Тумбообразный Николай Михайлович Жаров, обладатель круглой лысой головы и бульдожьего загривка, сидел за огромным столом красного дерева. Сцепив руки-кувалды в замок, он оцепенело смотрел на матовую поверхность столешницы, будто пытаясь разглядеть в ней скрытый, жизненно важный шифр. В маленьких отекших глазах бизнесмена стояли слезы. Он сидел так уже около часа. Секретарша Ира приложила глаз к замочной скважине, посмотрела на обреченно склоненную репу-голову шефа, отошла от дверей: уже в который раз она не решалась потревожить благодетеля. Приняв наконец решение, Жаров хрипловатым голосом крикнул, глядя на дверь:

– Заходи уже, Ирина!

Секретарша, молодая брюнетка с пышной грудью и начавшими расплываться боками, что, впрочем, не портило ее, бесшумно просочилась в комнату.

– Иннокентия позови. Только по-тихому, без всемирного оповещения.

Ира вышла, кивнув головой. Жаров встал – он оказался абсолютно квадратным – подошел к углу с иконами, начал креститься и бормотать слова молитвы.

Дверь отворилась, и на пороге возник худой старик с дугообразной спиной, в огромных уродливых очках, что держались при помощи бельевой резинки, обмотанной вокруг седой заросшей головы. Старик низко поклонился, не смея взглянуть на хозяина.

– Здравствуй, Кеша, – вкрадчиво сказал Николай Михайлович. – Садись, родной, – он указал на стул против своего стола, сам сел в опостылевшее ему за сегодняшнее утро кресло. – Я принял решение… Нам придется попрощаться…

Старик затряс головой, из его глаз хлынули неестественно обильным потоком слезы, которые он не мог вытереть под очками.

– Нет, нет… Николай Михалыч… я не смогу один… я погибну! Не гони, Михалыч, прости меня, прости-и… – Мужчина повалился на колени, сдернул наконец очки, закрыв лицо руками.

Жаров, не шелохнувшись, странно смотрел на рыдающего: хищнически и затравленно одновременно.

– Ты ведь не просто предал меня, Кеш… Ты… уничтожил смысл всего, что я здесь создаю. Я потерял смысл… жизни… – и вдруг он сорвался на бешеный рев. – Ты единственный, кому я доверял без остатка, как отцу! Больше, чем отцу!!! И ты растоптал, обокрал! Ну зачем, зачем тебе эти миллионы, старый осел? Что ты собирался с ними делать, какую жизнь начинать, пропащий старикашка! – Николай Михайлович встал с багровым, кривящимся от сдерживаемых слез лицом, подошел к замершему на ковре старику, одной рукой, без усилий приподнял его за воротник и, приблизив яростные губы к дергающемуся лицу «осужденного», прошипел: – Отойди от меня, сатана…

Поджидая мать Нину возле церковной лавки – обычной пластиково-стеклянной палатки, приткнувшейся к южной башне со стороны входа, подруги продолжили беседу о странной и так не понравившейся Люше Алевтине. Светка просвещала подругу:

– Ты думаешь, юродивые – это дурачки, психически больные люди или прикидывающиеся ими? Ничего подобного! Есть такое понятие: подвиг юродства. Подвиг, понимаешь? Это когда человек, вполне нормальный, более того – духовно зрелый, приближенный к Богу постом, молитвой, незлобием, бескорыстием, в общем, всеми возможными добродетелями христианскими, сознательно отказывается от своего разума! Добровольно!

– Честно говоря, я этого совсем не способна понять своим невеликим разумом, который, мне представляется, наоборот, нужно упражнять, – вздохнула Люша.

– Да, человеку, далекому от христианского подвижничества, вот как нам с тобой, понять это почти невозможно. Но на подвиг юродства даже благословляли в монастырях раньше. Вон там, видишь, в поле виднеется часовня? Это захоронение старца Адриана-юродивого. Потом мы туда сходим. Когда-то ведь здесь располагался мужской монастырь, и в нем более пятидесяти лет жил юродивый ради Христа, блаженный старец. Несколько лет назад он причислен к лику местночтимых святых.

– Но ведь наверняка были и есть люди, подделывающиеся под юродивых, актерствующие, – перебила благостное повествование Люша. – Да просто не совсем нормальные! Их вон полно в переходах метро. И Алевтина наверняка из их числа. Ей так удобно жить. Или ты всерьез веришь, что она – настоящая юродивая, святая, что ли?!

– Не думаю, – помолчав, изрекла Света. – Хотя неисповедимы пути Господни. И никто тут особо над этим не задумывается. Алевтину принимают такой, какая она есть – все в конечном итоге рассудит Господь. Но особое отношение матери Никаноры к ней – неслучайно. Алевтина при матушке лет десять, не меньше. Она пашет как вол двадцать четыре часа в сутки, никогда, подчеркиваю – никогда не болеет. Почти не ест и не спит. Ночи напролет молится. – Светка сделала значительную паузу: – Так подвизаются люди особые.

Люша не сдержалась, прыснула, глядя на патетическое лицо подруги.

– Ну, смейся, смейся, паяц, – Светка обиженно отвернулась.

– Слушай, тебе пора книги писать уже по духовному просвещению или самой в монастырь идти, – Люша серьезно и как-то озабоченно посмотрела на подругу.

– Придет время – уйду. – Светка обожгла ее взглядом и просто, безо всякого пафоса сказала: – Будет Божья воля – уйду. Господь позовет – не посопротивляешься. Вот наконец мать Нина идет!

Улыбаясь, келейница бодро подошла к подругам.

– Простите, заставила ждать. С матушкой непросто – миллион указаний, и одно отменяет другое. – Монахиня развела руками, смущенно улыбаясь. – Сейчас зайдем в лавку, я тут хозяйничаю. Запремся и поговорим.

К Нине попыталась обратиться с вопросом подбежавшая чуть не вприпрыжку пожилая инокиня:

– Мать Нина, что со стиркой священнических облачений, я вот матери Таисии сколько говорю…

– Сестра Алла, Таисия всем этим уже занялась. Прачечная где? Вот и не грузи своими послушаниями других. Все! – В тоне монахини не было ни грамма агрессии.

– Спаси Господи! – пожилая монашка быстро кивнула и ретировалась.

– Какие бодрые вы тут, в монастыре. Даже самые пожилые матушки, – удивилась Люша.

– Это закалка. На самом деле не так уж все мы здоровы. У этой вот матери Аллы – сердце. У Калистраты, кстати, очень сильно болел желудок. Тяжелый дисбактериоз после зимнего гриппа, да еще гипотония – давление практически на нуле. Она иногда еле с постели вставала. Слабенькая, худенькая была. – Мать Нина, помрачнев, опустила голову, задумалась. – В общем, милостью Божией да молитвой держимся. А в миру с такими букетами болезней уже точно развалились бы. У нас даже с раком старенькие монахини очень подолгу живут.

Собеседницы вошли в нарядную, переливающуюся блеском стеклянных витрин, золотом икон и крестов, глянцем Пасхальных яичек, лавку.

– Располагайтесь, сестры. – Мать Нина, заперев дверь, проворно достала из-за прилавка два высоких табурета. Подруги взгромоздились на них, а монахиня присела на низенькую скамеечку, превратившись в уничиженного ответчика перед возвышающимися судьями.

– Значит, так, я расскажу все, что знаю, – монахиня обхватила колени руками. – Потом ваши вопросы, и будем решать, как действовать дальше. Я вчера на исповеди все рассказала отцу Александру. Есть у нас один старенький протоиерей, вдовец. Служит редко, но я стараюсь исповедоваться у него.

– Да, я была у него на исповеди – замечательный батюшка, – поддакнула Светка.

– Он необыкновенно чистый, светлый человек. И мудрый священник. Словом, он благословил расследование. «Как же, – говорит, – с такими сомнениями всем нам тут жить? В анализах и вскрытии никакого греха нет. Не Средневековье, чай. А если подозрения напрасны – ничего. Эта бдительность нам простится. Все же делается из любви к матери Калистрате и истине». Значит, суть… – Нина, сосредоточиваясь, опустила голову, помолчала. Люша с умилением разглядывала белесые ресницы и бровки строгой матушки, делавшие ее по-детски беззащитной.

– Фотиния, конечно, просмотрит все бумаги нашей казначейши, матери Евгении, – это я беру на себя, уговорю матушку, но, думаю, в бумагах искать нечего. Калистрату сознательно путала Евгения, зная настойчивость и проницательность новой экономши. Она действительно хотела ее отправить на разведку в московские лавки – их четыре. И на православную выставку на ВВЦ, где у нас постоянный стенд. Торгуют в основном женщины мирские – мы их, конечно, знаем, но не как своих родных сестер. К тому же происходит ротация – кто-то заболевает, кто-то не может или не хочет стоять.

Мать Нина стряхнула невидимую пылинку с прилавка, подравняла тонкие книжицы, выставленные в лоточке.

– Выручка вместе с записками и требами забирается из лавок каждые два дня. Тогда же подвозится и товар. Занимается этим наш водитель «газели». Он местный уроженец – Слава Мещеринов. Хороший парень. Верующий. Трое деток. Жена – воспитатель детского садика. Каждое воскресенье они в храме. Слава непьющий, расторопный, честный. Матушка ему, уверяю вас, платит очень щедро. Он совершенно не заинтересован жульничать. Да и как бы это у него получилось? Половину выручки не привезти? Так все сдается по отчетам и рапортичкам. Вступить в сговор с продавщицей? Не знаю. Не верю я в такой вариант. Думаю, с въедливостью Калистраты, а она и с электриками тут, и с газовиками, и с архитекторами разбиралась как заправская бизнес-леди. Так вот Калистрата, на это и был расчет Евгении, нашла бы там кучу нарушений и, может, воровства. Но это стало бы той завесой, которая скрывала главное: пропажу. – Нина внимательно посмотрела на Светлану, потом на Юлю. – Пропажу ДВАДЦАТИ МИЛЛИОНОВ рублей из сейфа. – У подруг одновременно вырвался возглас изумления.

– Это деньги, пожертвованные нашим главным спонсором, настоящим благодетелем, – Нина перекрестилась, – на строительство паломнического корпуса.

Первой опомнилась Люша.

– А каким образом мать Евгения хотела скрыть кражу таких денег? Неужели лавки дают так много, что недостача нескольких дней, вдруг открытая, может оправдать десятки миллионов? И потом… Зачем вообще скрывать воровство из сейфа? Первым делом могут подумать на саму Евгению.

– Здесь труднообъяснимые причины. Евгения старая, очень преданная матери Никаноре, и не очень, как бы это… дальновидная раба Божия. Она давно как бухгалтер не устраивает матушку. Я подводила к тому, чтобы поставить казначеем другую сестру, подучив ее на бухгалтерских курсах, но мать Евгения упиралась и даже умоляла не делать этого, а потом… У нас здесь… Фотиния знает, все решает личная преданность матушке, молчаливость и смирение. Своя воля в монастыре отсекается. Это самое трудное. И самое главное.

– Но если батюшка благословил расследование, матушка обязана согласиться? – спросила Люша, встав с неудобного для нее табурета и потирая спину, расхаживая по нарядной лавке.

– Боюсь, что как полновластная хозяйка, настоятельница будет противиться расследованию до последнего, – покачала головой Светлана.

– Пока она об этом и слышать не хочет, – подтвердила мать Нина.

Люша вновь уселась на табурет, превратившись в фигуру беспристрастного слушателя. Монахиня заговорила очень тихо, низко опустив голову.

– Вчера мать Евгения покаялась перед матушкой. Рассказала о воровстве. Матушка почти не спит. Она сама измучилась от невозможности принять какое-то решение. Я же знаю ее. Я вижу. Она очень сильная молитвенница. И, что бы ни было, приходит к единственно правильному решению. Иногда оно для многих лежит на поверхности, а матушка все «самодурничает», как нам кажется по неразумию. А иногда мы не видим того, что видит она.

– Мать Нина, – вступила баском Светка, – а у вас есть предположения, кто деньги-то украл?

– Ни малейших, – Нина покачала головой.

– У кого были ключи от сейфа? – продолжила Света.

– Только у матери Евгении и матушки. К матушке в келью проникнуть, конечно, невозможно. На это не решится никто… Нет-нет. А вот у Евгении можно было украсть ключ. Она очень рассеянной стала. Старенькая, хворая, словом, я говорила вам.

– Но ведь украсть – это одно дело. Другое – использовать. Значит, этот человек уже улизнул из монастыря. Не под подушкой же он держит двадцать миллионов. Это, кстати, много по объему? – Люша неопределенно поводила перед собой растопыренными руками.

– Рюкзак средней величины, примерно. Я уже думала над этим. Половина купюр тысячными, половина – пятитысячными. А насчет обыска… Об этом трудно сейчас заикнуться. Думаю, матушка распорядится после похорон. Из монастыря, кстати, никто за это время не уходил. Ни трудницы, ни сестры.

– Матушка, но ведь так тянуть нельзя. Вор скроется или спрячет деньги, если уже этого не сделал, – резонно заметила Люша.

– Ничего не поделаешь. Будем молиться, чтоб ситуацию управил Господь.

Мать Нина встала, поглядев на маленькие наручные часики: дешевенькие, с истертым черным ремешком.

– Матушка меня сейчас уже хватится. Я провожу вас сначала в келью, где наконец сможете отдохнуть, а потом – Бог даст, и с матерью Евгенией познакомитесь.

Нина уже торопилась, думая о чем-то своем. Подведя подруг к башне, монахиня сказала:

– Ну, располагайтесь. Собственно, Фотиния тут все знает. – Она распахнула тяжелую дверь, ведущую в башню, кивнула и была такова.

Первое, что неприятно поразило Люшу, когда они вступили в низкое пространство коридорчика, из которого вверх вела винтовая лесенка, а слева был вход в келии первого этажа, – влажный и спертый, будто густой, воздух.

Вторым недоумением для Люши оказалось явление непонятного существа. Дверь, к которой уже протянула руку Света, вдруг распахнулась, и на пороге показалась маленькая, не более полутора метров в высоту, сухонькая фигурка. «Старичок?» – мелькнуло в голове Люши, так как она разглядела в тусклом свете седую коротенькую бороду и стриженную «под горшок» голову. «Нет, ребенок?!» Взгляд ее упал на крошечные ножки существа, обутого в резиновые боты пятилетнего ребенка. «Боже, что это?!» – чуть не завопила Люша, когда человечек приблизился к ним, и на вспаханном морщинами старческом лице с ломаным носом вместо правого глаза оказалась дыра.

В себя ее привел голос Светки.

– О-о, Дорофеич! Хозяйничаешь тут?

– Там-та, Христос Воскресе! Душ, там-та, не работает уж третий день… текет, там-та… Я прокладку, там-та, да, четвертую, там-та… меняю… Мобыть, с Божией помощью хоть щас, там-та… – дребезжащий голосок человечка был вполне дружелюбен.

– Воистину Воскресе! – Светка троекратно ткнулась в щеки мужичка. – А ты узнал меня, Дорофеич?

– Там-та… Нет пока, сестричка.

– Да Фотиния я! Помнишь, каблук мне в прошлом году прибивал, а я потом гвоздем поранилась, и ты плакал полдня, все жалел меня, прощения просил. – Светка засмеялась.

– Ой, матушка… матушка там-та… Светочка, прости урку старого!

– Да кто старое помянет… – начала Светка, но тут уж расхохотались все трое.

– …тому глаз вон, – утирая слезу с единственного, левого глаза, закончил фразу Дорофеич. – Мне, там-та, уж поминать старое никак, там-та, никак нельзя!

– Да давай зайдем, Дорофеич, в келью-то. – Света распахнула дверь.

Дорофеич замахал руками:

– Что ты, я и так уж тут битый час! Что ты! Мужескому, там-та, полу никак нельзя, ты ж знаешь, матушка.

– Ну ладно, мы к твоей ночлежечке потом подойдем, повидаемся, Дорофеич. Это вот моя сестра Иулия, познакомься. – Дорофеич церемонно поклонился Люше.

Когда «сестры» оказались в большой темной комнате с низким, почти не пропускающим света окном, Люша, которую распирало любопытство узнать, что за явление такое этот Дорофеич, отвлеклась на разглядывание убогой обстановки. Света уже по-хозяйски распаковывала сумку, поставив ее на крайнюю к входу, не занятую никем кровать. В шестнадцатиметровой комнате у входа стоял старый облупленный трехстворчатый шкаф. Такой мастодонт был отправлен Люшей на даче в прошлом году в костер, несмотря на беспрецедентное сопротивление Саши, кричавшего, что это раритет!

– Твой раритет уже лет пятнадцать как изъеден жучком, ни один ящик не открывается, дверцы не закрываются с моего рождения, воняет он старой несчастливой жизнью коммуналок и строек победившего социализма. Он не чета буфету дореволюционному из красного дерева, он фанерный, убогий. Не хочу с ним жить вместе! – уперлась Люша и победила, так как иначе Саше пришлось бы заняться сиюминутной реставрацией рассохшегося представителя советского мебелестроения. Вот примерно такой же затхлый и рассохшийся монстр давил своей мощью на входящего в келью. Слева, у окошка с микроскопической форточкой, в которую и кошке путь был заказан, стоял тоже старый и тоже обшарпанный стол. Все остальное пространство сырого и душного помещения занимали сколоченные из грубых досок кровати в два яруса. Люша насчитала восемь штук.

– Ну, чего ты? – подбодрила подругу Светка, уже вольготно устроившаяся на кровати и стягивающая с ног ботинки. – Занимай вон ту, нижнюю, вроде свободна, – она показала в дальний угол комнаты. Кровать эта и вправду не была занята, судя по свернутому, видавшему виды матрасу, почти притыкалась к узкой дверце.

– Там душ? – спросила Люша, подходя к двери и раскрывая ее. И душевая, и туалет были достаточно чистенькими. Из душа немилосердно сочилась желтоватая вода. «Ничего-то этот Дорофеич не может сделать, видать, по-человечески», – вздохнула Люша, и, закрыв дверь в санузел, спросила о том, что давно ее удивляло. – Слушай, а в монастыре что, ни одного зеркала нет принципиально?

– Да, матушка не благословляет вешать зеркала, но-о… внимание! – Светка вскочила с кровати и босиком подбежала к шкафу. – Оп-ля! – Открыв широкую створку, она отскочила в сторону, и в мутном с черно-ржавыми наплывами зеркале Люша увидела сгорбленную фигуру маленькой послушницы. Из-под платка этой сестры выбивался огромный пук золотых, кудрявых волос, что выглядело явным диссонансом строгому облику насельницы.

– Господи, это я таким пугалом выгляжу? – Люша стремительно подошла к зеркалу. Выглядела она и в самом деле …там-та…ужасно. – А почему он все время говорит «там-та»? – разглядывая синяки под глазами и неизвестно откуда взявшееся раздражение на лице, спросила Люша.

Светка расхохоталась. У нее-то, по непонятной Люше причине, наладилось настроение.

– Это он нецензурную лексику заменяет. Массу слов-паразитов он, по благословению матушки, заменил этим там-тамом, – Светка заразительно расхохоталась.

– Дорофеич – легендарная личность. Тоже шестнадцать лет, как при монастыре ютится в домушке истопника, которым поначалу и был.

– Он сидел? Ну, говорил, «прости урку».

– Двадцать пять лет в общей сложности. С семнадцати лет по тюрьмам! – Светка почему-то с большой гордостью подняла указательный палец. – Сначала за бродяжничество, потом – грабеж, потом – разбой. И еще добавили попытку убийства сокамерника. А между отсидками – бомжевал. Путешествовал по стране, как он формулирует. Ноги отморозил – стопы почти целиком ампутировали. Как у ребенка теперь, но ничего, он бойко на них скачет. А глаз – это другая история. Малолетки на Курском вокзале, говорит, выбили. Не хотел им Евангелие на поругание отдавать…

– Это он так говорит – поругание? – уточнила Люша.

– Да. Он и не такое говорит. Еще услышишь.

– И все, конечно, правда, – с извечным скепсисом заметила Юля.

– Ну, бо´льшая половина, думаю, да. А какая разница? Мне Калистрата рассказывала: он тогда, шестнадцать лет назад, замерзал под стенами в тридцатиградусный мороз. Сестры отмыли, вылечили. Матушка, кстати, приняла его не сразу, негодовала: «Кто пустил ночью в запертую обитель?» Нина хорошо тогда ответила: «Господь пустил». Ну, Никанора и остыла. «В приемник, говорит, его. В приют!» А какие приюты тогда-то, в девяностые? Их и сейчас-то для бомжей почти нет. А тогда, казалось, полстраны бомжует.

Светка пошарила в сумке, нашла тапочки с умилительными зелеными помпонами, надела.

– Дорофеич, он такой же атрибут обители, как вот эта башня, – Светка повела рукой. – Если его нет на службе, матушка посылает узнать – не заболел ли? Если сломалась розетка, упало дерево, потек душ – все он, Дорофеич. Поначалу отапливал монастырь, пока печки не заменили на АГВ, потом – чистил территорию. А теперь – все делает. Все, что нужно. От охраны до прокачки тормозов на машинах.

– Судя по душу и твоему башмаку, тормоза доверять ему небезопасно, – Люша с улыбкой покачала головой. Какое-то время подруги молча распаковывали вещи, устраивали постели. – А где паломницы? – спросила Юля, когда они уже собрались покинуть свое пристанище.

– На послушаниях. Сюда приходят, вернее, приползают на пять-шесть часов поспать. И все! В полшестого – молебен, полунощница. Потом – литургия, завтрак и понеслось…

– Ужас. Просто ужас, – со священным трепетом в голосе резюмировала Люша.

Погода начала портиться. Когда подруги вышли из неуютной башни, небо заволокло серенькими клочковатыми тучами, собирался затяжной дождь. Мягкий южный ветерок сменился на север-западный, пронизывающий. И, будто вторя погоде, к новоявленным трудницам с побелевшим, встревоженным лицом шла мать Капитолина, которая, помнится, по-генеральски командовала в трапезной.

– Сестры, Тамаре Ивановне – матери Калистраты плохо стало. Ждем «скорую». А вас ждет к себе матушка Никанора. Она в сестринской трапезной с матерью Ниной. – И, понизив голос, с отчаянием добавила: – Помоги нам всем Господь!