное кощунство. Дошагав до пятнадцатого этажа, отдувающийся, взмокший Шатов решительно махнул в сторону бордовой двери:

– Вот. Точно. Эта квартира.

На звонки и стук никто не откликнулся. Но возня на лестничной площадке привлекла внимание бдительной соседки, бабульки с броским макияжем и пышной прической:

– Ой, хорошо я еще с Чапиком не ушла. Только собралась вывести его, а тут шум, – ручьем журчала ухоженная старушка. Мохнатый беспородный Чапик, отчаянно труся, подтявкивал ей в глубине коридора.

Сыщики сгрудились вокруг доброжелательной тетушки, и старший группы, капитан Ефремов, начал выспрашивать про «нехорошую квартирку». Тетка говорила подробно, с бесконечными повторами. Обессиленный Шатов уселся на грязный подъездный подоконник, привалившись к стеклу. За окном громоздился лес многоэтажек – родной с детства пейзаж. В нем Саша чувствовал себя защищенным и уверенным. Он был частью этого огромного мегаполиса, он любил его, и казалось, что город отвечает ему взаимностью. Да вот как все обернулось. «Нет! К земле, на пахоту… Там все другое: мысли, дыхание, ритм, разговоры. И боль там отступает любая, как от чудодейственного зелья, будто растворенного в воздухе, воде, земле этого серенького и плоского пространства. Вонзаешь штык лопаты в сдобную почву – и ты уже вне времени, страстей и страхов».

Из путаного разговора с соседкой сыщикам стало понятно, что в квартире ближайший месяц появлялись двое – эффектная блондинка и мужчина среднего роста без особых примет. «Нет, рожа у мужчины была совсем не бандитская, напротив, вполне интеллигентное лицо. Квартира эта принадлежала девочке Ане – ну, точнее, одинокой тридцатилетней Анне Сергеевне Глоткиной. Небедной, судя по имеющейся иномарке и ремонту в квартире. Она скончалась, бедняжка, месяцев восемь назад от рака. Никаких родственников у нее вроде не было. И вот спустя полгода появилась, видимо, сестра – наследница. Такой вывод я сделала, хотя и не довелось побеседовать с надменной “сестрицей”, которая даже не здоровалась с какой-то там бабкой», – оскорбленным тоном тетушка сделала акцент на последнем слове.

Квартиру из-за ситуации, «не терпящей отлагательств», решили вскрывать. Были вызваны работники ДЕЗа, слесарь. Прежде чем открыть дверь, оперативники приготовили оружие, а вдруг бандиты затаились и окажут сопротивление? Отогнанный «с линии огня» Шатов ощутил себя персонажем бандитских сериалов, которые было забавно и необременительно посмотреть вечерком. Но и тут, в подъезде, с настоящими «ментами» было не страшно, а даже занятно. Квартира, как и следовало ожидать, оказалась пуста. Когда Александр переступил порог этого холодного, сверкающего операционно-тоскливой чистотой помещения, у него потемнело в глазах, будто его снова накачали дурью. В памяти замелькали неотчетливые воспоминания: в глаза ему заглядывает страшная черноглазая ведьма в белых водорослях. Ах нет, это волосы у нее белые. Нужно заставить Люшу перекраситься в брюнетку, или лучше в шатенку. Его тащат через порог квартиры за руки и за ноги, будто хотят сбросить в пролет лестницы, двое мужчин. Впихивают в лифт, Саша заваливается на одного из тюремщиков, и тот резким, нестерпимо болезненным движением впечатывает подбородок Шатова в стенку лифта, удерживая так тело здоровяка-артиста, пока пластиковая капсула кабины, ойкнув, не останавливается.

Саша узнал комнату: и стеклянный стол, и серую барную стойку, и диван, на котором в беспамятстве провалялся, как оказалось, два дня. Дав показания, Шатов плюхнулся на стул, который подсунул ему кто-то из оперов. Он жался у входа все время обыска, так как передвигаться по этому мертвому пространству не было ни сил, ни желания. До него доносились лишь негромкие реплики:

– Все постирали – ну просто аптека, блин…

– Паш, на столе журнальном смотри тщательней.

– Ага, есть контакт! Ну да, на торшере…

Обыск показал, что в квартире постоянно не жили и не готовили: на сушке обнаружилось лишь два чистых стакана и две чашки с чайными ложками. Никакой одежды в шкафах. Ни фотографий, ни документов. Стопка постельного белья, два пледа. Засохшее алоэ на окне.

Впрочем, нашлись-таки два отпечатка пальца. Один, смазанный, на торшере. Второй – в туалете на держателе для бумаги. Второй явно принадлежал женщине, по мнению эксперта. Теперь нужно поднимать родственные, деловые, дружеские связи покойной Глоткиной, из жилища которой были вынесены все до единой личные вещи. В первую очередь так интересующие следствие фотографии.

Игорь Иванов, он же иеромонах Иов, лежал в ванне. Вода остывала, священник подливал горячей и снова откидывался на надувного крокодила, с которым купались дочери и который он использовал в качестве подголовника. Сколько он так бездумно, недвижимо, ледяной тушкой, неразмерзшейся даже в кипятке, лежит? Час? Полтора? Царила зловещая тишина, будто в квартиру внесли покойника и тот торжественно, в черных оборках, лежит в лакированном гробу посреди обеденного стола: выйдешь из ванной – и наткнешься. Иванов знал, что дома и дочери, и их мать (так он чаще всего именовал Любу – «мать моих детей», будто она была некоей необходимой функцией, приложением к его единокровным существам). И это их «тактичное» молчание усугубляло ощущение непоправимости происшедшего.

«Кастрюлями бы хоть погремела! Хоть бы крикнула: ты не утонул там? Вот Ганька уже бы сто раз подошла, наверное», – раздраженно подумал иеромонах. Это была его первая мысль после приезда из СИЗО.

Там, в камере, было так отчаянно страшно, мерзко, что он молился непрерывно. Даже во сне. И с полной уверенностью мог бы сказать, что впервые в жизни не покидал алтаря ни на минуту в течение двух дней. Игорь почти не смотрел по сторонам, ни с кем не говорил, хотя кто-то сначала и пытался его задирать, но быстро отвязался. Слух о «попе» мгновенно распространился по изолятору, и потому закрывший глаза Иов видел перед собой лишь Престол.

– Игорь! Как ты? С тобой все нормально? – глухо спросила под дверью Люба.

«Догадалась наконец-то», – удовлетворенно подумал Иванов, и с привычной капризностью ответил:

– Нормально. Не утону, не надейтесь.

Люба, как всегда смиренно, отошла от двери.

«Ну что ж. Конец. Это конец? – без всякого отчаяния и истерики подумал монах. – А вот продать бы все, да в Италию! Люблю Италию, – залихватски промелькнуло в его голове. Иванов привстал, пустил еще кипятка. – Бред. Химера. И делать мне там нечего – не вешаться же от тоски и безделья. Разве что спиться. Это вот я точно смогу. Но ничто я не брошу – ни кормилицу-Церковь, если она меня не вышвырнет, ни докучных детей, ни замордовавших баб. Собственно, одну бабу. Молчаливую, работящую, и оттого еще больше осточертевшую. А вторая… вторая и убить может при встрече. И правильно сделает». Иову вдруг стало так жарко, что он рывком поднял себя из ванны, с остервенением намылил голову, с брезгливостью оттер жесткой мочалкой тело, хранящее запах и безнадежье тюрьмы. Вытирая узкое мальчишеское тело, со злостью, которая была затолкана на самое дно души, а теперь начала вдруг бешено выплескиваться, заполнять собой все нутро, вступил в будто прерванный на полуслове мысленный диалог: «Что там про безнравственность этот самодовольный мент трындел? Какая тупая наивность! Будто человек не в самой циничной профессии проработал с десяток лет. Впрочем, куда там ментам, врачам и журналистам – это ведь самые циничные сферы человеческой деятельности? Да куда им до нас, попов. Вот где гнойная хирургия! Их бы на недельку на исповедь поставить. Где ни осудить, ни посмеяться. И не в морду плюнуть, а ОТПУСТИТЬ…» Иванов надел махровый халат, зачесал назад начавшие редеть волосы, расчесал куцую бородку. В бессилии присел на край ванны, наблюдая за зеленым водоворотом, поглощавшим грязную, смывшую камерную вонь и мерзость воду. Если б можно было и из жизни вымыть также все, что мучит, отравляет.

«Как быстро, путано пролетели годы – “жизнь, пройденная до середины”… Мальчишкой прислуживал в алтаре владыке – тогда еще иеромонаху. Семинария. Отъезд в Ю-скую область с радужными карьерными и материальными перспективами. И уже через год постриг. В двадцать-то лет! А что скажешь архиерею – “не хочу”? Тут дисциплинка построже, чем в армии. Жениться ведь еще меньше хотелось. Тоска, холод, пьянство, чуть не загубившее голос. А как пел! И скука, вечная скука… Материна болезнь как повод вернуться. Поклоны и подарки владыке. И снова поклоны. И снова подарки. И все вроде наладилось. Но тут ЛЮБОВЬ. А с ней новые оковы и прежняя тоска. И ненужность, никчемность всего этого, что называется человеческим, а оборачивается подлым, бесовским! Вечное недовольство собой. И редкие, благодатные минуты на ранних службах, в полутьме алтаря…»

Игорь вышел на кухню, где, оказывается, его ждал накрытый стол. Все самое любимое: жареная баранина, острый салат, спагетти «болоньезе», которое научилась виртуозно делать Люба после поездки в Италию. Иванов быстро, молча ел. Лишь после второй чашки кофе Люба робко позволила себе присесть напротив и сказать:

– Я смотрела объявления о работе. Могу хоть завтра в палатке у станции попробовать «молочкой» торговать. Еще нянечки в садик нужны. Но очень маленькая, просто микроскопическая зарплата. – Она понуро свесила красные неухоженные руки между колен. Сгорбленная, полноватая, с одутловатым от слез и бессонницы лицом, но все еще красивая русская женщина.

– Ничего не нужно пока предпринимать. – Иов со стуком поставил чашку на стол. – К владыке все равно идти придется. В монастырь мне путь, ясный пень, заказан. Но Трифон… я пожертвую ему машину. Или деньги за машину. Для начала…

Люба встрепенулась, в испуге уставилась на мужа (она-то всегда называла его мужем). Рослые в мать, чернявенькие в отца дочки Иванова, услышав голоса родителей, прибежали с топотом на кухню, залезли на свои табуретки, завертели хвостатыми головками, уже затевая шепотком какую-то игру.

– А не владыка, так старые связи, может, ю-ские, придется поднимать. Главное – в «запрет» не отправиться, а там… – Иов-Игорь махнул рукой, встал, патрицианским жестом запахнул поглубже халат и гарцующей походкой вышел из кухни. «Ну просто с гуся вода…» – в очередной раз ужаснулась и восхитилась Люба Еленина этому человеку, родному, единственному, ненавистному.

Двадцатидвухлетней Анастасии Красновой все и всегда было «в лом». Учиться в школе, работать кассиром универсама, помогать по дому доставучей матери, которая на старости лет совсем сбрендила на религиозной почве. Теперь вот рыхлой, неухоженной Насте было «в лом» ребенка растить. Муж Вовка, такой же, как и она, пофигист и лентяй, сбежал, не дождавшись рождения Лизки. Кукуй теперь с этими проклятыми памперсами, кашками и гулянками. И ночью – то зубы, то живот: орет как резаная. «Так бы и убила!» – с привычной присказкой Настя остервенело всовывала ручонки вопящей годовалой дочери в комбинезон. На улице «мелкая» хоть спала спокойно, и можно было расслабиться, сидя на лавочке в парке – с сигареткой и бутылочкой пивка. Семечек полузгать, в телефон поиграть, эсэмэсками поперекидываться с подружкой Дашкой. Правда, недавно в жизни Насти появилась вполне реальная перспектива разбогатеть и не «париться» больше ни по какому поводу. Как ни странно, материн бзик подмогнул. Богомолка решила продать квартиру и умотать под Нижний Новгород, в Дивеево. Поначалу Настя озверела: да как я тут одна ребенка поднимать буду? А потом, помозговав, сообразила, что за материну квартиру может выпасть отменный куш (сама Анастасия жила в квартире, доставшейся ей от бабки), и решила поспособствовать скорейшему «спасению» православной: взять всю эту куплю-продажу в свои руки, отменно нагрев их на этом. С небывалым для нее рвением Настя принялась изучать рынок недвижимости и выбирать риелтора, чтобы «и сукой не оказался, и сговориться можно было в обход прижимистой упертой матери». Впрочем, теперь-то ситуация складывалась вообще «сказочно», но… Настя и сама не ожидала, что с таким отчаянием примет весть о материной страшной смерти. Не нужна ей ни квартира, ни деньги, потому что без матери оказалось так пусто и безнадежно. Без ее зудения и поучений, без ее добродушного смеха, без сумасшедшей любви к внучке. Даже без этого долбаного словечка «поняла», которое она вставляла куда надо и не надо, будто ее окружали всю жизнь одни умственно отсталые дети. Настя не переставая плакала и пила пиво. А когда представляла, какую муку и ужас пережила убитая мама, заходилась в рыданиях до рвоты.

Когда Настя затолкала наконец капризничающую дочь в комбинезон и, усадив на кресло в прихожей, начала обуваться в разношенные кроссовки, зазвонил городской телефон. Пришлось шлепать в грязных башмаках в комнату. На грубое:

– Да, кто еще?! – Насте ответили еще более грубым:

– Слушай сюда, сирота казанская! Ни одного слова ментам. Поняла? – Это мамино «поняла», сказанное мужским сипатым голосом, прозвучало так дико и страшно, что Настя, как от удара, рухнула на стул, пытаясь ослабить узел тонкого платка, вдруг стянувшего удавкой горло. – Поняла?! А не поняла, так готовь сразу два катафалка – второй малоразмерный, для дочурки… – Чудовищный голос хмыкнул, видимо довольный своей остро´той, и в ухо взмокшей Насте запикали гудки. Через секунду холод сковал спину, руки, виски несчастной матери, и она, подскочив к хнычущей дочке, прижала маленькое тельце к груди, зашептала-заплакала:

– Лизонька моя маленькая, доченька моя, мама с тобой…