Разглагольствуя с дочерью, Грецин ничуть внутренне не сознавал, что в нем самом нет ровно ничего сибаритского, кроме его происхождения от архонта, попавшего в рабство, и самый Сибарис был знаком ему больше понаслышке – от его отца и др. рабов, приведенных в эти места оттуда. Его личные воспоминания носились в голове отрывочно и бессвязно, так как ему было не больше 10 лет от роду, когда он был уведен и продан; даже греческий язык, господствовавший в Сибарисе, Грецин почти забыл, как забыл и какое-то прежде бывшее у него совсем другое имя, привыкши к данной господином кличке, означающей «сын грека».

Всем складом своего характера этот старик был самым заурядным поселянином тогдашней латинской деревни.

Его отец в начале своего рабства был учителем греческого языка в семье родителей Турна, а потом сделан управляющим: он передал эту должность перед смертью сыну, который теперь, в свою очередь, готовил своего первенца в преемники обязанностей, по приказу господина, так как в римском хозяйстве многие должности часто являлись наследственными, пока еще не было обыкновения отпускать рабов на волю.

Фигурой своей Грецин был «толстый кубарь», в какого превращается зачастую старый итальянец из тех, кому хорошо живется на обильных хлебах в богатом доме. Его чванство происхождением от сибаритского архонта тоже было одною из господствующих сторон характера местных жителей, от которых он вполне воспринял латинский дух со всеми его колоритами.

Его дочь, за кого бы ни вышла замуж, должна была остаться у него в семье на всю жизнь, как невольница, принадлежащая Турну, потому что продавать в другие руки иди дарить рабов, если не вынуждала крайность, у римлян этой эпохи тоже не было обыкновения.

Они могли лишь тайно, без огласки, отпускать их на родину, будто бежавших, или отвозить на речной остров среди Тибра, где находились храмы разных божеств низшего разряда, – между проч. и Эскулапа: там было убежище для старых, больных и увечных рабов, отвозимых туда, как ненужных господам.

В большинстве же случаев ненужных рабов господа убивали, эксплуатируя в различных формах даже акт их смерти, – приносили их в жертву или попросту кидали в пруды, чтобы откармливать их мясом рыб и раков, или сажали в клетку для растерзания, на пищу животным зверинца.

Тела умерших естественною смертью рабов не получали ни урны, ни гроба, никакого специального кладбища. Высшею почестью для тела раба было господское разрешение зарыть его в землю без растерзания животными или рыбами.

Виргиний именно поэтому и сказал Грецину, с очевидной радостью, что у них будут «похороны» – после его долгой слезной мольбы и покорного принятия незаслуженных побоев фламин разрешил ему позволить зарыть тело мужа его няньки без эксплуатирования на корм в рыбьей сажалке.

Ставя своих господ во всем другом несравненно выше соседей, Грецин сознавал, что в этом отношении Турн и его тесть Скавр ничуть не лучше фламина Руфа и всех других: для них раб был такою же скотиной, особенно мертвый, как и дохлый вол, труп которого всегда отдавался рыбам господской сажалки, так как зверинца не имелось.

После долгих хвастливых разглагольствований перед дочерью о Сибарисе Грецин перенесся мыслями с начала жизни своего отца на ее конец и невольно всплакнул о его печальной участи.

– Я рад, что он умер от здешней болотной лихорадки, не дожив до старости... я рад, что он умер... его опустили в пруд мертвого, а если бы еще лет через 10, то... ты знаешь это, Амальтея... знаешь...

– Что?

– Мой отец сделался бы старше всех, а тогда... у нас в семье не однажды был разговор о том...

– Господин отдал бы его поселянам принести в жертву за благоденствие здешнего округа Терр, Палес или Тиберину.

Грецин вздрогнул от нервного ужаса.

– И я скоро сделаюсь тут старше всех... Вот причина, почему я не лечусь, когда хвораю; вы, дети, насильно спасаете меня; вот причина, почему я в винном кубке ищу забвения того, что ждет меня...

– Это еще не скоро, отец... старайся забыть!..

– Забыть нельзя, дочь, потому что мои обязанности напоминают... я должен готовить и доставлять человека, когда после других помещиков настает очередь Турна.

– А у тебя кто намечен на этот черед?

– Свинопас Балвентий старше всех, но он может спастись от жертвоприношенья.

– Как?

– Спастись тем, что умрет раньше.

– И неужели нет иного средства?

– Нет, дочь... Конечно, если другой согласится, кому жизнь надоела, да только мало таких из свободных, а раба можно дать только старого, негодного к труду...

Чтобы отогнать мучительные мысли, Грецин махнул рукой, переменяя разговор.

– Солнце садится... иди переодеваться в хорошее платье, что госпожа недавно подарила; соседи придут с похорон к нам веселиться; я чуть не забыл, что нынче твоя свадьба с Веранием... иди одеваться в хорошее платье!.. Ты должна успеть пригласить подруг.

– Не совсем это ладно, отец, – отозвалась девушка, задумавшись, – гости придут с похорон и говорить станут все про покойника. Отложить бы, отец, нам свадьбу!.. примета неладная!..

– Ну, что там неладно!.. если так разбирать всякие приметы, то никогда ладного времени не сыщешь!.. Уж мы и так откладывали три раза.

Грецин запел песню, сложенную местными поселянами про гибель Сибариса, уходя от дочери в комнаты своей квартиры. Насмешливая песня о знаменитой на весь мир сибаритской роскоши и лени звучала в его устах каким-то грустным диссонансом.

Слушая эти замирающие вдали звуки, Амальтея глубоко задумалась, медля уйти в комнаты.

До сих пор ей было все равно до того, с кем отец и господин прикажут ей сочетаться навсегда или на время, так как рабский брак ничего не менял в ее положении кроме возможности иметь детей, которые будут принадлежать ее господину, как «verna» (приплод) его хозяйства.

Ей было все равно и до Верания: она не чувствовала ни любви ни ненависти к этому говорливому хвастуну, любившему выпить с ее отцом, причем они нередко болтали по нескольку часов сряду, один другого не слушая, оба разом, каждый свое, даже не интересуясь, слушает ли его другой, и договаривались до совершенной бессмыслицы.

Простоватый, недалекий умом, ее младший брат Ультим покатывался при этом со смеха, но старший, суровый, задумчивый Прим терпеть не мог, как он его прозвал, «египетский систрум» (трещотка), и остерегал отца от сближения с этим чужим рабом, напоминая господское запрещение относительно впуска в усадьбу людей без разбора, указывал и на подмеченные им странности в поведении Верания: однажды на деревенском празднике, столкнувшись с торгашом из Вейи, он отказался говорить на вейентском наречии, будто бы давши такой обет, и держался, слушая говор вейента с другими, точно не понимает.

В беседе за кубком Вераний не столько пьет сам, как старается напоить собутыльника, и говорит, очевидно, небывальщину. Прим подметил, что Вераний в своих вычурных повествованиях явно варьирует все простые рассказы Грецина, точно в насмешку подражая ему: если Грецин начинал говорить про Сибарис, – Вераний обязательно толковал про Вейи: когда тот оплакивал своего отца, – этот принимался рыдать о своем и т. п., причем, по пословице «у всякого Ахиллеса есть своя уязвимая пятка» – Прим подметил, что в противоположность Грецину, сообщавшему одно и то же, Вераний, случалось, разногласил даже в таких существенных пунктах речей, как даже факт смерти или общественное положение его отца, который был в Вейях то полководцем, то разносчиком, то бросился со стены, чтобы в плен не попасть, то убитый римлянами на войне со славою погребен в мавзолее, гораздо большем, чем усыпальница Гердониев. То у Верания было пять сестер, тетки, бабушка, то он круглый сирота, даже отца не помнит.

Сопоставить его разногласия Грецину мешал винный дурман, а Ультиму – его юношеская беспечность, смешливость.

Все это теперь, когда настал роковой день свадьбы, вспомнилось Амальтее, всплыло в ее мыслях яснее, чем когда-либо прежде, и наполнило сердце каким-то гадким чувством едкой тоски, причина которой для нее еще была не совсем ясна.

Ей вспомнилось, что Прим однажды, споря с отцом, говорил, будто один из соседних поселян, близкий с царскими рабами, живущими в Риме, уверял его, что среди них нет никакого Верания-вейента, но Грецин приписал это «высоте положения» его будущего зятя среди прислуги.

– Ну, твой Архипп... кого он там, у царя, знает? – каких-нибудь водовозов... разве оруженосцы сносятся с такой челядью?!

В другой раз Прим сообщил слышанную им молву, будто Вераний давно находится в рабском брачном сожительстве с дочерью Антилла. Грецин приписал это клевете соседского управляющего, с которым находился в такой же вражде, как и их господа между собою.

– Царский оруженосец... взглянет он на его дочь... как же?!

На все дальнейшие остережения Прима Грецин сердито отзывался:

– Ты не желаешь счастья сестре!..

Он не делал предположений, какое счастье мог доставить Амальтее брак с чужим рабом, не имевшим права даже взять жену от ее господ, переменить ее должность или переселиться к ней в семью.

На такие вопросы старшего сына Грецин только самодовольно ухмылялся:

– Ну, все-таки царский оруженосец... кто его знает, что он может...

– Да ведь нам у наших добрых господ хорошо живется и без Верания!..

– Хорошо живется... конечно, лучше, чем многим другим, а все-таки...

И Грецин не стерпел, – однажды под хмельком проговорился сыну, что Вераний уверил его, будто может спасти от роковой участи стать жертвой, когда настанет его очередь, и сколько Прим ни доказывал, что раб в Риме ничем не выше раба в деревне, – старик остался при своем.

– Вераний обещался доказать мне это прежде на другом человеке, сказал он, – обреченный на жертвенную смерть будет им спасен в следующий же раз.

Прим сильно сомневался в том, сомневалась и Амальтея; ей повторялись невольно припомнившиеся слова старшего брата:

– Вераний лжец, обманщик...

Она пошла одеваться в хорошее платье с тяжелым гнетом на сердце.