Сивилла – волшебница Кумского грота

Шаховская Людмила Дмитриевна

Часть третья

Альбина

 

 

Глава I

Священная лира

Лето того года семья Тарквиния Гордого провела близ небольшого городка Тускулум в ближайшей Этрурии, подвластной давно уже Риму. Там находилось поместье, данное Арне отцом в приданое при выдаче замуж.

Ее супруг Октавий Мамилий, или по-этрусски Отто Мамоло, наезжал туда редко, проводя время на войне вместе с ее братом Секстом, с которым был в хороших отношениях, хоть до дружбы и не сблизился, — трезвый, суровый этруск не имел ничего общего с бесшабашным кутилой, беспросыпным пьяницей, да и вообще кого-нибудь любить Мамилий не мог — холодный делец, сухой, равнодушный ко всему на свете, что не относится к делам, то есть ни охоты, ни женщины, ни музыки, ни красот природы муж Арны не понимал и не любил.

Лютая казнь друга детства окончательно расстроила здоровье дочери Тарквиния. Долгое пребывание в гостях у мачехи, а потом той у нее не могло быть для нее приятным.

Наезд Туллии с пьяной ватагой ее прихлебателей во владения Арны, долгая кутерьма всяких попоек, плясок, охотничьих вылазок в горы со всевозможным шумом и гамом, битье по щекам не угодивших чем-либо невольниц, казни двух-трех провинившихся в пустяках рабов, травля собаками случайно подвернувшихся ни в чем не виноватых прохожих — все это лишало больную покоя.

Арна была рада возможности вернуться в Рим, ездила в Коллацию к своим родственникам, из которой с сестрой Луция Колатина, Фульвией, находилась в дружеских отношениях, взяла ее к себе, поселившись на зиму у отца, не желая возвращаться в Этрурию, жалуясь, что в той стране, более северной, чем Рим, очень холодно и темно в высоких горах, каких около Рима нет.

Она надеялась поддержать свои силы теплым климатом родины, но те гасли с каждым днем, тоска разъедала ей сердце.

С самого дня казни Эмилия Арна и Фульвия стали вешать одну и ту же посвященную тени погибшего лиру куда-либо на дерево или в беседку с молитвами к Эолу, чтобы он не позволял простым ветрам играть на ее струнах, и призывали душу любимого ими обеими юноши.

Случалось, что ветер гудел в струнах священной лиры, заставлял их издавать мелодичный грустный аккорд или перелив краткой гаммы.

В такие минуты любящим казалось, будто дух любимого с ними.

— Эмилий! Эмилий! — восклицали Арна с Фульвией и, обнявшись, плакали о нем. — Печальные ветры, Эоловы слуги, гудящие в дуплах и по древесной листве, безжалостно обрывая ее, да не коснутся этих струн, посвященных твоей тени, погибший Эмилий!.. Моли бессмертных богов, чтобы они запретили ветрам и духам трогать этот инструмент, моли, чтобы дозволили тебе одному играть здесь на лире!

Иногда к ним приходили Лукреция, Вителия Альбина, Фульгина и Рулиана, жены жрецов. Их беседа редко бывала веселой, разве что в те минуты, когда Рулиана рассказывала о каком-нибудь казусе с ее мужем или очередном чудачестве, выкинутым им.

Этот Евлалий, брат Евлогия, служил жрецом Пану, рогатому изобретателю свирели, которого чествовали преимущественно пастухи как покровителя стад.

Когда нужно было совершить чудо, Евлалий являлся в виде Пана какому-нибудь одинокому поселянину в горах и возвещал свою волю или делал предсказания, причем, к досаде римских жрецов и сожалению своего брата, беспамятный, рассеянный «олицетворитель», случалось, все перепутывал — представал в горах не тому человеку и возвещал не то, что велено, награждал, кого следует карать, и наказывал достойных награды, забывая надевать маску мифологического существа или укрепляя ее на лице столь плохо, что во время совершения «чуда» она с него сваливалась, вследствие чего однажды поселяне узнали в нем беглого невольника и жестоко избили за обман.

О таких «сакральных тайнах» жречества Рулиана и Фульгина, разумеется, не говорили, ибо разглашение всего подобного было запрещено под страхом смертной казни — зашивания в мешок и утопления в море, — но они весьма комично представляли, как Евлалий на все урезонивания своей жены отвечал пословицей «Не свинье учить Минерву», сам оказываясь на деле глупее поросенка.

Такие рассказы, не касаясь «сакральных тайн», тем не менее слегка разоблачали внутренний быт деморализованного жречества, причем Альбина почти всегда с грустным вздохом передавала сетования своего деда, великого понтифика, на глубокий упадок нравов с частыми повторениями замечаний, что вообще весь культ Рима нуждается в обновлении.

Собеседницы замечали, что Альбина странно вздыхает, избегает некоторых разговоров, без причины краснеет. Жены жрецов не обращали на это внимания, но Арна и Фульвия, сами влюбленные, решили, что внучка Вителия кого-то любит.

Лукреция на это грустно заметила:

— Я подозреваю, кто виновник нового горя двух почтенных старцев — это ее третий дед Туллий Клуилий. Только у него в доме могло произойти сближение девушки с тем, кто в ее семью не ходит.

Но Лукреция наотрез отказалась открыть свои подозрения, что предмет любви Альбины — брат Арны, ветреный Арунс.

Однажды, чтобы прекратить такие выпытывания секрета, Лукреция стала рассказывать Арне свой сон, который давно был известен Фульвии.

— Это было, — говорила она, — в самый день твоего возвращения к нам из Клузиума, весной, когда твоя мачеха казнила Эмилия во время увеселительной поездки в горы. Мне приснилось, будто я стою одиноко на дикой скале в незнакомом месте, у ног моих зияет черная бездна, а за ней, на другой скале, я увидела мою мать, уже давно умершую. Она горько плакала и звала меня к себе. Я пошла по воздуху. Мать простерла руки, чтобы принять меня, как вдруг откуда-то упал на мою голову огромный камень и увлек меня в бездну. Я падала, падала и слышала рыдания матери. Я сразу тогда решила, что видение не к добру, что вскоре со мною случится несчастье.

Все вздрогнули. Лукреция умолкла. По струнам священной лиры пронесся порыв ветра и извлек из них мелодичный, грустный аккорд, подобный скорбному вздоху тоскующего незримого существа.

— Эмилий! — воскликнула Фульвия, устремив глаза на лиру.

— Он подтверждает, — отозвалась Лукреция.

— Но твой сон до сих пор не сбылся? — спросила Альбина.

— Увы!.. Он очень быстро начал сбываться, но не весь…

Она взглянула украдкой на Арну, опасаясь своими воспоминаниями и предчувствиями неумышленно оскорбить ее, коснувшись ее ужасной родни. При этом она заметила, что больная дремлет и, давая ей время поглубже забыться сном, стала приводить в порядок свою одежду.

Женщина всегда сумеет найти, что ей следует оправить в туалете, служащем опорой для всяких предлогов.

Лукреция постоянно была одета со строгой простотой, потому что мало думала о платьях.

Сердце ее было полно не нарядами, а любовью к милому мужу и двум малюткам, а также к отцу Фульвии и другим хорошим людям.

Фигура этой величественной римлянки была необыкновенно привлекательна, как будто она была рождена лишь для того, чтобы все ее любили и уважали.

Лукреция всегда носила простую, шерстяную или льняную, материю, выпряденную и сотканную дома, и голова ее со дня замужества всегда была покрыта вопреки всем уговариваниям Туллии и других щеголих бросить это устаревшее обыкновение.

 

Глава II

Секст Тарквиний

Убедившись, что Арна уснула, Лукреция стала шепотом продолжать рассказ о том, как начал сбываться ее страшный сон.

Фульвия знала все это, но жены жрецов и внучка великого понтифика с интересом слушали.

Лукреция рассказала, как сын рекса Секст — этот ужасный негодяй, для которого не имелось на свете ничего святого, достойного уважения или хоть снисхождения, милости: ни сана, ни пола, ни возраста, ни положения в обществе, — Секст хотел похитить Лукрецию и увезти.

Уж больше года преследовал он ее ненавистным ей вниманием к ее красоте. Во время войны он вздумал хвастаться перед молодежью, будто его жена добродетельнее их жен, но товарищи заспорили с ним, а Луций Колатин, муж Лукреции, даже не мог переносить, когда говорят, будто какая-нибудь женщина лучше его жены, любимой им искренне и нежно.

Заспорившие стали ставить заклад и поехали из стана в Габии — город, отданный Тарквинием Сексту в полную власть как независимому правителю.

У жены Секста был пир. Она встретила мужа недружелюбно и поскорее постаралась выпроводить его с пьяной компанией вон.

Жены Арунса не застали дома. Она пировала у Туллии, будучи одною из ее любимиц.

Секст мрачно поклялся убить свою жену, что вскоре и исполнил, пользуясь законным супружеским правом римлянина над жизнью супруги. Арунс, вопреки всем отговорам матери, развелся с женой.

Компания молодежи, пьяной и трезвой, среди которой попал и Луций Колатин, ездила, делая ревизию поведения жен, при этом уехав из военного стана без спроса, но зная, что Спурий Лукреций не осмелится наказать их.

Для сыновей Тарквиния Гордого и их товарищей закон был не писан.

Они заехали, между прочим, и в дом Колатина.

Застав Лукрецию дома, в кругу не гостей, а служанок, с которыми она вместе работала, и детей, игравших подле нее, все восхитились этою мирной картиной семейного очага до такой степени, что единогласно признали жену Колатина лучшей из виденных матрон и присудили ему приз супружеского счастья.

Дорого обошелся этот товарищеский подарок Луцию Колатину!.. Не рад он ему был. Лукреции же так резко запомнился брошенный на нее взгляд Секста, что она ничем не могла отогнать это преследовавшее ее воспоминание — взгляд бессердечно-развращенного негодяя, подобный глазам голодного волка, взгляд, красноречиво говоривший о решении Секста, что лучшая из жен будет отнята им у мужа.

Лукрецию стали преследовать всевозможные дурные сны и предчувствия. Вскоре после одного из таких видений Секст подстерег ее в лесу около увеселительной охотничьей стоянки Тарквиния и стал сулить все блага за любовь, а когда она с презрением отвергла, хотел тащить ее к повозке, чтобы похитить и увезти в Габии, что по тогдашним законам само собой составляло расторжение брака, считавшегося нерасторжимым, но на практике часто расторгаемым то по одной, то по другой причине.

«Нет правил безо исключений» — неопровержимая истина, но при падении нравов эти «исключения» становятся столь многочисленны, что делают правила мертвыми, парализуют их.

Лукреция вырвалась от Секста и убежала.

Рассказывая обо всем этом, она несколько раз начинала плакать, просила совета, но эти простые, добрые, женщины ничего не сумели сказать ей полезного.

— Надейся на богов, сестрица! — говорила Фульвия.

— Молись Юноне! — прибавляла Альбина.

— От Секста и боги не спасут! — возражала Лукреция. — Он грозил мне убить моего Луция для расторжения брака…

— Да и Арунс перед отъездом в Грецию уже начинал становиться не лучше Секста, — заметила Фульгина.

При этих словах Альбина встрепенулась, силясь скрыть волнение, и стала теребить вышивание, которым занималась.

— Мой муж недавно говорил мне про него ужасные вещи, — продолжала жена жреца Евлогия Прима.

— Мне мой отец говорил, — добавила Лукреция, — будто Арунс, с тех пор как развелся с женой…

Лукреция не договорила, потому что Альбина встала, уронила свое рукоделье и, не заметив этого, вышла из беседки.

— Что с ней?! — воскликнула Фульвия и погналась за подругой.

— Мне мой муж говорил, — снова начала Фульгина, — будто великий понтифик и сын его не знают, что Арунс…

— Ах, оставь! — перебила Лукреция, кивая на Арну, которая проснулась.

Фульвия возвратилась, говоря, что Альбина желает пройтись по берегу пруда, жалуясь, что отсидела ноги в беседке.

 

Глава III

Миф о Фаэтоне

Чтобы переменить неловкий разговор при Арне о нехорошем поведении ее братьев, Лукреция предложила спеть гимн в честь заходящего солнца.

Все собеседницы охотно согласились и выбрали сказание о Фаэтоне — одно из самых поэтичных, частью заимствованных римлянами от греков, частью добавленных самобытно возникшими у них представлениями фантазии о солнце.

Светлый Соль-Гелиос, бог солнца, жил где-то далеко-далеко от Рима, в странах, не ведомых никому из смертных. Там обитал он в чертоге из чистого золота, сиявшем ослепительнее всякого пламени.

Крыша этого дворца была из слоновой кости, а двери серебряные.

Это здание сам бог огня Вулкан сработал для Гелиоса.

У солнца от смертной женщины Климены был сын Фаэтон. После долгих странствий по указанию матери он пришел в чертог отца своего, остановился вдали и зажмурил глаза, не вынося яркости света его.

Солнце имело на себе дивное платье, подобное порфире, а трон его был украшен изумрудами.

Вокруг трона стояли низшего значения боги времен: Дни, Месяцы, Годы, Века, Часы, Весна с венком из цветов, Лето в колосьях, Осень с плодами, Зима седая.

— Сын мой, — сказало солнце оробевшему юноше, — что вынудило тебя переносить все путевые невзгоды, чтобы добраться ко мне? Чего ищешь ты в моем жилище?

— Родитель, — ответил Фаэтон, — я пришел сюда просить тебя дать мне какое-нибудь верное доказательство того, что я твой сын, чтобы мать мою перестали порочить в народе. Для этого она послала меня.

Солнце сняло с себя жгучий венец из лучей, мешавший юноше смотреть на него, подозвало к себе, обняло и сказало:

— Проси чего хочешь в доказательство, и я дам тебе, потому что не хочу отречься от тебя. Обещанию моему да будет свидетелем Стикс, которым клянутся боги, — река адская, подземная, куда мой глаз не проникает.

— Так дай же мне на один день твою колесницу! — ответил Фаэтон.

В ужасе Солнце встряхнуло головою, восклицая:

— О, если б я мог не давать тебе этого!.. Ты ведь смертный, ты сам не знаешь, чего просишь. Проси чего-нибудь другого, а это очень опасно, сын мой! Тебе придется стоять на пламенной оси, дорога вначале так крута, что мои кони с трудом взбираются по ней, а на середине неба она идет так высоко, что и моя-то голова кружится, когда взгляну оттуда вниз на море и землю, даже жутко становится. К концу дня ехать приходится под гору, и только очень верное, привычное управление дает возможность не упасть в пропасть. Небо не стоит на месте, оно вращается, и быстро летят одни за другими созвездия. Куда тебе править моей колесницей!.. В состоянии ли ты видеть без страха небесных зверей: Льва, Скорпиона, Рака? Кони пышут огнем изо рта и ноздрей, я с ними едва управляюсь…

Фаэтон кинулся на шею отцу, умоляя сделать его солнцем на один день, и сколько тот ни отговаривал, остался при своем требовании, уверяя, что только это одно докажет его происхождение ему и всем, когда увидят его с земли едущим по небу в отцовской короне.

Соль-Гелиос не мог нарушить своей клятвы адской рекой и грустно повел сына в конюшню.

Там Фаэтон увидел скованную Вулканом золотую колесницу с хризолитовыми гвоздями на дышле, а пока он ее с удивлением рассматривал, ночь прошла и Аврора отперла выходные ворота, обсаженные розами.

Звезды разбежались с неба, луна померкла.

Гелиос намазал лицо своего сына особенной мазью, чтобы оно не сгорело, надел на него лучи и, горестно вздохнув, дал последнему совет:

— Крепче держи вожжи! Чтобы земля получала тепло и свет как должно, не уклоняйся к полюсам, не поднимайся слишком высоко и не опускайся низко, а поезжай проторенной дорогой, по следам отцовских колес.

Гелиос попробовал еще отговорить сына от безумной затеи, но тот не послушал его.

Делать было нечего, и связанный клятвой старик уступил ему свою колесницу.

Крылатые огнедышащие кони повезли Фаэтона по привычной дороге, но сразу почувствовали, что ими правит не хозяин, бросились в сторону с колеи и понеслись вскачь как попало. Фаэтон испугался, стал без толку дергать вожжи, не мог найти незнакомой ему, потерянной из виду колеи, а кони, еще хуже разъярившись, совсем перестали повиноваться ему.

Они понесли Фаэтона, имевшего лучи солнца на голове, к тем созвездиям, в которых оно прежде никогда не бывало, и началась путаница в небе: окоченевшая от холода у полюса земля раскалилась, Полярная звезда, никогда не заходящая за горизонт, от жары пыталась броситься в море, даже Боотес, созвездие Волопаса, побежал со своего места. Когда с самой высокой точки зенита несчастный Фаэтон взглянул на землю, то и вовсе упал духом и затрясся. В глазах у него потемнело, в голове царила единственная мысль — раскаяние в безумной затее.

— Лучше бы мне считаться сыном Меропса, — воскликнул он, — нежели тут метаться, точно корабль, гонимый Бореем, покинутый кормчим на волю богов! Что мне делать?!

Он глядел назад и вперед, измеряя пространство. Много пройдено неба, а впереди осталось еще больше. Он пробовал укротить коней ласковым говором, но, к большему ужасу, вспомнил, что не спросил у отца, как их зовут по именам.

В разных местах неба показались призраки громадных зверей Зодиака. Из них Скорпион изгибался в две дуги, из хвоста и клешней, грозя ядовитым жалом.

Не помня больше отцовских советов, оледенев от ужаса, Фаэтон, как ребенок, бросил вожжи, и кони, предоставленные самим себе, полетели куда им захотелось, чуя отсутствие последнего препятствия.

Они попадали в непроходимые дебри небес и наталкивались на неподвижные звезды, спускались так низко, что Луна удивлялась.

Облака подымались, готовясь загореться, земля пламенела, трескалась, сохла, города погибали, леса, горы и нивы — все покрывалось пеплом.

Этот всемирный пожар, поднимаясь к небу с самых высоких гор, раскалил солнечную золотую колесницу.

Фаэтон стоял точно в печи, обдаваемый со всех сторон искрами и пеплом. Дым душил его, помрачая воздух до того, что кругом стало чернее смолы, и лучи венца солнечного не разгоняли мрака. Он не видел, где находится, и несся по воле коней.

От этого всемирного пожара кожа эфиопов стала черной, а Ливия превратилась в сухую степь.

Ручьи исчезли, реки дымились, кипели, золотая руда в них вся расплавилась, а водяные птицы сварились.

Сквозь рассевшиеся трещины свет солнца проник в Тартар. Испугались Плутон с Прозерпиной, не знают, что им делать, эти привыкшие к тьме владыки подземного царства.

Водяные боги попрятались в самые глубокие гроты, но и там им было жарко от кипящей воды. Сердитый на это Нептун три раза высовывался на поверхность моря и не мог разглядеть, что такое случилось, — не выдерживал жары.

Наконец, Гея (земля), изнемогая от жажды, вся затряслась, сморщилась, стала ростом ниже прежнего и взмолилась к Юпитеру:

— Где твои молнии, верховный бог? Посмотри на мои обожженные волосы — леса, травы!.. Если я заслужила гибель, то вспомни твоего брата Нептуна, а если и его не щадишь, то пожалей свое небо! Оно скоро запылает, потому что уже оба полюса земли стали дымиться.

Атланту, держащему небо, становится жарко, не в силу. Он того и гляди бросит свой груз в пропасть — ось неба на плечах Атланта накалилась. Море, суша, небесные чертоги богов — все готовится сгинуть, смешаться в первобытный хаос.

Услышав мольбу погибающей земли, Юпитер бросил молнию в неумелого ездока. Колесница разбита вдребезги, разлетелась по всем углам неба: в одно место ось, в другое и третье — колеса, кузов, удила, оборванные вырвавшимися конями.

Волосы Фаэтона загорелись. Моментально убитый, он покатился по эфиру в бездну с длинным красным следом падучей звезды и упал в Эридан. Наяды этой реки похоронили несчастного юношу и на могиле его поставили камень с надписью:

Здесь лежит Фаэтон, правивший колесницей отца.

Взявшись за великое дело, он не справился с ним .

На земле целый день был мрак. Гелиос плакал дождем о сыне, скрывал за тучами лицо. Земля освещалась догоравшим всемирным пожаром.

Печальная Климена долго бродила по свету, отыскивая сына, и, найдя его могилу в чужой стране, стала оплакивать.

С нею были и ее дочери.

Четыре месяца рыдали они над могилой, как вдруг старшая сестра, Фаэтуса, закричала, что у нее одеревенели ноги. Лампеция хотела свести ее с места, но почувствовала, что сама не может идти — у нее выросли корни. У третьей, Электры, или Эглеи, волосы стали листьями, а руки — ветвями.

Мать бросалась то к той, к другой, но они с ней прощались, уже едва говоря шепотом:

— Прощай, мать!..

Сестры Фаэтона превратились в лиственницы. Их слезы катились сквозь кору, падали в ближайший ручей, отвердевали в нем, превращались в янтарь для украшения юных латинянок.

Напевая гимн, всем и каждому знакомый в Риме, женщины невольно размышляли о его внутреннем значении.

Мало было среди тогдашних римлян таких особ, кто видел в этом сказании аллегорию стихийного нарушения обычного хода климатических условий почвы и воздуха, тепла и холода, засухи, которым полагает конец молния грозы, предвестница дождя.

Большинство мифологов выдвигало на первый план антропоморфную, человекообразную сторону богов, видело нравоучение, выставляющее плохие последствия непослушания младшего, пренебрегающего советами старшего.

Певшим женщинам в мифе о Гелиосе и Фаэтоне также чудилось сходство с Тарквинием, который свергнул с трона своего престарелого тестя Сервия, чтобы занять его место и править Римом вместо него.

Поддавшись влиянию своей злой жены и этрусской родни, ломая старые традиции Рима, завещанные предками, не направит ли Тарквиний узурпаторски занятую им курульную, царскую повозку тоже в пропасть? Не слетит ли с Тарпеи в конце своих злодейств и сам?

 

Глава IV

Ворон и Чаша. О царе Мидасе

Пока женщины пели длинный гимн о Фаэтоне, солнце успело зайти. Короткая южная заря погасла очень быстро вслед за ним, и яркие звезды зажглись над открытой местностью сада.

Арна и ее подруги перешли из потемневшей беседки на лужайку к глубокому пруду и стали любоваться, как светила ночи отражаются на его поверхности.

— Вон звездочка-то… та, над нами, — указала простоватая, необразованная Рулиана, — вы знаете, что она значит?

— Созвездие Ворона, — ответила Арна, взглянув вверх.

— А какое о ней сказание?

— Не знаем.

— А я знаю. Старые люди о них так сказывают, даже миф сложили. Эти три звезды, три созвездия — Ворон, Чаша и Змея. В день февральских ид они скрываются, а несколько дней спустя восходят опять.

Захотел однажды Аполлон чем-то угостить Юпитера, обещав прийти к нему в гости. Для приготовления кушанья Аполлон послал своего ворона принести ему живой воды из какого-то отдаленного источника.

Ворон взял в когти золотую чашу и полетел, да на беду свою увидел фиговое дерево, покрытое множеством плодов. Захотелось ворону полакомиться, соблазнился он, пренебрег приказом, сел на дерево — и тут же постигло его наказание: слететь прочь ворон не может, крылья его не поднимаются, а ноги, как вонзил он когти в дерево, так и не разжимаются, одеревенели. И фиги на дереве клевать нельзя — оказались они все незрелыми.

Сидел, сидел ворон, измучился, до тех пор пока фиги не созрели и к ним не подкралась змея. Схватил ворон змею клювом, вспорхнул и полетел назад домой.

Аполлон спрашивает: «Отчего воды не принес?» А ворон стал лгать: «Вот эта змея залегла в источнике, всю воду в нем осквернила, долго не мог я прогнать ее». Аполлон закричал на него: «Свою вину ты увеличиваешь ложью, будто не знаешь, что я прорицатель! За это тебе наказание такое: пока на деревьях висят фиги, не будешь ты пить ни из какого источника».

С тех пор Ворон, Чаша и Змея сияют на небе, превращенные Аполлоном в светила, но эти созвездия не опускаются до уровня моря в те месяцы, когда зреют фиги. Вот и теперь они высоко над нами будут всю ночь.

— Аполлон — жестокий насмешник, — заметила Фульгина. — Все мифы о нем кончаются чем-нибудь похожим на это.

— Да и Бахус не уступает ему в изобретательности проделок над дураками, — прибавила Рулиана, — но хуже всего они совместно поглумились над Мидасом фригийским.

— Я очень люблю эту сказку, — молвила Арна, — расскажи мне ее.

Жена Евлалия начала новый миф о царе Мидасе.

За 94 года до взятия Трои боги еще ходили среди людей, принимая вид их, чтобы одних награждать, а других карать, смотря по делам их.

Ходил тогда и Бахус среди веселой гурьбы вакханок и воспитавшего его дядьки, полудуха Силена, который был постоянно пьяный, что не совсем нравилось даже Бахусу, любившему спаивать чужих, а своих слуг желавшему видеть трезвыми.

Силен попадал во всякие истории и неловкости, терпел насмешки, а подчас выдавал господские тайны.

Один из таких неприятных казусов случился с этим стариком, когда Бахус со своей буйной ватагой женщин пришел на берег реки Пактола, во Фригии.

Там царствовал тогда Мидас, человек глупый, но воображавший себя хитрецом.

Ему удалось поймать пьяного Силена и заставить пробыть у него десять суток в непрерывном пьянстве, чему старик был весьма рад. Он напивался вдали от строгого господского глаза так, что Бахус, если бы увидел, может статься, пожалел бы, зачем он ввел пьянство в мир.

Силен выдал Мидасу все его тайны и прорицал будущее.

Бахус уже стал опасаться, не зная, куда пропал его старый дядька, как вдруг увидел, что сам фригийский царь ведет его с почетом к становищу.

Бахус обрадовался возвращению дядьки так сильно, что, не зная о глупости Мидаса, предложил ему самому выбрать себе дар в награду.

— Сделай так, — ответил царь, — чтобы все, к чему бы я ни прикоснулся, превращалось в золото.

Вздохнул Бахус с сожалением, поняв умственную ограниченность властителя Фригии, саркастически усмехнулся, но не отказал, желая проучить глупца за жадность.

— Будь по-твоему, царь! — сказал весело божок на прощанье. — Хоть и жаль мне, что ты не попросил чего-нибудь получше.

Мидас отправился домой, ног под собой не чуя от радости, размышляя, на чем бы ему попробовать дар, но это проявилось само собой.

Что ни шаг, то удивление: увидел Мидас, что земля, по которой он идет, становится золотой. Сорвал он ветку с дуба — и она превратилась в золотую; поднял камень — и простой голыш ослепительно засиял при солнце; дотронулся до целой глыбы, скатившейся среди лавины с горы — глыба еще ярче засверкала.

— О дивный дар золото! — вскричал Мидас вне себя от восторга и стал мимоходом срывать в поле колосья, любуясь, как они превращаются в золотые.

— Я могу сделать всем моим подданным золотую жатву! Нищих не будет! Запируют фригийцы во славу моего имени! Теперь я бессмертен, вовеки меня не забудут!..

Яблоки, к которым он прикасался, не срывая с дерева, тоже становились золотыми.

Пришел царь Мидас домой, взялся за скобку двери своего простого дворца, и дверь вся стала литой из чистого золота — сияет при солнце так, что глазам больно смотреть на нее.

— Я сделаю весь мой дворец золотым! — вскричал Мидас, едва не упав в обморок от радости.

Разделся царь от усталости, захотел выкупаться в ванне — нельзя: лишь только он окунул одну ногу, как с трудом выдернул — вода стала густеть, отвердевать, превращаться в золото.

Стал Мидас одеваться, не выкупавшись — платье на тело не лезет, коробится, становится жестким, золотым. Края его тонкие кожу режут, точно ножиком.

— Тьфу! Уж этого-то не ожидал! — вскричал Мидас, начиная понимать главную сущность выпрошенного дара.

Он лег отдыхать без платья.

— Не беда, одеялом покроюсь, укутаюсь.

Нельзя! Одеяло золотое лежит, как доска, поверх мягкой перины.

— Без него обойдусь! Жарко, тепло в летнюю пору.

Подушки так привлекательны усталому Мидасу. Прыгнул на них с размаху… и ушиб себе голову — золотые они, литые, жесткие.

Царь грустно задумался.

— Нищий и тот подстилает циновку, чтобы было помягче, стелет солому, а мне спать на голых золотых слитках приходится. Нищий имеет ветошку для покрытия наготы, а мне нечего надеть на себя. Нищий хоть в луже купается, а мне и рук вымыть не в чем, обтереть сухим полотенцем грязь с себя нельзя — всякая ткань твердеет, становится золотом… тьфу!..

Взглянул огорченный царь из спальни в дверь и увидел, что в столовой ему обед подан. На роскошно убранном столе всякие супы и жаркие дымятся: жирный барашек с цельной головой из глубокого блюда выглядывает, дрозды, куропатки, утки крылья расправили, точно лететь со стола собираются; перед ними сдобный хлеб с изюмом горой вздулся, узорами из миндаля испещренный.

Облизнулся Мидас на все это, глядя из спальни, и бегом побежал, кое-как золотой сорочкой прикрывшись, жесткой, точно кованый панцирь. Идет он по анфиладе комнат — золото везде сияет. И так ему опротивело глядеть на его яркий желтый цвет, что булыжник и рогожа стали казаться красивее этих глыб и парчи.

Сел Мидас на стул и уже не удивился, что его седалище мгновенно позолотилось, а со страхом взглянул на роскошные яства, и дар свой гибельный старается скрыть, чтобы придворные не заставили его, как раба, все превращать для них в золото.

— Кушайте, друзья мои, кушайте! — говорит он любимцам. — А я сыт, угостил меня Бахус на Пактоле.

А на самом деле у него внутренности ноют от голода; глаза, как у волка лютого, разгорелись от зависти; съел бы он вместе с кушаньем этих обедающих придворных.

Взял он украдкой кусочек маленький и в рот положил — нельзя разжевать, золотом стало мясо барашка.

Взвыл царь Мидас, проклиная свою алчность, и бегом убежал к реке, боясь, что Бахус уйдет оттуда.

— Чего тебе, царь? — спрашивает веселый божок.

Упал несчастный в ноги ему и стал молить:

— Избавь от твоего дара погибельного!..

Велел ему Бахус в реке выкупаться, сказал, какое заклинание при этом произнести, и золото ушло в реку. Стали его люди там находить, руда явилась, а Мидас возненавидел его до такой степени, что не вернулся домой, в золотой дворец, а поселился в пещере, стал жить отшельником, но глупость природная и тут повредила ему.

Бахус ушел с берегов Пактола. Вместо него явился там Пан, гений полей, и стал играть на свирели.

Мидас подружился с ним и принялся дразнить Аполлона тем, что слушать дудку Пана несравненно приятнее, чем Аполлонову лиру.

«Что с дураком спорить?!» — подумал Аполлон и долго не обращал внимания на булавки Мидаса, а тот продолжал дразнить его всякий раз, как тот проезжал мимо него по небу:

— Гудок Пана лучше твоей лиры, Феб! Слушать его несравненно приятнее!

Наконец Аполлону это наскучило. Он наклонился со своей колесницы), схватил Мидаса, отодрал за уши и вытянул их длинно-длинно, так что стали уши ослиными, повисли и хлопают, шерстью обросли.

Заплакал Мидас от стыда и ушел из пустыни во дворец, пока никто еще из поселян не видал его превращения.

Пока он жил отшельником, то волосами оброс до неприличия, точно дикарь из-за северных гор.

Позвал Мидас цирюльника и велел обрить ему бороду, а кудри лишь немного подстричь, чтобы никто не видал, какие у него сделались уши. Заклял он цирюльника, пригрозил казнью, приказывая молчать о ушах его.

Цирюльник, на беду, был молодой и болтливый. Вертится у него все одна и та же мысль, что у царя Мидаса ослиные уши, с каждым днем сильнее разбирает его охота кому-нибудь выболтать про это.

Мучился, мучился злосчастный цирюльник и наконец придумал, как ему выпутаться. Он ведь клялся царю не говорить про его уши людям, ну он и не скажет им, а кому-нибудь другому. Пошел цирюльник на берег Пактола, вырыл ямку, лег и шепнул в нее:

— Мать земля, узнай, что у царя Мидаса ослиные уши!..

Прошло несколько времени.

Удовлетворив свою болтливость, цирюльник успокоился, даже забыл об ушах повелителя, но из ямки вырос тростник и стал шелестеть при ветре, ясно выговаривая:

— У царя Мидаса ослиные уши!..

Так и узнали о том во всей Фригии.

 

Глава V

Вителия Альбина

Долго сидели подруги с Арной в саду у пруда, где было гораздо прохладнее, нежели в роще. Они пели и рассказывали различные истории, которых жены жрецов знали неистощимое количество.

Среди этой приятной беседы они временами прислушивались, как звучит священная лира в беседке от пробегающих по ее струнам порывов тихого ветра, и не один казненный Эмилий представлялся им теперь играющим эти заунывные гаммы, а у каждого из них был свой милый сердцу умерший, дух которого мог прилететь для нее из мрачной обители теней.

Фульгине вспоминался ее отец Камилл, жрец Вирбия Ипполита, состоявший при оракуле на Неморенском озере, недавно умерший дряхлым, столетним стариком.

Рулиана мысленно призывала дух своей умершей сестры, а Лукреция — матери.

Мечты Альбины уносились в далекую Грецию. Ей было не до покойников, сердце ее полнилось страхом. То ей думалось, что Арунс тоскует о ней, и это его мысль принеслась с дуновением ветра через море, посланная к милой, — Арунс играет мелодию своей любви и тоски в разлуке с девушкой, ради которой развелся с женой. То ей казалось, не погиб ли он на море от бури или на суше от разбойников, землетрясения, пожара. Не дух ли его дает ей знать о своей кончине этой грустной мелодией?

На другой день поутру Альбина уехала домой в Рим с обеими женами жрецов.

Великий понтифик Вителий, шурин Брута по умершей жене, был человек добрый, приветливый, но тем не менее строгий. Он жил по правилам старого закала, как истый родовитый римлянин, «pater familias» — глава семьи. Воля его была законом для всех домочадцев без различия пола, возраста и занимаемого положения.

Его сыновья, их жены, дети и посудомойки с конюхами исполняли волю своего главы, властного над их жизнью и смертью.

Вителий заметил, что его старшая внучка, возвратившись от Арны, ведет себя как-то необычно — грустно, рассеянно ходит с понуренной головой, заплаканными глазами. На вопрос старика, что такое с ней творится, Альбина ответила нехотя, смущенно:

— Зубы болят.

Дед поверил, но приказал ей пересилить боль и вместе с ним идти в атриум дома мыть очаг, так как подходит праздник Весты, весталии. Жрицы в храме этой богини моют алтарь и переменяют на нем священный огонь.

Очаг в доме верховного жреца тоже имел на себе неугасимую лампу, огонь которой взят им с жертвенника Весты. Мыть этот очаг к разным праздникам несколько раз в году могла только чистая девушка из родственниц жреца.

Вителий стал читать по книге установленную на такие случаи молитву. Его внучка возилась с наливанием воды в большой медный таз, стоявший на полу около очага перед нею, как вдруг дед, скользнув случайно взором по ее груди, прервал бормотание воззваний и кинулся, как ястреб, на голубку с несвойственной его спокойному характеру стремительностью, потому что увиденное им было слишком ужасно для этой минуты. Из-за ворота платья девушки выпал креспундий — священное ожерелье, надеваемое у римлян младенцам при наречении имени, а на нем Вителий приметил нечто новое — крупный медальон из слоновой кости.

На шее девушки оказался портрет мужчины… Какое оскорбление священному очагу!.. Какая профанация обряда перед праздником девственной Весты!..

— Что это у тебя? — дрожащим голосом спросил Вителий, уцепившись за вещицу трясущейся костлявой рукой.

Альбина побледнела белее холстины своего платья.

— Это… это я купила… амулет… изображение…

— Чье?..

Она запнулась. Все подходящая имена богов у нее перепутались, забылись.

— Чье изображение? — повторил дед подозрительно.

— Это… это… Юнона, — вымолвила она, готовая упасть в обморок и назвав самое неподходящее имя.

— Сними и дай мне!..

Она медлила, тряслась, плакала.

— Дай мне, говорю!..

Не дожидаясь новых промедлений непослушной внучки, Вителий, огорченный, испуганный пятном семейной чести, сорвал цепь через голову девушки, выдернув прядь зацепившихся волос, и, оставив без внимания ее крик, начал рассматривать.

— Юнона! — воскликнул он с горькой усмешкой. — Юнона с усиками, с бородкой…

— У меня так выговорилось, дедушка, от твоих окриков, — заговорила Альбина, немножко оправившись, — я хотела сказать не Юнона, а Ю… Ю…

Но она снова запнулась, второпях не в силах вспомнить созвучное мужское имя.

— Юпитер, что ли? — подсказал Вителий. — Юпитер, принявший вид одного из римских безобразников? Евлогий Прим давно мне намекает на составление этого нового мифа — его жена подсмотрела этот амулет на тебе, да мне не верилось. Альбина!.. Лгунья!.. Этого позора недоставало моей старой голове!.. Брут превратился в шута, сыновья и племянники пьянствуют с Секстом Тарквинием; а теперь ты… Эх!.. Ничего я тебе говорить больше не стану, не могу… Но заставлю… выполнишь мою волю.

Вителий снял медальон прочь с цепи, спрятал в один из бывших там сундуков, надел снова ожерелье-креспундий на внучку, прошелся по комнате, сходил куда-то в другие помещения, потом, вернувшись, опять стал ходить из угла в угол, заложив руки за спину и уже не читая молитв, равнодушно глядя, как его внучка моет очаг.

Когда она закончила, Вителий остановился около нее и отрывисто молвил:

— На колени!.. Сейчас изменится судьба твоя. Ты чистая девица, Альбина, чистой и останешься. Моя внучка не должна, не может запятнать семью мою, нет-нет, никогда!..

Он стиснул девушку в объятиях, горько рыдая, и силой поставил на колени у очага.

— Стой так! Стой так! — повторял он, целуя ее в голову. — Сейчас… сейчас… погоди… не вставай, молись, проси прощения у богов… Ты молода… они простят.

— Дедушка, что решил ты обо мне? — спросила Альбина с недоумением.

— Я решил посвятить тебя Весте! Это единственный выход, единственное средство спасения. Пока ты живешь ученицей, все изменится — боги предадут обольстителя заслуженной каре. Мы успеем привести в исполнение дело спасения Рима.

— О дедушка! Я не могу, я недостойна стать девственной жрицей. При проверке на годность произойдет скандал — девы отвергнут меня.

— Увы, я все понял, Альбина, но внучка верховного жреца Януса, внучка Брута и моя, великого понтифика, главы всех верховных жрецов, такая дева-римлянка не может вызвать подозрений и будет принята без проверки.

— Нет, нет, пощади!..

— Непокорная! Ты не хочешь покрыть свой срам… срам фамильный…

— О дедушка!.. Я… я люблю Арунса.

— Что-о-о?!

— Арунс поклялся жениться на мне, лишь только вернется из Греции.

— Арунс поклялся… Дура!.. Только такие наивные девочки, как ты, могут всерьез верить клятвам сыновей Тарквиния Гордого.

— Он любит меня.

— Любит? Если и так… разве я позволю тебе стать женой одного из Тарквиниев?!

На улице раздалось торжественное пение жреческой процессии. В атриум великого понтифика вступили другие понтифики и весталки.

Обряды принятия девушек в жрицы тогда совершались, как и все, с примитивной простотой без излишней помпы.

Понтифики подали Вителию его жреческое облачение и инсигнии сана: симпулум, сосуд для возлияний, сецеспита, жертвенный нож, долабра — секиру, аспергилум — кропило; затем покрыли его голову апекс — остроконечной четырехугольной шапочкой — сверх особой прически галерус.

Старший из понтификов, промагистр, заместитель Вителия в тех случаях, когда тот уезжал на войну и хоть и не сражался, но выполнял некоторые обряды в войске, — этот промагистр стал читать молитвы посвящения девы.

Весталки подали Вителию принесенное ими покрывало. Он накинул его на внучку, покрыв всю ее фигуру, наложил на ее голову свои руки, произнося, весь дрожащий от волнения, формулу ее принятия в кандидатки на сан жрицы:

— Те, atata, capio!

Укутав ее, как мог плотнее, старик поднял ее с колен, передал девам, отрывисто говоря:

— Ведите… Ведите ее!..

 

Глава VI

Отрешение верховного жреца

Зачисление в кандидатки корпорации весталок еще не отрывало девушку от всего прежнего навеки. Многие из таких по разным причинам возвращались домой, даже выходили замуж, хоть и ходила по Риму пословица «От женитьбы на весталке добра не бывает».

Веста вообще считалась богиней суровой, ревниво оберегающей свою корпорацию от всякого вторжения мирского элемента, карая за это неумолимо, поэтому и на кандидаток, еще не посвященных, римляне тоже глядели как на жриц.

Не зная, что в Риме готовится среди жрецов, военных высшего ранга и других сановников, тайно сгруппировавшихся около Брута, Альбина, когда ее ужас прошел, успокоилась на мысли, что Арунс каким-нибудь способом освободит ее из заточения, если она сумеет заставить деда отложить ее посвящение до возвращения юноши из Греции.

Придуманный ею предлог — желание, чтоб ее дед Брут непременно присутствовал на этом обряде, был даже одним из поручителей за нее — был отвергнут Вителием, догадавшимся о настоящей причине, и он объявил внучке, что на сороковой день после ее предварительного посвящения он отрежет ей косу у жертвенника и повяжет ей лоб белой лентой без всякой огласки.

Скрывая скорбь и стыд, старый добряк шутил с любимой девочкой, ежедневно навещая ее в заточении при храме богини, где жрицы, по тогдашней строгости их жизни, заставляли ее поститься и много молиться, выслушивая их чтение и пение.

— Отрежу я тебе эти белокурые перья, пава моя легкокрылая, шустрая! — говорил Вителий, гладя косу внучки. — Будешь ты у нас смирным цыпленочком… закручу, отхвачу!.. помажем, повяжем — и делу конец!.. Не выберешься, девочка, на волюшку!.. Поплачь, не беда!.. Девичьи слезы — роса летняя, высохнут.

Но посвятить Альбину в весталки ее деду не удалось, и не из-за ее ухищрений, а вследствие совершенно посторонней причины: перед сороковым днем, назначенным для церемонии, ее другой дед, верховный фламин Януса Тул Клуилий, внезапно заболел, и Вителию стало не до внучки.

Старик, бывший богатырем, медленно, ни для кого не заметно дряхлел до свадьбы Арны, но это торжество быстро расшатало его крепкий организм.

Четыре месяца пиров, перемежавшихся для старого жреца не менее утомительной обязанностью заниматься с порученной его попечениям не совсем покорной невестой, выдаваемой замуж против желания, уговаривать ее, причем часто являлась надобность спорить почти о всякой фразе, сочиняемой им для потребованной женихом предсвадебной клятвы очищения от дурной молвы, сплетавшей ее имя с Эмилием, — одно исключать, другое изменять, третье прибавлять по требованию лукумона Октавия или Туллии. Его обязанность учить Арну этрусскому языку и наставлять в догматах новой для нее религии, о переходе в которую она сначала слышать не хотела, — убеждать ее, будто этрусские боги те же самые, что и римские, только зовутся иначе на другом языке, — все это в совокупности страшно изнурило старика. Вскоре после свадьбы Арны ближние заметили, что богатырь фламин рухнул, одряхлел.

Тулу Клуилию теперь было около девяноста лет. Его дети были стариками, внуки начинали седеть. Из них младшему, отцу Альбины, сыну великого понтифика Марку Туллию Вителию Фигулу, которого оба деда прочили себе в преемники, считалось уже сорок пять лет.

Великий понтифик и другие жрецы стали все чаще и чаще уговаривать Клуилия сложить сан, передать внуку, а самому удалиться на покой, как тогда было принято поступать, — переселиться в затвор при фамильном склепе, назначенном для таких случаев.

Клуилий соглашался с мнением этих компетентных людей, что ему пора умереть если не настоящей, то фиктивной смертью, даже подробно излагал, в какой форме ему всего желательнее совершить этот ритуал его отрешения по старости — «more veteri» — по древнему уставу, какой практиковался с самого Ромула, в глубокую старину, до религиозных реформ царя Нумы, допустившего многие послабления в обрядах римского культа и жизни жрецов.

— До Нумы, — говорил Клуилий, — по древнему уставу, жрец должен был умереть на жертвеннике, которому посвятился. Жрецу Цинтии разрубал голову его преемник, а иных жрецов душили священным пеплом, сжигали живыми, топили, сводили в пещеры, зарывали живыми.

Клуилий в эти последние годы успел приготовить себе место последнего успокоения по ритуалу погребения заживо — литой медный саркофаг, огромный, по его богатырскому росту, длинный, широкий, глубокий, с мягкой постелью в нем, где вместо одеяла лежал роскошно вышитый покров священного у римлян желтого цвета с символами Януса, которому служил этот жрец.

Однако, будучи стариком бодрым, он откладывал церемонию своего отрешения и погребения то под одним предлогом, то под другим, а жрецы не торопили его, не настаивали — это их не касалось. Они лишь обещали ему аккуратно выполнить все над ним, когда он излагал сущность церемонии: как его уложить в саркофаг, какие предметы поместить к нему на грудь, на голову, в руки, с какими формулами его закрыть и прочее.

Мрачный фанатик, наушник Тарквиния Клуилий не имел теперь друзей среди жрецов, но благодаря его ловкой увертливости умел со всеми ладить и не вызывал ненависти — никто не опечалился, но и никто не порадовался, когда Клуилий захворал и врач объявил его ближним, что у него паралич языка и всей правой стороны тела, чего в такие годы ничем нельзя излечить.

При таком известии Вителий забыл свою внучку. Среди жрецов началась кутерьма торопливых приготовлений к церемонии.

— Скорей! Скорей! — кричали они. — Не то он умрет неотрешенным!

Фламин Януса носил столь высокий сан, что его отрешение возбудило внимание всего народа.

Римляне к вечеру же того дня потекли огромной толпой на Яникульский холм к жилищу Клуилия и стали шуметь, передавая на все лады с вариациями весть о предстоящей смерти фламина.

— Он должен умереть не дома, а в храме…

— Но прежде совершат смену жреца…

— Внука поставят вместо него, слышно, сакердота Фигула…

— После смены его задушат…

— Или заколют…

— Как бы ни прикончили, а понесут или повезут нынче же, потому что он уже при смерти…

Народ не расходился, дожидаясь выхода процессии. Ждать этим любителям подобных спектаклей пришлось целых три дня, потому что родные и сослуживцы должны были многое приготовить для совершения над Клуилием последних обрядов в той форме, какую он желал.

 

Глава VII

Последний факел

Говорить с умирающим было очень трудно — он едва мог произносить какие-то непонятные звуки, из которых лишь привычное ухо внука составляло слова, где чаще всего другого старым фанатиком произносилось «more veteri», то есть «древним уставом погребите». Но никто не мог догадаться, сознательно ли он говорит это, или ум его уже затуманился предсмертными галлюцинациями, так как лицо его не носило никакого выражения, глаза не могли закрываться и дико блуждали без смысла.

— Древним уставом погребите!..

Многим в этом слышалось простое повторение заладившейся фразы, овладевшей стариком болезненной идеи, а Клуилий повторял ее так часто, что и другие, кроме внука, начали ясно отличать ее в хаосе произносимых им звуков.

— Mo… re… ve… — произносил он лишь начало своего главного желания.

Не дожидаясь длинного произнесения фразы до конца, все ему кивали:

— Да… да… так… выполним…

Родные клали его в горячую ванну, растирали, поили разными микстурами. Это не помогло в смысле выздоровления, но все-таки подкрепило для передачи заживо сана внуку, что в случае наступления смерти пришлось бы отдать на голосование сената, нелюбимого жрецами.

По уставам религии, жрецы в Риме не составляли строго обособленной корпорации, поступая совместно с носимым саном на гражданскую или военную должность. Лишь верховные фламины подвергались некоторым, в ту эпоху еще не строгим ограничениям в ходе жизни с запрещением некоторых сортов пищи и напитков, отъезда на продолжительное время, вступления во второй брак, обязательности ношения особой одежды.

Однако при всем этом их обособленность от мирских людей проявлялась сама собой вопреки закону, в силу установившегося обычая, причем, главным образом, ярче всего выделялась жизнь фламинов, быстро после своего посвящения становившихся фанатиками, втягивавшихся в дух мрачного стихийного культа, еще не имевшего общности с веселыми мифами греков.

Фламины старались улаживать кандидатуры людей, давно ими намеченных в своей среде, воспитанных в духе их воззрений, заранее подготовленных к принятию этого сана, когда наступало надлежащее время смены верховного жреца.

Смена составляла событие таинственно-мрачное, трагическое, происходящее ночью, в наглухо запертом доме или храме. Народ не ведал, что там творится.

Через трое суток, когда народ уже соскучился ждать выхода процессии и разбрелся от храма Януса, в доме, занимаемом семьею Клуилия, собрались знатнейшие жрецы и патриции, около тридцати человек — одни в качестве свидетелей отрешения одного и посвящения другого, другие для совершения обрядов.

Там были и младшие, низших рангов члены разных жреческих коллегий как помощники при начальниках, и гости, родные и знакомые.

Долго пропировав за ужином, они заставили старика выпить большую дозу возбуждающего лекарства, но Клуилий не оправдал общих надежд. Его лицо, в былые времена величественное, выражало что-то похожее на детскую радость — ощущение физиологического довольства, в котором разум не проявлялся.

Когда его усадили на кресло и начали одевать в лучшее храмовое платье, он с удивлением пролепетал:

— Зач-чем… это?.. Празд-ник какой?

Фламин Марса пытался разъяснить:

— Тулл Клуилий, приспело время предать тебя земле, как ты сам желал, по древнему уставу, заживо. Теперь внуки облачают тебя во все знаки твоего сана верховного фламина алтаря Януса, готовят к выносу в храм, чтобы ты сам возложил все эти знаки с себя на избранного тобою Фигула с передачей сана ему.

Эта объяснительная речь товарища не вызвала у старика сознания. Глаза его с незакрывающимися веками продолжали дико блуждать при общем выражении на лице бессмысленной радости.

— За-крой-те… не выни-май-те… древн… устав… меня… — произнес он с трудом, когда его обували в парадные лиловые сапоги с золотой шнуровкой.

Фламин Марса отошел без успеха и перешепнулся с фламином-диалисом Бибакулом, верховным жрецом Юпитера.

— Эта руина теперь никуда больше не годится, кроме помещения в гроб.

Он со вздохом иронически и без сожаления кивнул на больного.

— Именно так! — ответил Бибакул. — Тебе придется выполнять весь ритуал.

— Разделю с Вителием. Rex sacrorum также не отказался по-товарищески помогать мне.

Стоявший тут же «царь священнодействий» вмешался в разговор:

— Жаль, что такой человек упустил надлежащее время для более приличной формы совершения отрешительных обрядов и кончает службу так не эффектно!.. Сколько я уговаривал его сдать сан внуку и сделать эти свои «похороны!..» И гроб готов, и затвор в деревне при склепе устроен давным-давно… Стоило этому человеку решиться покончить счеты…

— Тарквиний задержал, — возразил фламин Марса. — Он любил Клуилия, противился его отрешению.

— Он не послушал бы, если бы решился удалиться в затвор, а он уже года три тянет — то решится, то отложит и объявит, что почему-нибудь ему это еще опять нельзя сделать. Прошлой весной он уже совсем было согласился, собрался, даже гробовое платье, я видел, сшил себе другое вместо прежнего, в котором ему что-то не понравилось, и молву пустил, будто в конце месяца он будет непременно погребен, а потом опять стал отмалчиваться, хмурился, когда заговорят. «Разве я вам мешаю?» — спросит, бывало, вместо ответа.

— Последний факел люто жжется! — заметил подошедший один из камиллов, младших жрецов, еще молодой человек.

— А если он осознает, что теперь происходит, — возразил Бибакул, — то стыд столь беспомощной смерти должен жечь ему сердце лютее всякого факела.

— Он хочет, но не может заявить о своем сознании, — сказал другой камилл.

— Ну это едва ли, — усомнился фламин Марса. — Тулл Клуилий, сколько я помню его, все так: то он хочет, да не может, то может, да не хочет.

Молодые виктимарии и камиллы из жреческих племянников и внуков осторожно усмехнулись.

 

Глава VIII

Фиктивная смерть

Персонал римских жрецов-сакердотов, стоявших ниже ранга фламинов, возжигателей жертвы, делился на несколько степеней: сакердоты — вершители священных обрядов; камиллы из благородных юношей прислуживали для навыка; виктимарии занимались жертвенными животными, отбирали годных, чистили, кормили, а после заклания рукой высших распластывали; низшим служителем был приготовитель вина, соли, воды, дров, надзиравший за чисткой утвари и внутренних помещений храма, распорядитель чернорабочих.

Равный ему культрарий добивал животных в том случае, если жрец — приноситель жертвы ранил не их до смерти.

Пока жрецы беседовали вполголоса, другие их товарищи и внуки одели Клуилия в великолепную тунику лилового цвета сукна с золотыми вышивками по подолу, рукавам и вдоль переднего шва, опоясали ремнем с золотым набором, имевшим длинные вышитые концы, покрыли его плечи тяжеловесной мантией желтого сукна с золотом, подол которой расстилался по полу, когда в былое время Клуилий служил в ней. Ее аграф на груди состоял из огромной алмазной звезды. Это было облачение, принадлежавшее не жрецу, а храму, который он обязан был передать своему преемнику при сложении сана у жертвенника.

— Факел возжигается! — возвестил один из сакердотов из соседней комнаты.

— Тулл Клуилий! — обратился к старику фламин Марса. — Готовься к своему последнему пути! Твой предсмертный факел возжигается!

Внуки туго стянули платком отвисающую челюсть старика, чтобы он не держал рот открытым, накинули на его голову короткое покрывало из белой шерстяной ткани с золотыми краями, а фламин-диалис Бибакул возложил на его лоб парадную повязку из жемчуга с алмазной звездой в центре.

Другие жрецы зажали ему в левую руку золотой посох, а в правую — старинный священный каменный нож с драгоценной рукояткой без ножен.

Чтобы он не ронял все это из несгибающихся пальцев, внуки придерживали ему их, а потом додумались и привязали тонкими обрывками полотна.

— Факел горит! — возвестил сакердот в дверях.

— Тулл Клуилий! — воззвал фламин. — Твой последний факел жизни пылает! Готов ли ты совершить путь в лоно смерти?

Внуки и некоторые жрецы старались добиться от паралитика ответа, заключающего согласие умереть, но Клуилий только мычал с прибавкой отрывочных слов о древнем уставе. Не видя успеха, фламин Марса дал ответ вместо него:

— Так говорит свой ответ высокопочтеннейший верховный фламин Януса двуликого и четвероликого Тулл Клуилий Фигул, сенатор римский: «Я готов принять и нести мой последний факел жизни из руки высокопочтенного царского заместителя, гех sacrorum, и совершить при свете его пламени мой последний путь».

Внуки перенесли Клуилия на кресле в другую комнату, где ждал его «царь священнодействий», стоя подле готового ложа на носилках, сделанных с высокими закраинами, чтобы уложенный не свалился.

— Прими свой последний факел, Тулл Клуилий, — обратился к нему «заместитель царя», — и шествуй с нами в храм!..

Он вложил в его руки, поддерживаемые внучатами, длинный восковой факел и продолжил речь:

— Сей факел да будет для тебя последним! Когда ты родился, над тобой возжигали твой первый факел от огня отцовского очага. Когда ты вступал в брак, перед тобой несли факел Гименея. Когда ты был посвящен на службу алтарю, тебе был вручен твоим предместником твой священный факел от огня жертвы. Теперь ты умираешь, Тулл Клуилий! Понеси же свой предсмертный факел, светоч твоей агонии, горящий в честь Морса, гения смерти, и Прозерпины, богини мертвых, — факел, взятый жрецом-либитинарием от ее жертвенника.

В более древнее время богом смерти был Марс, но в эпоху Тарквиния его уже отделили от принятого из Греции Фанатоса, переименованного по-римски в Морса, и часть его качеств перенесли на Прозерпину, вначале богиню произрастания почвы, придав ей наименование Либитины — в смысле освободительницы от загробных мук.

Клуилий не мог ничего выполнить. При попытке внуков держать его под руки в стоячем положении он повис, падая.

Фламин дал ответ за него:

— Так говорит достопочтенный Тулл Клуилий: «Принимаю мой последний факел, горящий в честь Морса и Либитины, и иду за вами, мои почтенные собратья, для принятия мирной кончины на жертвеннике Януса!»

 

Глава IX

Древний устав

Внуки перенесли с кресла и поместили умирающего на ложе носилок с его жреческим ножом и посохом.

Факел был водружен сзади над его головой. Великий понтифик Вителий, встав в ногах ложа лицом к лежащему, указал на него и, обращаясь ко всем присутствующим, произнес длинную речь, в которой перечислил все его достоинства и заслуги, выразил сожаление о невозможности для такого дивного человека к продолжению службы, объяснил значение смерти, как это понималось у тогдашних римлян, и заключил речь молитвой о даровании умирающему всего лучшего в мире теней. Да будет он удостоен блаженства в полях Елисейских, где обитают хитроумный Одиссей, быстроногий Ахиллес и другие герои, имевшие по мифологии титул богоравных.

Клуилий сидел, прислоненный полулежа к подушкам носилок, в той самой позе, как внуки поместили его там, и лишь голова его временами шевелилась, обремененная тугой повязкой, да непослушная челюсть делала попытки к отвисанию, что вынудило крепче стянуть ему узел около подбородка, но на лице его не появлялось ни тени осмысленного отношения к делу.

Некоторые из младших жрецов шептались, сожалея, что интересный обряд испорчен параличом главного лица этой драмы, обвиняя Клуилия в отсрочках удаления на покой, глядели на него с досадой, рассуждая:

— Никаких последних советов и заветов он теперь не дал, а в храме предсмертной речи не скажет… Никого не благословит… Будут там, как и здесь, возиться с ним, точно со статуей.

Голова Клуилия закачалась, лишь только носилки тронулись в путь, и многие пожалели, что не додумались сделать какие-либо приспособления для препятствия такому неизящному киванию при выносе.

Ни одна женщина не была допущена к проводам старика. Его несли внуки, а за носилками с важностью шествовали двенадцать свидетелей его отрешения — люди из самых высших сановников и жрецов. Они пели подходящие отрывки из Гомера и Гесиода мрачно-торжественным, но не печальным напевом.

За этими совершителями дела следовали все провожатые из более мелкой братии.

Они все остались вне храма во избежание тесноты вместе с родственниками отрешаемого, дожидаясь конца обрядов над ним.

Увезенный в деревню и оставленный там в склепе под надзором двух младших жрецов, Тулл Клуилий был помещен в пристроенную им давно небольшую темную комнатку. Кое-кто из знатных, преимущественно жрецов, заходил навещать отрешенного, читал ему, пел гимны, какие он желал, сообщал и новости.

Так шло дело тридцать дней, пока длилась тризна его фиктивной смерти с обязательным трауром для всего жречества, а затем общее внимание к отрешенному начало ослабевать, перенеслось на другие злобы дня.

Все реже и реже стали являться к Клуилию посетители из чужих — сослуживцев и сенаторов, — а потом, в конце зимы, даже и внуки стали отговариваться всякими предлогами от посещения склепа: один болен, другому недосуг…

Поняв, что Клуилий всеми покинут, никому не мил и не нужен, жрецы Прозерпины донесли о том своему начальнику и получили приказ «скрыть» старика.

Они подмешали ему в питье снотворные капли. Когда он глубоко уснул, перенесли на одре, уложили в саркофаг без всяких обрядов, закрыли наглухо медной плитой и ушли с докладом к Фигулу о том, что его почтеннейший дед только что скончался.

На это новый фламин Януса ответил щедрым подарком и просьбой не разводить молвы о подробностях его кончины, поняв, что отрешенного «скрыли».

 

Глава X

В Остийской гавани

Сделавшись верховным жрецом и сделавшись полностью независимым от отца, Фигул, вопреки Вителию, взял Альбину из обители весталок к себе по отцовскому праву, намереваясь отдать ее замуж, если возможно, то даже и за Арунса, любимого ею, так как мнениям своего отца, Брута, Спурия и других сторонников оппозиции он не сочувствовал, а вместе со своими братьями и сыновьями Брута всецело стоял на стороне Тарквиния, держась того мнения, что тирания — дело мелкое, случайное, практикуемое над теми, кто в недобрый час подвернется, а введение иноземной культуры, удачные войны и другое, служащее к поднятию уровня умственной и политической жизни римлян, несравненно перевешивает дурные стороны правления этого властелина.

Между Фигулом и его отцом Вителием начала возникать вражда, пока еще тайная, глухая.

Осень и зима этого года прошли для римлян тихо. Дела Секста с рутулами были не совсем удачны, поэтому, несмотря на холодное время, пришлось, против обыкновения воевать.

Туллия много пировала и пьянствовала, но никого не казнила, потому что затруднялась выбором — никто ей не подвертывался в злой час, все ненавидимые ею люди все уехали на войну, остались одни любимцы, которыми тиранка дорожила.

Арна продолжала жить у мачехи, потому что муж ее с Тарквинием и Секстом воевал против рутулов, командуя отдельной приведенной им с севера дружиной этрусков.

Арна попеременно жила то в своем поместье, то в Коллации у Лукреции, то в Риме.

Фульвия как подруга неотлучно находилась при ней.

Весной прибывший из Греции корабль привез письмо от сыновей Тарквиния с извещением о их скором прибытии домой. Властелин и Секст, поручив военные дела зятю, приехали и поселились в гавани Остии, вблизи Рима, где уже находилась и Туллия со всеми домочадцами, кроме больной Арны и оставшейся с нею Лукреции.

Старший полководец Спурий, отстраненный Мамилием на задний план, несмотря на перемену своих чувств к Бруту, также приехал на берег.

В тот день, когда все собрались на пристани в ожидании корабля, друзья тихо разговаривали, стоя поодаль от рекса и его жены, нетерпеливо глядевшей в даль.

— Спурий, — грустно говорила Фульвия, — когда же состоится ваш обещанный переворот? Если война скоро кончится, мне придется стать женой Секста, а это так ужасно, что, право, лучше умереть.

— Несчастна ты, как голубка в тенетах, — ответил полководец, — но чем же мы тебе поможем? Брут был душой нашего дела, а теперь покинул нас, уехал на год, даже не писал нам из Греции и Египта. Без Брута мы не знаем, как взяться за начатое дело. Государственный переворот, дитя мое, страшная затея! Это нельзя выполнять необдуманно. Спасая отечество, мы можем погубить его.

— Не ждали мы от Брута такой низости! — сказал подошедший Лиоций Колатин. — Будь я на его месте, никакая клятва не заставила бы меня казнить бедного Эмилия.

— Я его не виню, брат, — возразила Фульвия, — может быть, он не мог иначе поступить. Я никогда не поверю, что Брут сделал это добровольно.

— Странная ты девушка! — сказал Валерий. — Ты говорила, будто Эмилий тебе дороже жизни, а тосковала о нем не больше месяца, тогда как мы все до сих пор глаз не осушаем вместе с Арной, оплакивая его.

— Валерий, я его любила, — возразила девушка, — мне его жаль, но плакать о нем день и ночь, как Арна, я не могу. Веришь ли ты в правдивость голоса сердца?

— Конечно, верю. Что говорит оно тебе?

— Мое сердце говорит, что Брут не предатель, что он чист…

— Однако…

— Говори что хочешь, но мне все будет казаться, что он до сих пор наш лучший друг и самый честный римлянин. Я подозреваю, что у него есть какая-то тайна…

— Какая польза нам от его тайны? Он казнил Эмилия — такого доблестного юношу, с превосходными задатками! Оставшись с ним в лесу без свидетелей, он мог бы как-нибудь помочь…

— Ах, Валерий!..

— Брут при всех нас поклялся, что казнь исполнена! Мы думали, что присутствие Туллии и ее злых сыновей заставляет его так говорить, но он потом и в нашем кружке подтвердил, что Эмилия нет на свете.

— Я верю его клятве умом, но сердце не верит. Мне мил этот мудрый старец, как был до гибели Эмилия. Однажды, перед самым его отъездом в Грецию, он застал меня в саду. Я плакала в беседке, слушая унылые звуки струн нашей священной лиры, повешенной туда в честь и память Эмилия. Я слушала, как ветры, Эоловы слуги, тоскливо гудят по листве сада и перебирают незримыми пальцами струны лиры, точно поют заупокойный гимн о нашем милом погибшем. Брут подошел той тихой, величавой поступью, как он ходит, когда не имеет надобности забавлять мою тетку, — подошел и шепнул: «Дитя, твои слезы сменятся улыбками радости, если богам будет угодно это!»

— Так что же? Самые заурядные слова.

— О нет, Валерий! Эти слова Брута проникли в мою душу, потрясли меня. «Слушай! — сказал он потом. — Эол играет на этой лире совсем не погребальный гимн! Тебе так кажется, дитя мое, от горя, но мне на струнах слышится мотив мелодии веселой. Прислушайся, как быстро льются звуки! Так не играют, когда хоронят или готовятся расстаться с жизнью».

— И ты поверила ему?!

— Поверила, Валерий. Я вслушалась и мне стало казаться, будто в самом деле ветер играет плясовой мотив. Все уверения Арны и Лукреции напрасны. Мне сделалось с тех пор так отрадно, что печаль моя быстро прошла, как будто Брут снял с меня горе, а взор его был так кроток и вместе с тем величав, что я убедилась в его правоте перед Римом. Брут не способен изменить. Недавно я сидела в саду подле Арны. Это было вечером. Дочь Тарквиния уже так слаба, что малейшая прогулка утомляет ее. Я пела ей воззвания к душе умершего, гимны о загробном блаженстве. Потом она легла под лирой и задремала. Мне захотелось помолиться под мелодичные звуки лиры, обратившись к ярким звездам, так приветно сиявшим над моею головой. Я молилась о Риме, о моих родных и друзьях, а лира все пела и пела под рукой Эола, выделывая всевозможные переливы, и мне с минуты на минуту казалось яснее, что лира играет, как Брут говорил, что-то веселое. Я прошептала: «О звезды, очи богов! Вы видите, как я страдаю. Откройте мне мою судьбу, небесные силы!.. Что со мной будет?» И в этот момент слышу… вдали, на улице, пение и крики: «К Таласию!..» Свадебная процессия шла мимо забора, а лира играла все веселее, радостнее.

— Ничего нет удивительного, сестра, что звезды предвещали тебе вступление в брак, — заметил Луций, — ты невеста Секста.

Фульвия задрожала от негодования.

— Нет, не говори об этом, Луций! Мне боги послали бы дурной знак. Я предчувствую… но… ах!.. этого я вам не скажу.

 

Глава XI

Сыновний поцелуй

Разговор дружеской группы прерван криками любопытных, собравшихся в гавани. Корабль подходил с моря, но еще не меньше часа прошло, пока он не причалил.

— Наконец они плывут! — закричал Секст, взобравшийся на загородку из камней. — Уже близко, я различаю все паруса!

— У тебя отличное зрение, — заметила Туллия, — ты видишь сквозь такой туман… Очень пасмурно на небе.

— Да, матушка, я все различаю. Ветер гонит сюда два корабля: один купеческий. А на другом пурпурный вымпел — сигнал прибытия братьев.

Корабль причалил, и началась высадка. Прежде всех на берег торопливо сошел Брут.

— Привет тебе, наша святая кормилица, мать всех римлян, родная земля отечества! — торжественно возгласил он и в ту же минуту, как будто споткнувшись, упал.

Его раб слышал, как он, целуя землю, проговорил:

— Исполняю слово оракула, даю мой поцелуй прежде всех нашей обшей матери — земле отечества.

Туллия громко расхохоталась:

— Гляди, Тарквиний! Старик растянулся по земле! Это, верно, от морской качки.

Тарквиний, точно старый филин при дневном свете, хлопая отуманенными веками, упорно стремящимися к дремоте от винных возлияний, ничего не разглядел да и не старался, ничем не интересуясь в последнее время. Жена и старший сын оттерли его на задний план в делах правления, отняли у него власть.

Когда-то мужественный, величественный человек, стяжавший заслуженно прозвище Суперба, или Гордого, под старость превратился в размякшую тряпку под гнетом башмака жены и сапога старшего сына, который давно фактически властвовал над всей римской областью вместо него.

— Что ты, мой Говорящий Пес, валяешься в пыли? — закричала Туллия Бруту, не дожидаясь, когда он к ней подойдет.

— Эх, — отозвался старик, поднимаясь с забавными ужимками и отряхивая запачканную тогу со звуками, похожими на утиное кряканье и лягушечье кваканье. — Эх! Голова закружилась, не мог устоять на ногах. Здравствуй, могучая Немезида!.. М-м… бе-е… ве-ек!.. кхи!.. кхи!..

— Ты, верно, пьян, старикашка, — заметил Секст со смехом. — Лечился от морской болезни даром Бахуса перед самой высадкой?..

— Немножечко… от радости выпил — домой ведь еду.

Покачиваясь, как пьяный, он дал Сексту свиток, в котором был записан ответ Дельфийского оракула. Тот передал свиток Тарквинию.

Туллия намеревалась вырвать послание из рук мужа, чтобы прочесть самой, но в этот момент младшие сыновья подбежали и чмокнули ее восторженным поцелуем разом в обе щеки так громко, что у старухи в ушах зазвенело.

— Что вы делаете?! — вскричала она, отбиваясь от слишком горячих сыновних поцелуев. — Обезумели, что ли, от радости, вернувшись домой?! Вот какие нежности небывалые! Довольно, дети, довольно!..

Оставив ее в покое, сыновья принялись спорить, не обращая внимания на другую родню, не здороваясь даже с отцом.

— Я первый поцеловал, — говорил Арунс.

— Нет, я, — возражал ему Тит настойчиво.

— Не спорь!..

— Никогда не уступлю тебе этого.

— Не уступишь… Увидим, глупый мальчишка!

Тит выхватил кинжал, но Брут успел схватить его за руку, а Туллия бросилась разнимать сыновей.

— Из-за чего вы вдруг подрались? Или и вы, как Брут, напились? Стыдно!..

Юноши нехотя поздоровались с отцом, Секстом и другими, после чего Тарквиний, отдавая жене прочитанный свиток с ответом оракула, молвил, заплетаясь языком, который в последнем году у него расстроился до состояния легкого паралича.

— Я всю мою охоту уничтожу… всех собак велю передушить. Вот не ожидал! Они мои враги! Нынче же прикажу повесить всю псарню.

Брут молча ухмылялся, поняв смысл прорицания, а Туллия громко прочла стихи пифии:

Когда ваш пес по-человечьи молвит, Возможет враг Тарквиниев всех власть Заставить в прах разрушиться пред силой И навсегда без возрожденья пасть.

Туллия улыбнулась.

— Луций! — позвала она уходящего мужа. — Что тебе вздумалось считать собак врагами и душить такую хорошую дрессированную свору? Я не вижу опасности. Оракул без малейшей двусмысленности прямо говорит, что твоя власть несокрушима — что тебе пасть так же невозможно, как и собаке заговорить.

Это было в первый раз, что тиранка стала просить о пощаде приговоренных к смерти… собак, ибо для людей в ее черном сердце снисхождения найтись не могло.

 

Глава XII

Замысел Секста

Успокоившись благоприятным прорицанием, Тарквиний и Туллия покинули гавань и уехали в Рим с возвратившимися сыновьями, Брутом и всей родней.

Тарквиний через несколько дней уехал на войну, но Секст соскучился в стане и не поладил с суровым, прямолинейным Мамилием, мужем Арны, поэтому он остался вместо отца дома под пустым предлогом залечивания ничтожной раны.

Спурий тоже остался, мотивируя это желанием самого Мамилия, чтобы не мешать этруску одному командовать римской армией, но на самом деле ради того, чтоб узнать, как ему теперь смотреть на Брута.

Спурий, Валерий, Луций Колатин редко попадались тиранке на глаза, а Лукреция совсем уехала домой, в Коллацию.

Туллия забыла их, не придиралась во время своих припадков пьяной тоски и гнева. Жертвами ее дурных часов были Фульвия и Арна, не имевшие возможности удалиться от нее. Везде они ей мешали, ничем не могли угодить.

Препятствий для свадьбы Секста с Фульвией теперь не было. Несчастная девушка была в отчаянии. Туллия вспомнила этот свой проект, позвала племянницу к себе и заговорила:

— Готовь твое желтое покрывало, Фульвия! В восьмой день календ марта ты станешь женой Секста.

— Тетушка, пощади! — завопила Фульвия, ошеломленная таким издевательством над ее чувствами. — Когда тебе угодно, только не в этот день!

— А мне угодно именно в этот день! — ответила тиранка, засмеявшись.

Восьмой день календ марта был годовщиной казни Эмилия. Фульвия, вне себя от горя, бросилась искать Брута.

В чертоге рекса его не было. Слуги сказали, будто он ушел в лавки, что за форумом, что-то покупать, так как ему часто давались подобные поручения.

Презирая все приличия, всю дурную молву, могущую возникнуть о ней, Фульвия торопливо накинула покрывало и одна, без провожатых, убежала искать своего покровителя.

В лавках Брута уже не было. Один прохожий, подслушав расспросы, сказал, что видел Брута на берегу Тибра.

Фульвии пришлось далеко идти. Было холодно, собиралась гроза, ветер дул уже сильно.

Несчастная девушка ничего этого не замечала, ни о чем не думала, кроме своего горя. Она побежала, точно рабыня, посланная за врачом. Ей было безразлично, встретится ли она со знакомыми, ей было не до репутации.

Она ясно видела в вечернем сумраке две обнявшиеся фигуры подле развалин какого-то давно сгоревшего дома. Ей показалось, будто это Арунс и Альбина, но она не обратила внимания на внучку Вителия и пошла к Тибру, поглощенная единственной мыслью — найти Брута.

Она нашла его, но… внезапно ужас пригвоздил ее к месту — Брут ходил по пустынному берегу на окраине города, обнявшись с Секстом, ее врагом, и что-то шутливо шептал ему на ухо, как бы слегка возражая.

— Но ведь ты скоро женишься! — дошло до слуха притаившейся девушки.

— Так что же? — отозвался нахал с дерзкой улыбкой. — Жениться я могу, на ком велят старшие, а любить тоже могу, кого сам себе выберу. Добровольно или насильно на этих днях Лукреция будет моей, я уже изобрел план и решил без откладываний завтра ночью…

Он что-то еще шептал, но до Фульвии это не дошло. Она стала колебаться в своем мнении о Бруте из-за виду его ужимок, улыбок, вульгарных телодвижений, двусмысленных хихиканий, пока Секст не ушел.

Брут заметил девушку и ласковым голосом позвал:

— Поди ко мне, дитя! Затем ты здесь, одна в такую погоду? Подходит ночь…

— Мне все равно, Луций Юний, — возразила она, — ночь и буря моего сердца мрачнее, ужаснее стихии. Здесь с тобою был Секст; я его видела.

— Да, он здесь был.

Шут совершенно исчез, перед Фульвией Брут стоял как мрачный философ-аскет. Взглянув в его ласковые, чистые глаза, Фульвия зарыдала.

— Юний, мой брат и все друзья убеждают меня, будто ты изменник! Я им не верю. Неужели ты от нас отрекся?! Неужели ты предал тирании бедный Рим?! Нет, ты не можешь этого сделать! Я верю в честность твоей души, знаю, что ты не переменился. Спаси меня, Юний! Спаси или помоги умереть!.. Обвини, казни меня, если нельзя спасти, но не допусти стать женой Секста — я его ненавижу, этого пьяницу, нахала, грубияна… Сейчас здесь… то, что я невольно слышала из ваших разговоров… Ах, Юний!..

— Милая, молись! — ответил Брут с глубоким вздохом. — Не теряй надежды. Я верен моему долгу. Мои друзья скоро возвратят мне свое уважение — увидят и поймут, что спасение Рима…

— Моя свадьба назначена на восьмой день календ марта… Сегодня тетка сказала мне об этом, а этот день… годовщина казни…

— Знаю. Я подучил твою тетку устроить такую насмешку над всеми вами.

— Юний! Ты подучил… верить после того…

— Этот день, дитя, если угодно благой судьбе, сделается днем твоего счастья. Беда грозит не тебе — уж больше двух лет Секст преследует Лукрецию своею отвратительной страстью, чтобы осквернить за то, что ее признали самой верной женой в Риме. Передай это твоему брату.

— Ах, Юний! Я передам, но брат едва ли поверит моему письму. Ты говоришь, что грустный день годовщины казни станет днем моего счастья… С кем, Юний? Никто не заменит мне любимого человека, но иногда мне кажется… Ты плачешь, Юний?.. Скажи одно слово: Эмилий жив?

— Эмилий казнен, — ответил старик с заметной дрожью в голосе, — Эмилия нет на свете, но боги пошлют тебе человека, который заменит его.

— Никогда мне его никто не заменит! — вскричала Фульвия с громким рыданием.

 

Глава XIII

Сердце не обманывает

Брут с отеческой нежностью привлек горюющую девушку на свою верную грудь.

— Дитя, дитя! — шептал он, целуя ее в голову. — Не мучь меня! Я не могу тебе всего открыть, всего-то я и сам не знаю… Сивилла и Дельфийский оракул стали защищать Рим, обещали помочь нам, отшатнувшись от Тарквиния за скупость, а от его сыновей и Туллии — за приверженность к этрусскому культу, который в исконной вражде с греческим, — за осмеяние богов, за нечестие.

— Эмилий жив, мне сердце говорит…

Старик почти насильно повел Фульвию, но не успели они пройти и сотни шагов, как встретили в этой безлюдной местности прохожих — мужчину и женщину, идущих, обнявшись, чтобы не упасть на скользкой покатости впотьмах.

Молния ярко блеснула.

Фульвия вырвалась из рук старика и побежала за прохожими, крича, чтобы они остановились, но мрак скрыл их. Она упала на колени, взывая:

— Эмилий!.. Эмилий!.. Это он… Я его узнала!

— Где ты его видишь, дитя мое? — возразил Брут, догнав несчастную. — Твои мысли расстроены, ты видишь призрак.

— Сердце не обманывает, Юний! Там… гляди!..

— Нам следует свернуть сюда, — послышался впотьмах женский голос.

— Ужасная погода! — отозвался мужчина. — Легко здесь оступиться и свалиться в реку.

— Грозна стихия неба, брат мой, а гнев богов еще ее грознее!..

— Фульвия, пойдем! — стал настаивать Брут. — Уж больше нет Эмилия на свете, довольно нам печалиться о нем!.. Взгляни, что творится вокруг! Я боюсь, что нас убьет молнией, мы не дойдем домой, заблудимся. Приютимся на эту страшную ночь у хороших людей… Близко отсюда жилище Евлалия, жреца Пана, я отведу тебя к нему.

Фульвия согласилась переждать грозу у знакомой ей Рулианы.

В этих местах у Тибра была исстари пещера, посвященная Инве, страшилищу древней латинской мифологии. Об этой пещере носились в народе весьма дурные слухи. Говорили, будто около нее бесследно исчезали прохожие, многим виделись призраки — мертвецы или чудовища, появлявшиеся из больших углублений, бывших в стенах пещеры. Шептали, будто Инва утопил одного из не понравившихся ему верховных жрецов.

Чтобы положить конец всем таким слухам, Тарквиний Гордый после реформы культа Януса изменил и все, что касалось страшной Палатинской пещеры.

Он наглухо замуровал бывший в ней вулканический провал, откуда неслись пугавшие чернь отголоски эха, обделал внутри и снаружи весь грот дорогим мрамором, поставил там статую человека на козлиных ногах с рогами, играющего на свирели с колокольчиком, и объявил, что Инва не кто иной, как греческий Пан.

К жрецу этой статуи Брут вел Фульвию.

Она рвалась из его рук к прохожим, но вдруг усмехнулась, говоря:

— Луций Юний, мне теперь думается другое об этих обнявшихся, идущих впереди нас.

— Оставим их, дитя мое!..

— Она назвала его братом… но, может быть, лишь из предосторожности… это… я видела…

Она намеревалась открыть старику все, что знала о любви Альбины к Арунсу, из-за чего Фигул поссорился со своим отцом, и о случайно сейчас подсмотренном ею любовном свидании.

Фульвии казалось, что впереди их идет эта чета влюбленных, казалось, что на этот раз сердце обмануло ее: идущий не Эмилий, а Арунс, которого она ненавидит меньше, чем Секста, только по той причине, что он ей не навязывался в женихи, сбивая с толку ее подругу.

Но ни рассказать Бруту обо всем этом, ни дойти с ним до жилища жреца она не успела.

В конце улицы сверкнул яркий огонь, затмивший самую молнию, потом еще и еще, а затем полное пламя взвилось к небу и полилось рекой. От молнии загорелся дом соседа, угрожая жилищу жреца.

В одну минуту, как всегда, улица наполнилась народом, выскочившим из домов и прибежавшим со всех концов города на пожар.

Исполняя служебную обязанность, показались верховные жрецы некоторых храмов со свитами из младших членов персонала, а затем и курульная колесница с сидящим стариком, имеющем знаки царского сана. Но это был не Тарквиний, находившийся теперь далеко и громивший рутулов, а его заместитель, гех sacrorum, на которого в последние годы одряхлевший, обленившийся и почти постоянно пьяный узурпатор свалил не только религиозные, но и светские обязанности римского властелина, куда тогда включалось и посещение каждого пожара.

Толпа все увеличивалась. В ее дальних от места катастрофы рядах шла болтовня о происходящем, искаженная после передачи слухов в десятые уши от очевидцев. Там говорили, будто жилище Евлалия уж горит, а жена его не вернулась от храма Аполлона, куда пошла к Фульгине, жене Евлогия.

Евлалия видели, как он швырял в окна свои жреческие инсигнии и служебные книги на руки других жрецов, чтобы спасти их от огня, а потом выпрыгнул сам.

— А ребенок?.. Ребенок Рулианы? — спросила женщина, подбежавшая с горы.

Она была ужасна, с глазами, выкатившимися из орбит, в разорванном платье, испачканном грязью на дожде, так как несколько раз упала по пути. Фульвия и Брут узнали в ней несчастную Альбину.

— Ребенок?.. Ребенок?.. — лепетала она вопросы, задыхаясь. — Рулиана унесла его с собой?

— Почем мы знаем? — ответили ей в толпе.

— Ребенок… ребенок сгорит! — взвизгнула Альбина и опрометью кинулась, но пробраться сквозь толпу к пожару оказалось нелегко.

Несчастная внучка великого понтифика в ужасе за участь чужого ребенка металась по просторному пустырю, теперь занятому толпой, кишевшей там, как муравейник, пока узнавший ее отец ее Фигул не окликнул:

— Зачем ты здесь, Альбина?! Что тебе тут надо? Ступай домой!..

— Сын… сын Рулианы! — отозвалась она с безумным взором. — Сын… там… в огне…

— Его давно унесли из дома, я его видел на руках няньки. Да полно тебе метаться при народе-то!.. Иди домой!..

— Он… ах… сын… спасен!..

Альбина, как сноп, упала на землю. Ее крик был последним, вылетевшим из разорвавшегося сердца.

Жрецы склонились к ней.

И они, и Брут с Фульвией, и многие в толпе поняли, что это вскрикнула и умерла настоящая мать спасенного ребенка.

Знавшие семейные дела жрецов поняли причину, почему Фигул так упрямо противился желанию своего отца посвятить Альбину в весталки, даже рассорился с ним.

Маститый великий понтифик подошел к нему и промолвил в слезах:

— Ты прав передо мной, помиримся!.. Но отчего ты мне не сказал всего?

Фигул не обнялся с отцом, угрюмо ответил:

— Теперь не время разбирать, великий понтифик, кто из нас прав и почему я тебе не доложил о том или другом, на все такое есть у нас иное место.

Отвернувшись, он стал распоряжаться переноской тела скоропостижно умершей дочери.

 

Глава XIV

Собака говорит с людьми

Пожар потушен. «Царь священных дел» уехал тем же порядком на курульной колеснице. Одни из жрецов примкнули к огорченному Фигулу, неизвестно о чем сильнее плакавшему — о смерти ли дочери или, скорее, о разрушенной мечте породниться с Тарквинием, заставить его сына взять супругой Альбину, на что Фигул, став фламином Януса, имел шансы на успех.

Он размышлял: «Надо было случиться этому пожару, как нарочно, в то самое время, когда она пошла к нему за окончательным ответом!.. Свидетели согласия Арунса были готовы выскочить из засады, и я с ними… Все было налажено… надо было этой молнии ударить в сеновал… эх!..»

Затея рухнула, мечта разлетелась… Фигулу стало теперь все безразлично: и Арунс, и вражда с отцом.

Другие жрецы утешали Евлалия, обещая возместить все его убытки.

Около этого кружка на траве валялось и плакало крошечное существо, годовалый мальчик, ставший никому не нужным, брошенный и нянькой, и назваными родителями, которым был подкинут, — существо, обреченное гибели, так как ни Арунс, ни Фигул не возьмут его к себе, отвергнет и Евлалий, потому что перестанут платить за него.

Мальчик обречен на голодную смерть, если его не подберут бродяги, скупщики рабов, нищие.

А на пустыре, исполняя слово оракула, «собака» стала говорить с людьми — Пес тиранки Туллии, Брут, выступил на середину равнины и произнес громоносную речь, какой римляне от него не слыхали.

— Вот она, власть Тарквиния Гордого, власть узурпатора, поправшего все законы богов, людей и природы!..

Брут говорил все, что знал о грязных похождениях Тарквиния, его жены, двух старших сыновей, уверяя, что Альбина — не первая жертва их легкомыслия.

Он доказывал, что настала пора радикально обновить все, что обветшало, — одно отменить, другое укрепить.

Собравшийся плебс слушал оратора с глубоким вниманием. Все сознавали, что он прав: Риму нужно одно римское, все иноземное губит его.

Прав ли был Брут в действительности? Историки спорят, рассматривая его деяния каждый со своей точки зрения, но тогдашним римлянам его проект переворота пришелся по душе.

Уже заря занялась, когда Брут ушел к Евлогию, куда перебралась и семья Евлалия из сгоревшего дома.

Настал вечер перед годовщиной того дня, когда Брут казнил Эмилия.

Год у римлян тогда делился на двенадцать месяцев, а из них каждый на четыре периода с неодинаковым числом дней, от пяти до девяти, согласно лунным фазам. Это был сбивчивый счет, однако продержавшийся даже после введения греческой системы седмиц — до самого падения империи.

Брут намеревался открыть план, доверенный ему пьяным Секстом, Спурию и условиться, как сообща противодействовать этому, но гордый полководец презрительно отказал Фульвии, когда она пришла звать его к Бруту.

Спурий не поверил в опасность для своей дочери, не пошел к Бруту, не принял его у себя. Трезвый не понимал пьяного, не допускал возможности похищения чужой жены Секстом в самый день его свадьбы. Спурий даже подозревал, будто старый друг устраивает ему ловушку, чтобы получить предлог притянуть его к суду или вымогать деньги.

Фульвии после долгих усилий удалось уговорить старого полководца повидаться с Брутом на нейтральной почве — прийти вечером в сад при чертоге Тарквиния.

Брут сознавал, что он должен действовать решительно, чтобы не погубить себя и друзей. Иного выбора не оставалось, так как произнесенная им к плебсу речь стала известна Туллии через Арунса и других угодливых особ. Правда, все они, как и Спурий, не поверили в искренность ее произнесения Говорящим Псом.

Забылось ими и изречение оракула о разговоре собаки с людьми. Никто не придавал всему этому надлежащего значения.

Тиранка давно искала предлога для казни Спурия или его тайного устранения. В заманивании его Брутом в сад она тоже видела что-то устраиваемое в ее пользу.

День гибели Фульвии наступал, на завтра была назначена ее свадьба. Она не вынула из сундука давно приготовленную со всем приданым желтую вуаль, а упросила брата наточить поострее меч для пресечения ее молодой жизни, что послужило бы поводом и к его гибели.

Пропасть разверзалась…

Вечером Фульвия провела Спурия в глухую часть сада, где их ждал Брут, сидя в беседке под священной лирой Арны.

Старый воин продолжал опровергать все доводы девушки в защиту Пса. Препираясь, они прошли под лиру.

— Зачем ты звал меня, Говорящий Пес? — спросил Спурий грубо, не здороваясь.

— Я звал тебя, — ответил Брут с величавой серьезностью, — чтобы сказать о замысле Секста, посягающем на честь твоей дочери. Поезжай сейчас же в военный стан, возьми преданных тебе воинов, подстереги злодея, уличи и спаси свою дочь от него.

— Мне все это Фульвия передавала, но я ни одному слову не верю. Ты слишком увертлив, Юний Брут!.. Ты преданный пес Туллии…

— Называй и считай меня кем хочешь, только исполни мой совет.

— Я боюсь тут ловушки и никакого дела с тобой начинать не стану. Оставим все это! Нам с тобою больше друзьями не быть, а пора откровенно объясниться: ты клялся нам не отдавать Эмилия на казнь, если бы даже пришлось положить за него свою жизнь. Сегодняшний день — годовщина этой казни.

— Я сдержал все мои клятвы…

Брут говорил со спокойствием железного духа философа, стоя со скрещенными на груди руками перед разъяренным другом, который жестикулировал, размахивал руками, сверкал глазами, топал ногами и поминутно хватался за меч. Человек просто кипел от негодования.

— О Луций Юний! — перебила их разговор Фульвия, положив руку на плечо Брута. — Я верю в твою правоту, меня не заставят отречься от тебя никакие доказательства измены, а сердце говорит, что Эмилий…

— Я его столкнул со скалы, — перебил Брут с невозмутимым хладнокровием.

— Зачем ты это сделал?

— Сделал потому, что стал изменником! — вскричал полководец.

— О Спурий Лукреций!.. Брут — честный человек…

— Ты слишком молода, чтоб учить меня житейской опытности!.. Ступай к твоей Арне, не мешай мне говорить откровенно с этим Псом нашей тиранки.

— Да, дитя мое, — подтвердил и Брут, — уйди отсюда.

Фульвия ушла. Спурий и Брут продолжали перебранку — один яростно, другой хладнокровно.

— Спурий, выслушай…

Полководец выхватил меч.

— Ничему я не поверю в устах льстивого пса!.. Вся кровь моя кипит от гнева. Мой меч не притупился для наказания изменника. Не быть нам друзьями, Юний, не быть и врагами… умри!..

 

Глава XV

Призрак юноши

Брут ловко парировал удар меча своей толстой тростью, говоря:

— Напрасно стараешься схватить меня за руку! Твой меч мне не страшен, потому что совесть моя чиста. Лучше прими мой совет: спасай свою дочь!

— Зачем я стану спасать ее от опасности, которой нет?..

Но в эту минуту Спурия схватили за руки и за плечи двое мужчин, подбежавшие сзади.

— Батюшка-тесть! — кричал Луций Колатин. — Я искал тебя по всему городу! Лукреция… ах!.. несчастье!..

Другим из пришедших был Валерий.

— Секст… злодей… — перебил он возгласы друга.

— Он ее ужасно оскорбил…

— Лукреция закололась.

Слушая торопливые сообщения зятя и его друга, Спурий стоял, понурив голову, ошеломленный, огорченный, испуганный.

— Римляне-квириты! — строго произнес Брут. — Не тратьте время на пустые речи, поезжайте скорее! Я понял, что злодей обманул меня, исполнил свой гнусный замысел сутками раньше. Я в этом не виноват перед вами.

— И в этом и во всем другом виноват ты, презренный пес! — вскричал Спурий. — Где наш Эмилий, говори!..

— Казнен, — ответил Брут, не лишаясь и в эту минуту твердости.

— При блеске утренней зари в нынешний день умер Эмилий — и ты в годовщину умри!..

— Ты раскаешься, Спурий, что убил меня. Я один, а вас трое… Погоди, выслушай!..

— Не хочу слушать твоих льстивых речей, изменник! — произнес полководец, снова замахнувшись мечом.

— Смерть Говорящему Псу! Смерть ему за Эмилия! — подтвердили Колатин и Валерий.

Бродивший по саду закутанный незнакомец быстро подбежал и, схватив Спурия за руку, помешал ударить.

— Кто держит мою руку? — спросил вождь и, оглянувшись, отшатнулся в ужасе.

Перед ним стоял Эмилий, отбросивший тогу с головы.

— Его призрак! — тихо, но без страха, сказал Валерий, обнажив свой меч. — Он хочет, чтобы не ты, а я отомстил за него.

— Я не призрак, — возразил молодой римлянин, — я стою живой перед вами.

— Ты жив! Ты спасен! — вскричал Валерий, бросаясь к другу.

Эмилий уклонился от его объятий.

— Зачем пришел ты сюда прежде времени? — обратился к нему Брут. — Поведай мне и этим людям, кто ты теперь!..

— Я здесь в надлежащее время, — ответил казненный, — я вестник Прозерпины. Евлогий Прим и сивилла Ютурна, служащие Аполлону Дельфийскому, послали меня возвестить тебе, отец всех добрых римлян, что серебряный лук Аполлона натянут и врата в царство смерти отворены для семьи узурпатора и клевретов его. Боги повелевают тебе предать их всех смерти, а самому занять курульное кресло Ромула, ибо ты достоин того.

— Идем! — воскликнули друзья, очутившись в неловком положении перед Брутом, которого только что намеревались заколоть, не сообразив, что Дельфийский оракул, повелений которого они отнюдь не дерзнули бы ослушаться, дает его им в цари как родственника свергнутого Тарквинием царя Сервия.

— Я не царь, — возразил Брут, — я не сяду на курульное кресло после Сервия, этого я недостоин, а после Тарквиния сесть считаю себе за позор. Я не царь, а советник, консул римлян.

— Рекс или консул, все равно, — сказал Спурий, — лишь бы ты избавил Рим от тирании узурпатора, приняв какой тебе угодно титул, и… и прости мне, Брут, мое недоразумение!..

Друзья обнялись, примиряясь, и уехали в Коллацию.

Оставшись одиноко в саду, Эмилий постоял в раздумье среди беседки, потом побрел вдоль аллеи к роскошному дому. Там он стал мечтать о любимой женщине, глядя на окно ее прежней, знакомой ему с детства комнаты, освещенной лампой, и безразлично относясь к тому, она ли там живет теперь или другой занял это помещение.

— Напрасно старался я позабыть тебя с другими женщинами, моя несчастная страдалица!.. Никакие диковины Греции меня не тешили, никакие чудеса сивиллы Кумской не исцеляли моей тоски о тебе, ни одна красавица не привлекла моей любви…

Услышав шаги нескольких особ, идущих с террасы в сад, юноша скрылся, наблюдая. Он узнал Арну, как бы вызванную сюда внушением его мечты о ней.

Здоровье дочери Тарквиния постепенно слабело в течение этой зимы, ее жизнь угасала. Она уже не могла правильно спать, тревожимая жестоким кашлем.

Накануне годовщины казни своего друга Арна сильно волновалась, плакала в постели, с которой уже не вставала на долгое время.

Так застала ее Фульвия, проводив Спурия к Бруту.

— Пойдем в сад, Фульвия, — сказала больная, — я не могу здесь оставаться. Мне кажется, будто эти стены, мрачные, неприветливые, напоминающие ужасные дни моей свадьбы, расшатанные недавним землетрясением, готовы упасть и задавить нас обеих. Пойдем, Фульвия, к нашей священной лире! Мне кажется, будто я слышу ее звуки. Эмилий явился из царства теней, я слышу душой его зов.

Они вышли в сопровождении рабынь и сели в беседке.

— Ах, Фульвия, как мне душно, жарко! — жаловалась Арна. — На груди точно камень лежит. Мне целый день хотелось пить, но никакое питье не могло утолить этой жгучей жажды. Я едва дышу, моя грудь не повинуется мне. Помнишь, как, бывало, я пела? А теперь едва говорю. У меня смерть в груди… Милая, добрая Фульвия, прощай!.. Чу!.. лира звучит! Дух Эмилия прилетел, это не ветер — струны правильно наигрывают мотив песни пропавшей Ютурны:

Играйте, летайте Над нами орлы! Вы неба владыке Приятны, милы…

 

Глава XVI

Увядшая роза

Пропев вполголоса первые строфы, Арна закашлялась и склонила голову на плечо Фульвии.

— Мне холодно, — сказала она, — я озябла.

— Это добрый знак, милая, — ответила Фульвия, — завернись в мой плащ, он теплее твоего. Ты согреешься и уснешь.

— Нет, Фульвия, если и захочется, я не стану спать… Близится час… помнишь, это случилось на рассвете?..

— Мне ли это забыть?!

— Фульвия, ты одна понимаешь мои страдания, потому что и ты ведь любила того же, кого и я. Дух Эмилия теперь с нами! Разве ты не слышишь, как правильно играет лира? Разве ты не слышишь, что поет его голос, тихо поет, почти шепотом, песню сестры, Он продолжает то, чего я не допела.

Арна и Фульвия взглянули вверх на потолок беседки, где висела лира, но решетка обросла зеленью до того густо, что взобравшийся юноша был невидим за нею. Он выпустил инструмент из рук, и лира сильно закачалась на белой широкой ленте.

Подруги глядели на это явление с утешением, считая чудом.

Фульвия укутала Арну в свой теплый плащ, поцеловала ее горячий лоб, растерла холодные руки.

— Мечты мои!.. мечты заветные!.. — говорила умирающая дочь Тарквиния. — Рассеялись, распались они, как лепестки завядшей розы от гневного дыхания сурового Борея. Не я ли та роза, о которой твой брат говорил, будто сивилла предрекла Эмилию перед казнью?

Печалься, несчастный, о розе своей!.. Сразит твою розу холодный Борей…

Как с деревьев осенней порой валится лист, обнажая их печальные стволы, так отпали от моего сердца все надежды. Обнажилось, открылось мне вполне ясно сиротство мое — печальный удел нелюбимой жены, дочери пьяного отца, жертвы прихотей мачехи, печальный удел сироты, не получающей ни родительской, ни супружеской ласки. К чему мне дольше жить? Чтобы видеть, как Туллия и вас всех перегубит? Лукрецию, тебя… Вели рабыням спеть ту песню, которую сложила я прошлым летом, в те дни, когда я была крепче и еще могла сама играть на лире и воспевать страдания мои.

Фульвия позвала рабынь, стоявших поодаль. Они отвязали священную лиру Арны и под ее аккомпанемент стали напевать куплеты разговора солистки с хором.

Я люблю его, как весенний день; Я люблю его, как луч солнечный. Но твою весну хмурой осенью Заменил злой рок; Твое солнышко черной тучею Заслонил от глаз. Не слыхать тебе пенья пташечек; Не свивать венков из весенних роз; Не видать тебе друга милого. Дорог милый мне, как царю венец, Как невольнице воля сладкая, Невозвратная. Слит венец тебе не из золота — Думой горестной твою голову Увенчал злой рок. Уж не знать тебе вольной волюшки; Не порвать тебе цепь тяжелую Горя лютого. Что бы ни было в жизни горестной, Поклялась я быть другу верною. Сгинул милый твой; больше нет его; Без вины казнен смертью лютою. Но ничто навек не разлучит нас; Даже смерть сама не властна любовь Охладить к нему; будет все любить Друга милого сердце верное За могилою.

Под эту песню Арна задремала, прислонившись головой к плечу обнимавшей ее Фульвии. Рабыни ушли. Через некоторое время Арна очнулась, огляделась в предрассветный сумрак, потом вдруг вскочила с лавочки и заговорила, указывая в одну из дверей беседки:

— Видение… вон там, гляди! Я вижу Эмилия, он с нами…

Фульвия тоже увидела высокую белую фигуру. Знакомый им обеим голос, полный тоски и любви, позвал:

— Арета!..

Дочь Тарквиния порывисто бросилась с тихим криком, не разбирая, живой это Эмилий или его тень.

 

Глава XVII

Вернувшийся из Аида

Юноша прижал к сердцу подругу детства, усадил на скамью и сел рядом.

Арна ничего не могла говорить. Она ласкала его темно-русые кудри, с невыразимой любовью глядела в его добрые глаза, пожимала могучие руки. Они оба плакали в порыве восторга, забыв Фульвию.

Отойдя от счастливой четы, молодая римлянка также плакала, одинокая, забытая, но счастливая счастьем любимых людей.

— Я жив, я жив, Арета, успокойся! — говорил юноша, лаская любимую женщину. — Я все твои оковы разорву. Моя… моя навеки ты отныне.

— Ах, друг мой! — ответила она. — В сто раз приятнее мне было бы жить в хижине с тобой, чем изнывать в этрусском чертоге сурового Мамилия, немилого мне и не любящего меня, Эмилий…

— Эмилий казнен, — возразил он, — не называй меня так. Фамильное имя моего отца Турна было Гердоний, но он уже имел двух сыновей, когда родился я. Римский патрициат считает многочадие неприличным, и больше двух сыновей или дочерей знатные не оставляют. Поэтому меня усыновил дед, отец матери, и по нем я был Эмилием. Когда я умер, но подземные боги возвратили мою душу на землю…

Возвращенный к жизни юноша вкратце рассказал любимой женщине о своих приключениях. Арна слушала с глубоким вниманием, радуясь, что его сестра Ютурна, спасенная сивиллой, стала служить ей заместительницей, «тенью», в тех случаях, когда старухе не под силу идти далеко или выполнять какое-нибудь сложное гадание вроде показывания загробного мира.

Ютурна и теперь в Риме, привезла Эмилия из Греции вместе с Виргинием Руфом и его другом Арпином, за которого давно вышла замуж.

— Арета, — заключил он свое повествование, — мы больше не расстанемся. Бросим все, бежим в Афины, в Египет, куда тебе угодно… Или укроемся до лучших времен в Италии, у самнитов, где живут родные мужа моей сестры, где дожил свой век спокойно и мой дед-изгнанник Эмилий Скавр.

— Друг мой, — возразила Арна с грустью, — зачем и куда бежать мне теперь, когда моя душа скоро покинет тело? Смерть в груди моей.

— Ты не умрешь, Арета! — вскричал он в отчаянии. — Ты не умрешь! Мы отвезем тебя в Кумский грот — сивилла все недуги исцеляет.

— Слишком поздно!.. Ничто не спасет от смерти, когда уж нет могучей силы жизни. Как зовут тебя теперь?

— Брут усыновил меня, и теперь я Юний Гердоний Сильвий в память казни в лесу.

— Пусть другие люди так тебя называют, но ты зовешь меня по-прежнему Аретой… Так и ты для меня останешься Эмилием, как прежде. Если по-прежнему мои желания — закон для тебя.

— И ты можешь сомневаться!.. Умрем вместе… Ты это хочешь?..

— Нет, Эмилий. Фульвия, где же ты?

— Я здесь, моя дорогая, — отозвалась римлянка, — я отошла, чтоб не мешать вашему счастью.

— Поди сюда! — И она обратилась к другу. — Вот девушка, достойная, Эмилий, быть твоей женой. Она со мной оплакала час гибели твоей. Возьми ее! Прими из рук моих, как мой последний дар. Она любит тебя, таит любовь в своем чистом, скромном сердце. Возьми Фульвию, Эмилий, и с нею вместе посещай мой мавзолей.

Арна взяла правые руки Эмилия и Фульвии, соединила их и продолжила:

— Вот наконец я счастье узнала! Изведала его, хоть в час моей кончины! Со мной здесь мой друг и верная, любимая подруга. Я счастлива, и вы будьте счастливы, друзья мои, невеста и жених. Просьбы умирающих священны, вы не откажетесь исполнить их. Ты, Фульвия, слова обрядов брачных скажи сейчас…

— Где ты, мой Кай, там и я, твоя Кая, — произнесла Фульвия, зардевшись ярким румянцем счастья.

— Но что это за звуки? — воскликнула Арна, встрепенувшись, как вспыхивает в последний раз, перед тем как угаснуть, догоревший светоч. — Слушайте!.. слушайте!..

Эмилий и Фульвия увидели, что вдали, за невысокой оградой сада, по Тибру несется богато убранная лодка, в которой сидит сивилла Ютурна, заместительница, «тень» знаменитой волшебницы Кумского грота, окруженная вооруженными людьми — пособниками ее дела мести за отца и братьев. Среди них были жрецы Евлогий Прим и брат его Евлалий и вернувшиеся проскрипты Тарквиния, — Виргиний Руф и друг его, муж Ютурны, Эмилий Арпин, их жены и взрослые старшие дети.

Они пели заунывно, протяжно, и каждое их слово доходило в сад:

Полночные звезды горят в вышине, Огнем отражаясь в игривой волне, Но взглянет Аврора — настанет рассвет, Они исчезают… погасли… их нет. Так память о милом в полночной тиши Встает перед взором несчастной души. Нам снится, что милый пришел к нам… он здесь… Но утро настанет — и призрак исчез. Нас горе разлуки терзает сильней; Разбитому сердцу еще тяжелей. О люди!.. блаженство любви есть цветок, Прелестный и нежный, растущий открыто, Без всякой защиты… сорвали — поблек!.. Сорвали, — поблек!..

Эхо повторило припев, донесшийся с уплывающей лодки:

— Сорвали — поблек!..

 

Глава XVIII

Звук похоронной трубы

Вставала заря. При ее блеске Ютурна вышла из лодки на берег и вошла беспрепятственно в город, продолжая напевать слышанное в саду. Хор друзей и прислужников вторил ей. Ее напев сделался мрачным, грозным, его слова стали призывом к изгнанию тиранки Туллии.

Дочь невинно замученного Турна Гердония, ставшая сивиллой, явилась на форум. Римляне чествовали ее как богиню. Она пела, а ее муж Арпин, Виргиний Руф и другие, чудом избежавшие гибели проскрипты тирании говорили речи.

Песнь волшебницы сменилась гулом как будто от приближения бесчисленных роев пчел.

Эмилий скрылся в кустах, заметив, что из дома идут враги его.

Жестокая Туллия пришла со старшим сыном, ничего не зная о его поступке с Лукрецией.

— Фульвия! — гневно кричала она. — Зачем ты болтаешься целую ночь в саду? Зачем ты до сих пор не оделась в брачное платье? Тебе пора идти со мной в храмы приносить последние девичьи жертвы.

— Я принесу, но не брачные, — ответила римлянка, показывая на Арну, лежащую уже без дознания. — Не к свадьбе следует готовиться сегодня — вели костер воздвигнуть погребальный. В живых уж нет Ареты, Арны милой.

— Как? Умерла? Вот уж совсем некстати!.. — вскричала тиранка с полным равнодушием. — Но все равно… Мы смерть ее от всех до завтра скроем… Унесите ее, уложите в спальне!..

Тело унесли. Фульвия хотела тоже уйти, но осталась, потому что гнев переполнил ее сердце.

— О Туллия! — вскричала она. — О женщина-злодейка!.. Ведь это дочь Тарквиния скончалась, а ты ни единой слезы пролить о ней, я вижу, не желаешь! Ах нет! Ты не женщина, ты недостойна носить название доброй подруги, назначенной на радость человеку. Ты скала бесчувственная, огнедышащая Этна, губящая все близкое потоками лавы. Слышишь ли ты звук похоронной трубы, несущийся с главного форума? Там еще другая женщина, жертва твоего тиранства, покинула мир живых…

— О дерзкая! — мрачно перебила тиранка. — Как смеешь ты такую речь в лицо мне говорить?! Я все вольна здесь делать все что хочу. И Арна и ты — ничтожные козявки! Она мертва, ее я раздавила, так и тебя могу прихлопнуть на ладони, как гадкого червя, вот так!..

Для большей выразительности Туллия громко хлопнула в ладоши.

Звук похоронной трубы раздавался громче, приближаясь. Шум толпы возрастал. Рим пробуждался.

— Скажи, зачем нужна я Сексту? — заговорила снова Фульвия. — Святой обряд перед алтарем богов совершать должны двое любящих, мужчина и женщина, которым хотелось бы прожить всю жизнь вместе, взаимно помогая, без всяких принуждений. Так святость брака понималась нашими предками, так и мы должны понимать ее. За твоего Секста я не пойду — он ничуть не любит меня.

— Напротив, милая Фульвия, — вмешался льстиво Секст, — моя любовь к тебе чиста и горяча, как пламя жертвы.

— Презренный! — гордо ответила девушка. — Можно ль верить твоим словам?! Ведь ты недавно Лукреции в этом же клялся. Я знаю все. Ведь это ее похоронная труба звучит, зовет весь Рим на форум почтить кончину знатной матроны, дочери полководца, жены одного из Тарквиниев. Мрачные звуки сопровождают тело несчастной жертвы твоего злодейства. Жену свою ты умертвил, лишь только все приданое ее с толпой твоих друзей в разврате прокутил. Ты в Габиях до нитки всех ограбил, и в Риме нет уж никого, кто мог бы дать себя вам на поживу, доставить для твоей бездонной бочки минутное и злое торжество. Мой брат сумел сберечь мое наследство, которое в приданое несу… Пока возможно было грабить чужих, щадили вы меня, но все богатые патриции погибли, кроме жрецов и Спурия, которых тронуть вы боитесь. Вы грабить принялись свою родню и протягиваете алчные руки за моим приданым.

 

Глава XIX

Изгнание Туллии

Туллия в бешенстве ломала свои руки, придумывая слова для возражения.

— Если мне будет угодно, — прошипела она, задыхаясь, — я возьму твое приданое помимо свадьбы! Ты не считаешь за честь назвать свекровью великую властительницу Рима, супругу Тарквиния, перед которой сенаторам приходится дрожать? И Ромула, и Тация потомки, во прах склонясь к моим ногам, трепещут и, как рабы, о милости взывают, целуют след ноги моей, а ты осмелилась презирать моего сына!.. Отныне я буду к тебе безжалостна, придумаю такие муки, что ты о них в Аиде не забудешь и не найдешь покоя никогда.

Но Фульвия уж не боялась тиранки, смело укоряя ее:

— Я не червяк и не раба, а Рим не вполне покинут богами! Напрасно грозишь — на всякую власть и силу есть могущество сильнее. Ломается коса, ударившись об камень, огонь гореть не может под водой, поток воды от солнца высыхает, завеса туч зной летний охлаждает, а злых людей карает гнев богов. Мне не страшны твои угрозы. Ты слышишь эти дикие крики? Это идет твой справедливый судья!

— Интересно знать кто? Если Спурий, то он не успеет прийти к тебе на выручку. Секст, нечего с ней церемониться, убей ее!..

— Сильвий! — крикнула Фульвия, убегая.

Секст погнался за ней с кинжалом, но вдруг упал, обливаясь кровью, получив удар мечом. Эмилий выступил из чащи, говоря гневно:

— Я Фульвии жених! К моей невесте, пока я жив, злодей, не подходи! Ее хранить и защищать я клялся перед тою, что мне была всегда дороже жизни. Мне Фульвия — ее последний дар.

— Моя сестра сосватала тебя?! — воскликнул раненый Секст, поднимаясь и не узнавая напавшего.

— Не стоишь ты названия ее брата…

— Кто ты? — спросила Туллия. — Мне знаком твой голос… Эмилий!.. Ты жив! Где Юний, где мой Пес? Слуги, рабы! Беда! Бежать! Юний!..

Она металась по аллее, впотьмах натыкаясь на деревья.

— Тиранка! — обратился к ней Эмилий, намереваясь заколоть ее. — Да падет на твою голову вся пролитая тобой кровь невинных!..

Но он оставил свое намерение, увидев толпу всякого сословия римлян, прибежавшую в сад, по пути выломав калитку, ведущую к реке. Впереди горделиво выступал старик, подняв высоко кинжал, омоченный в свежей крови. В лице Юния Брута теперь не было ни малейшего следа шутовской эксцентричности.

Эмилий указал Сексту вдаль, где через низкий забор было видно, как по улице несут покойницу.

— Злодей, убийца!.. Это Лукреция… Она закололась с отчаяния и горького стыда, осрамленная тобой!

Эмилий еще раз пронзил грудь Секста мечом. Струсивший полупьяный злодей снова упал и лишился сознания.

— Я спасена… — бормотала Туллия. — Здесь Брут… я могу бежать. Пес мой верный, спаси меня! Отдаюсь под твою защиту. Ты стал во главе этой толпы, я уверена, для того чтобы…

Но Брут перебил ее речи.

— Да, я был твоим псом. Оракул рек, что «пес» заговорит, когда конец настанет вашей власти. Я человек теперь, не пес вам больше Юний Брут! Не стану рук лизать и по-собачьи лаять, выпрашивать подачки за пирами от щедрости убийц родителей моих, жены, развратителей сыновей.

Туллия в отчаянии бросилась к ногам Брута и обняла его колени. Трусливая, дрожащая от страха, она была омерзительна.

Брут наслаждался ее ужасом.

— О, пощади! — взывала она. — Пощади!..

Алмазная диадема, надетая сегодня ради свадьбы, чтобы вести на Капитолий Фульвию как невесту, свалилась с ее головы. Фальшивые букли и косы упали на землю, отделившись от ее крашеных жидких волос, в беспорядке повисших вдоль спины и груди. Слезы смыли белила и румяна, и злодейка предстала очам римлян во всем ее внешнем безобразии при безобразии души, не явившей в этот момент ничего лучшего, чем трусость.

— Сегодня твой черед молить о жизни, валяясь в прахе у ног судьи, — сказал ей Брут. — Припомни же, злодейка, как просили, как рыдали о пощаде у ног твоих многие осужденные невинно на лютую казнь. Ты любила проливать кровь и пролила ее несравненно больше, чем на пирах вина. Ты меня вместе с собой заставляла смеяться над стонами и скорбью! «Слушай, Брут, как он сейчас завизжит! — говорила ты. — Вели сломать ему ноги! Зарыть живыми!» О Туллия, я докажу, что не забыл этих уроков — я твой понятливый ученик. — Он воздел руки кверху, взывая: — Отец мой, мать, жена, Турн, великий царь Сервий!.. Тени всех несчастных, взгляните из загробного мира, как ваша убийца обняла мои колени!.. Взгляните, как она дрожит от ужаса, плачет, стонет перед своим судьей!.. Этот кинжал, орошенный кровью честной Лукреции, не убьет тебя — я не дерзну смешать на нем ее кровь с твоей. Рим разорвет тебя, бросит псам и хищным птицам твое мерзкое тело.

— О Юний Брут! — отозвалась злодейка, мертвея от ужаса. — Не сама смерть страшит меня в твоих угрозах, а поругание моего сына. Мой сын убит — довольно для отмщения вам слез моих, которые я стану лить о нем. О Юний Брут! Оставь мне жизнь, чтобы похоронить сына, сжалься! Ты, пожалуй, прав в своем приговоре: я злодейка… но… я… я и мать, мне мертвый сын дороже двоих живых, которых тоже могут скоро убить, ведь они на войне… Жизнь коротка. Неужели ты захочешь в жестокости сравниться со мной? Неужели намерен совершить то, что сам в моих деяниях порицаешь?

 

Глава XX

Переворот

Брут, наслаждаясь местью, глядел на ползающую у его ног тиранку. Ее потухающий взор встретился с его взором, как это было давным-давно, много лет назад, — в ту роковую ночь: когда она отравила своего первого мужа, и сила этого магнетического взора теперь смягчила старика.

— Что смерть?! — молвил Брут в глубоком философском раздумье. — Она мгновение мучения, которое забудется умершим в беспредельной вечности загробного покоя, не нарушаемого больше ничем. Для Туллии мало одной смерти, чтобы выразить, как сильно ненавидит ее ограбленный, измученный Рим. Квириты! — обратился он к толпе. — Мы торжествуем — Рим освобожден при помощи богов и сивиллы Кумской!

Толпа стала славить олимпийцев и волшебницу — жрицу Аполлона, но Брут угомонил их крики, заговорив:

— Неужели мы захотим в мщении уподобиться тиранке Туллии, этому извергу? Нет, квириты, мы так поступать не должны. — Он обратился снова к испуганной старухе: — Всем доводам, мольбам твоим, тиранка, не внял бы я, но ты сумела открыть мне то, чего не вспомнил я в пылу стремления мстить: равняет месть обиженных с обидчиками их, месть, совершаемая на земле, отнимает у богов право мучить человека после смерти. Кто мстит врагу, тот сам ему становится подобен. Беги от нас, Туллия, вон из Рима, куда хочешь! Я жизнь тебе дарую без отмщенья, не мы, а боги пусть отмстят тебе за муки Рима!..

Толпа восторженно подхватила такой приговор громкими возгласами хвалы своему первому консулу и проклятий злодейке, грозя ей камнями и палками.

Туллия поднялась с земли и стояла с прежней горделивостью и презрительностью, поняв, что Брут в силу своих философских убеждений не даст ее в обиду.

Окинув взором толпу буянов, она сделала жест, означающий намерение сказать речь.

— Я уйду из Рима, квириты, — начала она с усмешкой, — но позвольте на прощание вам словечко правды молвить. Чудовищем меня вы обозвали… Я сознаюсь, что правила жестоко, виновная во всем обильнее, чем Тарквиний, но вспомните, что власть сладка, легко увлечься ею. Смотрите же — не сделайтесь хуже меня!.. Под властью своевольной черни, необразованных плебеев славный Рим сильнее, чем от меня, страдать вас всех заставить, сам сделавшись чудовищем таким.

Она ушла своей всегдашней гордой поступью из сада, не обратив внимания на полетевшие вслед ей камни.

За Туллией рабы ее понесли Секста, начавшего подавать признаки жизни.

Тело заколовшейся Лукреции было отнесено на форум. Над ним Валерий, Луций Колатин, Брут, Спурий и многие другие патриции долго произносили речи.

Эмилий и Фульвия не пошли на форум, рыдая над телом умершей дочери Тарквиния Гордого, столь непохожей на него.

Семья изгнанного узурпатора приютилась в этруском городе Дерах и вскоре попыталась возвратить свои права, но без успеха. Секст убит в Габиях, где тоже вспыхнуло восстание.

Арунс и Тит привлекли на свою сторону легкомысленных сыновей Брута и его племянников Вителиев, но те все выболтали в пьяный час на пирушке и были без жалости казнены своими отцами, причем донесший на них о составляемом заговоре невольник Брута, верный Виндиций, в награду получил волю. Это был первый случай в Риме явного, официального отпущения раба, почему и самое дело названо по его имени «виндинация».

Тарквиний собрал огромное войско из всевозможных наемников и пошел на Рим, но командовать лично не мог из-за развившейся болезненности и сдал власть Арунсу.

Битва началась…

Как будто на небе сошлись две черные тучи, столкнулись, и с оглушительными громовыми раскатами из них засверкали губительные огни молний. По всем направлениям понеслись их стрелы, разя все живое и неодушевленное на пути полета.

Несутся… несутся…

Вдруг появились среди этого хаоса огня два метеора… ярко выделились… летят, как крылатые драконы. Сшиблись, разбились, пошел от них удушливый, ядовитый смрад, и градом их каменные обломки на землю летят.

Так римское войско с этрусским сошлись.

Оружие бряцало по всей стране, перемешиваясь с угрозами мести из многих тысяч уст.

Веселое эхо в Сабинских горах, доселе откликавшееся только на пастушью свирель, шутя с охотничьим рожком и сбивая с толку веселую молодежь, — теперь и оно стало повторять бранные клики по ущельям и гротам.

Из рядов бьющихся воинов выделились два всадника, узнавшие друг друга.

Пыль поднялась столбами, когда они помчались взаимно навстречу под звуки труб двух армий.

Один из них был стар, другой — молод. Первый имел на себе медную броню, второй — золотую.

У старика шлем украшен конской гривой, а белый плащ ничем не вышит, лишь оторочен широкой пурпурной полосой.

У молодого шлем был превосходной работы, этрусского фасона с павлиньими перьями, в убеждении, что оракул Гермеса сулил ему от них всякую удачу. Его красный плащ вышит шелком и золотом. Меч с дорогой рукояткой висел по-гречески, на левой стороне. Все скрепы и застежки его золотого вооружения — серебряные.

Наряд этих двух бойцов был резко различен, но очи их горели одинаковой злобой, и жажда мщения была равно велика в их сердцах.

Охваченные диким бешенством боевой ярости, они вихрем стремились друг на друга с копьями на перевес и остановились как вкопанные, оказавшись лицом к лицу, как на дуэли.

Войска в них узнали каждый своего главнокомандующего и предводителя врагов: это были развратный и легкомысленный Арунс, сын Тарквиния Гордого, и Юний Брут, первый военный консул римской когорты.

— Злодей, ненавистный предатель! — закричал Арунс. — Ты мать мою в ссылку с позором изгнал. Отца моего ты лишил всех владений, ограбил нас… мы почти нищие.

— Не сами ли вы виновники восстаний, вызванных вашей жестокостью?! — ответил Брут. — Твоя мать внушала мужу казнить то того, то другого из богатых граждан, придираясь к пустякам, чтобы конфисковать их имущество. Час воздаяния настал — их наследники конфисковали все у вас. Храбрейших воинов наравне с рабами вы принуждали к разным унизительным работам вроде копания рвов и траншей. А девицы?! Какая из них могла уцелеть в чистоте, если пал на нее ваш сладострастный взор? Вы развратили моих сыновей до того, что я отдал их на казнь, чтобы не пятнать мой род Юниев такими выродками… а ведь я их любил, Арунс, не меньше, чем вас ваши родители. Ты помнишь, как я лаял псом перед тобой в шутовской одежде в такие минуты, когда вся душа моя ныла в безотрадной тоске разбитых надежд? Могу ли я пощадить тебя, злодей?! От меня и Рима пощады тебе нет… умри!..

— Умри! — повторил в ответ раздраженный Арунс.

Два копья взвились с пронзительным свистом и разом вонзились в сердца этих яростно возненавидевших друг друга людей.

Кони прянули на задние ноги, повернулись и понесли назад, каждый к своему стану, мертвые тела вождей, запутавшихся в вожжах за неимением стремян в те времена.

Воины, лишенные предводителей, не повинуясь второстепенным начальникам, ринулись одни на других в сечу… Это был не бой, а бойня, сумятица, кровавая резня. От двух двадцатитысячных армий остались только обломки знамен-манипул в руках кучки калек.

И приверженцы и противники Тарквиния Гордого погибли в этом побоище под стенами Рима.

Когда настала ночь, знатнейшие жители города с Валерием во главе — так как он был вторым консулом, гражданским, и не участвовал в бою, оставленный внутри города для охраны, — пришли на поле битвы.

Они недоумевали, кто победил, как вдруг из леса показалась гигантская фигура человека-медведя. Мифический Сильван возвестил, что победили римляне, потому что их пало там одним человеком меньше, нежели этрусков, сражавшихся за Тарквиния.

В этом сражении были убиты Октавий Мамилий, этрусский лукумон, бывший мужем несчастной Арны, Виргиний Руф и… Эмилий — жених, не успевший стать мужем Фульвии.

Кто же уцелел? Сам возвеститель этот Сильван, в костюме и маске которого скрывался Арпин, муж Ютурны, сестры Эмилия, — один из давних проскриптов тирании.

При свете луны он нес на плечах тело своего павшего друга Виргиния к его жене и детям в лес.

Сивилла Ютурна, идущая сзади, пела «триста» — импровизированные причитания о мертвецах. Евлогий и Евлалий, братья жены Виргиния, римские жрецы, несли тело Эмилия. Фульвия, заливаясь слезами, светила им факелом под темной сенью деревьев.

Они шли к помещичьей усыпальнице Гердониев и Руфов.

Так они ходили туда несколько лет, но потом перестали, все довольные своею счастливой, мирной и простой жизнью. Одна Фульвия продолжала сетовать над урной любимого ею человека, не любившего ее, пока к ней не стал приходить любивший ее Валерий.

Сетуя вместе, молодой консулар, то есть бывший консул, убедил девушку, что, несмотря на насильственный брак с лукумоном и предсмертную передачу своих любовных прав Фульвии, Арна и Эмилий принадлежат друг другу в загробной вечности, а поэтому им, оставшимся в живых, другу и подруге, не должно навязываться слишком долго со своею печалью мертвым, которым будет гораздо приятнее видеть их счастливыми на земле.

Решив так, Фульвия и Валерий вступили в брак и были долго-долго счастливы.

Жестокая Туллия была ужасно наказана судьбой — хуже, чем мог ее наказать народ. Она очень долго была жива, но жизнь злодейки была непрерывным мучением. Она пережила Тарквиния, умершего от горя, оплакала Секста и, наконец, обоих младших сыновей, убитых в сражении.

Терзаемая печалью о потерянной власти, богатстве и детях, Туллия горестно влачила свое существование, скитаясь с места на место, не находя себе нигде пристойного убежища, как будто ни в каком городе не терпели ее пенаты — покровители этого места.

Не лишившись рассудка вполне, а только иногда страдая своими прежними припадками, она мучилась, не имея забвения своих злодеяний и потерь.

Оракул Дельфийский и сивилла много веков пользовались благоговением и страхом римлян, не дерзавших сомневаться в силе прорицателя и его помощницы. За дорогую плату под видом жертвоприношений можно было осматривать подземный мир со всеми его ужасами и чудесами богатым любопытным язычникам, не дерзавшим подозревать, что это не что иное, как ловко устроенные декорации и машины.

Брут, Колатин и Валерий коренными реформами всего строя римской администрации и гражданской жизни положили начало славе Рима… Славе? Пожалуй, с этим можно согласиться, но никак не благосостоянию, не благоденствию его жителей.

Учрежденный ими республиканский режим погасил очень быстро только что начавшееся введение цветущей этрусской культуры и греческой цивилизации, задавил все светлые, свободные порывы духа в творчестве искусства и ремесленных занятиях.

Республика для римлян стала кумиром с железной рукой, налегшей ярмом патриотического фанатизма. Республика устранила всякую радость из жизни отдельных личностей, превратила людей в автоматов государственной машины без всякого проявления самостоятельной воли.

Римлянин-республиканец делал всю жизнь, с колыбели до могилы, только то, что должен, отложив всякую мечту о том, что он может чего-нибудь желать.

Обстоятельства, при каких сложились такие характеры, как Кориолан, три Манлия (Империоз, Торкват, Капитолин), Муций Сцевола, — тяжелые картины сплошного страдания людей, и мы не считаем их подходящими для содержания беллетристических произведений легкого чтения.

Наша единственная попытка к изображению этой безотрадной эпохи, от низложения Тарквиния до Пунических войн, есть рассказ «По геройским следам», где мы рассматриваем условия быта, в каких мог совершиться подвиг Курция.

Нам известно несколько литературных произведений на темы этой эпохи, но они все более или менее тусклы и неудачны. За целых триста лет нашей цивилизации со Средних веков славой пользуется только один «Кориолан» Шекспира, да и тот производит впечатление весьма тяжелое.