Иван Матвеев дежурил у дома Ольки-косой уже вторые сутки. В первый день сунулся в квартиру – открыл обкуренный ханурик, а к нему из глубины загаженного жилища подошел второй – Иван еле ноги унес, лепеча об ошибке: мол, однокашника ищу, он тут раньше жил. Ну не палить же в самом деле в уродов? Хоть ствол имелся и впечатать в эти безмозглые, наглые морды по пуле очень хотелось. «Понаехали, мрази…» – Матвеев пребывал в бешенстве от всей этой неуправляемой ситуации. Сиди вот за тонированными автомобильными стеклами – жди невесть чего. И Инку жалко. Что с ней будет, если его возьмут? Впрочем, этот вариант даже не рассматривался. Взять его не могут. Он просто не дастся. В тюрьму ему путь заказан: лучше быстрое и безболезненное самоубийство, чем долгое и мучительное умирание. Может, не очень долгое. Но мучительное – наверняка. А впрочем… Вдруг? Это русское, неистребимое, вдохновляющее АВОСЬ! Авось, найдется Сенька, отнимется у него икона, Репьев «толкнет» раритет, и вот уже русский Иван со своей супругой попирают штиблетами асфальт набережной Круазетт. Или что там? Не асфальт? И почему Круазетт? Где она вообще-то находится, эта набережная? И на кой ляд так уж нужна. Хочется в чистую квартиру, к жене, ее домашней лапше и оладушкам, к стрекотанию по поводу покупки туфель: простых, замшевых, с пряжечкой. Как она умеет радоваться всякой мелочи и находить в этом смысл жизни! Маленькой, уютной, своей. А Матвеев? Чьей жизнью живет? Чему радуется? О-о! Стоп, машина по выработке жалости к себе! Вот она, Олька. Как всегда в платке и с сумками наперевес.

Женщина заметалась поначалу, пытаясь выскользнуть из-под его руки. Но Матвеев постарался задействовать всю корректность, на которую был способен:

– Оля, умоляю, выслушайте меня! Я предлагаю вам партнерство. Честно. Да послушайте!

Олька наконец уставилась на Матвеева. Впрочем, ее правый глаз тут же «метнулся» к виску. «Ну, вот в какой же глаз ей, косой, смотреть?» Иван понимал, что времени совсем мало, нужно за секунды превратить эту противную бабу в союзницу.

– Икона, которая находится у Семена, стоит миллионы! Долларов! (для красного словца можно и приврать). – Все, кто гонялся за ней, уже сбежали за границу. Никто ее не ищет! И эти басно…(она не поймет слова баснословные, идиотка) охеренные богатства гниют в мешке у этого вонючего бомжа!

Олька потупилась, будто бы напряженно осмысливая то, что говорил ей этот страшный человек. Начиналась гроза, и на улице не было ни души – даже собачников. Порывы ветра вздымали убогую юбку побирушки, в любимый Олькин горох. «Юродивая», опустив сумки на землю, прижимала юбку к ногам, прятала лицо от ветра в ворот свитера.

– Оленька! – Матвеев вложил в голос всю возможную проникновенность по отношению к этой «косой воровке». Ветер драл волосы на голове Ивана. Его молящая фигура, с протянутыми к женщине руками, возбужденным, униженно просящим лицом, являла собой образ обреченного на верную гибель героя, жизнь которого зависит от воли истуканоподобной жрицы в деревенском платке. – Давайте сядем в мою машину и обсудим спокойно ситуацию! Вы станете богаты! Я просто озолочу вас! Это наш единственный шанс в жизни вырваться из вот этой мерзости!!! – Матвеев потряс руками, будто кидая вызов небесам. Олька дернулась, замотала головой:

– Нет, я не пойду в машину… – ее ужасали воспоминания о «вояже» в тот жуткий деревянный дом.

– Но ведь гроза, дождь, – будто в подтверждение Ивановых слов над головой бабахнуло, и Олька, вздрогнув, потрусила к джипу Матвеева, оставив сумки посреди тротуара.

– Пусть дверь будет открыта! – пискнула она, присев полубоком и свесив ногу на подножку.

– Да-да-да… Так давайте поразмышляем вместе – где Семен может находиться? Вот просто любые идеи, подряд! – Матвеев, тяжело дыша, уселся за руль, стал приглаживать вздыбленные мокрые волосы. Просящие интонации из его голоса куда-то испарились, зазвенели профессиональные нотки дознавателя.

– Да, может, он продал кому-нибудь эту икону. Ну, не за миллион, а за тысячи, – разумно сказала Олька и скисла от этой мысли: Матвееву удалось-таки превратить тетку в союзницу.

– Вряд ли. Он не дурак. Не дурак?

– Ну, не дурак, – вяло поддакнула Олька.

– За копейки продавать иконку не будет. А хорошего покупателя, его еще найти нужно! – Матвеев будто сам себя уговаривал.

– Ну, он знает православных батюшек. Может, на приход куда-нибудь, или в монастырь продал. Скорее всего, в хороший монастырь. Там и с деньгами посвободнее бывает, и вообще они любят редкости. Паломников привлекать.

Эта малахольная оказалась совсем не такой идиоткой, какой представлялась. Впрочем, Матвеев еще в репьевской избе понял, что она выбрала единственно возможный для себя образ, чтобы хоть как-то выживать. Все-таки баба уродилась не без дебиловатости, и непыльная работенка ей не светила. А со шваброй управляться не больно-то, видать, хотелось этой любительнице горошков и крапушек.

Олька, почувствовав себя наконец в безопасности, прикрыла дверь и, скользнув рукой по коленке Матвеева, загнусила противным детским голоском, который выворачивал все нутро Ивана:

– А ты женат, ми-иленький? Есть у тебя де-еточки? Или один живешь, без ла-аски?

Матвеев дернулся и чуть было не сорвался. Но приказал себе: «Терпи, казак, атаманом будешь»…

– Оль, – заговорил он деловито. – Давай дело сделаем, а потом и с нежностями разберемся.

Олька расплылась в уродливой улыбке, открыв мелкие хищные зубки.

– Ну? Куда мог отправиться Сенька после приюта «Веры»?

– Да никуда он не отправлялся, я думаю… У бомжей ведь все территории поделены. На выставке ему показываться опасно – это ясно. По электричкам и канализационным люкам ныкаться? Нет… Он от такого отвык. Я же говорила тогда вам всем – комнату он снимает в Отрадном. У бабки одной глухой.

– Да был я там сто раз! Что он – дурак? Не понимает, что мы его можем там ждать?

– Ну, значит, и в храм к своему батюшке икону не потащит. Вот и выходит, что у монастыря его тамошнего надо искать, ну, где приют. Если он уже туда икону не пристроил, – сказала Олька уверенно, решительно покивав головой.

– Ты про Голоднинский монастырь? – вытаращился Иван на Ольку.

– Я не знаю, как он называется. Но монастырь там рядом есть большой. О нем и Иннокентий Аристархович мне рассказывал. Когда меня не ласкал, он все про духовное говорил. Про иконы и обители. Сла-авный старичок… – Олька плотоядно разулыбалась.

– Ну что ж, Оленька… Можно попробовать взять этого Динамика. Опасно, конечно, – Матвеев закачал головой. – Ладно! Жди меня дома. Телефон твой есть, так что… – Иван в нетерпении давал понять, что на сегодня дела у них окончены.

– Да ты обманешь меня, – замурлыкала Олька и ближе придвинулась к «подельнику». – Я не такая дура. Сейчас вот жильцам своим позвоню, они тебя и… проконтролируют. – Олька достала телефон из кармана, но тут почувствовала на виске что-то отвратительно холодное и неживое.

– Так, юродивая. Спрыгнула из моей машины и почапала домой. Молча. – Матвеев убрал от виска «это» и продемонстрировал Косой маленький черный пистолет. Олька выскочила из машины и, прихватив сумки, потрусила к подъезду, с яростью оглядываясь на джип Матвеева и даже, кажется, посылая в его адрес проклятия. Впрочем, все это Иван видел неотчетливо в сумерках и дожде, заводя мотор. Когда его машина перевалила через «лежачего полицейского» и завернула в арку, от Олькиного подъезда отъехала незаметная серенькая машина, какой-то старенький «фордик». Правда, моторчик у автомобильчика оказался форсированный. Машина следовала за Иваном до Голоднинского шоссе, а там немного поотстала – водитель понял, куда Матвеев направляется.

Спустя три часа, после посещения оперативниками жены Матвеева, машину Ивана объявили в розыск, но к тому времени она уже стояла в гараже «Приюта Веры, Надежды, Любови», расположенного в пятнадцати километрах от Голоднинского монастыря.

Люша успела вымокнуть, пока стучала в дверь хибарки Дорофеича. И стучала, и звала, и снова стучала. Нет! Храп, неясное бормотание, скрип пружин. Как можно не слышать? Скоро небось всех в башне паломнической на ноги поднимет. Решив уже расположиться в машине (не привыкать, в самом деле), лягнула дверь ногой с досады. Раздался кашель, скрип и нечленораздельные, но угадываемые «крепкие» слова. «Ага, значит, не всегда замещать лексику получается. Привычка – вторая натура», – подумала Люша и уверенно постучала в дверь.

– Кого? Зачем тама? – что-то в расслабленном голосе, заплетающейся речи Дорофеича насторожило Люшу.

Дверь с грохотом растворилась, и перед паломницей предстал всклокоченный, в измятой рубахе до колен, босой (Люша старалась не смотреть на ступни-культи) и пьяный сторож.

– Вали отсюдова! Тута монашки! Там-та…

– Дорофеич, это я, Иулия. Я была здесь на днях и теперь приехала на похороны. Открой, пожалуйста, калитку, я пройду в башню. – Люша старалась говорить громко и по слогам.

Дорофеич вперил свой прищуренный мутный глаз в Люшино лицо, кажется, узнал, но сильно покачнулся и рухнул бы навзничь, если бы Шатова не схватила его за рубаху. Она решительно вошла в хибарку и, усадив мужичка на топчан, осмотрелась. В тощем свете лампочки, приделанной в изголовье кровати, в глаза бросались груды пустых бутылок кагора на полу, у маленького столика.

– Сколько ж ты пьешь, мил человек?

Дорофеич всхлипнул, утерся, как водится, рукавом, запричитал:

– Второй день пошел. Замучился. Совесть, паскуда… – он зарыдал, раскачиваясь по-кликушески из стороны в сторону.

Тут Люша обратила внимание на новые презентабельные часики, сверкающие на столе в луче, падающем от лампочки. Рядом с часами лежало штук пять мобильных телефонов, двое длинных монашеских четок и какие-то мятые серые тряпицы. Они помещались на тонкой фарфоровой тарелке.

– Ты грабишь паломников?! – поразилась Люша.

Дорофеич замотал головой:

– Ни-и-и… Эта Лидия-дурочка, там-та, своровала у сестриц и в часовню снесла. Вота, там-та. Целый мешок к Адриану зарыла в могилу. – Дорофеич ткнул пальцем в угол.

Люша подошла к раззявленному матерчатому мешку. Копаться в нем она не стала, но увидела сверху два молитвослова, лежащих поверх смятых монашеских облачений.

– Я выследил ее. Ночью раскопал, там-та, мешок достал. А увидел чего-ничего ценное, и бес как в сердце толкнул, там-та: «Беги, скинь баки как раньше, и гуляй вольной птичкой, там-та». На волю захотел, понимаешь?! – Дорофеич разрыдался с новой силой, укрывшись рукой, как крылом.

– А что, в мешке и деньги были? Пачки купюр были? – Люша говорила с Дорофеичем, как со слабоумным ребенком, громко и отчетливо.

– Там-та, ты че? Какие кур…пюры? Я ниче не брал! Я вот – часы и телефоны хотел, там-та… – похоже, Дорофеич начал потихоньку приходить в себя.

Люша, поднаторевшая в общении с алкоголиком, ринулась в машину, достала термос с кофе, бутерброды, которые взяла в дорогу.

– Не тошнит? – с врачебной интонацией спросила у сторожа, прикорнувшего на подушке и утирающего слезы раскаяния со скорбного глаза.

Дорофеич с удовольствием выпил чашку кофе с молоком, деликатно откусил от бутерброда с колбасой. Руки у него мелко тряслись.

– Так! – скомандовала «врачиха», видя, что пища в алкаша не полезет. – Ложись под одеяло! Давай, с ногами, закутывайся! И все подробно рассказывай.

Дорофеич поведал во всех подробностях историю о сестре Лидии. Люша слушала мужичка, оглядывая все по сторонам. Жилище в обычные дни, видимо, было вполне уютным. Застеленный пестрым половичком пол, обитые вагонкой стены, сплошь завешанные иконами, на маленьком чистом оконце тюлевая занавесочка. Печку-буржуйку убрали, проведя газ, и вдоль всей комнатушки тянулась отопительная труба, аккуратно выкрашенная белой краской.

Внимание Люши привлек старинный образ, висящий в углу и украшенный вышитым рушником. Небольшая икона Богородицы с младенцем, стоящим в полный рост. Образ находился в серебряной ризе, и писаными оставались только лики и ладони Пресвятой Девы и Богомладенца.

– Откуда такая старая икона? – спросила Люша, от которой не ускользнул тот факт, что все образки, освящавшие жилище Дорофеича, были современные, дешевенькие, а по большей части вообще картонные.

– О-о, эт-та от благодетеля. Не слыхала про «Приют Веры?» Ну, там нашего брата, там-та, алкашей и наркош тож лечат… За просто так! Бесплатно! Заметь, там-та… – Дорофеич аж присел в волнении, но потом все же повалился на подушку и вещал уже лежа, подперев щеку и сверкая голубым глазом со слезой.

– Тама круто-ой хозяин, Жаров Николай Михалыч рулит, там-та. Сам на-а-аш человек, там-та… Алкаш в смысле этого дела, да-а… Но, бывший. Как есть двадцать лет в завязке! Но, там-та, алкашей бывших, грит, не бывает. Как, там-та, чекистов, сук. У него там целая наука, из Америки пришла. Там-та, какие-то немые, что ли, или другие алкаши.

– А-а, Сообщество анонимных алкоголиков! – догадалась Люша, которая привела один раз на такое собрание Сашу, но тот с возмущением отверг еженедельные «излияния говна на публику». Может, и зря.

– Ну, вот это самое. Да-а. А приют тута недалеко. По хорошей дороге – ну часа два, там-та, пехом. Меня свезла да-авно туда мать Нина. Когда я еще поддавал маленько, там-та. – Дорофеич со смущением развел руками, будто досадуя на воспоминания о грешной «юности». В нынешней «зрелости» трезвел он на удивление быстро.

– Ну, и икону он подарил?

– Да у него ико-он! Там производство! Вон, там-та, наши монашки тока там иконы берут. И по всему миру образа приютские известны. Но! То современные! – Дорофеич поднял кривой палец. – А у него есть – для души – мастер по старинным иконкам-то, там-та…

– Реставратор?

– Ну! Рест-ратор! Аристархеч! Тож алкаш, ясно дело, там-та. И вот када я совсем на православие у Михалыча зрение поменял – там, грю, наука, и все на ей и вере – сечешь? Приют, там, ВЕРЫ! Воля, грит, Божья, Святая и благословенная. Во-от… Тока тада меня назад сюда взяли. И икону эту монастырю Михалыч подарил. А они терь все иконы у него покупают. Тут, сестричка – бизнес есть бизнес, там-та, дери его. А матушка мне, значит, в закрепление науки, благословила – образ отдала. Молись, мол, и помни… – Дорофеич горестно всхлипнул, в подтверждение осознания своего отпадения от науки и благодати.

– А старыми иконами этот твой гуру тоже торгует?

– Ай? Хто не торгует? – встрепенулся сторож.

– Ну, Михалыч. Не торгует иконами старинными? – Люша потрясла рукой в направлении образа в рушнике.

– Ну, редко когда… так, там-та, бывает… Все же иконки в дом-то… это ж… там-та, и места не хватит. А вот я тебе покажу! – Дорофеич сел, потянулся вперед, отдернул темную занавеску в ногах, что прикрывала, оказывается, полки, набитые вдоль стены, порылся, что-то сбросил на пол – Люша подняла. Газета «СПИД-инфо». Старая.

– Энто для растопки еще была, там-та, брось ее, там-та, к ляду, – пояснил Дорофеич, вырывая из ее рук газету с фоткой грудастой девицы на всю страницу. Газета снова спикировала на пол, а Дорофеич достал какой-то журнал.

– Во! Раз старым интересуешься, там-та – смотри какая красота! Во, эт-та солидная лавочка. Жаров с ними дела делал. Там-та…

Люша начала листать рекламный буклет какой-то антикварной фирмы: много старинных икон, церковной утвари, старой мебели, ламп. Остановилась на обложке, чтобы узнать название фирмы. «Компания “Рускстар” – к старой Руси с любовью!» – было набрано славянской вязью поверх портрета блондинки исключительной красоты, трогательно прижимающей к груди древний фолиант, видимо, Святое Писание. При взгляде на красотку у Люши потемнело в глазах, и она как подкошенная шлепнулась прямо на грудь богомольного сторожа, вмиг протрезвевшего окончательно.

Утро блистало свежеумытым небом. О ночной стихии ничто не напоминало – подсохшая младенческая листва нежилась под натиском входящего в силу солнца. Светка жмурилась, режа хлеб у стола, придвинутого к слепящему окну – ну не задергивать же занавески по-хозяйски? И так ее, Атразековой, пугающе страстной, оказывалось слишком много в этом личном быстровском пространстве. Вообще утренние сборы получились скомканными и бестолковыми. Светка смущалась, и оттого вела себя заторможенно: все у нее валилось из рук. Мясо при разогревании подгорело, кофе убежал, волосы не укладывались в простейший хвост, и Сергей, одетый и надушенный, вроде как начал раздражаться, ожидая копушу у двери. Сам он был сух и активен, хотя усталость прошедших суток выражалась сильнейшими отеками под глазами и ввалившимися щеками. Но видно было, что настроение у него на подъеме и чувствует он себя победителем.

Благо, в воскресный день служба начиналась в девять, а не в семь, как в будни. На отпевании должен был присутствовать Витя Поплавский: дознаватели надеялись, что монастырский отравитель, сообщник Врежко, чем-нибудь выдаст себя. Полицейский «уазик» уже пыхтел у дома Быстрова, когда парочка показалась на крыльце. Светка – потупленно-виноватая, Быстров – надменно-деловитый. Только успели остановиться у ворот обители, как от калитки им навстречу бросилась маленькая женская фигурка, с выбивающимися буйными кудрями из-под черного платка. Люша, не обратив никакого внимания на подругу, стала совать Быстрову какую-то пеструю книжицу и тараторить:

– Сергей Георгиевич, это срочно. Вот что выяснила ночью у Дорофеича: убийца связана с «Приютом Веры», что тут находится, неподалеку. Я уверена – она там. Ну… может быть там.

Быстров, растерянный атакой, никак не мог взять в толк, при чем тут книжка.

– Да смотрите, это же ведь она! Ну? Разве не она? Не Арина?

Когда следователь прочел наконец название «Рускстар» и вгляделся в лицо красотки с обложки, то, ни слова не говоря, обернулся к Поплавскому, и они отошли в сторону, рассматривая буклет и что-то озабоченно обсуждая. Потом Поплавский направился в монастырь, а Быстров, коротко переговорив по мобильному телефону, пошел в сторожку Дорофеича. Подруги, растерянно ожидающие перед монастырскими вратами, будто перестали существовать для него.

– Ну, и чего? – спросила строго Люша у Светки.

– Я поняла наконец, что ЭТО такое. Правда… Только с ним почувствовала. – Светке хотелось скорее вылить на подругу все то, что переполняло ее.

Твердолобая подруга отмахнулась от новоявленной «Джульетты»:

– Что с убийцей, я не поняла? Они не собираются ехать в приют? Это же не терпит отлагательства!

– Люша! Сергей настолько профессиональный и умный, что сам разберется, что и когда делать. – Светлана обиделась и за свои чувства, и за реноме своего возлюбленного.

Анализируя в дальнейшем все происшедшее, Быстров казнил себя за невнимательность к свидетельнице Шатовой. Более того, он был благодарен ей за смекалку, чутье, помощь, но… он просто не поговорил с ней. Почему-то Быстров чувствовал себя с Люшей неуютно. Она напоминала ему Женьку, только в блондинистом варианте – активная, умная, красивая, уверенная. Словом, Быстров проигнорировал добровольную помощницу, пообщался с Дорофеичем, потом «выдернул» из храма мать Нину, которая уже поднималась на хоры по винтовой лестнице, так как пела вторым голосом. Монашка коротко и толково рассказала Сергею, как ехать в «Приют Веры, Надежды, Любови», дала телефон руководителя Николая Михайловича Жарова, охарактеризовав его как выдающегося человека. Неоднозначного, но глубоко верующего, сильного и делового. Человека трудной судьбы и больших дарований. «Миллионщиком на производстве икон (отличных, надо сказать) стал и содержит целый приют – деревню, населенную болящими алкоголиками и наркоманами», – поведала мать Нина. Все это определенно смутило Быстрова: миллионы на иконках, поселение наркоманов, связь Жарова с «Рускстаром». Следователь по телефону отправил Митрохина на разведку в приют, попросив начальство, чтобы группа захвата была наготове на всякий пожарный. Дима придумал себе «алкоголическую» легенду. Он успел за полчаса все вызнать по Интернету про приют и по дороге примерял на себя биографию родного дядьки по матери, который замерз-таки от пьянки в сугробе. Так что правдивые излияния для православных «анонимных алкоголиков» у оперуполномоченного имелись. К тому же Митрохин не светился на выставке – и это было плюсом – если в приюте и находились сообщники Ариадны, они бы не узнали в Митрохине «мента».

Поплавский разместился на хорах: с трехметровой высоты глаз охватывал весь храм. Быстров держался вблизи Светланы, за которую беспокоился вследствие толчеи («притрется сзади вон такой, как у входа, с бульдожьей мордой, и вонзит в спину что-нибудь из арсенала Жидяры). Впрочем, Сергей Георгиевич, благо рост позволял, успевал замечать все, что происходило в храме, запоминал лица, жесты, оценивал взгляды, словом, работал, не давая себе права эмоционального участия в отпевании трех убиенных, гробы которых со вчерашнего дня стояли посреди собора. На службе и отпевании присутствовали насельницы из другого, ближайшего к Голоднинскому, монастыря. Таким образом, сестринский хор увеличился вдвое – на узком балконе едва помещалось шестнадцать певчих. Почувствовав чей-то взгляд сверху, Быстров поднял голову и увидел сестру Галину. Она стояла, потупив взор, ближе всех к регентующей Наде. Да-да, руководить в такой ответственный день сводным хором матушка назначила юную послушницу. Надо сказать, та прекрасно справлялась со своей миссией, и хор звучал как слаженный, безупречно настроенный инструмент. Галина же пела первым голосом, «вела» партию, как первая скрипка в оркестре. Инокиня за дни, проведенные в Оптиной, похудела, посуровела и утихла, что ли: ни решительности, ни вызовающего отчаяния, которое почувствовал Быстров в их первую встречу. Огромные черные глаза выражали только смирение и покорность. Она была погружена в свои собственные мысли и чувства. Инокиня будто шла на поправку после тяжелой горячечной болезни.

Колокол возвестил о начале Литургии. Большинство насельниц находились в храме с раннего молебна. Правый придел будто наполнился высящимися над толпой траурными свечами – черными фигурами монахинь. Неподвижные, отрешенные, сестры полностью сосредоточились на молитве, которая являлась не только духовным, но и зримым, тяжелым физическим деянием: поклоны, пот, слезы. Собор наполнился богомольцами. Многие специально приехали издалека, чтобы проститься с усопшими: подходя к гробам, кланялись, утирая слезы. Некоторые клали по три земных поклона. Лица убиенных монахинь были закрыты, как положено, «наличниками» – черными тканевыми квадратами с вышитыми крестами. Лицо Татьяны с венчиком на лбу казалось благостным и умиротворенным, будто ей вправду открылось там, за пределом земных страстей и невзгод, покойное, радостное бытие.

У гроба матери Калистраты, в изголовье, сидела изможденная, с землистым лицом ее мама, которую отпустили на похороны из больницы – «скорая» дежурила у церкви. С другой стороны гроба стоял крупный мужчина с мясистым красным лицом в темных очках. Он мусолил в руках толстую незажженную свечу – на пальцах посверкивали широкие перстни. К мужчине жалась худая высокая девушка, также скрывавшая глаза за очками.

– Бывший муж Калистраты с новой женой, – шепнула Светка Люше, подбородком указывая на мужчину в очках. Подруги держались ближе к выходу, чтобы не привлекать к себе внимания.

– Да, красноречивая внешность у дядечки. И у жены, – прокомментировала Люша.

Несколько молодых женщин и мужчин, видимо, друзья покойной Калистраты, подавленные, в слезах, стояли с опущенными головами, не переговариваясь и не глядя по сторонам.

У гроба матери Евгении стояла большая группа родственников: дети, племянники, внуки. Они настороженно вертели головами, передавая друг другу свечи. Мальчик и девочка, дошкольники, пытались затеять игру с подсвечником, и молодой женщине в стильном шерстяном костюме постоянно приходилось одергивать отпрысков. У матери Евгении были явно невоцерковленные родственники.

Татьяну пришла провожать в последний путь дочь, несколько подруг и сестра. Настя не переставая плакала и поминутно поправляла неряшливо повязанный платок, который сползал с затылка. Ее пыталась увещевать маленькая женщина, держащая в руках молитвослов, и она порывалась время от времени по нему что-то вычитывать, шевеля губами. Неожиданно будто волна прокатилась по храму: люди стали расступаться, кто-то заулыбался, и все тянулись, поднимались на цыпочки, пытаясь взглянуть: что там – у входа?

– Ах-х! Савелий! – Светка экстатически прижала руки к лицу.

Люша со своим маленьким ростом никак не могла увидеть старца. Но толпа придвинула ее к проходу, и она невольно оказалась в первом ряду встречающих. Вид схиархимандрита Савелия поразил Шатову: если бы она увидела себя со стороны, то удивилась умиленно-восторженному выражению, появившемуся на ее лице при виде этого маленького, согбенного монаха. С белоснежной бородой и такими же волосами ниже плеч, в душегрейке поверх рясы, он выглядел обезоруживающе смиренным, по-детски застенчивым и при этом… исполненным силы. С мягкой улыбкой, освещавшей его худенькое, морщинистое лицо, с живым, все примечающим взглядом, отец Савелий благословлял тянущих к нему руки людей. Подобного светлого, детского выражения лица Люша не видела ни у одного священнослужителя. Собственно, она бы не могла вообще припомнить ни одного человека с таким лицом и глазами. А так как батюшка был мал ростом, да еще и сильно сутул, будто согнут в извечном поясном поклоне, то и люд сгибался перед старцем с почтительностью, тем самым хотя бы немного уравнивая себя с ним: чтобы заглянуть старцу Савелию в глаза, дотронуться до его руки. Люша вспомнила, как приходилось пригибаться, падать на колени паломникам, чтобы попасть ко Гробу Господню в Иерусалиме – в это крошечное и самое святое для христиан пространство на земле. Три года назад она побывала в великом Храме, совершив однодневную поездку с Кипра в Израиль. Конечно, получилось что-то непонятное, а не экскурсия, и тем более паломничество, но храм произвел на Иулию обескураживающее впечатление. Она подумала тогда: ощутить высоту, святость можно, лишь умерив собственное «я». Кого-то поклоны и раздражали тогда, Шатову же это простое физическое действие будто оглушило – она почувствовала свою немощность, неустроенность, нужду в Спасителе. В Том, который говорил о Себе: «научитеся от Мене, яко кроток есмь и смирен сердцем» (Мф.11:29).

Навстречу старцу с улыбкой шла мать игуменья, которая до последнего не верила в приезд прозорливца, постоянно разъезжающего по стране, обителям, восстанавливая церкви, окормляя монастыри, и принимал, принимал, принимал людей сутками, с кратким, часовым перерывом на отдых. Благословив мать Никанору, которой пришлось с ее-то высоким ростом сложиться пред старцем буквально пополам, батюшка подошел к гробу своей духовной дочери – инокини Калистраты, перекрестился и замер, низко опустив голову. Храм оцепенел в молчании, будто боясь даже дыханием потревожить молитву схимника. И вдруг толпа единодушно охнула: сквозь оконца в куполе собора солнечные лучи ярко высветили крест на «наличнике» покойной, он будто… просиял во гробе. Это было так зримо, очевидно, что даже Быстров, вздрогнув, широко перекрестился.

Батюшка прошел в алтарь. За ним неотступно следовал его всегдашний келейник, иеродиакон Софроний: маленький, тщедушный монах в очках.

Разительным контрастом Софронию смотрелся другой спутник старца – высоченный инок с густой бородой и длинными, забранными в хвост, волосами.

– Отец Даниил – друг Калистраты. Он когда-то и привел ее к батюшке Савелию, – шептала Светка в ухо Люше.

Во время молитвы старца у гроба инокини Даниил клал земные поклоны. Когда он поднялся и последовал за батюшкой в алтарь, глаза его были красными и припухлыми: монах не мог сдерживать слезы.

Литургию служили четыре священника: местный отец Александр, отец Сергий, присланный епископом Трифоном, отец Даниил и старец Савелий. Вел службу молодой голосистый отец Сергий, у которого накануне родился пятый сын, и батюшка пребывал на подъеме. Конечно, они с женой надеялись на появление долгожданной дочери, но какой отец не гордится многочисленными сыновьями?

В звуки службы поначалу вплетался непонятный шум и звуки борьбы, идущие от дверей храма. Матушка Никанора отправила «десант» разобраться с происходящим – сестру Анну и Дорофеича, который стоял, благостный и сосредоточенный, с длинными четками в руках, в черной повязке, прикрывавшей отсутствующий глаз, на своем обычном месте – у Феодоровской иконы Богородицы. Шум у дверей нарастал, напоминая все больше потасовку. Дело в том, что за старцем Савелием всегда следовал народ. И не просто с десяток «верных». Батюшку могли внезапно и совершенно тайно, чтоб не вызывать ажиотажа, увозить по срочной духовной нужде и сильные мира сего, и церковная верхушка, но ВСЕГДА! куда бы ни приехал старец, его уже встречали толпы жаждущих общения. Конечно, у батюшки окормлялось множество чад по всей России и даже по миру, но КАК удавалось кому-то из них вызнать и моментально сообщить другим о передвижениях схиархимандрита, оставалось полнейшей загадкой. И в этот раз все произошло именно так. У храма собралась огромная толпа, которая бы при всем желании не поместилась внутри. Объяснять, что сегодня тут случай особый – после литургии отпевание и похороны убиенных – не было ни времени, ни возможности. Потому оказавшаяся ближе других к входу, торгующая свечами мать Татьяна – монахиня лет пятидесяти, в бифокальных очках, с грубоватым лицом и деревенским выговором, сдерживала натиск, шикая:

– Не дави! Осади, православныя! Кому сказала?!

С появлением «десанта» двери удалось закрыть. К тому же Анна вышла на минуту к паломникам и толково, бархатным голосом, исполненным благости, оповестила:

– Братья и сестры! Пообщаться с любимым старцем Савелием вы сможете, Бог даст, после похорон наших убиенных сестер. Сейчас же христианский долг должен подсказать вам, что не толкотня и ажиотаж, – Анна строго посмотрела на бабу безумного вида, тянущую к ней руки с каким-то кульком, – а общая горячая молитва за монахинь, принявших мученическую кончину, объединит нас пред лицем Отца Небеснаго. Батюшка Савелий молится сейчас в алтаре, и вы, внимая звукам трансляции литургии, что сейчас будет налажена, должны молиться и за себя, и за почивших. Их имена – инокиня Калистрата, инокиня Евгения и раба Божия Татиана. Спаси Господи.

Речь Анны полностью успокоила толпу, и даже баба, положив на ступеньку паперти кулек, села на него и пригорюнилась. Вскоре и впрямь наладили радиотрансляцию, которая происходила обычно по большим праздникам, когда храм не вмещал всех прихожан.

Всю службу внимание Люши было приковано к отцу Даниилу, исполненному искреннего горя – сильного, открытого. Поэтому сыщице стал очевиден вполне земной «подтекст» отношений инокини и монаха. Но тут она, маловерка, ошибалась. Отца Даниила и мать Калистрату связывало особое родство, разряд которого обычному мирянину трудно объяснить: чада батюшки. Все духовные дети старца называли его батюшкой, и никак иначе. Не владыка, не старец или отец Савелий. Только батюшка…

Это произошло десять лет назад. Никита (так звали отца Даниила до пострига) помнил тот летний день поминутно. Он – тридцатилетний успешный бизнесмен, ведущий логистик одной из монструозных российских компаний, занимающихся продовольствием, приехал с другом в прославленный российский монастырь. Друг Ника Иван был безутешен после смерти жены, погибшей в автокатастрофе. У него на руках осталось двое маленьких детей, болезненная мать и родители жены, за которых он также чувствовал ответственность. Жара, толпа, выстроившаяся у храма в очередь, ожидая приема старца, полуобморочное состояние друга – все это совершенно дезорганизовывало Никиту, и он уже раскаивался в предпринятом вояже, который не сулил, как видно, облегчения и пользы. К тому же суровый огромный монах, которого, побрив, можно было выводить на ринг для боев без правил, сообщил с крылечка, что батюшка очень плох – устал, болен, еле держится на ногах и вряд ли сегодня сможет вообще кого-то принять. «Во всяком случае, – заявил непреклонный поп, – мы сделаем все, чтобы сегодня старца не беспокоили!» Парочка «новых русских», привезенных женами на «мерседесах», возроптала и демонстративно покинула пределы монастыря, большинство же осталось ждать – а вдруг что изменится?

Старец вышел из церкви в плотном кольце дюжих монахов. Он и в самом деле шел с трудом, поддерживаемый келейником. Лицо батюшки едва проглядывало из-под куколя. Народ порывался обступить схимника, но сквозь кордон «охраны» прорваться никто не мог. Друзья отошли от храма в тенек, под раскидистое дерево у тропки, ведущей к выходу. Ник искал слова, чтоб потактичней, мягче сказать другу, что им надо ехать и попытаться справляться с горем обычными, а не чудесными способами. Тем более чудес, как убеждались они в очередной раз сегодня, не бывает. Иван в изнеможении присел на корточки у дерева, прислонившись к стволу: с красным измученным лицом, закрыв глаза. Никита в растерянности нависал над товарищем, хмурился в досадливой гримасе. Схимник, проходя мимо парочки, «задел» взглядом Ивана, протянул к нему благословляющую руку и приостановился. Иван открыл глаза, но почему-то даже не попытался подняться. Ник, вспомнив, как подходят под благословение, сложил руки, наклонился и почувствовал на своей голове прикосновение. Считаные мгновения – и процессия скрылась за углом маленького домика. А через пять минут к друзьям, уже выходящим за ворота, подошел «боец без правил» и ворчливо сказал: «Батюшка просит подойти к нему. Только это нужно сделать тихо, незаметно. А то сейчас вмиг полоумные бабы набегут со своей ерундой – вон, – махнул он рукой в сторону прихожан, – одна пятый раз приезжает с вопросом – брать ей кредит на машину или нет. Сечешь? – монах обращался исключительно к Нику. Видно, Иван производил на него не слишком адекватное впечатление, как те бабы. – Вот Господь свидетель, я ее больше к старцу не пущу! – Ник поверил – ни в жизнь не пустит. – А за вас что-то уж сурово просит. Идите сейчас к домику сторожа, мимо входа, и направо в калитку, я оставлю открытой – там по тропке до корпуса, и вас встретят».

Друзья прошли так, как велел «бойцовый» монах, и оказались, пройдя через сквозной коридор корпуса, в тенистом дворике. Там, под ажурной липовой листвой, сидел на низком креслице батюшка Савелий. Без схимнических облачений, в одном подряснике. У его ног копошился келейник Софроний. Друзей остановил один из монахов, что сопровождал батюшку из храма. «Подождите, сейчас перевязку закончит, и тогда подойдете. Ножки болят – все в язвах». – Монах говорил о старце, как о прихворнувшем родном дедушке.

Архимандрит Савелий был не так согнут и немощен, как нынче, но ему уже исполнилось семьдесят, а он никогда не отличался крепким здоровьем: ноги болели много лет. Но никто не видел его жалующимся или раздраженным. Наоборот – батюшка будто испытывал вину оттого, что за ним приходится ухаживать.

– Спасибо, сыночек. Иди-иди. Иди, отдохни. – Старец ласково спровадил келейника и обратился к Ивану слабым, мягким голосом:

– Что, милый? Кого потерял из близких? Иди, присядь вот тут. – Он указал место рядом с собой, на низкой скамеечке.

Дословно Никита не слышал всей беседы Ивана со старцем, только отдельные реплики батюшки:

– И деток поднимешь. Да как же один – Бог не оставит – будет помощница. А ты верь – еще приедешь с семьей и расскажешь, как все устроилось. И мы за упокой Аленушки снова помолимся. А она за вас там… По ее молитвам все и будет. Будет…

Иван непрерывно плакал, и, что потрясло Никиту, старец тоже плакал с его другом. Потом старец Савелий что-то пошептал ему и повел к корпусу. Позже Иван рассказывал, как батюшка завел его в маленькую домовую церковь, облачился в епитрахиль, встал на колени вместе с Ваней пред образом Богородицы и стал молиться. А потом отпустил вдовцу грехи. Иван вышел от старца успокоенным, с растерянной улыбкой, и больше в тот день не плакал. Спустя всего полгода он и в самом деле встретил девушку, на которой вскоре женился. И они приезжали к батюшке Савелию всей семьей, с новорожденным, третьим ребенком.

С Никитой разговор у старца вышел совсем другим. Странным.

– С другом? Соболезнуешь? – испытующе посмотрел схимник на Никиту.

Тот покивал головой. Он смущался, не зная, что делать и говорить.

– А чем жив? Что делаешь?

– Бизнес. Работа, – промямлил Ник, впервые почувствовав при этих словах почему-то неловкость.

– А! Дело делаешь серьезное. Ну, хорошо. И рад?

– Ну, иногда…

– А что ж рад? Денег много?

– Ну, и денег. И удовлетворение моральное.

Старец заулыбался, покивал головой.

– А что семья? Женат? Детки?

– Да пока нет. Некогда.

Батюшка задумался. Потом с удивлением сказал:

– Надо ж – счастливый человек. Сам с усам. Вот как хорошо-то.

Ник растерялся – то ли шутит, то ли юродствует. Или всерьез удивляется?

– Ну, не то чтобы счастливый. Так, как все, – попытался объясниться Никита.

– А как все? Все-то по-разному. Вон, Ваня – одно. Отец Илларион, что вас привел, – другое. Ты – третье. И все ведь ради чего-то живут. У каждого свой смысл, свое счастье и горе. Ну, ступай с Богом. Делай свое дело хорошо, по совести.

Отец Савелий благословил Ника, и тот в растерянности вышел из дворика. Но его не оставляло чувство недосказанности. Что-то важное, что-то настолько важное не было сказано, что Ник чувствовал – он без этого «главного» вообще не может уехать отсюда. Вдруг оказалось, что не может. Ваня же – утешенный, воодушевленный, беспокоящийся о детях, торопил друга. В общем, Ник отдал ключи от своего «крузака» воспрявшему для жизни другу и остался «еще на денек на воздухе». Поначалу монахи воспринимали трудника в лиловом мятом пиджаке от Йоджи Ямамото и рваных джинсах настороженно. Но через пару дней привыкли…

В первую ночь, в гостинице для богомольцев, в столь непривычной обстановке для избалованного Мальтой и Ибицей Никиты, он прокручивал свое прошлое с какой-то сухой отстраненностью и поражался убожеству и бессмыслице, царившим в его такой важной, значительной и успешной, как казалось, жизни. Она вся состояла из цифр, которые Никита, лежа сейчас на жестком топчане и клочковатой подушке, ненавидел. Математическая спецшкола, университет, престижная работа. Конечно, дело не в том, что ему приходилось заниматься расчетами – это-то как раз был вполне творческий процесс: математика музыке форы даст для человека «посвященного» в ее тайны, талантливого. Но в случае с Никитой речь шла не о призвании или увлеченности, а ТОЛЬКО о средстве добывания материальных благ. С благами все было в полном порядке: машина, квартира, поездки – все это присутствовало. И не имело никакой ценности. Потому что не приносило ни грамма радости. Ощущение пустоты усугублялось отсутствием любви. Да что там! Даже влюбленности. Он встречался с женщинами постоянно. У него имелся даже список любимых путан. И они не приносили Нику радости. Женщин, которые всерьез претендовали на роль спутниц жизни, он тоже не любил. Более того: тяготился ими. И потому с путанами оказывалось проще, потому что честней. Он искал отдохновений в легких наркотиках: и в один день понял, что грань почти перейдена и скоро зависимость его станет необратимой. Впрочем, и эти «симуляторы» жизни он тоже не любил. Увлечения? Да не было никаких увлечений. Ну, фотографировал неплохо. Хотя подчас ленился закачивать фотки в компьютер, мудрить с ними – интересен оказывался сам процесс съемки и не слишком важен результат. И еще он многих обижал. Походя. Просто так. Для самоутверждения, что ли? Родителей, женщин, подчиненных. Даже соседей. Впрочем, и люди ему платили тем же – неприязнью. В лучшем случае – холодностью. Только вот Ваньку, приятеля университетского, один раз пожалел, впервые столкнувшись воочию с таким тяжким горем.

Находясь со старцем, который позволял Никите находиться рядом (что несказанно удивляло монахов), он насмотрелся на неизбывное горе вдосталь. Савелий молился за больных и умиравших детей, за увечных, прибитых потерями и недугами, сумасшедших и бесноватых, за раздавленных беспредельной жестокостью близких, за убийц и расчувствовавшихся бандитов. У старца на ВСЕХ хватало сердца, слез, молитвы. И эта величайшая, не укладывающаяся в обыденное понимание любовь перевернула в один миг жизнь столичного топ-менеджера. Никита, сроду не читавший Священного писания, не знавший толком и десяти заповедей Божиих, оставил, как евангельские рыбаки по одному слову Спасителя, все: сети с уловом, дом и родню, и пошел за Христом. Тогда он этого, конечно, не осознавал. Он просто не мог расстаться с батюшкой. Он не мог оторваться от чистого источника, в сравнении с которым любая иная вода кажется зловонными стоками, не мог подвергнуть сомнению обретенный смысл жизни, не мог отказаться от нечаянного дара любви, который крохотным зерном вдруг пророс в душе и набирал силу и мощь.

За Никитой на его собственном джипе приехала коллега, давно уже имевшая на логиста «виды». И, видимо, небезосновательно, раз даже ключ от его машины у нее имелся. Она не узнала «суженого» в рабочей спецовке и трениках, которые пожертвовал Нику кто-то из паломников: в джинсах неудобно было работать на скотном дворе. Ксения, хлопая накачанными бордовыми губами, обзывала его «ненормальным, душевнобольным, который нуждается в психушке». А он уже ничего не мог лихо и аргументированно сказать в ответ и только смущенно лепетал: «Да не… я пока с батюшкой… пока я тут еще…»

Ксения уехала не солоно хлебавши на автобусе, пророча Никите глад и смерть. Неделю спустя топ-менеджер оформил машину на какого-то мужичка с тремя детьми, который приехал к старцу за помощью (у бедолаги оказалась запойная жена).

– А что? Верно. Им до храма, говорит, три километра от поселка ходить приходится. Куда ж с детьми? Машина им в самый раз, – ответил батюшка на известие об отданном «лендкрузере», будто речь шла о старом, выношенном полушубке, списанном на дачу. Сам батюшка раздавал ВСЕ, что ему жертвовали. А богатенькие и сильные мира сего жертвовали немало. Ох как немало. Потому-то старец потихоньку, стесняясь, впихивал пачки, конверты, сумки с деньгами тем, кто нуждался.

Клавдия нуждалась в баснословной сумме, которую либо приходилось возвращать, либо прощаться с жизнью: убивают и за меньшее. Она же влезла в рулеточные долги, прикрывшись именем мужа. Вернее, его бизнесом. Этого ее благоверный «бандит бандитыч» женушке простить не мог. Она явилась в монастырь в пьяном угаре со своим ангелоподобным мальчиком-фаворитом. Так вот что-то ей захотелось: перед смертью – в монастырь, к известному старцу, «на которого еще надо посмотреть – что за старец такой выискался?». Клавдия, как и Никита, была не только неверующая, но и вообще не верящая в «чувства добрые», что ни лирой, ни слезой, ни воззваниями к совести не пробудишь. Впрочем, в существование совести она тоже верила слабо. В гостинице размалеванная деваха, на шпильках и в мини-юбке, учинила пьяный дебош: влезла на стол в трапезной и начала распевать блатные песни, задирая ноги. Утихомирить ее удалось самому габаритному паломнику на тот момент – Никите. Он жил при монастыре уже полгода. Схватив плясунью поперек тощего туловища, Ник отволок ее к кухонной раковине и засунул головой под ледяную струю.

– Что ж не утопил? – извивалась, рычала и плакала безумная девка, когда Ник вытирал ей голову какой-то сальной тряпкой.

– Надо будет во Славу Божью – утоплю. Пока не надо.

Девица утихомирилась, услышав ответ угрюмого мужика, и ушла спать. Вернее, оплакивать свою пропащую жизнь. На следующий день Никита отвел умытую и замотанную в монастырскую юбку-фартук Клаву к Савелию. Тот как увидел ее, бросился навстречу со словами:

– О-о, ну, слава Богу, послушница наша пришла!

Клавдия опешила, даже отступила от старца:

– Вы путаете, батюшка. Я не п-послушница… Я даже не знаю, что это такое.

– Да послушница, образцовая послушница, – говорил с улыбкой Савелий, усаживая горемыку рядом с собой. – Ну, рассказывай про беду. Намучилась? – и так он тихо и отчаянно это сказал, что Клавдия упала в рыданиях к его ногам.

– Ну, поплачь, дочка. Поплакать хорошо, детка, – старец гладил ее по голове, как безутешного ребенка.

Клава плакала несколько дней, не переставая. Она постоянно находилась в храме – сидела на раскладном стульчике у иконы «Споручница грешных» и выплакивала горе, стыд, страх, мерзость, которые душили и мешали ей жить. «Фаворит» испарился наутро после ночного дебоша, а лезть в монастыре с общениями и утешениями не больно-то и будут. Сюда и приходят – каяться и плакать. И молиться. Когда появляется это умение и потребность. Клавдия не помнила, когда ее позвали к батюшке: в какой день, в какое время суток? Старец немного помялся и ткнул в руку «кающейся» увесистый полиэтиленовый пакет с ручками – на нем красовался разухабистый Дед Мороз в вихре снежной гонки, лихая тройка ноздрястых рысаков и написано: «Счастья в Новом году!».

– Поезжай с Богом. И не бойся ничего. Все образуется, доча.

Только в гостинице Клавдия посмотрела в пакет: он был полон запечатанными пачками долларов. Она кинулась к батюшке, чтобы отдать. Ее не пустили – старец отдыхал. А через какое-то время вышел грубый монах и сказал, что батюшка Савелий дважды не повторяет, сказал – езжай, значит, езжай. И слушайся, если беды новой не хочешь. Клавдия раздала долги. Через год – наряды и драгоценности. А еще через пару лет, по благословению батюшки, развелась с мужем, который уже утешился с другой, «нормальной бабой, а не кликушей трехнутой», и ушла послушницей в Голоднинский монастырь. Два года назад схиархимандрит Савелий постриг Клавдию Сундукову в иночество с именем Калистрата. Никиту он постриг еще раньше: монашеское имя Даниил тот носил уже семь лет… Или всего семь лет.