Приехав в загородный дом Арины, Варвара и Ефим Канторы ни словом не упомянули хозяйке об убийстве «мусора» (они были уверены в его смерти). Варвара, то и дело принимавшаяся в машине стучать зубами и отрывисто выкрикивать: «Я не могу!», «Выпусти меня!», «Хочу к Грише!», получив увесистую оплеуху от брата, притихла, держась за распухшую скулу, и «усвоила» тихо припечатанный ей приказ. «Заглохнуть, никому ничего не говорить про мента (Варвара все пыталась докричаться до тупицы Фимки: а если не мент? если просто парень мимо шел?), и главное – не вякать перед Ариной: иначе эта сучара-трансформер зубами глотки выест».

Арина, сидя нога на ногу, с сигареткой в лиловых когтях, прищурившись, выслушала короткий отчет Ефима о том, как пришлось драпать от обложивших их ментов. Машину бросили – она записана на Варвару. Хвоста вроде не могли привести. Беглецы, которым хозяйка даже не предложила сесть, стояли перед ней, перетаптываясь, пристыженными школьниками. На Варвару накатывала дурнота, ей казалось, что она вот-вот потеряет сознание. И лишь ненависть к этой «сучаре» (ах, как правильно Фима назвал ее трансформером – вся скрученная, собранная, пригнанная по кукольному идеалу дьявольской рукой) не позволяла женщине раскиснуть, дать слабину. Она твердо решила выспросить о Грише все! Найти его, спасти и спастись самой. Как это все она собиралась проделать, девица представляла смутно, но решимость ее не только не ослабевала, но и крепла с каждой минутой. Тем временем «белобрысая ехидна» размышляла вслух:

– Я могла бы вас отправить в Чехию – у меня там квартира. Могла бы укрыть в сицилийском отеле, с хозяйкой которого приятельствую. Но как вас, чертей, переправлять теперь через границу? Мы не сможем за день сделать вам паспорта. И физии ваши, – Арина крякнула, – вряд ли изменить успеем. Что же ты, Фима, утречком-то не дунул в свой Саратов или Самару? Впрочем, уже неважно.

Ефим досадливо поморщился:

– Дай попить, Арин. Видишь же, сеструха сейчас рухнет. Как я с ней потом?

– На кухне все. Идите, попейте-поешьте. Только сами-сами. – Арина отмахнулась от назойливых, так некстати притащившихся гостей, которые, уроды, подкатили почти к самому дому на «хачмобиле». А это могло быть очень опасно. Оно, конечно, бомбилы народ пуганый – болтать не в их интересах, но кто знает?

Когда Канторы расположились на кухне, прихлебывая чай в гробовом молчании, Арина появилась в дверях, исполненная решимости: она явно все уже решила относительно этой «безмозглой парочки»:

– Я вызвала вам такси. Поедете в Шарабаново. Денег дам. Немного. У самой трат предвидится немерено. Ну, протопите там. Но это временный вариант. По экстренному сотовому держим связь. – И бросив колкий взгляд на Фиму: – Мобилы, надеюсь, выбросили?

Кантор утвердительно кивнул в ответ.

– Ну, вот пока так. Ты решил вопрос с попами?

– Да из-за них и застряли в Москве. – Ефим замысловато выругался. – Опасался за Стасика дерганого. Думал, честное слово – порешу. Может, и проще бы все было. – Кантор потер грудь в области сердца. – Так разнервничался – аж мотор сбои дает. В общем, отправил эту «сладкую парочку» на Родину, а сам вот спалился! – Жидяра откинулся в изнеможении на мягкую, удобную спинку стула в стиле а-ля ампир.

– Налить по пятьдесят граммов? Коньяк? Вискарь?

Арина подошла к резному буфету и достала бутылку Хеннесси.

– Ты же знаешь, я не пью и не курю. Здоровье – оно не покупается, – поучительно изрек приверженец здорового образа жизни душегуб-рецидивист Кантор.

– Дело хозяйское, – Арина плеснула коньяка в стакан и залпом выпила.

– Что с Гришей? Где он?! – подала голос решительно сопящая Варвара. Она с такой ненавистью посмотрела на соперницу, что та отвела взгляд. Поставив бутылку на место, Арина подошла к Варваре, глумливо уставилась на нее, сложив руки на груди, будто приготовившись к обороне:

– Трус и слизняк Репьев спасает свою седую, но безмозглую голову за границей. И меня в тоске ждет. У меня еще есть шанс спастись – один отходной путь, на крайний случай. Но вот вы?! Мой вам искренний добрый совет, – Арина то ли оскалилась, то ли улыбнулась. – Станьте бомжами. Как Сеня-динамик. А что? Это мысль. Перекантоваться полгодика в канализации. Ни проверки документов, ни особых расходов. Бомжу ведь ничего не надо. И от него никому ничего не надо. Прав твой обожаемый Гришенька – иголку в стоге сена проще найти, чем нищего. Станьте невидимками в загаженных тулупах. Самое безопасное дело. – Арина расхохоталась

– Ты сука детдомовская! Я убью тебя! – Варвара вскочила, примериваясь к глотке ненавистной мучительницы, но Фима, схватив сестру, осадил на стул.

– Для кого – сука, а для тебя, вошь, – Ариадна Павловна, – совершенно спокойно изрекла Арина, нависая над трясущейся Варварой, которую удерживал Ефим. – И пока я спасаю твою жирную задницу, ты будешь мне ноги мыть и воду пить. Образно выражаясь. Ясно тебе? Ну, все! Пора – такси подано, – Ариадна подошла к окну и слегка отодвинула занавеску. У дома притормозила серая машина. Через пару секунд раздалось тактичное бибиканье. Ариадна вынула стопку тысячных из заднего кармана джинсов, подошла к Кантору и аккуратно всунула купюры в нагрудный карман его льняной рубахи. Ефим будто и не заметил движения благодетельницы. Подхватив сестру со стула, процедил в сторону Арины:

– Ну, спасибо за все, беляночка. Только тебе ведь в первую очередь несподручно, чтобы нас обнаружили. Продавщицушка на тебе – тут уж ничего не попишешь. И идейное руководство…

– А ты о машине перевернутой помни. О матери Евгении. Не снятся монашки-то кровавые?

Ефим, едва сдерживаясь, чтобы не плюнуть на паркетный натертый пол, дернул за собой обмякшую Варвару, как куль. Копошение в холле, хлопанье дверей, гулкий маневр разворота машины, стихающий шелест шин по гравию…

Ариадна Павловна Врежко, при всем кураже и видимой непрошибаемости, была на грани отчаяния и истерики. Такую беспросветность она чувствовала только в детстве. В первый год жизни в интернате для умственно отсталых и психически больных детей. Безумные, уродливые, как на картинах Босха (когда она увидела впервые «Несение креста», уже в своей новой, «выстроенной» жизни, то в обморок упала на руки мужу-академику), дети изощренно издевались над новенькой: выдирали волосы, плевали, взяв в кольцо, привязывали к стулу и били подушками часа по полтора, сменяя друг друга, пока не надоедало или не приходила нянечка, раздавая тумаки направо и налево с воплем «звереныши говенные». Избавиться от ненавистного прозвища Крольчиха, которое стало проклятием для Арины, родившейся с «заячьей губой», девушка смогла в восемнадцать лет. Именно тогда она сделала первую пластическую операцию на лице. И изменила имя. И прокляла, вышвырнула, выжгла каленым железом из памяти ненавистное прошлое. Эти ночи без сна на вонючих матрасах, застеленных клеенками – в приюте не давали белья – все равно все было запи´сано больными детьми, пригорелая каша с поносным комбижиром, серые, будто картонные робы для гуляния, стриженные под горшок волосы. Арине еще повезло: ее, как одну из вменяемых, не привязывали к кровати. А беззлобных, но приставучих малышей-даунов привязывали, чтобы не мотались под ногами и не увечили себя: и они таращились круглыми глазищами на зеленые стены. Иногда беззвучно плакали. И незаметно, неизменно исчезали, не прожив и пары лет в этих каменно-линолеумных казематах. «От тоски мрут», – говорила старенькая нянечка, единственный человек, который не то чтобы любил, но хоть сострадал этому паноптикуму больных, обреченных существ. Другие няньки, врачи, учителя и директора, сменявшиеся с завидным постоянством, растворялись в этом адовом пространстве, превращаясь в безликую агрессивную приютскую массу.

Ненавистное воспоминание, вдруг нахлынувшее на Арину, она не могла почему-то, как обычно, вытеснить другими, триумфальными. Пять операций, превративших ее в фотомодельный идеал, круто изменили и жизнь, и нрав роковой красотки. Впрочем, нрав выковался раньше. Подростком Арина научилась сопротивляться, выживать, побеждать. Она умела драться, прыгать, метать предметы в цель. Для тренировок подчас использовались малыши, как Арина когда-то «проходившие» тут школу выживания. Она не жалела этих больных ублюдков, как не жалели и ее когда-то. Бывшая Крольчиха придумала себе потрясающую фамилию – Врежко. «Вреж ка ей!» – кричали у них в приюте «наблюдатели», когда затевалась драка между девочками. Девочки дрались как-то особенно изощренно и жестоко. И рослая, тренированная, а главное жестокая, Арина почти всегда выигрывала. И она врезала! Врезала всему миру с его волчьими законами: мужикам, которые все, как один, олицетворяли ее гадкого, так чудовищно испортившего им с матерью жизнь, отца. И бабам врезала – используя их, когда это было нужно.

А имя Ариадна она выбрала, впервые услышав его в случайном разговоре, в метро. Она ехала утром в медучилище, а рядом две тетки, притиснутые толпой к самой шее Арины (она всегда чуть возвышалась со своим ростом над толпой), обсуждали рождение внучки какой-то Машки. Тетки недоумевали на экзотическое имя, выбранное дочкой Машки, «с которым малышка только намучается». Тетки голосовали категорично за Лену. Ну, на худой конец, за Лизу. А все эти Ульяны, Ариадны и Таисии – блажь и глупость. Чуть позже Арина узнала легенду о путеводной нити, и у нее сомнений не осталось в том, что именно это имя, как ниточка, нет, веревка, канат, протянутый к спасению, вырвет ее из грязи, мрака, отщепенства. Только держись покрепче. И ведь не подвело, имя-то!

Но сегодня Арина чувствовала, что все в ее жизни меняется. Час «икс» пробьет-расколет жизнь на неравные части. В этот раз «врезающая» миру Ариадна или рухнет в тартарары, или взлетит наверх, еще выше прежнего – в другом пространстве, с иными спутниками. Но перспективы взлететь таяли с каждым часом. Нет, уже с каждой минутой. Сенька Динамик, а с ним и раритетный образ Спаса одиннадцатого века, новгородского письма, исчез. Арина, не в состоянии действовать сама (доверилась в кои-то веки тупоголовому Репьеву, и доигралась до уголовки!), хотела пустить по следу самого надежного, но и самого дорогого «пса» – когда-то он здорово помогал Арине с провозом антиквариата за рубеж. Да и кобель, надо признать, был первоклассный. Но кобель уже служил другой сучке. Посмеиваясь, он журчал в трубку: «Да нет, Ариш, у меня семья, дети. И вообще, спа-салон со спортивным клубом дают возможность жить вполне сносно. Во всяком случае, не якшаться больше со всяким сбродом». Арине пришлось безропотно проглотить «сброд». И это стало верным знаком, что она не владеет больше ситуацией. Да, давно уже все пошло прахом, медленно, год от года разрушительнее. С того момента, как она позволила себе довериться этому человеку, полюбившему ее. Какая позорная ошибка! Какое непростительное малодушие! Слабый, недальновидный, осточертевший своими слюнями на сахаре и собственническими претензиями, Григорий втянул ее в эту аферу с иконой, которая казалась выигрышным билетом, да что там, манной небесной, способной прокормить и их, и их детей. Да, именно это все решило. Хоть Ариадна и была «Вреж-ка!», но она была все-таки женщиной. Как ни запрещала себе ею быть. И мечты, что воплощались в тонких снах пухлощекими херувимчиками, этакими собирательными образами златокудрых младенцев, свидетельствовали: пора рожать. Пора рискнуть кого-то полюбить. Полюбить Ариадна могла только свое продолжение, свою плоть и кровь – ребенка. И Репьев вполне годился на роль отца. Теперь за эти никчемные надежды она вынуждена расплачиваться. В отчаянии метаться по трехэтажному особняку. Огромному, роскошному, сводящему с ума. Ариадна почти перестала спать: совсем недавно сюда повадился приходить призрак убитого мужа-акдемика. Хоть дом освящай! Тогда, десять лет назад, с этим стариком, впадающим в маразм, вечно угрожающим, один раз чуть не порезавшим розочкой от бутылки «Мартеля», не было никакого сладу. Пришлось решить вопрос кардинально, при помощи надежного клофелина. С клофелина когда-то все начиналось для двадцатилетней медсестрички, им же все и кончится скорее всего.

Мечущаяся по комнатам со стаканом бесполезного коньяка в руке, Арина машинально включила телевизор. Конечно же, попала на криминальную хронику – все одно к одному, и услышала: Можайский вал, покушение на опер-уполномоченного, скрывшийся на джипе рецидивист Ефим Кантор. От ужаса она рухнула на кудлатый ковер. Канторы, Иван Матвеев – материализовавшиеся личности из смутного прошлого «топтуна» Репьева, как красные флажки, обступившие ее, не позволяли вырваться из бандитского беспредела, подписывали ей приговор.

Быстрова разбудил запах кофе. Без десяти семь. Ранняя птаха Атразекова уже орудовала на кухне. Еле слышно что-то звякнуло, зашумела вода и тут же стихла, скрипнула половица, что всегда «поет» под ногой входящего в туалет, гул бачка, скрип половицы, снова звук струи в раковине. «Свежий чай будет заваривать в чайничек. Ну, с добрым утром, хозяюшка», – Сергей Георгиевич поднялся в романтическом настроении. Конечно, беспокойство о Владе саднило грудь, но боль притупилась, стала не такой небезысходной. Быстров после разговора со Светланой проникся уверенностью, что «все будет хорошо». Покопавшись в мобильном, нашел эсэмэску Поплавского с телефоном отделения реанимации и с замиранием сердца набрал номер.

После раздраженного женского «да» на том конце представился по всей форме. «Больничный» голос сухо доложил, что состояние Загорайло незначительно улучшилось. Но прогнозов никаких. Очень тяжелое ранение, и динамика слишком незначительна. А дальше отбой. Быстров хотел было позвонить маме Влада, но передумал. Наверняка она дежурила всю ночь в больнице, возможно, только уснула, и вообще, вряд ли ей сейчас до разговоров с виновником этого несчастья. «Все! Эмоции долой. Делай что должно, и будь что будет», – железобетонное правило Быстрова, усвоенное с детства от отца, всегда ему помогало мобилизоваться. Очень, кстати, православно звучащее правило. Поэтому полдня требовалось работать с бумажками, анализировать документы с выставки, а потом ехать к Владу в больницу. А Митрохин, судя по короткому вечернему докладу, который Сергей воспринял не слишком отчетливо из-за беды с Владом, должен добивать связи Скупиной, на паспорт которой Арина брала машину.

Появившись на кухне уже при всем параде – умытым, выбритым, причесанным, одетым и надушенным, Быстров поздоровался, избегая Светланиного взгляда. Впрочем, Светка тоже казалась смущенной, действовала, все больше потупясь. Стол сервировала не хуже, чем в монастыре. Сыр, ветчина, банка сардин на блюдечке, какие-то хитро завернутые булочки, творог пасхальной горкой, посыпанный то ли тертыми орехами, то ли карамельной крошкой.

– Будете яичницу? Я в момент поджарю, – спросила «хозяйка», наливая Сергею кофе.

– Спасибо, Светлана. Ничего не нужно. Тут такое изобилие, что мне, право, неловко. Просто какая-то сцена «падишах во дворце». Вы сядьте рядом и спокойно поешьте. Я положил у входа на тумбочке деньги. На хозяйство, раз уж вы так взялись за него. Не возражайте! – очень резко, по-мужски остановил открывшую было рот Светлану, и ей понравилось, что остановил именно так. – И, пожалуйста, не обижайтесь, но не нужно ничего стирать и мыть. Это лишнее, ей-богу. – Быстров как-то нервно поводил рукой, отхлебнул огненный кофе, обжегся и крякнул. – Вы все же обиделись? – спросил зардевшуюся Светку, которая сегодня выглядела майской розой (очень своевременно – тридцатое апреля на дворе, как-никак). В нежной шелковой блузке, с высоко забранными волосами и ниспадающими на щеки двумя широкими локонами (на ночь накрутила влажные пряди на бумажки, как в школе, за неимением щипцов и фена. А кому бы в голову пришло в монастырь на похороны фен везти?) Светка была неотразима, несмотря на припухшие от недосыпа веки. Конечно, пудра тоже не помешала бы, но, судя по смущенному виду следователя, Атразекова и так произвела впечатление.

В молчании они сжевали по бутерброду. Света пила крепко заваренный чай. На ее реплику: «Попробуйте булочку с творогом», – Быстров ухватил плюшку, подцепил ею творог, съел в два укуса, с видимым удовольствием. Все-таки есть в совместной трапезе какое-то таинство, которое роднит вкушающих пищу, сближает особым, благодатным образом!

– Спасибо. Я так не завтракал лет десять, – отвалился от стола Быстров, отдуваясь. Он посмотрел на полочку с сигаретами, но запретил себе курить. Хватит, нарасслаблялся.

– На здоровье, Сережа. Нужно, наверное, в больницу позвонить? – Светлана начала ловко собирать посуду.

– Звонил. Владу чуть лучше, но по-прежнему никаких гарантий. Тяжелое состояние. – Быстров поднялся. – Я на работу, а потом – в больницу, если не свалится еще что-нибудь непредвиденное, – заговорил он тоном спешащего по делам главы семейства. – А вы, Света, отдохнули бы. Завтра похороны – намучаетесь. И вот еще…

Быстров подошел к Атразековой, в бессилии опустившей руки, оставив салфетку, которой собирала на столе крошки.

– Я, правда, очень рад, что… ты у меня здесь. Рад и все.

Он несмело протянул руку, то ли раскрутившийся и смиренно повисший локон поправить, то ли по головке по-отечески погладить. Но Светка в таком отчаянном порыве рванулась навстречу, прижалась к его жесткой груди, обхватила-обвила руками, что все это обрело предельно ясный смысл: они нуждались друг в друге. Поцелуй получился робким. Но он был верным залогом тому непреодолимому, главному, что ждало их впереди. Очевидность этого испугала Светлану, и она прошептала, едва оторвав губы:

– Может, мне сегодня же уехать в Москву? Помолюсь за убиенных дома.

Быстров нарушил интим, а заодно и жертвенный настрой Светки командным и громким голосом:

– Не говори ерунды. Если мясо осталось, разрешаю пожарить. Так хочется вкусно пожрать вечером снова. – И он широко улыбнулся, а Светка впервые увидела, как от улыбки он становится похож на жмурящегося, очень уютного кота. Только с острым носом.

– Осталось, – расцвела Светлана в улыбке, которая так красила ее и которой Сергей с удовольствием полюбовался.

Ей все время хотелось сказать ему что-то типа «я не могу без тебя жить», но она одергивала себя и молча глазела на то, как обувается «Сереженька», проверяет, насупившись, в кармане ветровки документы, ключи, телефон – все ли взял. Еще одна короткая улыбка, строгое: «Запрись!» – и все, исчезло «мимолетное видение», оно же «гений чистой красоты».

Саша Шатов испытывал щемящую, сдавливающую грудь нежность к своей резковатой, подчас вздорной жене. Чувства, говорят, притупляются с годами, вырождаются, и все держится на одной привычке и замкнутом круге общих дел, проблем, в конце концов, уважении друг к другу. Все это представлялось ему полнейшей ерундой! Шатов сейчас любил и ценил жену больше, чем в молодости. И от прикосновений к ее стройным ногам по утрам трепетал сильнее, чем в медовый месяц. Саша настолько зависел от Люши, что при долгом ее отсутствии, а долгими были и пара-тройка дней, когда она, к примеру, хозяйничала на даче, а он работал в Москве, начинал так отчаянно скучать, что противоядием от этого душевного неустройства становились несколько граммов чего-нибудь расслабляющего. Вообще алкотерапия представлялась Шатову необходимой для снятия стрессов, а также напряжения, в котором он перманентно существовал. Но этого совершенно не могла понять и принять его эмоциональная жена. Конечно, раньше он расслаблялся слишком активно: с трехдневными отключками, а за ними капельницами, благо свой нарколог знакомый завелся, и тогда это стало, да, стало! для него серьезной проблемой. Все могло закончиться трагически – жена «неосознанно наметила кого-то дальнего себе»: хлыща, чинушу из налоговой, который учил ее ведению бизнеса и чуть не оставил шатовское семейство без штанов. Вернее, без дачи, за что его следовало, по справедливости, «расстрелять из рогатки», по любимому выражению их гениального сына Котьки, ценившего творчество Ильфа и Петрова. Но обошлось, слава Богу. Воспоминания о хлыще с гитлеровскими усиками и смоляным зачесом Саша научился отгонять, уже почти не ощущая боли. Но тогда… тогда это был бег по адовому кругу: жена стремилась вырваться из пут «никчемного пьяницы», выстроить иллюзорную жизнь с чужим, женатым, не любившим ее мужиком, а Шатов, понимая все это, не только не «исправлялся», но впадал в дремучее, русское пьянство с битьем посуды, засыпанием под забором, с похмельными рассветами в соседском свинарнике. То есть впрямую и наотмашь опускал себя до свинского состояния. Наутро с недоумением и вызовом говорил фыркающему в лицо борову Борьке: «Здорово, че ты тут уставился? Людей не видал?»

Борька видал. Ох как видал, и притерпелся за свою недолгую жизнь ко всему с этими непутевыми мужиками. К примеру, Шатов, не дойдя до дома и свернув в теплый сарай по проторенной тропке, укладывался под грязный свиной бок, а Борька норовил подсунуть более-менее чистую харю – он-то, ушлый, знал, как всыплет ему проспавшийся гость, когда увидит изгвазданный в навозе бушлат. В гневе пьяный Александр тормозил только перед женой. А посторонних мог и прибить со своей-то силищей – что уж говорить о бессловесном, обреченном борове. Сосед, дядька Вова, наутро деликатно выпроваживал кающегося пьяницу, и с прищуром, дымя цигаркой, заводил при этом неспешный разговор на отвлеченные темы, ну, к примеру, о власти, с которой «ведь цирк, да и только». Дядька был любимым шатовским наставником, который учил еще пятилетнего «Сашку-огурчика» бить прицельно по шляпке гвоздя, а позже передал все тайны своих неисчислимых умений – от кладки печки до владения газовой сваркой. Внешность его впечатлила бы художника Репина. Или Пластова. Вихрастый, криворотый, прищуренный, жилистый мужичок с неизменной самокруткой или «беломориной» в углу ехидного рта и обезьяньими, длинными руками с неразгибающимися кулаками. Очень метко называли на Руси «кулаков» – не толстосумов-эксплуататоров – вот мерзкий поклеп гегемона, а работяг, не выпускающих инструментов из рук, форма ладоней которых со временем будто вытачивались под черенки лопат, мотыг и других орудий тяжкого крестьянского труда. Таким вот кулаком, сиречь трудягой, дядя Вова и был. Правда, без видимой зажиточности, потому как буйство нрава, отсутствие рачительности и пристрастие к огненной воде подтачивали существенным образом бюджет его маленькой семьи, состоящей из двух индивидуумов – дядьки да его кругленькой чернявой молчуньи-жены. Люша дядю Вову и любила, и ненавидела. Любила за бескорыстие, какую-то врожденную, необъяснимую в неотесанном мужике тактичность, за мудрость и трудолюбие, а ненавидела, ясное дело, за проклятое пьянство. Саша же любил дядьку без всяких оговорок. Просто любил, и все.

Супруги доедали Люшин борщ, наваристый, огненно-красный, ложка невпроворот, когда от крыльца раздался скрипучий соседский голос:

– Что ль, на территории?

– Заходь, дядь Вов! – Саша отложил ложку, отер ладонью выступивший на лбу пот – вот как борщец знатный прошиб.

– Да уж сами выдвигайтеся. Мотоблок я навострил, а вы все спите.

– Ладно, поучи здесь, – это уже вступил голос его супруги, тети Раи.

– Юля, я молоко на крылечке поставлю!

Шатовы вышли из дома – тетка и дядька стояли, независимо отвернувшись друг от друга. Дядька по-прорабски осматривал шатовский дом, будто ища в нем еще невыявленные неполадки, тетка с интересом созерцала обрезанные кусты роз, напоминавшие сейчас обугленные коряги. Даже и не верилось, что через две-три недели эти каракатицы выкинут длинные упругие ветки в нежных пупырышках почек, которые, налившись соком, дадут новые зеленые побеги, в рост человека, и одарят сказочными лососевыми, желтыми, карминными цветками в десятки лепестков.

Поздоровались. Люша поблагодарила за молоко. Раиса держала аж девять коз, которых дядя Вова хотел пустить в расход чуть не каждый год, но рождались новые козлята, и стадо не только не уменьшалось, а, наоборот, росло.

– Что это у тебя «масандра» вроде накренилась? – дядя Вова критически уставился на навесной балкон на втором этаже. Шатовы прыснули в предвкушении новых «сентенций» местного Эзопа тире Цицерона. Когда дядя Вова бывал в хорошем настроении и вещал, его можно было на диктофон записывать, чтобы тонизировать и украшать невообразимыми доселе оттенками смыслов скучные зимние вечера.

Получив тычок от жены, сосед вздохнул, философски заметив:

– Все в мире хиреет и скукоежливается.

– Да ты перестанешь выражаться, гад старый? – новый тычок от Раисы. Она, будто обидевшись, махнула рукой и направилась к калитке:

– Я пошла. У меня вон курам дать надо, и ты давай работай, Стократ сивый. – Тетя Рая тоже была не прочь порой блеснуть образованностью.

– Ну, какие указания? – дядька решительно приступил к делу.

– Копать, второй парник подделать. А завтра вон хозяйки вообще не будет. Выходной тебе вырисовывается, – Саша достал сигареты из кармана и протянул дядьке, который традиционно отказался, достав свой «Беломор».

– А куда ты все носишься? – поинтересовался он у Люши.

– Она вон молитвенницей стала. В монастырь, что ни день, ездит. Я не против, конечно. Сам к Преподобному Сергию в Лавру ежегодно езжу. – Саша присел на крылечко, и у его ног тут же завертелась рыжая алабайка Булка, отпущенная перед обедом из вольера. Шатова она обожала, Люшу терпела, Котьку недолюбливала, соседей терпеть не могла, но позволяла, скрепя сердце, себя кормить в отсутствие хозяев.

Дядя Вова настороженно косился на грозную собачищу, которая в улыбке, адресованной хозяину, скалила устрашающие клыки.

– У меня обязательства перед Светкой. И вообще я после происшествия с Сашкой всерьез помолиться хочу. Ну хоть попробовать, – сказала Люша, все больше обращаясь к мужу.

– У меня сестра сводная, помню, тоже все в церковь ходила. Все молилась, – завел вдруг хитро сосед. – Ну, ты видел ее, Сань, Гранька. Ну, криворотая. Хотя у нас все семейство Перцевых такое с искривлением. У каждого, правда, свое. У нас вот с сестрой рты, у матери с Анфиской носы. Да… У деда с батей глаза. Только моя Райка не слишком кривится! Ну, если в области рта тоже чуток. А уж племяш Толик вообще умом искривленный с детства. Вон он и сейчас в одних носках у гаражей сидит. На корточках, ясное дело. Иногда, правда, встает, регулирует движение, когда машину видит. Прирожденный гаишник, чего уж там.

Сашка утробно ржал, ему антифоном вторила Люша: она смеялась всегда громко, с прихлебыванием, откинув голову. Хозяева смехом испугали Булку, и она решила отправиться в вольер подобру-поздорову.

– Так это ж разные семейства, дядь Вов, – всхлипнул Шатов, глядя на серьезного, даже какого-то грустного дядьку, созерцавшего с врачебным интересом приступ веселья соседушек.

– А много ты в генетике понимаешь, актерыч! Все родственники становятся похожи. Вот вы с Юлькой даже ржете одинаково, а когда Юлька только появилась у нас, она не так смеялась, а вот эдак – хи-хи-хи. – Дядя Вова прижал лапищу к кривому рту, изобразил стеснение.

Юлька рухнула на крыльцо и повалилась на колени мужа. Посмотрев на нее критически, дядя Вова еще более серьезно продолжил:

– А сеструха-то, тебе говорю, спятила совсем. Да-а-а-а… Помнишь, Сань?

Сашка утирал глаза и крутил башкой, мол, не помню ни Граньку, ни то, как спятила.

– А очень даже просто! Шибко много каялась, – дядя Вова импульсивно закивал, а руки сложил просительно, ковшиком. – Прям как начнет биться головой, так все статуетки «дреньзенского» фарфора со шкафов падают. Ее муж Шмулька, на что «булгахтер» прыткий, а не успевал ловить. Да. Беда… Да вы до смерти уржётесь! – Оратор выдержал паузу, пережидая истерику слушателей, и назидательно продолжил: – Я те говорю, Юль, кому вот каяться в пользу. Вот как моей Райке было бы. Если бы она вздумала в церковь ходить. А кому, слишком душу щиплет. У совестливых очень с душой все тонко – просто на соплях она у них, душа-то. Лишний раз всплакнешь или бухнешься головой – и все! – устройство переклинит. Вот. Как у моей сеструхи. Она вообще добрая была. Жалко. И ты вся на нерве живешь, как на проводе оголенном…

И без всякого перехода, уже бодрым тоном изрек:

– Пока я тут с вами лясы точу, уже сотку перелопатил бы, сама же мне штраф выставишь, – бросил оратор упрек в сторону хозяйки огорода.

– Да ну вас, дядь Вов. Идите, пашите. Сейчас Сашка края ровнять придет.

И Люша, отдуваясь, ушла в дом приводить себя в порядок. У нее в последние годы с соседом сложились деловые отношения работодателя-работника.

– Ты ее много шастать не отпускай. Не семейное это дело, – цыкнул дядька на Сашу.

– Да она на похороны. На полдня. И потом – там старец какой-то будет. Нужно поговорить ей с ним. В принципе, меня тоже с собой зовет. Вот думаю еще.

– А, ну если вместе. – Дядя Вова затушил беломорину об подошву и зажал в кулаке – мусорить тут не дозволялось. – А вот я тебе заместо того старца скажу: ты жену терпи, а она пусть тебя терпит, вот и вся премудрость. Терпеть! Вот тебе и весь закон жизни.

К вечеру Шатовы, очередной раз нарушив «дядькин закон», поссорились. Саша не хотел ехать в монастырь. Не ладилась работа на огороде, мотоблок клинило, он пыхтел-пыхтел, да намертво заглох. Люша, отправив с излишками рассады Полину на рынок, успела переделать кучу неотложных дел. И зелень посеяла в парнике, и опрыснула кусты-деревья от болезней и вредителей, и рассаду перцев и баклажанов распикировала – словом, деятельный «энерджайзер» перевыполнил план и с полным правом мог рассчитывать на духовную поездку. Сашка же артачился и подозрительно упорствовал.

– Вы напиться, что ль, хотите? – привычно рубанула ручонкой перед носом мужа Люша. – Эвон как удобно! Жена за ворота, а вы с дядькой пристроитесь. Только тебе послезавтра на работу, если память мне не изменяет, а я вообще могу остаться в монастыре. Отдохнем хоть друг от друга!

– Люш, ну что ты несешь околесицу? Дела нужно доделать? Или как, на неделю землю бросить? Потом дубляжи на студии навалятся. Ну, сажай в кочки картошку, давай…

– Один день погоды не сделает, а твое упорство подозрительно. Нет! – Люша плюхнулась в кресло и замотала головой, как заведенная. – Я не могу находиться в этом бесконечном напряжении: отслеживать, предотвращать, перехватывать. Все! Нет больше сил моих.

Нужно заметить, что подобные выводы она, в разной форме, делала ежемесячно. Видимо, это превратилось в их семье в своего рода профилактику «правонарушений» Сашиного алкоголизма. Впрочем, муж отдавал жене должное – она была превосходным тормозом его греховной страсти. Но тут он взъерепенился:

– Если ты так печешься о здоровье мужа, которого вообще чуть не угробили по твоей вине и по вине этого монастыря, то ни за что не оставила бы меня сейчас.

– Я и прошу побыть со мной, поехать в Голодню.

– Да на кой мне твои блаженные тетки? Рыдания, вопли, Светка в соплях, которую мы и так день-деньской успокаиваем. Старцев-провидцев каких-то придумали. Ну что за ересь, Люш? – Саша плюхнулся на диван прямо в рабочей куртке и штанах. Люша покосилась на это безобразие, но промолчала. – Как хочешь, – сказал муж, закидывая ногу на ногу, – я остаюсь тут пахать, а ты можешь заниматься мазохизмом. Только в этот раз, смотри, чтоб на ТЕБЯ не напали. Это у них там практика такая – людей убивать и калечить. Если ты не помнишь.

Люша решительно поднялась: туча тучей, глаза мечут молнии, кудряшки вздыблены, как змеи у Горгоны. Она молча покинула комнату. Муж, выдержав паузу, крикнул, услышав шебуршение за стеной, в спальне:

– Какие решения принимаем?

– Я уже собираюсь, а тебе счастливо оставаться.

Сашка матюгнулся, встал с дивана, пошел на крыльцо курить: ну никакого сладу не было с упрямой бабой.