В приемной матери Никаноры, большой, но довольно скромной комнате целую стену занимали иконы, среди которых было много старинных. За круглым столиком сидели трое: совершенно изможденная, с распухшим от слез лицом мать Евгения; традиционно беспристрастная, но с почерневшими, ввалившимися глазами мать Нина, ее волнение выдавали лишь руки, в которых колесом крутились нитяные четки; и сама игуменья – в светлом и тонком, «домашнем» апостольнике. Бежевые бархатные шторы были плотно задернуты, поэтому в комнату не проникало ни звука. Прошло уже с полчаса, как часы в холле пробили полночь. Но игуменье было не до сна – она пребывала в крайнем раздражении.

– И что, что эта спесивая Галина врала Надежде? Говори, мать Нина, дословно! Все мне выкладывайте! Я эти тайны мадридского двора пресеку, в конце-то концов! – Она с силой стукнула кулаком по столу. – А ты прекрати уже слезы лить, безмозглая врунья! – крикнула матушка на Евгению. – Выгоню взашей из монастыря! Чтоб не обстряпывала делишек у игуменьи под носом!

Никанора резко встала и широкими шагами стала нервно ходить по комнате. В ответ на гнев Евгения зашлась в истерическом припадке:

– Да за что же меня так Господь наказывает? За что мне все это, матушка. Уж я вам верой и правдой, я же за вами по этапу, в лагерь, в могилу! – Монахиня протянула к Никаноре руки, едва не валясь со стула.

– Хватит, хватит театров в Божьей обители! – цыкнула на нее настоятельница, и Евгения слегка присмирела. – Все докладывайте, что видели, слышали, какие настроения, сплетни среди сестер! Ну! – обратила она свой взор к Нине.

Та, опустив глаза, тихо заговорила:

– Ничего не понятно с этой банкой, которая больше всего интересует следователя. Галина, видимо, что-то путает. Я верю Наде: банки там после обеда не было, а был стакан, и в нем, возможно…

– Гос-по-ди! Дожили! Домолились! Убийство в монастыре! – Матушка села за стол, тяжело оперевшись на руки. – А ты, Евгения, и так за мной пойдешь. Если не по этапу, так в самую дальнюю, разоренную обитель. Заново будем на старости лет в холоде, без воды, на картошке куковать. Вот и вспомним, что есть истинное монашество-то! Вот и посмиряемся. А ты, Нина, вечно вроде правду говоришь, а все не ту. Мне твое мнение, догадки, слухи, мне полная картина нужна!

В дверь тихонько поскреблись, и раздался слабый голосок: «Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, помилуй нас…»

– Аминь! Кто еще, на ночь глядя? – крикнула мать Никанора.

В щелке показался нос уточкой и рябая щека.

– А-а, Мария! Заходи, Маша – только от тебя и узнаешь что-то путное, заходи, садись.

Мать Мария, смиренно потупясь, скользнула к свободному стулу, села, скрестив руки на коленях и не поднимая глаз. Тонким голоском она тихо заговорила, будто зачитывала отчет:

– Трудница Иулия подслушивала все утро под окном трапезной. Мать Галина поссорилась с Надеждой, обозвав ту беспамятной, нет, склерозной святошей. Следователь подозревает мать Анну в сговоре с директрисой приюта – в мешках можно вынести было деньги, потерянные матерью Евгенией. – Мать Евгению при этих словах так и подняло со стула, но Мария гундосила дальше: – Некоторые сестры – Варвара, Серафима, Зинаида – будто рады всему, что творится в обители: шушукаются, отлынивают от работы, окна не домыли и смеялись громко в пошивочной. А мать Татьяна… Это я не могу даже выговорить…

– Ну?! – грозно вскинула брови настоятельница.

– А мать Татьяна в кухне сказала Иосифе, что матушке теперь… – она осеклась и еще ниже опустила голову.

– Ну что, не тяни, что матушке?

– Кирдык, – прошептала Мария.

– Ясно! – настоятельница хлопнула рукой так, что столик зашатался. – Одна Мария все слышит, видит, знает! Остальные, иуды, только и ждут, как мать-настоятельницу выжить из монастыря, а лучше б в могилу сразу, чего уж там. Вон все пошли!

Никанора встала, подошла к большой иконе Троицы в углу комнаты и стала поправлять лампаду. Но, как только сестры двинулись к дверям, остановила мать Нину:

– И ты, Нина, и ты, мать Евгения, завтра по лавкам в Москву! И полный отчет мне на стол к вечеру. Вместе с выручкой! Все! Ангела-Хранителя…

Нина поклонилась и стремительно вышла из приемной, за ней выкатилась Евгения, а Мария, постояв на пороге, подошла за благословением к матушке.

– Бог благословит, Машенька, – она перекрестила инокиню, положила ей на голову руку. – Иди с Богом, тяжелый день был, выспись, если сможешь.

Когда за Марией закрылась дверь, матушка, включив бра над столом и погасив верхний свет, медленно опустилась на колени перед иконостасом.

– Когда в тебе совесть заговорит? – Мать Нина подошла в узком коридоре второго этажа сестринского корпуса, где располагалась бо´льшая часть келий, к сестре Марии, которая открывала дверь в свое жилище.

– Совесть у того, кто чист перед матушкой. Я за ней, ты знаешь, хоть с колокольни спрыгну! А вы все… – Мария, обдав презрением Нину, переступила порог кельи и захлопнула дверь перед самым носом «неверной».

Люша, решившая провести ночь в машине, отогнала ее к южному, правому от входа углу обители, приткнув едва ли не к стволу здоровенного дуба. Во-первых, тут не светили в глаза входные фонари, во-вторых, машина не бросалась в глаза, а привлекать к своему «лежбищу» внимание паломница, ясное дело, не хотела. Поначалу устроиться с комфортом не очень получалось. Люша не могла согреться, несмотря на включенную во всю мощь печку и «келейное» одеяло. Раскинуться в машине тоже не выходило, но, проворочавшись с полчаса, сыщица наконец забылась тяжелым сном. Проснулась от ощущения, что ее поместили в ванную с кипятком: так она вспотела в духоте и жаре крошечного пространства. Выключив двигатель, Люша приоткрыла водительское окно, с наслаждением вдыхая предрассветный воздух. Без трех пять – скоро сестры и паломники закопошатся, потянутся к службе, а хорошо бы еще, ну хоть часок, поспать. Неожиданно она услышала звук приближающейся к обители машины, но не со стороны главной дороги, откуда Люша и убрала «мазду», а со стороны узкой дорожки, ведущей, по-видимому, в деревню. Взвизгнули тормоза, и машина остановилась аккурат с левого бока ночного пристанища Шатовой. Две машины теперь разделял ствол раскидистого дерева. Люша неуклюже приподнялась, сощурившись, посмотрела в стекло, но перед неопознанной машины не было видно. Впрочем, голоса раздавались отчетливо. Люша стала невольным участником загадочной и непонятной встречи. Хлопнула дверца, и мужской голос тихо, но крайне раздраженно сказал:

– Гань, ты совсем сдурела, а если б я тебя сбил? – Голос принадлежал отцу Иову. Люша мгновенно узнала его сильный, с капризными нотками, баритон.

– А что мне делать, Игорь? Ты не оставляешь мне выбора. Телефон внес в черный список, бегаешь от меня, не смотришь. Я измучилась вся! – Второй голос принадлежал, сомнений не оставалось, сестре Галине, да и мирское имя, точно, у Галины – Ганна. А Иов-то, значит, Игорь. Очень интересно!

– А я, ты думаешь, не измучился всей этой несусветностью, что тут происходит?! На валокордине живу, руки трясутся так, что вести машину не могу! Еще ты со своими истериками. Что тебе надо, в конце концов?

Его гневное бормотание прервали безудержные рыдания на высокой ноте. Именно этот плач и слышала прошлой ночью Люша, теперь у нее в этом сомнений также не оставалось.

– Прекрати, прекрати, истеричка! – видимо, Иов-Игорь приблизился к Гале-Ганне, закрывал ей рот или… обнимал ее? – Люша осмелилась выглянуть в заднее стекло: в сумраке виднелись две переплетенные фигуры.

Придушенным, молящим голоском Галина заговорила быстро-быстро:

– Доброе слово и кошке приятно, а я… я ведь не кошка. Я женщина, – сумасшедшая, пропащая. Я не могу, понимаешь, я не могу жить без тебя! Ни дня! Истосковалась вся, измучилась. Тебе плевать на меня, я понимаю, холодная ты рыбина, плевать!

Иов выпустил ее, отстранившись:

– Гань, это сумасшествие нам надо прекратить. Любит – не любит – плюнет – поцелует. Ерунда все это… наваждение. И ты знаешь, КАК я к тебе отношусь. Но я тебе уже все сказал. Нет ни смысла, ни возможности, да и желания продолжать все это. Я просто не могу больше чувствовать себя дерьмом на палочке, каким бы падшим ни был.

– Да, конечно! – с вызовом, яростью зашептала Галина. – Все слишком сложно стало. А должно быть просто! Если есть возможность и желание, позовешь на минутку, а нет – так и еще лучше. Что тебе до ада в моей душе?

– А в моей-то – ангелы, по-твоему, поют? Все! Прекратим это. Поставим точку! Тем более сейчас! Как сейчас-то ты можешь об этом думать?!

– Да потому что я не могу не думать. Я жить не могу! – Галина вдруг умоляюще заскулила: – Родненький, Игорь, ну давай, давай, я не знаю… Уедем, давай, вместе.

Иов не дав ей договорить, отскочил от протягивающей руки монашки:

– Ну ты ополоумела совсем, что ли? Ты не знаешь мою ситуацию?!

– Конечно, – зашипела инокиня. – Бедный семейный монах, деточек кормить надо. На Лазурный берег дочек повезешь в этом году или на Майорку?

– А вот это не твое дело! Совсем! Хоть на Карибы! Да, мои дочери, раз уж родились они, раз существуют, то будут иметь все! Я не позволю им стать лузершами, такими вот лузершами, как все вы здесь! В навозе копаться, перед дурами пресмыкаться, не жрать, не спать, будто это очень нужно от вас Господу!

– И это говорит монах! – Галина театрально, с надрывом расхохоталась. – Хотя какой ты монах? Нарушил, предал все, что только можно и нельзя, и не боишься ни земного суда, ни небесного. И не тебе ли, оборотню, очень комфортно воровать у лузерш-то, пиявка ты ненасытная?! – Галина неожиданно сменила тон на участливо-елейный. – Не о детках ведь печешься, а о себе, ненаглядном. Весеннюю коллекцию Армани уже изучил? Машину сменить когда планируешь, к осени? Или лучше ремонт в квартире сожительницы своей сисястой сделать? Лживый, лживый от начала до конца человечишка! Оборотень, бес!! – Галина закричала в полный голос, и Иову пришлось вновь зажимать ей рот и душить в объятиях.

– Но больше я не позволю тебе этого! – вырываясь от него, шипела монашка. – Нет! Лавку вашу подпольную с Евгенией я еще могла бы утаивать, но убийство. Не-ет! Такой грех я покрывать не буду. Я уничтожу тебя, растопчу! Ответишь за каждую мою слезинку, за все, что ты сделал со мной! Оставь меня, оставь, бес! – Галина рванулась из рук Иова, который от неожиданности выпустил ее и крикнул, забыв осторожность:

– Что ты несешь, какое убийство? Как тебе в голову…

– Сегодня же все расскажу следователю про банку, сегодня же! Ненавижу, ненавижу тебя, проклятого! – И Галина помчалась к южной стене, в направлении огородов и скотного двора.

– А и плевать! И пусть… – с отчаянием сказал монах ей вслед. Хлопнули двери, взвизгнули шины, и машина рванула с места в сторону монастырских ворот. Впрочем, Люша уже не следила за ней, а в каком-то тупом оцепенении сползла на откинутое кресло, закуталась в одеяло и неподвижно сидела, уставившись во все отчетливей прорисовывающуюся с каждой минутой стену монастыря, пока совсем не рассвело.

«Что же это я разнюнилась? Ведь Галине грозит опасность! Этот мнимый монашек, похоже, на все способен! Какая же я дура!» – Люша выскочила из машины, по-послушнически закрыв лоб и щеки, повязала платок – укладка буйных кудрей сегодня в планы явно не входила – и помчалась в монастырь.

Влетев в храм и стараясь не замечать осуждающие взгляды молящихся, она подскочила к Светке и категорично выволокла упирающуюся подругу на улицу.

– Вопрос жизни и смерти! Все объяснения потом! Где сестра Галина? – Она не давала рта раскрыть подруге, пытавшейся что-то спросить. – Говорю же, все потом! Ей угрожает опасность, я случайно услышала чудовищный разговор. Что ты стоишь, Света, Галину надо спасать!

В поисках Галины заметалась Светка, потом подключили Нину и Капитолину. Телефон у Ганны не отвечал. Первым делом, конечно, пошли на скотный двор. Коровы были подоены, телята накормлены, в коровнике чисто, но буренки мычали, не понимая, почему их не ведут на выпас. Алевтина, которая помогала на скотном сегодня, разводила руками, тараторила в своей манере, что ничего не знает, думала, Галя на службе, или у матушки, или приболела. После чего Капа с Ниной решительно вошли в келью Галины, которую та делила со старенькой парализованной монахиней Феодорой. Оказывается, Галина добровольно вызвалась ухаживать за любимой сестрой, которую все годы, что находилась тут, почитала, как родную мать. Люша не входила в келью, это было не положено мирским, но, даже стоя в коридоре, она ощущала резкий, кислый запах старого, доживающего последние дни лежачего больного. «За что ей все это? Красавице, сильной духом, неглупой женщине?» – сердце Люши разрывалось от сострадания к «восточной царице», от тревоги за нее.

Мать Феодора, мыча, пыталась что-то показать сестрам, указывая левой, подвижной рукой под кровать Галины. Нина приподняла плед, встала на колени и сунула голову под кровать

– Ясно! Нет дорожной сумки. В ней она хранила паспорт и кошелек. – И, обращаясь к матери Феодоре, прокричала: – Матушка, паспорт Галя где хранила? В чемодане? Вот здесь, под кроватью?!

Феодора закивала, и из ее глаз полились беззвучные слезы. Капитолина подошла к матушке, поправила одеяло, заправив под него руки болящей:

– Она кормила тебя? А памперс меняла? – Старенькая монахиня утвердительно кивнула. Нина с Капитолиной переглянулись и молча вышли из кельи.

– Ну что ж, Юля, пойдемте в лавку, все расскажете подробно, – сказала Нина.

Когда Люша закончила почти дословный пересказ подслушанного разговора, мать Капитолина, сорвав с лица очки, закрыла лицо руками и выскочила из лавки.

– Еще одна жертва рокового Иова, – махнула обреченно рукой Нина.

– Как! И с ней?

– Да нет, что вы. Не демонизируйте уж вы его. Она влюблена, все борется с собой, а он знать ничего не знает. Да конечно же, безумие – молодого священника назначать в женский монастырь служить! – как-то очень по-мирски сказала мать Нина.

– А кто ж его назначил? И вообще, к какому монастырю он приписан?

– Владыка, кто ж еще? Ну, и матушка Иова жалует, обаяшку. А приписан он вообще не к нашей епархии, служил Бог знает где, то ли на Востоке, то ли в Азии, не знаю. С мешком денег сюда, к владыке, лет десять назад приехал: мать у него тяжело болела – диабет. Жила в Ноздрях. Года два назад ее отпевали в нашем храме. А вообще-то, грех на душу беру, ничего я толком не знаю. И монахини, и послушницы, тут многие по нему с ума сходили. Про Галину мы догадывались, конечно. От них, когда рядом стояли, искры летели, но ничего конкретного мы не знали. А уж про детей, про лавку?! Я сейчас еду с Евгенией в Москву – вот все сама из нее и вытрясу! Не вздумайте говорить матушке, это пока не нужно, а вот следователю я позвоню, хотя ни минуты не верю, что Иов – убийца. И Галине он, конечно, ничего сделать не мог. С сестринского молебна из храма не выходил и сейчас литургию служит. Ох, Господи, помилуй…

Когда Люша вошла в храм, служба подходила к концу. На амвон вышел старенький длиннобородый дьякон. Помолившись лицом к алтарю, он повернулся к молящимся, воздел руку с орарем.

– Отче наш! – дребезжащий голосок потонул в стройном хоре сестер, подхвативших слова главной христианской молитвы. Когда Иов вышел на амвон причащать, Люша чуть не охнула в голос, так ужасно монах выглядел. Мертвенно-бледное, осунувшееся лицо, в отекших, сузившихся глазах слезы, волосы в беспорядке падают на плечи, руки с чашей дрожат. Он читал молитву тихим голосом, едва слышно. От былого лоска и самодовольства не осталось и следа. Это был несчастный, раздавленный человек: не очень молодой и не очень привлекательный.

Вместо проповеди он сказал, глядя вверх, в купол:

– Господи, милосердный Отец, прости нам беззакония наши!

Когда монах вышел из алтаря после службы и направился к выходу, Люша бросилась ему наперерез:

– Батюшка, мне необходимо вам сказать…

Иов болезненно скривился:

– Это не может подождать?

– Вряд ли, потому что речь о матери Галине.

Священник с ужасом посмотрел на Люшу, жестом показал следовать за ним на улицу. Отойдя от храма в березняк, он, нацепив привычную мину неприступной холодности, уставился на паломницу. Люша оробела. Но, взяв себя в руки и смело глядя в глаза священнику, отчетливо выговорила:

– Я слышала, совершенно случайно, конечно, ваш ночной разговор с матерью Галиной. До единого слова. – Иов, вздрогнув, опустил глаза. – Галина пропала. Видимо, уехала из обители, никому ничего не сказав, а сюда едет следователь, вызванный матерью Ниной. Думаю, вам не следует уезжать из монастыря, чтобы не усложнять все еще больше.

Иов обжег ее взглядом и четко произнес:

– Спасибо за информацию, – и, отвернувшись от Люши, направился к сестринскому корпусу.

– Постойте! – кинулась за ним правдоискательница.

Он остановился, холодно посмотрел на назойливую сыщицу. С пылающим лицом, мечущим молнии: ох, как умела маленькая яростная Люша метать подчас молнии – и не такие мужчины робели – обличительница спросила, демонстративно рассматривая фигуру священника сверху донизу:

– А вам никогда не приходило в голову, батюшка Иов, отдать ваши опорки от Гуччи… Да вот хоть Дорофеичу, – Люша махнула в сторону ворот, где мел дорожки сторож, – и пойти пешком, этак, с посохом и сумой. Ну, к примеру, до Афона…

Выдержав огненный взгляд женщины, Иов со злым отчаянием ответил:

– Во-первых, я предпочитаю опорки от Армани, а столь качественную обувь непрактично резать по ножке калеки, а во-вторых, до Афона пешком не дойдешь. В море потонешь. Вместе с посохом. – И, посмотрев вдруг затравленно на открывшую рот Люшу, сказал: – Оставьте вы мою душу в покое. Перед вами каяться я уж точно не буду. Бежать мне некуда и незачем. Я не убийца. Следователя буду ждать в библиотеке.

И он ушел. А Люша осталась стоять в молоденьком березняке, безмятежно шумящем свежей веселой листвой. Отчего-то ей стало невыносимо тревожно за родных. Она решила позвонить Саше: абонент не отвечает. У сына телефон также был выключен. Понятно, учеба. Позвонила Полине:

– Да нет на огороде Сашки твоего. А он разве не работает?

Люша сунула телефон в карман, побрела медленно к трапезной: «Может, и работает, а может…» – она попыталась не продолжать горестных мыслей. Стало так больно, страшно, что она запретила себе думать.

Директриса Эм-ского приюта Екатерина Алексеевна Закваскина оказалась энергичной кругленькой женщиной лет пятидесяти. С детства усвоив мамины внушения о необходимости безупречной прически и обуви для настоящей женщины, Екатерина Алексеевна, юность которой пришлась на советскую пору, всегда носила дыбообразные начесы и высоченные тонкие каблуки. Волосы редели, ноги полнели, оттого начесы плохо замаскировывали проплешинки, а шпильки лишь подчеркивали отечность. Но в целом Закваскина производила впечатление деловой и ухоженной женщины. Она радушно приняла Диму Митрохина и бодро провела его по своему благоустроенному богоугодному заведению.

– Раньше здесь в углах или дыры были, или ошметки краски свисали. Но, слава Богу, времена меняются, и теперь у нас и в классах, и в спальнях красные углы с иконами. Есть даже своя часовня. А сейчас мы на ясельном этаже, – хозяйка распахнула перед «опером» очередную дверь, за которой малышня, человек пятнадцать детей в пестрых комбинезончиках, возились на толстых ярких коврах. Тут была груда разнообразных игрушек, от плюшевых до деревянных. Пластмассовые горки, аналог железной дороги – дорога из пластика, к которой проявляли повышенный интерес малыши. С жизнерадостными детьми занимались две улыбчивые воспитательницы. В правом углу, над кадкой с фикусом, висела полочка с иконами. Традиционные изображения Христа, Богородицы, Николая Угодника. Уменьшенная копия именно таких икон была приделана к торпеде митрохинских «жигулей».

– Да, у вас отличный приют. Просто не верится, что в наше непростое время вам удается изыскивать немалые средства, – Митрохин, привычно краснея, старался держаться с достоинством.

– У нас, хвала Господу, отличные помощники. Во-первых, администрация города. Мы на хорошем счету. Я же здесь восемнадцатый год. Какая-никакая репутация, связи, – Закваскина прикрыла дверь образцовой ясельной группы, и собеседники медленно пошли по коридору. – И, конечно, спонсоры. Без них – никуда. И еще мы окормляемся у Голоднинского монастыря. Я прекрасно помню, как он возрождался из руин, сама ездила трудничать. Ну, а теперь сестрички нам помогают. Собирают одежду, игрушки, литературу просветительскую. И мы туда каждый месяц возим детей причащать. Чаще это делать сложно. Впрочем, я говорила, у нас часовня, приходит отец Марк из ближайшей церкви.

– А православная служба «Милость сердца», которая приезжала к вам двадцать первого апреля?

– Мы впервые столкнулись с этой службой. Были очень рады, что они вышли на нас. Поначалу я даже удивилась – как узнали? Но все разрешилось просто. У Ивана, волонтера, который привез нам деньги, книжки и вещи из монастыря, тут близкая родня неподалеку живет. Они и решили начать помощь подмосковным приютам с нас. Просто наслышаны были.

– А документы? Фамилии тех, кто приезжал?

Закваскина рассмеялась, указывая Митрохину на бордовую плюшевую козетку, к которой они приблизились. Расположившись под сенью столь любимого здесь растения, фикуса, Екатерина Алексеевна, посверкивая золотым зубом, мягко заметила:

– Ну кто ж у доброхотов будет документы спрашивать? Они ж не споры сибирской язвы в конверт с двадцатью тысячами подложили…

– Значит, двадцать тысяч было пожертвовано?

– Ну да. А мы любой помощи рады. Это же частные взносы небогатых людей.

– Что еще привезли, можно поточнее?

– Книги. Две увесистые коробки. В основном старенькие собрания сочинений: Горький, Островский, Куприн. Да если бы кто читал из деток-то нынешних, – Закваскина махнула рукой. – Ну, и два монастырских мешка. Мать Анна молодец, всегда все чистенькое у нее. Мешок с игрушками. Мы на викторины, праздники запас этого добра всегда имеем, и одежда. Большей частью на малышей.

– И все? Ничего необычного?

– Дмитрий Анатольевич, а что, собственно, вы ищете? В чем подозреваете эту «Милость сердца»? – Закваскина испытующе посмотрела на Митрохина. Осторожный Дима решил не откровенничать.

– Некоторые ценные вещи пропали из монастыря. Мы предполагаем, что они могли быть вывезены в этих мешках. До вас их, ясное дело, не довезли.

– И вообще приют – для отвода глаз? Это вы хотите сказать?

– Я не могу этого утверждать. Не могу понапрасну возводить обвинения. Ищем, Екатерина Алексеевна. Ищем. Вот у вас на въезде охранник дотошный. Номера машины записал. Уже хорошо.

– Это да. У нас с этим строго. Ну, удачи вам, Дмитрий.

Закваскина ловко вспорхнула с козетки, собеседники бодро двинулись к лестнице. Колобком скатившись по ступеням, так, что каблучки сверкали, Закваскина провела Митрохина через боковой вход на улицу. Едва они открыли дверь, как чуть не получили по физиономиям баскетбольным мячом.

– Пахоменко! Никодимов! Опять за свое! Опять измываетесь над Пултаковым?

Группка ребят двенадцати-тринадцати лет стояла поодаль, смущенно шушукаясь. У самой двери маячили трое: двое мальчишек такого же возраста и один – маленький, ушастый пацаненок лет восьми-девяти. Он с силой вырвал руки у двоих, которые, видимо, до этого удерживали его, и помчался за угол дома, размазывая слезы по лицу.

– Ну, просто зверята! Я вот сейчас о вас следователю расскажу, пусть дело заводит. Просто беспредельничают, Дмитрий Анатольич! Держат этого Вовку за руки, как распятого, и по очереди мячом в него пуляют – расстреливают. Ну, что скажешь, Никодимов?

Один из группки подростков, самый высокий и крепкий, с гаденькой улыбочкой сплевывал на газон.

– Значит, все в мой кабинет. Марш! В первую очередь этот верблюд домашний. – Закваскина распахнула дверь, и мальчишки нехотя засеменили в здание.

Посмотрев на растерянного Митрохина, директриса обречено махнула рукой.

– Карантин в школе. Вот дурью маются, шантрапа. – Она устало сгорбилась, растеряв весь свой энтузиазм: – А что вы хотите? Воспитательное учреждение – это не отчий дом. И не станет им никогда. Хоть коврами, игрушками и эклерами тут все завали! Хоть иконами…

И, кивнув оперуполномоченному, Екатерина Алексеевна скрылась за дверью.

Номер волонтерской машины, «пробитый» Митрохиным, ничего не дал.

«Буханка» числилась за подмосковным предприятием «Губраплит», почившим еще два года назад. Дотошный Митрохин раскопал телефон бывшего директора этого ООО, и нетрезвый мужской голос сообщил, что обменял «эту рухлядь зятю на ноутбук». Зять «нетрезвого голоса», уехав на работу в Сирию, бросил машину под окнами дома, откуда ее благополучно угнали. Но самой неожиданной оказалась для следствия информация о том, что православной службы «Милость сердца» не существует в природе. Есть «Милосердие». Но у них нет ни «буханок», ни волонтера Ивана с широким лицом. Впрочем, с узким тоже нет.

Саша Шатов открыл глаза – над ним висел белый шар. Он так слепил, что ему захотелось отвернуться или закрыться руками, так как избавиться от назойливого света, просто прикрыв глаза, было невозможно. Но пошевелить руками он не мог. И ногами тоже. И толком пошевелить головой не получалось. «Меня парализовало?» – с отчаянием подумал Шатов, но додумать не успел, шар заслонила женщина.

– Проснулся? Пить, и баиньки, – ласковый хриплый голос мучительным воспоминанием обжег Александра, дернувшегося что есть мочи к царевне, обернувшейся (как он мог не распознать, дурень!) ведьмой.

Шатов приник к чашке, приложенной к его губам. Пить хотелось так нестерпимо, что он готов был выпить и отраву, лишь бы смочить рот, протолкнуть в глотку этот наждак, трущий нёбо и язык.

– Тшш…рано еще трепыхаться, еще поспать надо, – и Саша почувствовал на руке ожог.

Выбросив шприц в медицинский лоток, Ариадна, поизучав лицо беспамятного Шатова, отвернулась, удовлетворенная процедурой, подошла к сидящему за стеклянным столом Репьеву, погладила его по русой с проседью голове.

– Завтра отвезем его. Думаю, завтра к вечеру сработает наверняка. А сейчас мне надо заняться этой сумасшедшей воровкой. С каким наслаждением я бы попытала ее сама. – Она мечтательно закатила глаза, встряхнула привычным жестом волосы. – Так, как это делали у нас в приюте. Человека привязывают…

Григорий прервал ее:

– Замолчи. Не хочу слушать. Если решила ехать одна, то поезжай. Не тяни. Мы в ужасном, нет, в ужасающем положении. Ни денег, ни доски. Просто в голове не укладывается.

– А в твоей убогой голове вообще мало что можно уложить. Ну-у, не обижайся, – Ариадна вновь погладила набычившегося возлюбленного.

– Не обижайся, это я так, от нервов. Я все решу, ты же знаешь. Ну, влезли какие-то дилетанты-прощелыги в большую игру по случаю. На раз им нос прищемим. Вместе с другими частями тела.

Она рассмеялась, подхватила сумку, бросила плащ на руку и выпорхнула из квартиры.

Ариадна увидела Ольку-юродивую сразу. Женщине стало даже смешно, насколько фортуна к ней благоволила. Ну, поизмывалась судьба в детстве, зато теперь – полный реванш! Бесформенная молодая тетка, голова которой была замотана в белый ситцевый платок в крапушку, что носили бабки лет тридцать назад, стояла у самого входа в огромный павильон ВВЦ, где традиционно проводились православные выставки. Она стояла с церковным ящиком для пожертвований, к которому была прилеплена Богородичная «чудотворная», как голосила баба, икона.

Ариадна достала мобильный телефон, набрала номер и прохрипела в трубку:

– Она тут. Прямо у входа побирается, дура безмозглая.

Через четверть часа к павильону подлетел джип. Из него вышли два звероподобных мужика. Они подошли к Ольке, которая пискляво заголосила, зыркнув на необычных посетителей косыми глазами:

– Жертвуйте на образ Пресвятой Богородицы «Нерушимая стена»! Этот чудотворный образ был украден из стен нашей святой обители нехристями и вандалами безродными. Наши матушки пишут образ Царицы Небесной. Жертвуйте на образ, на нашу святую обитель, а мы будем молиться за вас денно и нощно.

– А образ Спаса в серебре не пишут ваши матушки? – в самое лицо прошипел ей мужик, тот, что был поздоровее и помоложе.

– Значит, так, воровка чужих икон: молча и спокойно садишься в машину. Один звук – и заточка в печенке.

Олька разбегающимися глазами посмотрела внимательно на этого ужасного человека и все поняла. Пырнет. Пырнет в печенку и не поморщится. Она посеменила к машине, и через две минуты на площадке у павильона не было ни джипа, ни побирушки, ни блондинки в темных очках, курившей за объемистой колонной у входа.