Слуги были правы в своих перешептываниях: жрецы не намеревались губить Виргиния; из них Клуилий даже надеялся в скором времени подчинить этого слабохарактерного юношу своему влиянию, искусно играя на его живых струнах религиозных суеверий римского культа в простом уме, которому не привился даже скептицизм Тита-лодочника, слывшего колдуном по его уверениям в возможности без вреда сноситься с Инвой.

Виргиний был наивен в своих верованиях, прост и податлив. Ласка и угроза действовали на него одинаково могущественно. Он наговорил деду дерзостей, решил умереть... Клуилий знал, что это не больше, как непрочная вспышка огорченного сердца, разбитых надежд... Виргиний, думалось жрецу, к вечеру же раздумает умирать, ночью успеет выплакать все свое горе неудачной любви, а к следующему утру помирится с дедом живым, а еще легче мертвым, стоит увезти его отсюда, из этого дома конфискованного у Турна, где все напоминает погубленную семью управляющего и Скаврова сына.

Жрец Марса был вполне солидарен мнениям Клуилия; он ничуть не был, как и тот, ни смущен, ни озадачен видом и поведением Виргиния.

Он был великодушнее его мрачного товарища, более чуток к страданиям других людей, хоть тоже нередко поступался совестью ради своих жреческих или придворных целей.

Он шепотом совещался с Клуилием о том, что Виргиний не сумеет вызвать их агента, играющего роль Инвы, – Авл к нему не пойдет в Палатинском гроте, а гротов деревенских юноша даже не найдет.

Клуилий согласился с таким мнением и они решили предоставить ему свободу действий.

Они тихо ехали все трое в повозке; за ними слуги несли Руфа, уложенного на широкую скамью, так как устраивать похороны такого важного лица в деревне, где он умер, а не в городском доме, было бы в высшей степени неприлично.

На том месте болотной топи, где Виргиний когда-то простился со своим другом, а потом видел Инву – теперь там валялись и медленно гнили не затонувшие деревянные носилки, брошенные туда поселянами вместе с чучелом Грецина после выполнения колдовских обрядов над ним.

Поместившись на лежавший там плотный, объемистый манекен, сидел человек-медведь, облокачиваясь на свое колено, сетуя в глубокой, скорбной думе о гибели всех, кто ему мил на свете.

Сивилла Диркея, через которую он, считаемый за Авла, легче нежели от ее матери, выведывал все затеи губителей, стояла на берегу топи, напевая похоронные «тристы», составленные из ее собственных, нередко бессмысленных, импровизаций.

Богатырь Арпин, крывшийся в шкуре медведя, горевал, слушая эти грустные напевания полоумной девушки.

Зная весь мрачный трагизм ее ужасной жизни, Арпин жалел Диркею больше, чем презирал; он понимал ее страданья, понимал, что сделало ее такою, она убила своею рукою обольстившего и бросившего ее Вулкация, выполнила над ним приговор, когда он попал в проскрипты, потому что слишком пламенно и неизменно любила его.

Луна на ущербе слабо освещала эти две странные фигуры – растрепанной колдуньи с искаженным лицом и медведя с человеческим торсом.

Медведь намеревался моментально убежать при появлении чужих людей, но знакомы с ним, как с предполагаемым Авлом, Клуилий остановил его формальным возгласом:

– Жертва!

Гнусавый голос фламина Януса резко прозвучал в тишине болотной пустыни.

Медведь встал на носилках, как на плоту, выпрямился во весь свой огромный рост, опираясь на дубину, постоял, испытующе глядя на группу пришедших, плохо видных при половинной луне, – кто они и сколько их, – потом отвязал от пояса своей холщевой одежды какой-то маленький глиняный инструмент вроде воронки или дудки-окарины, приставил его ко рту и издал страшный рев, раздавшийся на все болото, усиливаемый еще ужаснее горными отголосками в ночной тиши деревенского безлюдья.

– Кому нужен Сильвин рамнийских лесов, полей и болот? – спросил он громоподобным тоном.

Виргиний никогда ничего подобного не слышал и ему невольно мнилось, что Диркея права, а жрецы ошибаются, что леший совсем не Авл, а настоящее чудовище римской мифологии. Всякая мысль бороться за Амальтею пропала у юноши; осталась возможность умолять, сулить дары, но и эта надежда меркла от уверенности, что разбойник, играющий роль Сильвина, растерзал красавицу за ее отказ принадлежать ему добровольно.

Клуилий, напротив, смело заговорил.

– Децим Виргиний Руф младший прибыл с нами известить тебя, гений рамнийских лесов и болот, что дед его, Децим Виргиний Руф старший, только что скончался.

Медведь подпрыгнул на досках, чуть не выронив из руки дудку и, забыв приложить ее ко рту, издал крик, который мог бы показаться вполне человеческим, если бы этому не воспрепятствовала зубастая челюсть его маски, придавшая и без инструмента его голосу тон рева.

– Каменная глыба наконец рухнула!

Сивилла Диркея издала вопль, в котором тоже ясно слышалась примесь радостного оттенка, повторяя возглас Сильвина:

– Каменная глыба рухнула!

Она готовилась запеть на эту тему стихотворную импровизацию, но Клуилий перебил ее новым возвещением.

– Децим Виргиний Руф пришел выкупить у тебя, могучий Сильвин, женщину, отданную тебе его дедом в залог обещанной другой жертвы.

Медведь готов был сорвать с себя маску, чтобы вернуться в общество людей, которое покинул от преследований Руфа, как проскрипт наставшей тирании.

– Виргиний свободен! – кричал он в исступлении. – Пусть придет и возьмет любимую женщину сам из моей пещеры!

Молодой проскрипт готов был открыться другу, игнорируя все последствия, могшие быть от присутствия жрецов и слуг, но его остановило нечто, ужаснувшее и всех других.

Это был раздавшийся сзади толпы голос, тоном похожий на удары палкою в доску, – «деревянный» голос, слишком хорошо знакомый всем этим людям.

– Децим Виргий Руф младший лжет! Децим Виргиний Руф старший не умер... Каменная глыба еще не рухнула... Я жив... Я здесь.

Принесенный старик, которого считали уже трупом, вскочил со скамьи, сгоряча отвесил по звонкой пощечине двоим из своих рабов, и накинулся на внука.

– Щенок, дурак, червяк, обрадовался! Вместо того, чтобы сетовать над умершим дедом, слезами обливаться, рыдать, ты о ком думаешь? Что затеял? Куда пошел?

Удары костлявой руки, один другого больнее, посыпались на несчастного юношу, который, обливаясь слезами от боли и нового горя, едва выговаривал слова в напрасной попытке оправдания.

– Дедушка, мы несли тебя в Рим, домой; сам скажешь, что оставить в деревне было бы неприлично... Я сюда пошел не нарочно, а мимоходом; вот и почтенные жрецы, друзья твои, свидетели...

– Друзья! – перебил Руф, скрипнув зубами от злости. – Я только что простил Клуилию его каверзы против меня у Тарквиния, а едва я глаза сомкнул в обмороке, сочтенный мертвым, Клуилий льстит тебе... Судьба исполнила мое всегдашнее желание, казавшееся неисполнимым; я хотел знать, как вы отнесетесь, любезные, ко мне после моей смерти... Хоть бы, думалось, тогда одним глазком взглянуть в самую узкую щелочку между ресницами, хоть бы одно словечко ушком поймать, – как милый внучек станет деда на костер наряжать, украшать... Слишком много и видел, и слышал!

– Да, послушай, Руф... – начал возражать жрец Марса, но разгневанный фламин перебил его на полуслове продолжением горячей тирады.

– Вы все чуть не в пляс пустились с первой же минуты моей мнимой смерти! Хороши друзья! Очень верны мне! Если бы я был великим Понтифексом, я отрешил бы вас от должностей, а теперь мне остается только отрешить вас от моей дружбы.

И Руф в злобном издевательстве отвесил обоим жрецам низкий поклон, давая этим понять, что они могут удалиться.