Виргиний стоял и мечтал у забора усадьбы, не желая уйти оттуда долго. Воспоминания проносились пред ним в своем бесконечном разнообразии, то приятные, светлые грезы детства о золотых горах счастия, посуленного, но не данного ему судьбою, игры, нянькины сказки, то разочарования, придирки деда, смерть родителей; это побледнело, расплылось как туман росы по болоту, затушевалось другим, гораздо более яркие военные сцены его похода на рутулов, его подвиги, плен, спасение, дружба с погибшим Арпином.

Виргинию хотелось заплакать, хотелось пойти к тому месту, где когда-то болотные испарения сплели ему страшный кошмар, в грезах которого ему предстал, как наяву, ужасный Сильвин, уверяя, будто Арпин превратился в него, вместо того чтобы уйти в Самний от мести Руфа за зятя.

Благоухание гиацинтов и др. зимних цветов опьяняло юношу вместе с запахом смолистой хвои длинноиглых итальянских сосен, доносимое свежим дуновением ветра.

Виргиний был убежден, что Арпина убил служивший Руфу разбойник Авл, являвшийся суеверным поселянам в костюме лешего сильвина, грабивший их жертвы с алтарей безнаказанно, и когда они разбегались от него прочь.

Вспоминались Виргинию разные казусы с Арпином во время царской охоты, как силач таскал оленей за рога, раздирал зверей руками за пасти. Вспоминалось ему, как влюбленный в Туллию Брут застрелил оленя, принес и положил к ногам этой царевны, но вместо награды нежною улыбкой получил резкую брань за то, что кровью животного испортил ее этрусский ковер в охотничьем шатре.

Брут легко влюблялся мимолетно, но на самом деле любить никого не мог с тех пор, как Туллия сгубила его жену, единственную женщину, любимую им. Брут представлялся влюбленным в Туллию, но на самом деле он ее ненавидел. Брут играл роль весельчака, балагура, остроумного чудака, но в глубине души это был мрачный философ, не знавший веселья.

Его не понимал ни один человек в Риме, не понимал и Виргиний, считавший эксцентриком с ограниченным умом.

С Брута его мечты перешли на воспоминания последних 2-3 лет, как по внушениям деда-фламина его двоюродный брат Марк Вулкаций впутался в интриги Тарквиния против Турна, как помогал сгубить его клеветой.

Виргиний знал эти интриги, но не смел открывать вполне, а лишь осторожно предупреждал губимых через Амальтею, словам которой никто не верил, потому что она не могла открыть, кто ее контуберналий (муж невольницы).

Виргиний вспомнил погубленного Вулкацием свинопаса Турновой усадьбы, как Тит, по приказанию клеветника, навел Турна на мысль предать этого старика смерти, отдать поселянам в жертву богине Терре, чтобы не стало свидетеля клеветы.

Любя Амальтею, Виргиний мало знал ее семью; оттого эти люди мелькали в его воспоминаниях смутно, внешним образом, как контур фигур неконченой картины: недавно умершая жена Грецина, постоянно теребившая прялку в руках по привычке, даже и не ссучивая льна на ней, а как-то машинально перебиравшая его пальцами; ее одутлое, круглое, желтое, как лимон, лицо, покрытое веснушками, большие, злые глаза навыкате, старуха ворчливая, больная.

Грузным гусем выплывал перед ним Грецин, отец Амальтеи, комический толстяк с разбухшими щеками, красным носом, ходящий вперевалку с одышкой, отъевшийся и опившийся до подобия шарообразной тыквы, носивший пояс, по уверению поселян, шире лошадиной подпруги, толстяк, постоянно клянущий рабство и боящийся насильственной смерти.

Избалованный господским благоволением, Грецин при встречах фамильярно трепал Виргиния по плечам, не уважая сенатора по рождению в соседском внуке, а лишь видя члена семьи господского врага, который лучше остальных его родичей. При этом юноше казалось, будто его рука не настоящая, а кукольная, набитая пухом, по ее мягкости, вспоминал, как придурковатый брат Амальтеи, Ультим, дурачился среди деревенской молодежи на праздниках в священной роще, пел петухом, гоготал гусем, лаял, мяукал, сочинял стихотворные парафразы гимнов, пыхтел на жертвоприношениях, превращая их в насмешливые воспевания деревенских старшин, похвалы носу одного, бороды другого, принимался играть в шары, попадал кому-нибудь в лоб, на что-нибудь спотыкался, падал, бывал бит за неловкость.

Серьезный, задумчивый Прим стоял в этой семье особняком; его образ совсем не вспоминался Виргинию точно его не было на свете.

Промелькнула в его памяти вся история любви Амальтеи, их первая встреча, знакомство, сближение, ее звонкий голос в хороводе... золотой туман беззаветного упоения, блаженства первых тайных свиданий, туман, из которого мало-помалу возник грозный, как призрак, вопрос: что будет дальше?

Дед прикажет ему жениться на нелюбимой, даже быть может, незнакомой особе, которую выберет, не спрашивая его мнения о ней; какую-нибудь глупенькую 12-ти летнюю девочку патрицианской семьи.

Бороться с дедом Виргиний не в силах, не в силах и уступить, изломать покорно всю свою будущность, не в силах и наложить на себя руки.

– Ах!.. Жизнь так хороша!.. – воскликнул он мысленно со вздохом.

И эта юная жизнь в минуты горьких мыслей казалась ему еще милее с ее забавною суетою. Мелькали в его воспоминаниях разносчики, колдуны, Сивилла Диркея, дочь его няньки, предсказывавшая постоянно, что Амальтея останется его женою, судьба не даст деду развести их, что Виргиний считал невозможным; вспоминалось, как он испугался, когда Грецин сватал свою дочь Титу, как дал этому лодочнику много денег, чтобы он не принимал предложения управляющего.

Тит вообще выманивал много подачек за соблюдение общих с ним секретов фламиновой семьи.

Вспомнился Виргинию седовласый царь Сервий, уже немощный телом, но еще мужественный духом старец.

Как взглянет он на деяния своего зятя-регента, когда вернется с войны?

Какою скучною показалась ему патрицианская жизнь в Риме после того, как он изведал всю прелесть вольной жизни сына природы, не ведающего стеснительных традиций! Какими надутыми, лживыми, гордыми, представлялись аристократки по сравнению с чистой, откровенной, простой конкубиной, женой из невольниц!..

Окунувшись в новую жизнь, которую прежде игнорировал, Виргиний обновился в ней, полюбив поселянку, полюбил и деревню, которую прежде ненавидел.

Ярко сверкали в памяти влюбленного огненные, черные глаза Амальтеи; он взволновался, вызвав ее образ, прислушиваясь воображением то к ее шепоту, то к чудным переливам волшебно-сладкого пения, тихого, нежного, манящего, влекущего в высь поднебесную, звучащего все громче и громче, точно щебетание вспорхнувшего жаворонка, взлетающего выше и выше над полем, где он вьется чуть заметною точкой, реет, играет, шалит, будто дразнит слушателя шутливо-насмешливой трелью.

В такие минуты, нередко случавшегося у него горького раздумья о безвыходности положения, недоумения о своем будущем, Виргиний сильнее, чем во всякое другое время, убеждался, что, по складу его ума и характера, только одна Амальтея могла бы дать ему истинное семейное счастье, какое имел отец его погибшего друга Скавр с невольницей-самниткой, любимой им.

Виргиний завидовал этому тестю Турна в том, что Скавр всегда был, смолоду, свободен в своих действиях, имевши таких старших родственников, которые, по благодушию, не стесняли его ни в чем, и он жил, как сам себе единственный распорядитель хода жизни.

Над Виргинием гранитной глыбой тяготела деспотическая власть старого фламина.