Виргиний много думал о своем недавно исчезнувшем друге, но не додумался до предположения, что тот одолел в борьбе напавшего на него «олицетворителя» Сильвина, то есть слугу жрецов, играющего роль лешего, и сам занял его место, чтобы самому спастись и спасать других от проскрипций тирана.

Виргиний ежедневно уходил из своей усадьбы, расположенной среди крупных каменистых возвышенностей не столь колоссальных, как Аппенины внутренних местностей полуострова Италии, но все-таки гораздо более высоких, чем холмы в Риме.

Тоскуя о запрещении ему со стороны деда ехать на войну в Этрурию, юноша бродил мерным военных шагом то по крутым тропинкам, ведущим вверх, к открытым вершинам, пробираясь сквозь тенистые леса, то по расстилающимся коврами лугам, которые пестрели благоуханными гиацинтами и иными цветами вечно зеленой Италии.

Задумчиво глядел он сверху на ручьи, текущие с гор в повсеместную болотную топь необъятной Мареммы, производительницы знаменитых римских лихорадок, прислушиваясь, как шумят, точно о чем-то разговаривая, длинноиглые сосны.

Иногда он склонялся над пропастью с выступа утеса, беседовал с местными поселянами, полудикими, невежественными, одетыми в шкуры козлов и баранов или вычурно испещренную узорами домашнего тканья и вышиванья холстину, с затейливыми шляпами и колпаками на головах, самых причудливых фасонов, с лентами, перьями, деревянными бусами.

Местность была красива, живописна, но ее нельзя было назвать веселою.

Унылая болотная топь среди суровых, каменистых и лесистых гор. Она наводила тоску одинаково в душу чуткого человека, и в хмурое, и в ясное утро, при солнце и под тучей, когда она мчится тяжелая, точно гневная, роняя дождь и молнии, указывая людям на их ничтожество перед мощью стихии.

Виргиний не был слишком пристрастным любителем красот природы, даже не всегда понимал их, но он, тем не менее, охотно наслаждался царившей там тишиной, нарушаемой лишь меланхолическими криками болотных птиц, побрякиванием и постукиваньем, доносившемся от людей из селений и с дорог.

Он сиживал, засмотревшись на рдеющее пламя заката в горах, составляющего такой резкий контраст с сумраком долины, что невольно мнились призраки, поднимающиеся с болота вместе с хмурой пеленой тумана.

Про Амальтею и ребенка по-прежнему никто не мог сказать ему ничего ясного: утоплена, утопилась, уехала, бежала, похищена, продана, но когда, как, кем, при каких обстоятельствах, у каждого спрошенного давались в ответ свои варианты, не имевшие связи с ответами предыдущих; никто не выдавал себя свидетелем участи Амальтеи; это невольно заставляло Виргиния верить намекам Ловкача, будто она скрывается у старшины Аннея, приятеля ее погибшего отца.

Его недоумения и ожидания наконец завершились желанным финалом.

В тихую, лунную, весеннюю ночь, в такие часы, когда поселяне давно спали, Тит Ловкач сидел на корме одной из наготовленных им для продажи лодок, которые горою свалил на безлюдном перекрестке дорог, намереваясь с утреннею зарею увезти их отсюда в Рим на базарную площадь.

Его выпряженная лошадь, привязанная к телеге на длинной веревке, щипала траву, обильно росшую в этом мало проезжем месте.

Ловкач был слегка подгулявши на выманенные у Виргиния деньги, и временами с усмешкой бормотал что-то сквозь зубы, под влиянием какой-то оригинальной идеи.

Виргиний, ставши на его плечи не задолго до этого времени, перебрался через садовый забор опустелой усадьбы Турна, а оттуда через лужайку достиг господского дома и шагнул за порог небольшой дверки одного из боковых входов в это здание, где, по сообщению Ловкача, теперь должна произойти его встреча с Амальтеей, приведенной хитрым лодочником туда, как в самое безопасное место, куда никто не вздумает ночью наведаться.

Осторожно поднимался Виргиний, ощупывая ветхую деревянную лестницу, под его ногами слегка скрипевшую, точно высказывая жалобы на несправедливость Тарквиния Гордого к ее погибшим господам.

Была полная тьма вокруг взлезающего молодого человека; лунный свет не достигал туда сквозь единственное круглое окошко над дверью этих сеней, бывшей недалеко от густых деревьев и стены одного из служебных зданий усадьбы, коровника или конюшни.

Виргиний достиг двери комнат верхнего этажа усадьбы, знакомой ему в последнее время, так как по поручению деда, он составлял там опись вещей, назначенных к вывозу на виллу Руфа и в Рим.

Виргиний взялся за скобку и хотел отворить дверь, но она сама отворилась, толкнутая изнутри человеком, который, очевидно, прислушивался к шагам поступи всходящего, и Виргиний очутился лицом к лицу не с Амальтеей, а со своим неумолимым дедом.

Внутренне он желал в эту минуту стремительно убежать из альтаны вниз, но в действительности точно прирос ногами к полу, ошеломленный, испуганный, огорченный.

– Ну, что же? – заговорил Руф насмешливо, поняв состояние духа юноши, забавляясь его страхом. – Попался олень к медведю в лапы вместо объятий своей лани! Входи же, входи, любезный внучек, на расправу к дедушке! Побеседуем! Я уж не первую ночь подстерегаю тебя тут, не сплю до зари.

Виргиний вошел в альтану. Руф грозно поднял кулак, закричав:

– На колени, непокорный! Проси себе уже не прощенья, потому что я тебя никогда не прощу, а пощады, помилования. Я старший в роду; я имею право убить тебя, казнить, как хочу; ты это забыл?!

Осмотревшись, Виргиний увидел себя не вдвоем с грозным дедом: мрачный Клуилий и угрюмый фламин Марса были также там.

Юноша не склонился; не обнял колен деда, как поступал в такие моменты вспыльчивости старика прежде, а напротив, в отчаянии от потери всякой надежды на счастье, отшатнулся от него прочь; гнев и печаль пересилили у него самый страх смерти.

– Где Амальтея?! – закричал он диким, безумным голосом. – Где Амальтея?! Где мой сын?! Так нельзя, дед... видят боги, что твоя воля для меня священна, твоя честь мне дорога, как моя собственная, но за что же ты терзаешь меня? Неужели за мой отказ совершить противозаконное дело, выполненное вместо меня Бибакулом?

– Моя угроза исполнена, – отозвался фламин сухим, равнодушным тоном.

– О, дед! Ты не поймешь, не можешь понять, как это измучило меня, как расшатало мое мужество, подорвало сознание собственного достоинства. Я сам себе гадок; мне невольно думается, что я в самом деле не человек, а червяк, каким ты меня себе представляешь. Я упал духом; мне стыдно жить на свете, точно не только люди, но и самые бездушные предметы – стены и деревья – смеются надо мной. Ты погубил моего друга Арпина; я это снес, стерпел, скрепя сердцем, но разлюбить и забыть Амальтею я не в силах. Отдай мне мое счастие! Отдай хоть в награду за то, что я, рискуя своею жизнью, спас тебя от ярости народа в день воцарения Тарквиния.