Виргиний, находившийся около царского места среди верховных жрецов подле своего деда Руфа, был жестоко избит наскочившею на него чернью при начале свалки. Он честно исполнил свой долг, защитив старого фламина, и принесенный после побоища в его дом, уложенный на постель, сильно расхворался.

И сознательно, и в бреду, он просил у деда, спасенного им, единой награды – позволения иметь Амальтею вместо жены.

Относительно этого фламин отмалчивался, уклончиво отвечая фразами вроде:

– А вот увидим, когда оправишься! Может быть, ты сам передумаешь. Сначала надо выздороветь, окрепнуть и т. п.

Навещавшая его Стерилла, когда-то бывшая его нянькой и отчасти любимая им за ее ласковость, сообщала ему утешительные вести. Она уверяла, будто Амальтея живет при своей госпоже в Этрурии у все еще больного Скавра; Амальтея и ее ребенок вполне здоровы и всем довольны.

Но чтобы отклонить от себя подозрение в умышленной лжи, злая колдунья не говорила ни о своих личных мнимых свиданиях с Амальтеей, ни о другом таком, явно обманном, а ловко прикрывала это оговорками «так говорили», «молва носится», «старшины думают по деревням», «Тит от кого-то слышал» и т. д.

Она сказала, что Грецина взяли деревенские, подаренного им Тарквинием, и принесли в жертву, как уже много лет собирались.

О нем Виргиний жалел не сильно, не загрустил и о братьях Амальтеи, которые достались Руфу вместе с конфискованным у Турна и подаренным ему Тарквинием поместьем, а Руф тоже подарил их за преданность деревенским, в залог будущих взаимно хороших отношений, но что такое деревенские сделали с ними, Стерилла уверяла, будто не знает.

– Слышно, продали их бродячим грекам-скупщикам; слышно, заперли куда-то до праздника, – обрекли, вишь, одного Януса на Новый Год, а другого – Палесе или Фавну... Не знаю, молодой господин, о них ничего, ни крошечки.

Виргиний не узнал и того, какая печальная участь постигла семейство скрывшегося Турна, заботливо изолированный дедом от всех, кто мог был сообщить ему подобные вести.

Усадьба Турна, подаренная Тарквинием Руфу, составила, по-тогдашнему, богатейшее поместье.

Фламин радовался, величался, пировал в Риме, не зная пределов своему довольству победой над сенатором, с которым много лет судился без успеха у царя Сервия за пограничные участки.

Он чуть не поминутно напоминал больному внуку об этом в разных вариациях:

– Это я сделал только для тебя! Вот чем ты мне обязан! Ты теперь богатейший наследник! И т. п.

Вполне уверенный, что все обстоит благополучно относительно его конкубины и ребенка, молодой патриций собрался ехать в деревню, когда уже весна наступала.

Поселяне ликовали в своей священной роще у источника, справляя праздник «Дураков и Печи».

Молодежь навешивала на себя всякие рогожи, пестрые лоскутья, зелень, цветы, побрякушки, приделывала к физиономиям рога, длинные носы, крылья, ослиные уши, гоготала, кувыркалась, дурачилась на все лады, стараясь превзойти друг друга в безумных кривляньях, изображая глупость древних времен.

В их всевозможных шутках, остротах, каламбурах, преобладал возглас:

– Наши предки были дураки; они не умели делать себе печи, не умели варить себе пищу!

Многие жалели, что старшины замуровали придурковатого Ультима; в округе не было балагура потешнее его; Ультим несколько лет подряд выбирался в цари дураков этого праздника, а теперь поневоле молодежи пришлось взять на эту роль Ювента, сына одного из старшин.

Обыкновенный от природы, этот мальчик сделался почти идиотом от испуга с тех пор, как разбойник Авл чуть не утопил его в болоте.

Грот, из которого бежал священный поток, был давно открыт поселянами, решившими вынуть оттуда трупы казненных, чтобы они не оскверняли воды, и их полное исчезновение порадовало свидетелей, как несомненный знак, что жертва принята кем-либо из богов, обитавших в недрах этой горы.

Теперь около грота сидели на траве кружком «дураки» и делали вид будто едят из общего горшка сырую крупу, разведенную водой из священного источника.

– Предки были дураки!..

тянул один нараспев.

– Не умели печь блинки!..

рифмовал ему другой.

– Кашу не варили,

подтягивал третий.

Рыбу не солили, Фиги не сушили, Теста не месили, и т. д.

набирал каждый от себя.

Отведывая невареную крупу, они гримасничали, морщились, плевали, осмеивая предков-дураков, евших сырые. Рифмам и всяким другим прибауткам конца не было.

Тут же лежали заколотые для пира телята, барашки, птицы, над которыми веселая молодежь делала разные манипуляции изображавшие мнимое отведывание невкусного, сырого мяса, и тоже осмеивала предков, как над кашей.

В самый разгар общего веселья к кружку подошел «форнакарий» или «форнакатор» – «пекарь» – и стал говорить приличную случаю речь, довольно грубого, деревенского склада.

Его роль играл в этом году молодой поселянин Лукан.

– Дураки вы, дикари старого Лациума! Не умеете вы хорошей пищи приготовлять, не умеете печей складывать, ни варить, ни жарить. Цари премудрые и боги милостивые меня к вам послали, научить вас делу хорошему. Пойдемте за мною к алтарю великой богини Форнакс «Печи»; она вас накормит не бурдою, не тюрею, не сырым мясом, для одних зверей годным, а вкусным жареным и похлебкой.

Все сидевшие после этой речи радостно вскочили; одни схватили и понесли съестное, другие стали дудеть, бить, бряцать на всяких инструментах деревенскую музыкальную какофонию, третьи запели выученный заранее гимн в честь Форнакс и Вулкана «огня».

Веселая процессия деревенской молодежи направилась к пригорку с каменной эстрадой, служившей у них местом всех таких священнодействий, в большинстве веселых, но иногда омрачавших праздники трагическими эпизодами заклания или истязания людей, приносимых в жертву, борьбою с ними, их насильственным укладыванием, плачем родственников и друзей, выниманием роковых жребиев смерти при алтаре.

Теперь на украшенной цветами и всякими подвесками эстраде виднелась сложенная на скорую руку печь с ярко горящим костром внутри ее.

Форнакарий стал приносить жертву Форнакс и Вулкану, кидая плохие части мяса в огонь, а лучшее укладывая на сковороды и в горшки для приготовления пира.

Молодежь стала водить огромный хоровод около этого кургана, причем многие, разыгравшись, продолжали представлять «дураков», мешали хороводу своими кувырканиями и скатыванием сверху вниз, подвертывались под ноги, заставляли других падать, получая тумаки и пинки за это, особенно от девушек, которых было тоже немало участницами общей кутерьмы, хоть они и не принимали активного участия в самой процедуре дела.

Старики и старухи, напротив, почти не являлись в рощу; это был праздник не для них, а специально молодежи. Они считали для себя неприличным дурачиться, как и скакать с луперками на Арвалиях и др. таких празднествах игривого пошиба.

Среди этой веселой толпы почти целый день уныло слонялся Виргиний, надеясь встретить там Амальтею, дождаться, не придет ли она, как прежде, петь и плясать на обычное место к знакомым сельчанам, а если скорбь о гибели отца и братьев все еще не утолилась временем и сильно томит ее сердце, то не привлечет ли ее сюда хоть такая же надежда, как у него, на взаимную встречу, ведь этот священный поток был одним из мест их первых свиданий; тут без свидетелей вступили в свой брак-контуберниум – любовь благородного с рабой.

И мнилось Виргинию, что Амальтея непременно придет, если не днем, то когда свечереет, и останется ночевать у подруги в деревне.

Когда день стал клониться к вечеру, многие из молодежи устали плясать вокруг жертвенной печи; осипли их голоса от пения гимнов в честь Форнакс; сам Форнакарий Лукан едва стоял на ногах от утомления, а царь дураков Ювент давно спал в роще под деревом, наевшись досыта всякими сластями и пряниками, которыми его угощали, как главное лицо праздника.

Часть веселой толпы опять уселась на траву и камни подле источника; бойкий говорун Тит-лодочник теперь главенствовал тут в качестве повествователя занимательных сказок.

– Озерная рыба! – перебил его повествование резкий голос Виргиния, стоявшего под деревом в нетерпении, – довольно тебе эту небывальщину-то врать! Ты мне нужен, как никогда не бывал!

Компания расстроилась; одни из поселян засмеялись на внезапное появление фламинова внука, точно заставшего лодочника врасплох на шалости, другие заворчали, недовольные, зачем Виргиний перебил интересную сказку. Лодочник ушел с ним говорить по секрету.

– Где Амальтея? – спросил молодой патриций, весь дрожа от опасений за участь любимой женщины.

– Как же я могу это знать, господин?! – отозвался Ловкач, почесывая свой затылок в недоумении от неожиданности вопроса. – Где Амальтея? Стерилле лучше знать, где она.

– А Стерилла говорит, будто ты это лучше ее знаешь.

– Я... то есть я-то знаю, да... да, господин фламин, твой дедушка, знает еще лучше меня, где она.

– А если знаешь, то и приведи ее ко мне.

– Привести к тебе... она, говорили, в усадьбе Скавра живет.

– Врешь!.. Я ходил вчера туда; там все разорено, даже сторожей куда-то увели; никто не мог мне сказать, куда девались и господа, и слуги; все, кого ни спрошу, дрожат и молчат.

– Дети Турна у Брута, господин.

– А Амальтея с ними?

– Почем же я могу знать, господин? Я ведь не тутошний, я с Неморены.

– Знаешь ты, Тит, лучше всякого тутошнего, да только врешь мне. Берегись, Ловкач! Я тоже могу проучить тебя, как Аполлон ворона, о котором ты сейчас рассказывал, только навыворот, заставлю пить без конца здешнюю болотную воду в трясине!..

Сжав кулаки в гневе, Виргиний хотел удалиться, но лодочник остановил его.

– Господин! А господин!

– Что еще, озерная рыба?

– Я может быть и приведу ее, если найду, только не могу ручаться.

– Куда приведешь, угорь изворотливый?

– В пустую квартиру Грецина или на чердак в альтану Турнова дома. Я ведь право, боюсь твоего дедушки пуще огня, господин.

Виргиний стал после угроз упрашивать Ловкача, сулить ему пояс с золотою пряжкой и разные другие вещи в подарок, после чего тот, как бы постепенно сдаваясь на подкуп, таинственным шепотом сообщил, будто Амальтея скрывается после разгрома усадьбы Скавра в деревне, в избе у одного из старшин, бывшего приятелем ее отца.

– У Аннея?! Я лучше туда приду к ней.

– К Аннею нельзя, господин; он всеми богами заклянется, что ее нет и не было у него; там она тебе не покажется. Деревенские боятся твоего дедушки, боятся и Брута. Амальтея, слышно, Бруту самому приглянулась; он ее ищет взять в Рим, себе в экономки, и дед твой отдает ее: спора тут не будет.

– Дед отдает. Брут берет. Да разве я-то отдам?!

– Погоди кипятиться-то, господин! За твою доброту я все устрою; за самые марсианские горы помогу тебе ее скрыть, если желаешь. Потерпи денька два; я переговорю тут с тем-другим нужным человеком и дело уладится: придет она к тебе.

Они расстались в отношениях лучших, нежели в каких встретились, но все-таки не совсем дружелюбно: Ловкач ухмылялся себе в кулак, а Виргиний косился и хмурился.