– Поди ко мне, милое дитя! – позвал испуганный отец. – Я дам тебе хорошие лакомства.
– Не пойду, – возразила упрямая девочка, еще шибче раскачавшись на ветви дерева, – мне тут хорошо; ты меня отсюда не можешь взять до тех пор, пока я сама не захочу придти домой, а я не захочу долго, долго, до самого вечера. На этом дереве есть молодые побеги и почки; я их буду кушать, как птичка, и не проголодаюсь. У меня есть игрушка, которою не надоест играть, – смотри, какая!..
Она имела в руках что-то особенное, похожее на искусно сделанную каким-то досужим человеком, но не профессиональным мастером, цепь из таких вещей, которые в обыденном быту несоединимы, как изящное с грубым и дорогое с дешевым.
Это были просверленные и связанные проволокой золотые деньги, составлявшие в Риме еще довольно значительную редкость, потому что их там не чеканили, а лишь получали иногда торговлею из других стран и привозили с войны, как добычу.
Рядом с деньгами звенья цепи перемежались раковинами, красивыми металлическими бляхами, годными на пояс или сбрую, кусками коралла, аметиста, и ничего не стоящими, пестро окрашенными деревяшками.
Турн рассматривал издали эту странную цепь с возрастающим страхом, как нечто сверхъестественное.
– Откуда это у тебя, милое дитя? – спросил он дочь, недоумевая, как снять ее с дерева, потому что малейшее ее неловкое движение при сопротивлении воле старших могло уронить ее в трясину болотного паводка.
– Мне лягушки дали, – ответила Ютурна.
– Лягушки?!
– Я убежала от вас, чтобы играть в Сивиллу; вы ведь петь тристы на кладбище мне не позволите; я хотела петь их тут в беседке, да услышала, как лягушки квакают за стеною. Я высунулась в пролом и стала глядеть, как они прыгают смешно, точно купаются, и все кричат «ла-ла-ра!.. Ла-ла-рунд!» я стала петь им про Лалару... Вдруг кто-то перебросил из болота сзади меня эту игрушку на пол беседки, точно с дерева; я даже слышала, как кто-то шлепнулся сверху в болото, огромный, тяжелый.
– Уж не Сильвин ли?!
– Я не видела.
– Я боюсь, что он унесет тебя, утопит; слезь скорее ко мне, моя Ютурна!..
– Сильвин не утопит; если он унесет меня в болото, я буду прыгать там с лягушками и петь им про Лалару. Ты же, отец, говорил, что Сильвин добрый; ты благодарил его за то, что он не съел дядю Авфидия, а принес к нам. Если он добрый, то не съест и меня.
– О, злой мой рок!.. Что мне делать с этим непослушным ребенком!..
Если бы так осмелился прекословить один из сыновей, Турн изругал бы его, стал бы грозить сеченьем до крови и другими наказаньями, но на Ютурну его рука никогда не поднималась, язык не поворачивался на угрозы ей.
Это было дивное дитя, отмеченное перстом судьбы, поразительно красивое, в длинных вьющихся локонах черных волос при смуглой коже, с блестящими глазами, взор которых, казалось, проникает и в высь поднебесную и в тьму преисподней.
Турн готов был заплакать гораздо горче, нежели у кладбища, как он только что плакал о своем погибшем зяте; ему стало казаться, что Инва требует жертвой другого человека за доставление теля Авфидия, и выбрал себе Ютурну: – для людоеда, каким по мифологии считался этот Сильвин римских болот, могло казаться вкуснее мертвого, пожилого воина.
Турн, будучи человеком самой строгой честности, старого закала, чуждался верховных жрецов, зная от своего тестя, Великого Понтифекса, много дурного о их частной жизни, сталкиваясь с ними и сам у царя в достаточной мере, чтобы потерять к ним всякое уважение.
Он знал, что Руф, будучи ему соседом по имению, ненавидит его хуже всех других, ищет его гибели, но не вникал в ход его интриг, даже ради своего спасенья, – не следил за врагом, а продолжал идти наторенною стезею жизни, как жили его отцы и деды.
Не допуская самой мысли, чтобы Сильваном мог сделаться человек, Турн испугался за свою дочь. Спасти Ютурну, думалось ему, можно только предложением взамен ее другой жертвы, такой же хорошей, если капризный Леший удовольствуется этим, но могло случиться и так, что никакие замены его не насытят, он вызовет намеченную им девочку к себе, усыпив всех надзирающих, и унесет.
– Как можно скорее, я отдам ему кого-нибудь другого, – решил Турн, и глядя на свою дочь, продолжавшую качаться на непрочной ветви над трясиною, болтая про лягушек и Сильвина.
– Слышишь, отец, как они квакают? Они славят воду: – аква-ква!.. аква-ква-ква!.. славят Лалару; она лягушечья царевна в адском болоте.
– Слышу, слышу, слезай! – ответил Турн, размышляя о другом.
Его выбор ни на ком не останавливался для принесения в жертву вместо дочери, потому что все на свете казались ему хуже этого любимого сокровища его сердца, а тем не менее из рабов никто не мог с нею равняться.
– Непослушная Сивилла! – сказал он Ютурне, стараясь улыбнуться, – сиди, если хочешь, целый день на дереве, разговаривай с лягушками про Лалару, а мы сейчас станем новый обряд совершать; ты этого не увидишь.
– Не пойду, – отозвалась девочка, перебрасывая из руки в руку деньги и раковины, – я тут независима от твоей власти, как ты говорил, что Ариций прежде был независим от Рима. Ты жалел, что Рим стал приказывать всему Лациуму. Тут на ветке свобода, отец... свобода, которую ты любишь сам...
– Глупая!.. Лациум в зависимости от чужих людей, а ты моя дочь. Разве это все равно?
– Не знаю, но тут хорошо; тут лягушки, птички. Взгляни, как орлы вьются в поднебесье, точно воины выслеживают врагов... глядят, глядят, выберут лягушку или рыбу, или птичку, и ринутся. Отец, почему в Риме больше всех животных почитают волчицу?
– Она символ Акки Ларенции, прозванной волчицей за нелюдимый нрав или волчий образ жизни, такое поведение, как у волчицы. Акка Лауренция, зовется теперь Ларенцией, потому что воспитала Ромула и Рема, Ларов города Рима.
– А если бы не это, было бы лучше почитать всех выше орла.
И девочка, раскачавшись на ветви, запела, очевидно, в порыве вдохновения, экспромтом дикую песню:
– Отец, – сказала Ютурна, прервав свою песню, – если бы самый главный бог, который выше Зевса, – Оркус Неведомый, захотел, он мог бы сделать так, чтобы самый лучший, его любимый орел, стал бы все кружиться над водою... кружился, кружился и день и ночь, долго, долго, и при этом становился бы все больше, больше... Его огромные крылья затмили бы солнце, луну, все звезды, покрыли бы, как крышей, весь Рим, так что дождик не мог бы идти, покрыли бы Лациум, Этрурию, всю Италию, всю землю... что было бы тогда?