Молодой вдовец начинал чувствовать сладостную истому подле красивой невольницы; это была блаженная сиеста для него.
Он был рад, что остался под предлогом совместного объезда с Турном к царю, если удастся уговорить того не ездить на совет в Ариций.
– Амальтея, – заговорил он после некоторого молчанья, – твоему отцу грозит гибель вместе с господином.
– Конечно; фламин Руф, все говорят, человек коварный, изобретательный на клевету и всякие подвохи.
– Что я ни говорил, как ни убеждал, Турн не внемлет моим советам. Деревенские обозлились на вас, без сомнения, подученные агентами Руфа; они непременно сгубят твоего отца.
– Я это знаю, господин... Такова участь подневольных.
– Но я не хочу твоей гибели, Амальтея... Не хочу, чтобы ты досталась Руфу, если ему удастся оклеветать твоего господина, конфисковать его имение.
Брут намеревался балагурить с красавицей, но незаметно для себя впал в сентиментальный, грустный тон. Он не знал, что Амальтея любима внуком Руфа и поэтому стал говорить о нем.
– Термин (бог межевых знаков) один из самых коварных богов. Я знаю, из-за него Турн поссорился с Руфом. Так называемые, естественные границы владений, один из самых неустойчивых пунктов в договорных грамотах. У Руфа озеро служит границе; он имеет право владеть берегом до линии воды. Эта линия поднялась, залила и свалила часть леса, между соседями спор. В другом месте река сделала излучину, промыв один берег и отступив от другого. Опять спор. Гора от землетрясения осела, а ложбина превратилась в холм, новый повод к спору. Соседи миролюбивые отлично ладят, не обращая внимания на такие шалости Термина, но придирчивому человеку всякий пустяк служит поводом к судебной волоките.
Амальтея кротко и печально глядела, отвечая:
– Руф жестокий человек, но он стар; он долго не проживет, господин, а про его родню дурной молвы я не слыхала.
– Где тебе слышать всякую молву!..
– Доходит и к нам. У моих господ только и говору, что о нем, особенно в последние дни; царь, говорят, ровно ничего не знает, что делается у нас. Рим тиранит не Тарквиний, не Туллия, вдовая царская дочь; регенту нужны только собаки и лошади, до которых он страстный охотник; жену свою держит взаперти, как рабыню; все время она за прялкой или у люльки с ребенком... Ее сестре нужны одни наряды и поклонники красоты; царь не знает, что эти люди делами города не занимаются. Рим тиранит Руф. Даже его друг, мрачный фламин Януса, Клуилий, имеет второстепенное значение.
– Ты знаешь многое, Амальтея, но не все; не все знают и твои господа; не все знаю и я сам. Руф посвящен в жрецы уже очень давно: это образцовый фанатик: мрачный, жестокий, скупой. Никто не помнит, чтобы Руф провел вне города, за «pomoerium urbis», больше времени, чем требуется для исполнения обязанностей фециала, объявившего войну, что он делал еще до своего повышения во фламины-диалис, или заключения договора с союзниками, куда он является всегда для скрепления взаимной клятвы племен; даже в свое поместье Руф не ездит больше, чем на сутки.
Он до того привык к одному Риму, что смотрит на всю остальную Италию, лишь как на место снабжения Рима военной добычей, а больше не годное ни на что.
Он не любит покорных соседей, которым «volens-nolens» приходится делать уступки, а желал бы, чтобы все племена только воевали с нами, давая возможность побеждать их и грабить.
Право, дорогая Амальтея, по-моему мнению, такой дух патриотизма великому Риму великой пользы не доставит.
Вне сферы своей государственной, и сенаторской и жреческой деятельности, Руф не признает, даже не понимает ничего, одно игнорирует, другому апатично подчиняется, третье – безжалостно уничтожает.
– Но он все-таки любит своего внука? Виргиний, ведь, теперь остался у него один.
Брут усмехнулся, отвечая:
– Любит в настоящем смысле до безумия; для него высшее наслаждение ругать и бить Виргиния в надежде выработать образцового римлянина, такого же коварного, лживого, жестокого, как он сам, битый своими старшими когда-то до утраты всех светлых стремлений, до полной ломки совести.
Когда старый Вулкаций, отец Марка, случайно убит Арпином, Руф горевал о нем при всех напоказ так сильно, что многие опасались, как бы он покойнику нос не скусил, принявшись целовать его при обряде закрытия очей.
Брут снова грустно усмехнулся.
Амальтея невольно сравнила его молодую, бравую фигуру с пронесшеюся в ее мыслях отталкивающей наружностью мрачного жреца, соседа ее господ по имению, но не позволила себе много любоваться им, верная своему избраннику; она охотно беседовала, надеясь, что Брут, предполагая говорить о чужом для нее, расскажет ей многое об отношениях Виргиния к его ужасному деду.
Это начало удаваться Амальтее, как вдруг ее спящий малютка дико вскрикнул. Колыбель-корзина мгновенно поднялась кверху, зацепленная длинным багром, протянутым извне через стену беседки, и исчезла из вида прежде, чем молодая мать успела протянуть руки за нею.
– Инва! – вскричала Амальтея, в полном ужасе. – Инва!.. Мой ребенок!.. Ах!..
И прежде чем Брут сообразил, в чем дело, Амальтея прыгнула в пролом стены, опрокинув амфору с жертвенным вином.
– Куда ты, куда? Безумная! – вскричал Брут.
Он инстинктивно, бессознательно кинулся в провал следом за молодою женщиной, простирая руки, чтобы поймать ее за платье, но оступился, упал в мелкую топь зимнего паводка, и окунулся с головою в жидкую грязь, которая залепила ему глаза так, что он не видел, что такое случилось; до него только донеслись отчаянные крики Амальтеи, бившейся в руках того, кто грузно шлепал где-то вблизи по, очевидно, знакомому ему болоту.
Сбежавшиеся на крики работники с Грецином во главе, с полуденного спросонья не сразу поняли, что случилось, и с трудом вытащили господского гостя из трясины, где Брут, весь в грязи, чуть не утонул и предстал очам своего друга Турна сам похожий на Сильвина Инву, которого лишь один из рабов успел приметить уже вдали, шибко бегущего по болоту с женщиной и ее ребенком на руках. Никто не покусился догонять лешего и от панического страха к нему и от недостаточного знакомства с болотом, по которому тот шел, как по мостовой.
Грецин не верил, что его дочь похищена сильвином, а был убежден, что горе причинили ему поселяне по внушению господского врага Руфа, что было отчасти правдой, только фламин не знал, кто крылся под шкурой медведя, которому он приказал через Диркею похитить дочь Грецина, чтобы иметь в ней заложницу повиновения своего внука.
– Вот тебе раз! En tibi!.. – восклицал Брут, примешивая к своим сожалениям оттенок комизма, – а я только что в нее влюбился.