Жребий брошен

Шаховская Людмила Дмитриевна

Часть вторая

Цезарь в Галии

 

 

Глава I

Из-за чего сыр-бор разгорелся?

Война, о которой, благодаря внезапной болезни рыжего щенка, Церинту Разине пришлось узнать раньше его нетерпеливого господина, была затеяна Цезарем вовсе не против аллоброгов. Фабий давно знал, что за Альпами вышла какая-то неурядица и о ней Цезарь много толкует, но в чем она состоит и какое участие в ней выпадает на долю Рима, об этом не только он, но и никто в столице не знал, кроме высших сановников, от которых молва шла различно, судя по тому, к какой партии они принадлежали. Одни говорили, что это пустяк, а другие грозили чуть не новым нашествием Бренна.

В Цезаре под личиной скандалиста-ловеласа всегда таился ловкий дипломат. Недаром Сулла сказал о нем, что этот мальчик стоит нескольких Мариев!.. Под предлогом дамского угодничества Цезарь попадал во все сферы общества. Ни одна корпорация Рима не могла сказать, что он был ей чужд, и везде у него друзей было больше, чем врагов. Он выжидал; он готовил себе арену действий. Невозможно допустить, чтоб этот человек был до такой степени развращен, как изображают его некоторые историки. Если бы это было так, то Цезарь завертелся бы в хаосе увлечений; и ничего великого не совершить человеку, голова которого только и думала, что об интригах в честь Венеры.

Скорее можно полагать, что Цезарь больше говорил о своих скандалах, чем на самом деле занимался ими, – говорил, чтоб, интересуясь им, как героем-любовником, никто не мог бы прозреть в нем героя дипломатии.

Момент настал, и Цезарь немножко приподнял свою маску. Это было в тот день, когда он всенародно прогнал с форума своего товарища по консульству, Бибула, и затем целый год управлял Римом один.

После скандала в праздник Доброй Богини Цезарь, свалив ответственность за него, устроенного Клодием, на свою жену, будто она это допустила, развелся с ней, но задобрил ее дядю, Помпея Великого, тем, что отдал за него свою дочь, отказав ее жениху.

Любила ли Юлия своего жениха, Сервилия, и погасла от тоски в браке с немилым стариком, или это вышло случайно, – истории неизвестно; мы знаем только, что эта женщина, оставшаяся в анналах с эпитетом нежной, очень скоро после замужества умерла, не оставив потомства.

Выиграв свой процесс и таким образом унизив Цицерона, Клодий, втайне поощряемый Цезарем, пошел дальше. Когда он сделался плебеем и трибуном при консулах Габинии и Пизоне, он начал свою трибунскую деятельность обнародованием закона, в силу которого подлежит изгнанию всякий, кто без народного суда казнил римского гражданина.

Намек был слишком ясен.

Напрасно Цицерон оделся в траур, набрал двадцать тысяч просителей и ходил с ними, – он был покинут без защиты на произвол ужасного Клодия.

Не рискуя на новый процесс с хулиганом, облеченным трибунской властью, Цицерон удалился в добровольную ссылку, где и прожил почти два года.

Цезарь сблизился с Помпеем, знаменитым полководцем, и с Крассом, первым богачом того времени. Они втроем захватили верховную власть в государстве под именем триумвиров.

Что могло устоять против такого триумвирата?! Хитрость (Цезарь), военная доблесть (Помпей), и несметное богатство (Красс) – что могло устоять перед их соединением?! Пред ними все склонилось. Консулы уже ничего не значили; их власть была номинальна, они боялись сказать слово против могучих владык, чтоб не быть прогнанными с позором, как Бибул.

Триумвиры, присвоив звание императоров в смысле повелителей армии, разделили государство так: Крассу – восток, Помпею – Рим, Италию и запад, Цезарю – север.

До каких пределов он намерен воспользоваться своей властью, Цезарь не высказался да, вероятно, и не размышлял, – даже гений не всегда все может предугадать. Цезарь видел на Севере, среди простодушных дикарей, более удобную для себя арену, чем на востоке, между эллинизированными хитрецами, или в Италии, где не все боготворили его, – вот и все. Его мечты стремились за холодные Альпы, он желал получить легионы и привязать к себе солдат до того, чтобы они шли с ним в огонь и воду, а остальное предоставлял своей Фортуне и случаю.

Неурядица между галлами сначала была самая пустая: Оргеторикс, вергобрет одного из племен Гельвеции, желая славы, задумал идти на соседей, заключив союз с Кастиком-Секваном и Думнориксом-Эдуем.

Гельветы противной партии, узнав о такой затее, схватили вергобрета, заковали в цепи и отдали под суд. В случае осуждения Оргеториксу предстояло сожжение на костре заживо. Он созвал своих приверженцев, намереваясь защищаться или бежать, но, увидя перевес сил на стороне врагов и невозможность спасения, кончил жизнь самоубийством.

Такова была завязка трагедии, имевшей финалом подчинение власти Цезаря не только всей Галлии, но и самого Рима.

По этой завязке невозможно было предугадать ее финал никому, даже Цезарю.

Какое дело было квиритам до того, что какой-то дикарь в Гельвеции совершил преступление? – квиритам-римлянам до этого дела не было, но Цезарь сумел запутать эту петлю до состояния гордиева узла, чтобы иметь предлог вынуть меч. Преданные агенты доносили ему обо всех нюансах дел на севере. Они донесли ему, что после гибели Оргеторикса партия преступника не рассеялась и замысел его не оставлен. Часть гельветов решилась на завоевательный поход под тем предлогом, что они чересчур размножились и им недостает земли на родине. Присоединив к себе раураков, тулингов, латобригов и бойев, они в конце марта явились пред стенами Женевы (Генавы), столицы аллоброгов, покоренных римлянами, склоняя их также к союзу.

Аллоброги, виновники гибели пятерых заговорщиков Катилины и с ними его дела, бывшие опорным пунктом для обвинений против Цицерона, сделались в этом случае опорным пунктом для начала подвигов Цезаря, предавая ему наследство заговорщика, – идею диктатуры.

Армия Цезаря двинулась от Рима ускоренным маршем и скоро прибыла в Женеву. Эта местность тогда называлась Дальней Галлией, составляя северную границу римских владений, за которой начинались земли варваров.

Ужасны были нравы галлов этой эпохи!.. Это был народ, по степени своей цивилизации стоявший выше только людоедов. Галлы не татуировали и не раскрашивали своих лиц узорами, не ели человеческого мяса, умели ковать металлы, пряли лен, ткали грубую холстину; во всем же остальном они стояли ниже всех племен, известных римлянам. По одному подозрению в злодеянии они подвергали наравне с рабами самым лютым пыткам своих знатных женщин. Осужденных на смерть сжигали живьем. Богам приносили человеческие жертвы. Хоронили с покойниками их жен и друзей. Убивали своих храбрейших вождей по требованию жрецов.

Земли аллоброгов и других племен, покоренных Римом, назывались Gallid togata, потому что жители между другими предметами обихода заимствовали от победителей покрой одежды (toga). Аллоброги были уже несколько цивилизованы; среди них были говорившие по-латыни и по-гречески; они жили в городах, устроенных по-римски. Римляне льстили аллоброгам, величая их самыми верными союзниками.

Земли за рекой Роной назывались Gallia braccata от того, что жители носили брюки (bracca) и Gallia comata – от их обычая отращивать волосы (coma), распуская их по спине и намазывая каким-то составом, от которого шевелюра становилась грубой, как щетина, и торчала. Эти галлы также умели делать мыло, превращавшее волосы в самые светлые, белокурые. Купцы привозили его в Рим и там немало было щеголих, употреблявших его, чтобы сделаться блондинками при черных глазах. Славились парики из волос галлиянок, кадуркские одеяла и многое другое, а гладиаторы из северных варваров не имели себе соперников.

 

Глава II

Разиня в затруднительном положении

Слухи из неизвестных стран, доходившие в Италию, были смутны. Словоохотливые купцы, побывавшие за Роной, первым долгом считали разукрасить свои повествования и прибавляли много нелепостей о жестокости дикарей, таинственности их друической религии, суровости климата страны, непроходимости лесов и болот, лишь только зеваки готовы были развесить уши.

Вследствие этого Галлия за Роной представлялась итальянцам чем-то вроде волшебно-ужасного царства, какое видит наш простолюдин в Китае.

Такой представлял ее себе и Церинт Разиня, но нимало не тревожился, собираясь воевать с балдорогами (аллоброгами). Каково было его удивление, когда он на пути от солдат узнал, что Цезарь затеял крошить вовсе не галлов-тогатов, а хочет пробраться куда-то дальше!.. Это «дальше» смутило Разиню.

Церинт был свободным сыном отпущенника; Фабий нанял его только вследствие привычки к нему с детства. Разиня, не связанный никакими договорами с господином и не причисленный к легионам армии, а следовавший за ней в обозе наравне с поварами, маркитантами, гадателями и тому подобными лицами, мог во всякое время вернуться.

Но куда же он вернется?.. Ему надо служить, чтобы иметь хлеб насущный, а свободному человеку, не обладающему ни капиталом, ни обширными познаниями в каком-либо ремесле, тогда было очень трудно куда-нибудь приткнуться, потому что черная работа исполнялась рабами. Многие такие горемыки даже продавались в неволю на срок, чтобы не умереть с голода.

Покинуть хорошее, прочное место у доброго господина и сесть снова на хлеба родительские оттого только, что испугался дикарей, которых даже не видел, – это было немыслимо!.. Разиню замучают насмешками дома ровесники, а строгий отец будет нещадно колотить после каждой своей выпивки за то, что сын вернулся к отягощению огромной семьи; сын, которого рады были сбыть с рук, как не особенно дельного помощника!

А если армия пойдет за Рону?.. Что там, за Роной?.. Да и вообще что за штука этот Север, дикий Север, где люди говорят речью неслыханной, носят платье невиданное, чтут богов неизвестных?

Рожденный вблизи Неаполитанского залива, где жило множество греков, Церинт мог с грехом пополам склеить несколько греческих фраз, но свободно понимать и говорить на этом языке затруднялся; его тупая голова плохо воспринимала язык Гомера и он перевирал, принимая одни слова за другие. Вместо oinos (вино) у него выходило onos (осел) и тому подобное, а в Женеве, говорили солдаты, греческий язык понимают только купцы, знатные люди и кое-кто из прислужников в тавернах, с остальными же аллоброгами придется говорить по-галльски. Как говорят по-галльски, Церинт даже не слыхивал.

Климат нынешней Швейцарии был тогда гораздо суровее, и север дал себя знать, лишь только армия миновала Этрурию.

Было начало мая, а деревья еще плохо оделись листвой, реки вследствие половодья разлились и грозно шумели; небо хмурилось, покрытое непроницаемой завесой сплошных облаков; за туманом нельзя было различить окрестности. Плохо знакомые с фарватерами потоков, солдаты рисковали утонуть, переправляясь вброд, а на лодках – налететь на подводные камни.

Идут же другие на север… отчего и Церинту не идти за ними?

«Авось эти заронские дикари побунтуют да и усмирятся сами собой без нас!» – размышлял он, успокаивая себя этим, за неимением лучшего.

Фабий велел ему, лишь только обоз достигнет Женевы, покинуть армию и ехать с его багажом в таверну Друза аллоброга, чтобы при помощи этого человека приискать квартиру поудобнее, то есть такую, в которой солома, заменяющая потолок, не допускала бы дождь литься, точно из ведра, а лишь позволяла ему просачиваться мелкими капельками; крысы довольствовались бы крошками, упавшими со стола после ужина, не насыщаясь телами спящих; желать себе чего-нибудь получше этого в тогдашней Женеве было нельзя. Если стол окажется на трех ножках, а на двоих квартирантов придется один стул, по полу будут прыгать лягушки, а по стенам ползать пауки и ящерицы – все такие казусы за неудобства не считались, и баловень счастья, переселяясь из своих римских палат в женевскую лачужку, нимало не думал о них.

«Лишь бы дождь не измочил да крысы не съели», – говорил Фабий с веселым смехом, давая инструкции слуге.

Церинт это помнил очень твердо, потому что записал; записал он на засаленном лоскутке кожи также имя трактирщика. Это были все его инструкции и сведения.

На каком языке ему говорить в таверне, он не записал, потому что господин ничего не сказал об этом. Фабий счел лишним рекомендовать Друза как лицо, известное его отцу в качестве переводчика, бывшего с послами аллоброгов в Риме и, следовательно, хорошо понимавшего римскую речь. Он дал Церинту документ, удостоверявший, что он – слуга сына Санги.

Небо серое, дождь проливной, ветер пронзительный, туман непроницаемый, толкотня в рядах пехотинцев ужасная… все говорят, никто не слушает… один поет от скуки импровизацию на личность Цезаря; другой заунывно мяучит что-то сквозь зубы; там ветеран хвастает своими подвигами против пиратов молодому новобранцу, который перебивает его, вспомнив про свои сапоги; здесь двое одновременно говорят – один о тухлой провизии, а другой о старой тетке с наследством.

Этот сумбур при дурной погоде навел на Разиню неодолимую скуку и дремоту вместе с усталостью от шестичасового пешего хождения по грязи.

– Анней, а Анней! – обратился он к знакомому рядовому.

– Чего тебе? – отозвался тот.

– Я пойду на говядину.

– Чего?

Анней был не близко. Церинт с трудом посылал свою речь в его уши сквозь шум ветра и голосов.

– Пойду на говядину! – закричал он во все горло. Ближайшие солдаты захохотали.

– Зачем? – спросил Анней таким же криком.

– Выспаться.

– Так что ж?

– Да меня не пустят.

Анней, родственник одному из обозных поваров, протолкался к Церинту. Они отстали от армии, и рядовой упросил повара пустить Разиню в одну из кибиток, в которой под рогожным навесом везли мясо.

– Ты накажи Вианору разбудить меня на последнем привале, чтобы я пообедал, – сказал Церинт, высовываясь из-под рогожи.

– Ладно… скажу.

Анней побежал догонять солдат, а Церинт сладко заснул, растянувшись на говядине, покрытой циновками и холстиной. Он угрелся под своим толстым, хоть и мокрым, плащом; дождь не мочил его; ветер насквозь не пронизывал. Кибитка показалась ему раем, и райские грезы наполнили его голову – райские грезы о спокойном житье-бытье в мирное время, о мягкой постели в римском доме его господина, о ясном солнышке и сытных обедах, непохожих на скудные походные порции, состоявшие из чечевичной или гороховой похлебки с прибавкой невкусных сухарей и куска несвежего мяса. Чего-нибудь более привлекательного его голова еще до сих пор не измышляла.

– Эй! Кто там в кибитке?.. Вылезай!.. Приехали.

За грубым голосом последовал еще более грубый толчок. Церинт вскочил, протирая глаза.

– Приехали? – отозвался он, зевая, и высунул голову из-под рогожи на дождь и ветер; холодная струя, полившаяся ему на голову при этом от сотрясения кибитки, залепила глаза. Церинт, ничего не видя, выкарабкался сквозь узкое отверстие и слез с телеги.

Перед ним расстилался пустырь, загроможденный войсковым обозом. Дело было под вечер. Кашевары развели костры под раскинутыми на скорую руку палатками. Солдаты всюду толкались и говорили, носили ведра, связки кольев, какие-то тюки, катили бочки, вели лошадей под уздцы.

Церинт, мучимый голодом, храбро двинулся вперед, помышляя только об обеде… Бац!.. Он наткнулся на солдата, несшего глиняный кувшин на плече… Кувшин полетел на Разиню, облив его холодной водой еще хуже, чем облила рогожа кибитки от сотрясения, с Разини на землю и… вдребезги. Солдат выругался, дал Разине вескую пощечину, и пошел своей дорогой.

Не успел ошеломленный молодец опомниться после нового умывания, как почувствовал толчок в спину от тяжелого сундука, который проносили мимо него. Бросившись вперед, он поскользнулся и упал на колени. К довершению его бед, пред ним находился осел. Осел принял его коленопреклонение неблагосклонно и лягнул, разбив нос.

– Ах, какой я разиня! – пробормотал бедняга, приподнимаясь из грязи, которой было чуть не по колено. – Именно разиня! Что теперь делать?.. Пожалуй, без меня всю еду разберут.

Он метался во все стороны, но со всех сторон что-нибудь толкало его или грозило: неслась на него пустая телега, подталкиваемая сзади, преграждала путь куча бревен, наваленных среди пустыря, котел с кипятком, проносимый на шесте, продетом в ушки… Куда бы он ни двинулся, – везде была помеха.

– Пропустите же меня к костру… Ведь и я хочу обедать! – закричал он в отчаянии.

– Обедать, когда люди ужинают?! – отозвался проходивший солдат со смехом.

– Ужинают?!

– Да ты разве ослеп? Не видишь, что мы пришли в Женеву?

– Это не привал! Это Женева! – вскричал Церинт, совершенно сбитый с толку.

– Женева.

– И обед проспал я!.. И ужинать мне не придется!.. Скорее в город!..

– Туда не очень легко попасть.

– Не легко попасть?

– По самой простой причине: настал вечер, и ворота поэтому заперты.

– Что же мне теперь делать-то?!

– Да ты что за птица?

Церинт назвал себя и рассказал о поручении своего господина. Его собеседник оказался не из простонародья. Это был десятник одной из сотен, Марк Меттий, знавший галльский язык. Он принял участие в судьбе Разини и взялся положить конец его злоключениям – найти ему проводника, который уговорил бы часовых у ворот пропустить их в город и привез бы к таверне Друза.

Марк Меттий, хоть и десятник (декурион), был, однако, умнее Церинта Разини только тем, что знал по-галльски, во всем же остальном он мало чем превосходил его, – такой же трус и недогада, получивший под свою команду отряд по протекции какого-то дядюшки.

Окрестные поселяне-аллоброги во множестве стеклись к армии, рассчитывая что-нибудь заработать мелкими услугами отдельным лицам. Из них Меттий легко нашел проводника для Церинта и, усадив Разиню на его телегу, нагруженную багажом Фабия, пожелал ему счастливого пути.

Армия расположилась на ночлег станом в нескольких милях от города со стороны противоположной той, где стояли гельветы, отложив свое вступление в город до утра. Она была поручена лишь нескольким опытным начальникам из низших рангов, потому что шла по римским владениям, а со стороны гельветов нападения не предполагалось. Полководцы ехали к ней из Рима не спеша.

Проливной дождь лил, как и весь день; туман еще более сгустился; кругом высились неприступные, мрачные горы со снежными вершинами, грозившие обвалом лавин.

Дорога была самая отвратительная, какую можно себе представить. Церинту на каждом шагу мерещились всякие ужасы: то гельвет целился в него стрелой, оказываясь на более близком расстоянии деревом с вытянутым сучком, то он слышал грохот катящейся лавины, то ему казалось, что проводник искоса посматривает на багаж Фабия, намереваясь его зарезать. А дождь все лил и лил…

Церинту, воспитанному в местности вполне благоустроенной, с отличными шоссе, эта дорога казалась адской пыткой; он предпочел бы идти пешком подле лошадей, если б не отчаянная, топкая грязь. Несколько раз телега попадала в глубокие рытвины, мелкие вещи из багажа валились в грязь, и за ними приходилось слезать. Никогда в жизни Разиня не молился всем своим богам так усердно, как в этот злополучный для него вечер, когда он, голодный и промокший до костей, ехал в Женеву, проспавши свой обед, не разбуженный на привал забывчивым поваром. Это, однако, принесло ему пользу, потому что в его ленивом существе впервые шевельнулось что-то, похожее на энергию и сообразительность.

 

Глава III

Разиня не зевает

Перед просторной круглой хижиной, крытой, как почти все дома в Женеве, соломой, проводник внезапно выхватил вожжи из рук Церинта и остановил лошадей.

– Друз? – спросил Церинт, указывая на здание.

– Друз, – ответил проводник с утвердительным кивком и протянул руку за деньгами.

Церинт заплатил, что было обещано, и выполз. Пока он добрался до Женевы, совершенно смерклось. В таверне все спали, и дверь была заперта изнутри. Церинт пошарил, отыскивая молоток, привешиваемый тогда у входа взамен колокольчика, но молотка не было. Он подергал дверь, покричал; никто не услышал. Молодец принялся дубасить кулаками.

Такая энергичная форма просьбы о впуске имела последствием то, что из-за двери кто-то высунулся и скрылся опять, захлопнув ее пред носом Разини, не увидев его в темноте.

– Прозевал! – воскликнул он и принялся стучать кулаками еще сильнее.

Кто-то снова высунулся, на этот раз с фонарем из пузыря с восковой свечкой, и раздался вопрос на непонятном языке.

Вспомнив услышанное от солдат, что с аллоброгами в тавернах можно столковаться по-гречески, потому что греки-купцы нередко посещают эти места, Церинт просил впустить его. Просьба была понята, и Церинта впустили в единственную комнату просторной хижины.

Потолка в ней не было; его заменяла соломенная остроконечная крыша. Посередине, под отверстием для выхода дыма, был прилажен огромный очаг, прикрытый от дождя навесом из рогожи, которую, вероятно, снимали, когда разводили огонь. Дождь лился совершенно свободно сквозь это отверстие, стекая по земляному гладко утрамбованному полу в виде ручья куда-то под стену. Стены хижины были сложены из необтесанных бревен, врытых в землю стоймя, связанных на манер плетня толстым лыком и законопаченных мхом. Вокруг очага стояли широкие неокрашенные скамьи, по стенам лепились полки с глиняной посудой, висела провизия и кое-какая одежда.

Таковы вообще были тогда жилища обитателей севера.

В глубине хижины виднелась дверь, завешанная рогожей, она вела в такую же круглую, но меньших размеров, хижину, пристроенную к большой. Там была спальня хозяев.

При тусклом свете пузырного фонаря Церинт, сбрасывая свой мокрый плащ, приметил троих постояльцев таверны, спавших на скамьях. Он не стал вглядываться в их лица и перевел взор на фигуру особы, впустившей его.

Эта особа была девушка лет восемнадцати, сероглазая блондинка с ярким здоровым румянцем на полных щеках, с длинными косами, висевшими вдоль спины, одетая в клетчатую галльскую холстину, синюю с красным.

Она приняла плащ своего нового гостя, стряхнула с него воду, повесила на гвоздь, снова подбежала легкой, грациозной походкой и остановилась, ожидая приказаний, сложив кисти своих белых обнаженных рук к локтям.

Церинт рылся между тем в своей тупой голове, отыскивая греческие фразы для разговора с галлиянкой, но, как нарочно, весь запас его сведений в этом языке тогдашних купцов моментально испарился. Были ли этому причиной его злоключения или же серые глаза девушки, как-то особенно насмешливо глядевшие на него, – неизвестно. Он поманил ее за собой вон из хижины, говоря: «ippos… ippos… (лошадь)». Но вышло это слово в виде ipnos (печка), и девушка указала ему на пустую скамью перед очагом, говоря что-то также по-гречески, но Церинт ничего не понял, как и она у него. Он стал говорить ей, что у него на улице осталась телега с лошадьми (ippos), нагруженная большими и малыми сундуками (kisti), которые нужно принести в комнату, чтобы воры не растащили, а он один не может – просит ее помочь (eparkein); от неверного расположения падежных окончаний, членов предложения и ударений вышла чепуха, и девушка ответила, что никакой претор (eparchos) у них не ночевал.

– Где Друз? – спросил он в отчаянии.

Девушка ответила, что Друза нет – он ушел в поле на всю ночь к привалу армии как маркитант, с запасом вина и пива.

– А ты кто? Воин? – спросила она.

Церинт энергично замотал головой, говоря, что он не воин, а… слово «вольнонаемный слуга» (ferapeutis) никак не выходило у него по-гречески.

– Купец (agorastis)? – спросила девушка.

Ему показалось, что это вопрос о его желании ужинать, он кивнул утвердительно с улыбкой и забормотал: – Agorastis, agorastis ego… pollaris… risti sumferein… и так далее, отрывистыми словами.

Полусонная галлиянка не догадалась, что ее гость говорит по-гречески плохо, потому что сама говорила еще хуже его. Они сбивали с толка один другого неверным выговором и толкались на одном месте, жестикулируя руками, оба нетвердо зная различие в словах upnos, ipnos, ippos, eparklein, eparchos, которые наудачу перемешивали с другими. Наконец они как-то случайно переглянулись и оба расхохотались.

– Беланда, кого еще принесло сюда? – спросил по-латыни один из ночевавших, разбуженный хохотом.

– Купец из греков, – ответила девушка довольно правильно.

Это положило конец бедам Разини.

– Не грек я, не купец, – закричал он, плюнув с досады, что попал в такое смешное положение.

– Зачем же ты говорил по-гречески? – спросила девушка.

– Да я думал, что ты меня так лучше поймешь.

– А я ровно ничего не поняла из того, что ты говорил.

Дело объяснилось. Багаж внесен; лошади отведены в стойла. Беланда, узнав, что ее новый постоялец не из важных особ, смеялась и шутила без стеснения, принесла вина, хлеба и холодной закуски продрогшему юноше, все время бегая около него, пока он не кончил ужина.

Церинту тоже захотелось шутить и играть с девушкой; он поймал ее роскошную косу, но эта коса, как змейка, выскользнула из рук Разини, но на этот раз он не прозревал – догнал Беланду у двери ее комнаты и поцеловал кончики пальцев.

Она скрылась за рогожей своей двери, исчезла, оставив таверну с Церинтом с прочими, точно кошечка в лазейку.

«Хорошенькая!» – подумал Разиня, укладываясь на жесткую скамью, и эта «хорошенькая» долго не шла у него из головы. Он ворочался до полуночи с боку на бок, пока не заснул. Что было причиной долгой бессонницы Разини – жесткая голая скамья, продолжительный дневной сон, или Беланда, которую он не прозевал отблагодарить за ужин? – неизвестно.

 

Глава IV

Разиня философствует

Военачальники высших рангов – легаты, преторы, сотники из знатных и другие – стали съезжаться в Женеву один за другим, вселяясь в квартиры, заранее приисканные им отправленными вперед слугами. Друз нашел Фабию квартиру в доме, устроенном на римский лад, где ни дождь его не мочил, ни крысы не кусали.

Пока Церинт до приезда господина жил в таверне, присутствие игривой Беланды устраняло из его головы все мрачные мысли, но, лишь только он снова очутился в военной среде, туман сомнений и опасений застлал его горизонт.

Куда отсюда пойдет Цезарь и зачем? – это не давало ему покоя.

– А ну-ка он велит за Рону идти? – сказал он своему господину вечером через несколько дней.

– Я не знаю ничего о намерениях Цезаря, – ответил Фабий, – с тех пор, как мы выступили, Цезарь совсем переменился… с воинами он не таков, каким был в Риме пред сенаторами и чернью. Он спросил гельветов о причинах их прибытия к аллоброгам; те ответили, что пришли не к аллоброгам, а только желают пройти через их земли. На их просьбу о дозволении пройти Цезарь ответил уклончиво, что подумает об этом… вот он и думает… а что выдумает, не знаю.

– А ну-ка за Рону?

– Да тебе-то что?

– Ничего, господин… куда ты, туда и я… а не в пример бы лучше покрошить тутошних балдорогов!

– За что же нам бить аллоброгов, если они с нами не воюют?

Фабий засмеялся.

– Не воюют-то, не воюют… – продолжал Разиня, снимая с господина сапоги, – это так… а все-таки покрошить бы их да вернуться домой с добычей, – и баста!

– А если за Рону, Церинт?

– За Рону-то… ну уж… что нам там делать!.. За Роной дикари живут; от них добычи не получишь.

– Экий добытчик! Вот как разохотился! Только об одной добыче думаешь… а слава?

– Что ж слава! Из славы денег не начеканишь. Слава достанется одним господам, а нам что до нее! Когда был я ребенком, то к батюшке приходил купец Церинт, в честь которого меня назвали… Этот самый купец-то бывал, вишь, за Роной, ну, и сказывал…

– Что же он сказывал?

– Да то сказывал, будто там очень плохо в плену бывает… кто попадется в плен, то уж пощады не жди! Сейчас выстроят деревянного идола из хвороста, насадят в него пленных и подожгут!

– Вот оно что, друг мой! Ха, ха, ха!.. Ты, кажется, струсил.

Это задело самолюбие Разини.

– Я не трус! – воскликнул он с энергией, делавшей его еще смешнее, поскольку она была ему вовсе несвойственна, – ты видел меня, господин, в битве под Фезулами. Я тогда не остался в обозе, а сражался подле тебя.

– Посмотрим, как ты будешь крошить гельветов, если придется ведаться с ними!

– Что ж! Экая беда! Гельветы – люди, я их не испугаюсь.

– А если за Роной?

– За Роной… за Роной-то, вишь, не люди, а дикари. Что ж с дикарями воевать! Вот наш Аврелий не пошел сюда, хоть он и славный рубака… Видно, догадался, что Цезарь дела не сделает, только заведет народ на погибель, а сам убежит домой и станет хвастаться, что был там, где никто не был, и воевал, с кем никто не бился. Лучше бы и тебе сюда не ходить!

– Ха, ха, ха! Струсил!..

– Не струсил, а только правду говорю.

– Цезарь-то дела не сделает!

– А что ж он сделает?.. Если бы это люди, а то ведь – дикари… Разве их победишь?

– По-твоему заронские дикари – не люди… Пусть будет так!.. Оттого-то их и не победил никто. Победит их Цезарь, потому что он также не человек, а – божество, потомок Венеры.

Сердце Фабия закипело восторгом при мысли о любимом вожде; он не допускал, чтобы кто-нибудь в его присутствии осмелился порицать Юлия; это дозволялось только Церинту, как глупому разине, с которым не стоит ни спорить, ни ссориться.

– Что ж! Пожалуй, Цезарь и бог, – отозвался струсивший оруженосец, – а дикарей ему все-таки не одолеть! У них есть боги посильней наших… У них, вишь, все боги ужасные, огненные. Кровь человеческую пьют, целые леса этими богами полны.

– Цезарь искрошит этих богов в щепки первым же натиском легионов! Всех их потопчет копытами своего дивного коня с человеческими ногами. Церинт, ты видел его коня?

– Видел.

– Этого коня сама Венера дала ему, чтобы быть непобедимым. У него копыта разделены на пять пальцев; такие и подковы на них прилаживают, даже с ногтями, ты это приметил?

– Нет, не приметил.

– Потому что разиня!

– А ты, господин, видел?

– Конечно, видел.

– Пять пальцев?

– Не вполне такие, как человеческие, а все-таки это чудо.

– Да ведь кто же знает, таким ли родился этот конь…

– А то как же?

– Слыхал я, господин, про Цезаря всякую небывальщину… мало ли болтали про него! Говорят, что он – бог, говорят – колдун, говорят – неведомо что. Цезарь любит, когда про него говорят… что бы ни врали, лишь бы не оставляли его без внимания. Колдун ли он, олимпиец ли, это не нам знать, а что он – великий хитрец – это я знаю. Может статься, он и коня-то этого смастерил нарочно.

– Как нарочно?

– Да так… если он – человек, которому нет подобного, то пусть у него будет и конь, которому тоже нет подобного… ну, и смастерил коня… родился жеребенок, как следует, с копытами, копыта у жеребят всегда мягче, чем у взрослых коней… какая же тут хитрость, если их подпилить…

– Глупости… распилишь копыто – конь издохнет.

– У нас с тобой издохнет, а вот у Цезаря не издох, а здравствует с пятипалыми ногами… недаром Цезарь все возится с греками! Никого нет на свете хитрее греков. У кого твоя мама покупает пляшущих собак и говорящих попугаев? – все у греков. Как начнет, бывало, Аминандр рассказывать о своих хитростях – конца нет.

– Больше хвастал и врал. Если греки первые хитрецы, то они же и первые лгуны. Аминандр похвастался Аврелию, что найдет его жену или узнает, что с ней сталось, а вот уж три года прошло, как он ушел от нас – нет о нем ни слуха, ни весточки. Жена его уж заупокойные бобы с его именем за свои плечи кидала… Ха, ха, ха!.. И сардинку жарила.

– Оттого, что Аминандр ушел к дикарям, а дикари – не люди.

– По-твоему, звери?

– И не звери. Дикари – чудовища, о них только в сказках хорошо слушать, и то, если не на ночь рассказывают.

– А мы с тобой собираемся крошить этих чудовищ, Церинт, и как мы их искрошим, чудо!.. Ничего нет страшного за Роной… я ничего не боюсь… где Цезарь, там и его Фортуна.

Фабий уснул. Целый рой светлых грез о будущих подвигах закружился над изголовьем этого прекрасного, доблестного юноши, суля ему хвалу начальства, любовь товарищей, восторг красавиц и неувядаемые лавры славы… увы!.. Судьба дала ему только последнее.

 

Глава V

В Женеве

Цезарь провел вал в десять миль длиной от озера Леман до Юрских гор, отделявших земли гельветов от племени секванов; в вышину этот вал имел шестнадцать футов, перед ним был еще ров. Приготовившись таким образом к обороне, Цезарь дал, наконец, свой ответ гельветам – полный отказ в дозволении пройти землями аллоброгов.

Дикари пытались перейти Рону, но были отражены стрелами стражи. Они удалились в землю своих союзников секванов, намереваясь напасть на сантонов, живших близ города Тулузы, принадлежавшего римлянам.

Узнав через лазутчиков о таком маневре дикарей, Цезарь поручил охрану вала легату Лабиену и внезапно уехал.

У Цезаря не было ни одного задушевного друга; он имел девизом – «Кто мне не враг, тот друг» – то есть показывал расположение ко всякому, кто не ругал его в лицо, но никому не открывал свою душу, не доверял своих заветных дум.

В юности он пил вина очень мало, а теперь, состарившись, пил только воду.

Выпытать у него что-нибудь на пирушке не было возможности. Он нередко казался болтуном, балагуром, доступным увлечению, но только казался, а на самом деле вовсе не был; под личиной веселости и влюбчивости у него таился холодный расчет, в который никто не мог проникнуть.

Куда он уехал? Зачем? Скоро ли вернется? – никто в Женеве не знал.

Время шло. Солдаты римской армии скучали в Женеве, развлекаясь азартной игрой, ухаживанием за хорошенькими женщинами и кулачными боями с аллоброгами.

Фабий успел влюбиться в Адэллу-маркитантку и спускал деньги, играя с друзьями на ее счастье, как прежде у Цитерис, к недоумению своего верного Разини, считавшего самой хорошенькой из женевских женщин Беланду, дочь Друза.

Все, что касалось Беланды, представлялось Разине в самом лучшем цвете. И пиво, и закуска, и помещение в таверне Друза казались ему лучше других, потому что их подавала Беланда, но увы!.. Часто посещать эту таверну он не мог – денег не было. Да и зачем ходить туда Разине!.. Белокурая плутовка не показывала ему ни малейшего знака расположения, несмотря на все его заигрывания, и только мучила его своими насмешками.

Фабий был любим своими товарищами как забавный балагур, бесшабашный кутила, которому все нипочем в хмельную минуту. Влезть, рискуя сломать шею, на высокое дерево или скалу, куда никто не влезал, принять пари, выполнение которого в случае проигрыша никому не под силу, сесть на лошадь, на которую по ее строптивости никто не садился, – такие подвиги Веселый Воробей совершал в угоду товарищам без отговорок.

Прекрасный лицом, щедрый на подарки, безумно отважный, постоянно веселый и щегольски одетый, Фабий привлек к себе всех; женевские аллоброги полюбили его не меньше, чем римляне.

Именно такие помощники были нужны Цезарю. Угадав душу Фабия, император привечал его, прощая нередкие промахи по службе.

Фабий много болтал о божественности Цезаря, во что и сам искренне верил; пропаганда из его уст действовала на римских солдат и аллоброгов так успешно, что молва о чудесном происхождении от Венеры римского императора Галлии и его пятипалом коне быстро разнеслась далеко за пределы Женевы.

«Цезарь и его Фортуна» – сделалось всеобщей поговоркой.

Эти слова были сказаны Цезарем в юности, когда он, в то время веселый, богатый авантюрист, путешествуя для удовольствия, переезжал море на челноке в бурю, и перевозивший его рыбак боялся гибели.

– Не бойся, – сказал ему Цезарь, – ты перевозишь Цезаря и его Фортуну.

Переезд совершился благополучно, и Цезарь рассказал этот анекдот друзьям, веря в свое счастье.

Полководец с огненным взором черных глаз, сидящий на коне с ногами, похожими на человеческие, дивная молва о его происхождении от Венеры и близости к Фортуне – все это сделалось предметом общих толков. Все верили в счастье Цезаря и видели в нем гения.

Валерий Процилл жил также в Женеве, посвящая досужее время изучению галльского языка, который ему, как северянину, был немного знаком. Услышав его разговор об этом с Фабием, Церинт тут же вмешался, навязывая новопожалованному принцепсу в учителя того самого десятника Марка Меттия, который услужил ему. Глуповатый декорион, несмотря на свою хвастливость, понравился Валерию услужливостью и был приглашен им для разговоров по-галльски. Это их сблизило, и принцепс нимало не подозревал, какие ужасные петли на чужих шеях может затянуть этот человек, внешне совершенно безвредный.

Действительно, сам по себе как отдельное лицо, Меттий был существо безобидное. Добрый, глуповатый, необразованный, без малейшего честолюбия, он не мог оказаться ни интриганом, ни пронырой, ни злодеем иного рода.

Однако бывают на свете люди, которые роковым образом губят других без всякого желания им худа. Меттию послужили во вред две черты его характера: хвастливость и влюбчивость. Это с самого дня выступления в поход обратило на декуриона внимание многих. Одни его полюбили как весельчака, в отношении которого можно выкидывать всякие штуки, не опасаясь ссоры. К этим особам принадлежал и Люций Фабий, дразнивший декуриона своими успехами среди женщин, отвлекая от него своей щедростью поселянок и маркитанток, которые ему нравились.

Другие любили подтрунивать над его бесконечными росказнями о небывалых подвигах и богатом дядюшке.

Наконец, третьи заметили этого декуриона, видя в нем простака, удобного как орудие к достижению разных целей.

Между людьми этой последней категории был легат Марк Антоний. Со дня своего сближения с Фульвией он, бывший и прежде бесчестным хитрецом, под влиянием интриганки стал думать о себе как о человеке, имеющем все данные, чтобы сделаться владыкой Рима если не взамен Цезаря, то хоть после его смерти, и стал питать эти честолюбивые мечты, не разбирая средств для их выполнения. Антоний постоянно следил за Цезарем, стараясь угождать ему всячески.

По приезде в Женеву Антоний прежде всего постарался узнать, кто люб императору севера и кто не люб. Быстро возвышенный помимо выслуги в сан принцепса Валерий и восторженный Фабий, пропагандист божественности Цезаря, сильно не нравились Антонию, как и все, кого Цезарь привечал больше других. Антоний был слишком хитер, чтобы явно губить людей, мешающих его замыслам; он решил всячески мешать им, ставить всевозможные тормоза их служебной карьере, но так, чтобы этими тормозами были другие, а вовсе не он сам.

Он хвалил Цезарю и Фабия и Валерия, потому что Цезарь хвалил их; льстил им и лез в друзья.

Валерий уже давно понял душу этого интригана и всячески старался отстраняться от него, беречься, вел себя с крайней осторожностью, как поступают все практические люди, у которых рассудок берет постоянно верх над порывами сердца.

Фабий, остерегаемый другом, соглашался, что Антоний – вредный интриган, но не имел сил отстранить его от себя, любя его за веселость, пил и играл с ним, иногда в хмельной час открывая ему все заветные думы души своей.

Изучая характеры всех окружающих с чутьем ищейки, Антоний скоро понял и Меттия, и Церинта Разиню.

Разиня глуп, бестолков, забывчив, ленив, апатично покорен всякой участи, какая бы ни выпала ему на долю, но при этом честен, бескорыстен и предан своему господину до самозабвения, несмотря на брань и побои, какими Фабий часто наделял его за недоглядки и неряшество. Рассердить Разиню не было решительно никакой возможности; опутать его сетями любви также было нельзя. Антоний знал, что Разиня влюблен в Беланду, но его любовь была какая-то особенная – такая же ленивая и апатичная, как и все в его существе, – любовь Разини. Церинт любил, вздыхал, заигрывал с хорошенькой маркитанткой, но нимало не тужил, видя, что с нею заигрывают другие, не ревновал Беланду ни к кому и даже советовал своему господину любить ее вместо Адэллы. Саму эту Адэллу он терпеть не мог больше всего за то, что, полюбив ее, Фабий был равнодушен к Беланде, которая, по мнению Церинта, одна стоила любви. Ему хотелось, чтобы весь свет любил Беланду, как любил он, и вздыхал о ней, как он вздыхает.

Поссорить Разиню с господином из-за женщины не было возможности, как и из-за побоев.

Попробовав тут почву на том и другом пункте, Антоний решил оставить Разиню в покое и принялся подкапываться под карьеру сотника и принцепса с другой стороны. Меттий показался интригану более годным орудием, и он принялся за него.

Хвастлив, влюбчив, недогадлив, любит выпить лишнее и поиграть, при этом недурен собой и довольно богат, – такие данные были приняты в соображение легатом, и он стал следить за болтливым десятником.

Скоро Антоний, к своей радости, узнал, что Меттий также влюбился в Беланду и благодаря этому подружился с Церинтом еще больше, чем вследствие их первой курьезной встречи. Церинт рекомендовал десятника Валерию для упражнения в разговорах по-галльски. Антоний принялся плести сети интриг, избрав орудием этого простака. Через день или два новая удобная черта была открыта интриганом в характере его орудия: Меттий под хмельком был доступен маленьким пароксизмам вспыльчивости, которые быстро у него проходили, но все-таки в роковую минуту, при умении воспользоваться ими, могли послужить задуманному делу.

Кого любит веселая Беланда? Кого предпочло игривое сердечко этой прелестной блондинки, грациозной, как кошечка, и хитрой, как змейка? – Антоний разведал и это.

Беланда любить может всех добрых людей; влюбиться не способна ни в кого. Беланда слишком аккуратна, практична, рассудительна, чтобы сделать какую-нибудь глупость. Она постоянно обо всем советуется со своим отцом и поступает по его воле; ее отец Друз похож на галльский дуб, что значило его имя, – он тверд, как дуб, в своих убеждениях и ничто на свете не собьет его с раз принятой дороги, а его убеждения состояли в том, что дочь должна вести жизнь честную, несмотря на свой опасный промысел маркитантки.

И Беланда была честной девушкой, недоступной никаким соблазнам и подкупам.

Ее игривость и услужливость обворожили многих и среди прочих Меттия.

Чтобы разведать, насколько этот человек доступен увлечению, Антоний однажды напоил его и подзадорил, задев его самолюбие как племянника богатого дядюшки.

Меттий, не протрезвившись, отправился прямо к Беланде и после самых хвастливых, вычурных чувствоизлияний предложил очаровательной маркитантке свою руку и сердце для законного супружества.

Беланда ответила на предложение своего обожателя советом облить голову холодной водой и проспаться, а затем хотела уйти от него к другим гостям своей таверны, требовавшим то вина, то пива, то кушанья. Ей было недосуг выслушивать чепуху от пьяного декуриона. Меттий догнал ее и стал сулить все блага земные, а когда это не подействовало, – он обругал и прибил красавицу, что повело к общей драке в таверне, потому что одни посетители приняли его сторону, а другие стали защищать маркитантку.

Самолюбие Меттия сильно было польщено расположением Антония, поэтому и весьма естественно, что он подпал сразу под его влияние.

Встретив будто случайно после этой катастрофы десятника на улице, легат посоветовал ему попробовать в отношении Беланды последнее средство: возбудить ее ревность ухаживанием за другой девушкой, на которой можно жениться.

Меттий послушался и по совету Антония расставил сети Адэлле.

Что за особа Адэлла? Легат-интриган разведал и это: Адэлла на Беланду ничуть не похожа душой, как и наружностью. Дивная красавица-брюнетка, она напоминала Антонию римскую Цитерис, только была гораздо сдержаннее знаменитой танцовщицы в своих шалостях. Адэлла – существо таинственное, у нее ничего не разведать прямым путем. Репутация ее нравственности была темна, как и ее происхождение. Не было у Адэллы ни родных, ни друзей в Женеве; явилась она сюда неизвестно откуда.

Фабий любил ее со всем жаром своего сердца, любил безрассудно, и готов был бросить к ее ногам последние остатки родительских денег, полученных от отца на дорогу с угрозой, что это уже последний дар ветреному моту.

Предложение супружества со стороны богатого декуриона пришлось по сердцу бездомной девушке, но она не дала сразу своего согласия, обещая подумать, чем еще больше подзадорила самолюбивого человека отомстить Беланде за ее холодность женитьбой на ее сопернице по торговле.

Стоило Антонию шепнуть слово безумно влюбленному сотнику, и со стороны Фабия разразился взрыв ревности, всяких клятв и проклятий… Веселый Воробей попал в силки, расставленные для него интриганом.

На предложение Меттия со стороны Адэллы скоро последовал отказ, а Фабий был весел как никогда. Что этому было причиной – знали только три человека во всей армии; одним из них был принцепс Валерий, имевший право заключать и расторгать браки подчиненных ему аллоброгов.

 

Глава VI

За Рону!

День клонился к вечеру. Валерий сидел в своей квартире, упражняясь с Меттием в галльских разговорах.

– Если справедливо все, что говорили тебе аллоброги, то нравы дикарей за Роной ужасны! – сказал Меттий.

– Невольно поверишь, слыша ото всех одно и то же, – отозвался Валерий, – ужаснее всего, по моему мнению, у них клятва друзей-сольдуриев. Уверяют, что войска, составленные из таких людей, непобедимы. Каждая чета друзей смешивает и пьет свою кровь, пролитую из правой руки над могилой героя, произнося ужасные клятвы, а потом делит между собой решительно все, что бы ни удалось приобрести в течение всей жизни.

– Делить все… я не совсем понимаю это выражение. Есть предметы, которых не разделишь, например жена.

– Породнившиеся друг с другом сольдурии имеют общих жен и детей, как и все прочее, даже общую смерть. Если один умрет, то обязан умереть и другой.

Кроме этого, у дикарей есть много других варварских обычаев. Редкий пир у них кончается без драки, потому что они по большей части заносчивые хвастуны. В религии преобладает поклонение Вулкану, которого они зовут Камулом. Все у них очищается огнем, а не водой. Они прыгают через костры в праздники очищения вместо употребления святой воды (aqua lustralis); все нечистое и преступное сжигают, сжигают и пленных живыми в честь Камула.

Громкий хохот прервал эту беседу. В окошко впрыгнул Фабий.

– Болтают оба, точно сороки, а что болтают, даже подслушать нельзя, – сказал он, подсаживаясь к Валерию на скамью.

– Принцепс аллоброгов обязан знать язык своих подчиненных, а Цезарю нужны не одни герои, как ты, но и честные переводчики, – отозвался Валерий, – наемник может умышленно исказить перевод. Чтобы побеждать, надо знать, с кем воюешь. Войны начинаются мечами, а кончаются договорами. Как же ты-то сам будешь говорить без переводчика с вергобретами, которых мечтаешь взять в плен?

– Как говорил Церинт с Беландой. Ха, ха, ха! Он ей про мешок, а она ему про лавку. Ха, ха, ха!

– Не одни герои нужны Цезарю… Нужны ему и люди мира, дипломатии.

– Если у меня когда-нибудь выйдет с дикарем путаница, как у Церинта с Беландой, то я ему попросту голову отхвачу мечом.

– Не много же ты наберешь заложников и союзников при таком способе ведения войны!

– Что ты все киснешь, Валерий, в этой лачужке за галльской тарабарщиной?! Хоть бы ты, принцепс, сделал смотр гарнизону! И сам развлекся бы, и нас бы потешил. Ты совсем переменился со времени твоей ссоры с Клодием из-за бедной девочки. Бывало, ты стремился воевать не меньше, чем я, а теперь все толкуешь о мире. Неужели латиклава или синтезис нравятся тебе больше панциря?

– Латиклава или панцирь, для меня все равно, лишь бы не жить праздно.

– После смерти Летиции ты твердил, что желаешь смерти в битве, а теперь готов променять меч на тростниковую палочку писателя, а вражью кровь – на чернила, как трус, дрожащий за лишний год жизни.

– Твои слова, Фабий, не оскорбительны… от тебя ничто не оскорбительно, Веселый Воробей. Ты знаешь, что я не трус.

– А ни одного аллоброга не вызвал на кулачный бой.

– За что ж тузить кулаками мирных людей, когда минуты дороги для более полезных занятий?

– Да оторвись же от твоего Меттия с тарабарщиной хоть на часок! Пойдем к Адэлле пиво пить!

– Не приглашай в компанию весельчаков грустного человека.

– Скука ужасная! С кем-то бы ни выпить, мне все равно.

– Оттого, что твоя голова ничем не занята. Хоть бы любовь-то у тебя нашлась поблагороднее этой дрянной маркитантки! Что в ней хорошего? – сущая Цитерис. Даже компаньоны твои почти те же, что в Риме. Все сюда наехали, только хулиганы наши остались дома.

– Вот видишь, какова гениальность Цезаря! Он не взял сюда ни Клодия, ни Долабеллу.

– Антоний тут.

– Антоний славный малый на пирушках!

– Он мне не нравится. Что-то уж чересчур льстит всем, подражает Цезарю, только, на наше счастье, его подражания невпопад выходят. Он напоминает мне о гибели девочки, которая могла осчастливить меня, напоминает и позор нашего общего друга Аврелия… Его жену увез невольник Клодия или Фульвии.

– Что мне тут до Аврелия с его женой!.. Скука одолела… Пойдем выпьем.

– Не буду я пить. Сам Цезарь не пьет… Не буду и проигрывать мое жалованье даже на Цезарево счастье.

– А на что тебе деньги? Ты холостяк.

– Счастье человека, мой милый, – вещь загадочная. Иногда на развалинах одного здания зиждется другое, – более обширное и прекрасное. Летиция часто снится мне…

– Любовь к утопленнице твоя мания.

– С Летицией кончено… Я мечтаю не о ней.

– Но и не о славе с мечом в руке.

– Когда Летиция погибла, мне действительно сильно хотелось умереть, но потом я мало-помалу успокоился. Что сделано, не переделаешь… Alea jacta est, – говорит пословица, – жребий брошен. Теперь Летиция для меня не невеста…

– А Ундина, которая переселилась для тебя из Анио в воды Лемана, выходит оттуда по ночам, и шепчет тебе о будущем благополучии с ее более счастливой преемницей в любви.

– Полно хохотать, Фабий! Не играй тем, что свято для меня. Летиция снится мне… часто снится…

Валерий глубоко вздохнул.

– Что же она сулит тебе? – спросил Фабий, с трудом удерживая смех.

– Ничего она мне не сулит. Я только вижу ее, точно богиню, – ростом выше и лицом прекраснее, чем она была живая, одетую в белое траурное платье богатого покроя, с венком из сельдерея и фиалок над могилой деда… Летиция плачет и шепчет мне свои предсмертные речи – живи и старайся быть счастливым! Это ее завещание. Если мне удастся разбогатеть, то я воздвигну жертвенник тени моей милой и буду чтить ее дух, как нимфу-покровительницу.

– Уж не для того ли ты все копишь деньги?

– Коплю, потому что нет охоты мотать их. Я молюсь Летиции, прошу ее благословения, и часто, часто мнится мне среди моих одиноких дум, будто она незримо со мной. Это охраняет меня от всех соблазнов. Сердце мое охладело к женской красоте, не стремлюсь я к кубкам на пирушках. Нет, Фабий, не мани меня к вам! Я буду у вас, точно мертвый с живыми. Я ничего не имею общего с вами вне службы.

Меттий, сидевший все время молча на постели Валерия, внезапно подбежал к окну.

– Что это?! – вскричал он. – Зарево, шум, трубы играют, стук оружия… Чу!.. Друзья мои, не ворвались ли гельветы в Женеву?!

– Пусти! – сказал Фабий, бесцеремонно отталкивая десятника, и высунулся в окно.

Вдали где-то происходила суматоха, похожая на битву. По улице мимо квартиры Валерия бежал народ.

– Бегу в мою сотню воинов собирать, – закричал Фабий, – это гельветы… гельветы!..

Он бросился опрометью вон из комнаты, но на самом пороге налетел в потемках на своего Церинта. Они столкнулись. Сбитый с ног Разиня растянулся у двери.

– Кто тут?.. Что такое?.. Тьфу! Провались, Церинт! Я себе об косяк лоб разбил по твоей неловкости. С какими вестями?

– Ох, господин! А я по твоей ловкости затылком об пол грянулся.

– Ну, поднимайся! Некогда болтать… Что за тревога?

Фабий разом поднял Разиню и встряхнул, как яблоню.

– Ложился я спать, – начал Церинт по своему обыкновению рассказывать о деле с событий, к нему не относящихся.

– Знаю это, – перебил Фабий, – знаю, что тебе и Валерию постоянно спать хочется, чтоб грезить о недоступных возлюбленных. Говори, что за шум в Женеве… гельветы ворвались?

– Нет, не гельветы… наши приехали.

– Наши!.. Цезарь?

– Ложился я спать, а сам думаю…

– Нет мне дела до твоих дум. Говори, кто приехал!

– Кто… а все.

– И Цезарь?

– Я не видел. Лег я и задумался о том, какая тебе охота, господин, ухаживать за Адэллой, когда Беланда красивее…

– Ну!

Фабий знал, что от Разини прямо ничего не узнаешь, сколько ни перебивай его, он непременно расскажет целое предисловие, прежде чем сообщит в двух словах весть, ради которой явился.

– У Беланды, думаю, и пиво-то лучше, и комната чище… Вдруг шумят… по комнате кто-то крадется в потемках… меня кличут. Вглядываюсь… Адэлла. «Зачем тебя принесло?» – спрашиваю. А она: «Где твой господин?» Я сказал, что ты хотел у нее играть с Антонием на Цезарево счастье.

Адэлла рассердилась. «Твоего господина, – говорит, – надо всякий раз искать с собаками по всему городу».

– Нечего, – говорю, – его собаками травить… Не у тебя он, так у Валерия Процилла.

– Ступай, – говорит, – сам за ним, а я измучилась от беготни. Скажи, что Цезарь приехал и требует к себе всех. Стал Цезарь за городом на отдых; с ним огромное войско; он прислал сюда гонца. Только гороху поедят Цезаревы солдаты и сейчас в поход за Рону… И сюда-то, вишь, зашли только затем, чтобы наших прихватить.

– Цезарь здесь… сейчас за Рону… да ты не бредишь… не врешь, Церинт?

– Вру, если соврала Адэлла.

– Сейчас в поход!

– За Рону, вишь, к дикарям, на погубление… Что ж это такое, господин!.. Разве так можно гонять солдат? Ничего не сказавши…

– Может быть, Церинту угодно, чтоб император посоветовался с ним, желает ли он к дикарям, – заметил Валерий, уже связавши в узлы кое-что из своих вещей.

Фабий расхохотался и, ударив по плечу Разиню, вскричал:

– Молодец! Если бы Цезарь с тобой советовался, то, верно, все спал бы, как ты, или жевал пряники, как твоя сестра. Живо, Церинт! Поедем добывать Гиацинте пряники у дикарей! Да здравствует император Цезарь и его Фортуна!

 

Глава VII

Первые шаги по стране неведомой. – Разиня резонирует

Цезарь побывал в Северной Италии, собрал там пять легионов и вернулся назад. Захватив воинов, бывших в Женеве, он, едва отдохнув, повел их за Рону в землю сегузианов. Сегузианы были первыми дикарями, с которыми пришлось встретиться Цезарю; они приняли римлян мирно. Гельветы между тем уже успели напасть на эдуев и изменнически опустошить их земли, уводя людей в рабство и расхищая имущество.

От эдуев прибыли послы умолять Цезаря о защите. Цезарь стал лагерем на реке Араре (Саоне), впадающей в Рону. Ночью лазутчики донесли, что три четверти войска гельветов уже перебрались через реку. Цезарь пошел в обход и напал врасплох на оставшихся по ту сторону. Дикари разбежались и попрятались в лесу.

Эти гельветы принадлежали к племени тигуров, которые убили консула Кассия и провели с позором под ярмом его войско. Роковым образом победители римлян на этот раз первыми получили от них мзду.

После сражения Цезарь приказал навести мост через Арар и погнался за тигурами. Дикари прислали послов.

Для Цезаря, наконец, появилась возможность явиться в мире тем, кем он был на самом деле – властителем, наследником идей Катилины.

Знаменитый заговорщик испортил успех своего дела, главным образом, двумя непоправимыми ошибками. Первая из них состояла в том, что он слишком громко давал народу невыполнимые обещания, а вторая – что он предпочел сражаться со своими противниками на римской почве, не упрочив своего влияния на приверженцев предварительными успехами вдали от отечества.

По тактике Цезаря видно, что он понял это как нельзя лучше и, пока был в Риме, старался, чтобы никто не угадал его истинное лицо под маской волокиты. Никто и не опасался, что легкомысленный мот способен затеять нечто серьезное…

Достойна упоминания еще одна черта в действиях Цезаря, доказывающая, насколько его тактика была противоположна тактике Катилины.

С момента своего вступления на политическое поприще Катилина проявил себя сторонником террора, палачом Суллы, другом контрабандистов, а в заговоре у него самыми энергичными личностями были женщины; они его возвеличивали (Орестилла и Семпрония), они же его и погубили (Фульвия, фаворитка Курия).

Цезарь, прослывший отъявленным дамским угодником, не предоставил ни одной из них никакой серьезной роли в своих действиях. Даже Клеопатра египетская явилась чем-то мимолетным, призрачным, каким-то второстепенным аксессуаром при его особе. Ни дочь его, ни одна из его жен, ни одна из любимых им аристократок не имели положительно ни малейшего влияния на его судьбу. Женщины – его любовь, игрушки досуга, более ничего.

Как человек Цезарь является взору историка постоянно влюбленным, по большей частью удачно, но как политик он чужд женского влияния.

Мы не видим подле него и мужчины, которого можно было бы назвать его фаворитом, каким были Лентул Сура у Катилины или Цинна у Мария, хотя многие из его современников пытались набиваться к нему в советники. Он любил Антония, Цицерона-младшего, Брута, любил многих, но не подчинялся никому. Он как выступил, так и сошел со всемирной сцены, пробывши на ней одиноко главным лицом без наперсника. Все его друзья остались сзади него в хоре, не соединившись в дуэт с его личностью.

Со дня посольства тигуров роль Цезаря на исторической сцене начинает проясняться.

В Женеве против гельветов он действовал еще как простой император-вождь, зависимый от сената, теперь же, на Араре, Цезарь впервые является как неограниченный повелитель пяти легионов в неприятельской стране, уже слышавшей победный звук его оружия. Он здесь сбросил маску скромности и явился тем, кем хотел быть, – властелином, героем, полубогом.

Выступая вслед за ликторами-телохранителями, одетый в роскошную белую одежду, расшитую пурпуром и золотом, в блестящем панцире и военном плаще Цезарь вышел из своей палатки после завтрака и направился уверенными шагами к лагерной площади, где уже было готово для него под навесом возвышение с курульным креслом.

Свита, состоящая из высших чинов армии, также богато одетая, последовала за своим императором и расположилась стоя вокруг него, сидящего.

Не намереваясь ни в каком случае заключать мир с галлами, Цезарь держал себя сообразно этому плану. Дикари еще не очень боялись римских мечей; победа над Кассием была слишком свежа в их памяти. Они выбрали в послы Дивикона именно потому, что этот вождь поразил Кассия, чтобы самым его именем сразу сбить спесь с пришельцев.

– Привести послов от варваров! – сказал Цезарь, как будто не замечая, что эти послы уже давно ждут его на площади.

– Послы гельветов-тигуров здесь, божественный Юлий, – доложил легат Антоний, претендовавший на то, чтобы считаться самым приближенным среди любимцев.

Дикари подошли с переводчиком. Они были одеты в звериные шкуры мехом наружу с цельными мордами на головах вместо шлемов. Вдоль спины у них висели неостриженные волосы, жесткие, как щетина, и бесцветные, как лен. На груди бряцали железные цепи с вставками звериных зубов и стеклянных бус. На ногах у них были штаны из клетчатой холстины, а обуты они были в некое подобие римских сандалий с деревянными подошвами.

– Что племя тигуров желает сказать народу римскому через меня, представителя его? – гордо спросил Цезарь.

Услышав этот вопрос от переводчика, Дивикон ответил:

– Гельветы-тигуры согласны заключить мир и жить там, где Цезарь укажет им, но пусть Цезарь не слишком надеется на свои силы… Вспомни, Цезарь, беду римлян и доблесть гельветов! Ты напал врасплох на часть нашего войска, не имевшего возможности получить помощь из-за реки, и разбил ее… Это не беда для нас… Не гордись этой победой! Наши предки завещали нам сражаться в открытом поле, лицом к лицу с врагами, а не хитростью из-за кустов под покровом ночи. Берегись, Цезарь! Эти места могут сделаться новым вековечным памятником бед Рима!

– Я отлично помню событие, на которое ты намекаешь. Если бы я хотел это забыть, то вы, гельветы, вашими новыми оскорблениями напоминаете обиду, нанесенную моему отечеству. Вы хотели насильственно проложить себе путь через римскую провинцию и разорили земли наших союзников. Ваша хвастливость повлечет за собой возмездие богов.

Если вы дадите нам заложников и вознаградите эдуев с аллоброгами за нанесенный вред, то я согласен на мир.

Эту речь Цезарь произнес таким высокомерным тоном, что если бы даже дикари были чрезвычайно напуганы, то все равно гневно возмутились бы. Сейчас же, явившись в качестве посольства больше для разведки, нежели с действительным желанием мира, они, переговорив между собой, ответили надменностью на надменность.

– Гельветы берут заложников, а не дают. Римляне уже изведали это, – сказал Дивикон и ушел, не прощаясь.

Эти переговоры с дикарями оказались предлогом к формальному объявлению войны. Случилось именно то, чего хотелось Цезарю.

– Эй, медвежьи головы! – закричал вслед послам караульный у ворот лагеря. – Берегитесь! Наш лысый не только любезничает, но и драться умеет.

– Граждане, жен охраняйте!

– Лысого хвата ведем… – запел другой легионер, сидя на бочке и оттачивая меч.

Из этих куплетов впоследствии сложилась песня в войске, не особенно лестная для нравственной репутации Цезаря.

– Церинт! Косматый разиня! Скоро ли я добужусь?! – кричал Фабий после переговоров с послами, возвратившись с ночного совещания из палатки Цезаря.

– Сейчас, сейчас, господин… Что угодно? – забормотал лентяй спросонья.

– Седлай коня!

Фабий стащил Разиню с постели и встряхнул за плечи. Церинт, разбуженный среди самых блаженных грез о материнском доме, Риме, Беланде и тому подобном, никак не мог опомниться, повторяя вопросы, но не двигаясь с места для выполнения приказания.

– Седлай коня! – повторил Фабий чуть не десятый раз. – В поход!

– В поход? Ночью-то?

– А тебе тут хотелось бы спать, как дома?.. Барра! Не разговаривать!.. Пошел!

Лишь выйдя из палатки на свежий воздух, Разиня понял суть господского приказания. Конница в числе тысячи человек готовилась к выступлению. Сотня Фабия также участвовала в этом и ждала своего центуриона.

Разине было холодно и от суровой погоды, и от дремоты, но – делать нечего, – он оседлал своего и господского коня и повел к палатке, бормоча про себя с досадой:

– Экие тут страны гиперборейские! У нас, верно, теперь от жара все мечутся из угла в угол… Рыбакам в воде жарко… А тут давно лето на половине, но все холод и холод, точно зима. Одно слово – дикарщина!

Эта «дикарщина» день ото дня становилась Разине противнее, главным образом потому, что спать мешала.

Конница понеслась в погоню за гельветами, свернувшими лагерь, чтобы разведать, в какую сторону они двинулись. Ровная открытая степь расстилалась пред ними, освещенная луной. Вдали виднелись медленно удалявшиеся ряды арьергарда гельветов. Сердца римских воинов разгорелись удалью, и они с криком «барра!» понеслись вдогонку. Гельветы быстро развернулись лицом к подъехавшим врагам и с диким хохотом ударили на них. Гельветский арьергард в числе пятисот человек прогнал тысячу римлян с большим уроном. Хорошо зная местность, дикари после стычки попрятались, точно исчезли.

Уныло поехали разбитые удальцы навстречу всей армии Цезаря, также выступившей в поход. Цезарь сделал выговор командирам конницы за самовольное нападение в открытом месте.

Церинт, раненный в ногу, плакал весь следующий день, сетуя, что добровольно заехал в такую глушь с господином.

– Убирайся домой! – сказал ему Фабий со своей всегдашней веселостью. – Тебя здесь насильно не держат.

– Убирайся… а как отсюда убраться-то? Один не побредешь степями… Еще, пожалуй, те медведи-то облапят да сожгут в деревянном идоле. Говорил я, господин, что не в пример бы лучше тебе ехать за Крассом на Восток, чем сюда… так и вышло… что тут? – ни побед, ни добычи, одни дикари да холод.

– А тебе сразу хотелось бы золота и теплой печки?

– Хоть бы и не золота, а так… что-нибудь повеселее.

– И поспокойней?

– Хоть бы с неба-то этой пасмури не было!.. А то начальство все гоняет с места на место… Ты все за плечи трясешь, как нарочно, в самую полночь… На небо взгляну, – и тут неутеха – дождик, туман да ветер. Нынче вот, наконец, и последней беды дождались – побили нас дикари, да еще с хохотом высунутыми языками дразнили… Что это такое?! Аней убит, Викторин умирает, я, пожалуй, сделаюсь хромым от этой раны. Куда ж я хромой-то денусь? – придется повесить лютню или гусли за плечи да бродить по деревенским свадьбам, наигрывая плясовую за два семиса, когда хлеба съешь больше, чем на сестерцию в день. Эх, господин, пропаду я, горемычный, тут!

– Ха, ха, ха! Царапины испугался! Ай да храбрец! Сидеть бы тебе дома, да ловить рыбу с отцом, получая от него затрещины!..

– Эта рана хуже всякой батюшкиной затрещины… Вся нога распухла… Говорил я и Аминандру, чтобы не ходил к дикарям… один от него был ответ: малый старого не учит. Вышла моя правда – пошел да пропал без вести. Так пропадем и мы.

Отпроситься бы тебе, господин, под каким-нибудь предлогом в Женеву, благо мы еще не далеко зашли…

– Зачем?

– И уехать оттуда домой.

– За это голову снесут.

– В Риме не снесут. Сказал бы ты там сенаторам – что ж, мол, это, почтенные отцы! Цезарь завел нас в трущобу на бесславную погибель. Не все в Риме за Цезаря… на него управа найдется.

– Ну уж, друг милый, ты меня на это подучивать не пробуй! Где Цезарь, там и я.

– Ты погибнешь… мама твоя затоскует…

– Есть у меня теперь другая мать, дороже родимой – Фортуна Цезаря.

– Прав наш Аврелий! Мама твоя бранила его, будто он тебя портит, поддерживая в желании ехать под Фезулы, а он сказал ей в ответ: «Я не испорчу твоего сына, тетя, ты сама портишь его, сближая с Юлием. Этот Юлий Цезарь собьет его с толку скорее, чем я». Так и вышло… заладил ты, господин, одно – Цезарева Фортуна…

– Да, Цезарева Фортуна – моя единственная богиня, моя мать, жена, сестра, все, весь мир мой в ней одной.

– И пропадешь с этой Фортуной! Свернешь ты себе шею, – говорил тебе Аврелий.

– Лучше свернуть шею ради Цезаря, чем сберечь ее, никому не нужную, бесполезную.

– Господин! Дорогой мой Люций Фабий! Делил я с тобой игры детские, буду делить и все беды житейские. Не гневись ты на неразумные слова твоего слуги. Я говорю, что сердце мое велит говорить… чует мое сердце в этих скитаниях одни беды… ты пропадешь… пропадет с тоски и твоя матушка.

– И завоют все ее собачки… Ха, ха, ха!

– Я тебе говорю серьезно, а ты принимаешь со смехом… пожалей матушку! Вспомни, как она, бедная, билась в рыданиях, провожая тебя! Вспомни, как она проклинала Цезаря, повторяя, что за всю ее любовь не ждала от него такой награды: «Мало ему людского злоречия, запятнавшего мое имя, – говорила она, – мало ему моей ссоры с мужем; разбил он окончательно мое сердце, отнял у меня моего мальчугана».

– Матушке хотелось, чтобы я у нее сидел, да ее собачкам ушки почесывал!

– Эх, господин! Не такова твоя матушка, чтобы видеть тебя лентяем, бездельником – хотелось ей видеть тебя таким, как твой отец: сенатором… в почете…

– Чтобы я только языком болтал, обтирая скамью тогой… наболтаюсь еще по этим сенатам и форумам… будет для этого время, когда на войне прославлюсь да состарюсь.

– Ой ли, господин! Состаришься ли!

– Или век молодым буду?

– Иной и остается молодым, не старится… в сырой земле… в могиле темной…

– Особенно часто это бывает с трусами, которые ноют от царапины.

– Я что? Я – бобыль, никому не нужный… У моих родителей помимо меня да двух выданных сестер осталось дома три сына да дочерей не сочтешь сколько… они рады были сбыть меня с хлеба долой… Ты – другое дело… вспомни, господин, что ты – единственное сокровище у твоей мамы, вспомни, что ради одного тебя отец твой простил ее ветреность с Цезарем и снес дурную молву о ней; без тебя их любовь порвется…

– А мне какое дело?.. Если люди захотят ссориться, то никакие дети не помирят. У твоих родителей осьмнадцать человек детей, да мира-то никогда не бывало, – все ревнуют друг друга да дерутся из-за пустяков.

Чу!.. Церинт, трубы играют общий сбор к палатке императора… Забудь свою царапину и живо за мной!

Церинт, охая, поплелся за господином.

 

Глава VIII

Голод. – Победить или умереть! – След Амариллы. – Разиня находит тетку

Время шло для римлян в постоянных переходах с места на место. Редко удавалось им отдохнуть хоть одни сутки. Гельветы, возгордившись победой, стали нападать на лагерь. Цезарь запрещал своим воинам вступать в битву с дикарями, довольствуясь одной обороной; он следовал за врагами шаг за шагом на расстоянии пяти-шести миль.

Лето подходило к концу, но жатва не созрела; был неурожай по случаю холодов. Войску римлян начал грозить голод. Гельветы увлекли Цезаря внутрь страны далеко от берегов Арара, и получать по этой реке хлеб из Женевы стало нельзя.

Цезарь требовал провианта от эдуев, но те со дня на день откладывали доставку под предлогом жатвы и молотьбы. В войске прошел слух о ненадежности этих союзников, будто эдуи во множестве толкутся при лагере только для шпионства и помех.

Цезарю удалось поссорить между собой самых влиятельных лиц этого племени – вергобрета Лискона и богача Думнорикса. Сойдясь у него на личную встречу, дикари перебранились до того, что Лискон прямо обвинил Думнорикса в измене.

С этого момента тактика Цезаря вступает в новую фазу под девизом:

– Разделяй и властвуй!

Он начал разузнавать о родстве и взаимоотношениях главных лиц всех племен Галлии, выискивая удобную арену для интриг.

Когда Думнорикса арестовали, за него заступился брат его Дивитиак, соперник Лискона по притязаниям на власть вергобрета эдуев.

Поощряя усердие своих сподвижников, Цезарь вел все важные переговоры с дикарями через Валерия Процилла, уже хорошо говорившего по-галльски. Через него Цезарь говорил с Дивитиаком, когда тот явился просить помилования Думнориксу.

Дивитиак, как истый дикарь, плакал и обнимал колена Цезаря, умоляя не отдавать его брата на суд партии Лискона. Цезарь ласкал и Дивитиака, и Лискона, не сводя их вместе и обещая одному спасение Думнорикса, а другому – его гибель, стараясь, чтобы затянувшийся гордиев узел не распутался без меча.

Между тем недостаток провианта ощущался все сильнее. Чтобы избегнуть голода, Цезарь решился на крайнюю меру – повел войско к городу эдуев Бибракту, чтобы миром или войной, но непременно достать провиант, не внимая больше никаким обещаниям дикарей.

Изменники дали знать об этом гельветам, и те решились воспрепятствовать римлянам идти к житницам. Видя их приготовления к битве, Цезарь принял этот вызов, потому что уклоняться от сражения было нельзя; приходилось победить или умереть с голода.

Произошла кровопролитная битва, в которой долго счастье улыбалось то одним, то другим; наконец, римляне уже под вечер прорвались к неприятельскому обозу, служившему гельветам вместо лагерных окопов, и взяли его.

Гельветы в числе ста тридцати тысяч человек ушли в область лингонов, покинув, между прочей добычей, знатных лиц, среди которых были дочь и сын Оргеторикса, схваченные гельветами как заложники, а теперь попавшие в плен к Цезарю. Церинт вышел невредимым из густой лютой сечи, куда увлек его пылкий Фабий, и нога его перестала болеть, потому что он перестал о ней думать.

– Уж именно Цезарева Фортуна! Что и говорить! – бормотал он после битвы, начиная понемногу поддаваться всеобщему очарованию личности императора.

– Я говорил тебе, что Фортуна Цезаря непобедима, – отозвался Фабий с восторгом.

Из Женевы за Рону перешла Беланда и ее отец Друз-аллоброг. Солдаты переправили хорошенькую маркитантку на галльской лодке, называемой беландой, и острили, что перевезли Беланду в беланде.

Церинт по-прежнему ухаживал за этой плутоватой девушкой, но без малейшего успеха. После победы над гельветами при бибрактской дороге, он, временно ненужный господину, вызвался стеречь пленных, которых наметил себе Друз, чтоб, купив у войскового квестора, перепродать потом с барышом или отпустить, взявши выкуп.

Церинт некоторое время расхаживал перед палаткой и скучал, досадуя, что Беланда не идет проведать свой живой товар. От скуки он зашел внутрь взглянуть на этих новых дикарей. Их было пятеро – два мальчика, две девушки и пожилая, но еще очень крепкая женщина.

Эта последняя была некрасива и, по-видимому, служила в чернорабочих, – нечто вроде прачки или судомойки. Теперь, от испуга, она выглядела весьма жалко. Костюм ее состоял из одной грубой юбки и маленького платка, крестообразно перевязанного на груди. Рыжие волосы были растрепаны, а серые глаза трусливо блуждали по сторонам. Тяжелые цепи обременяли ее руки и ноги, резко звеня при каждом движении пленницы.

Церинт взглянул на эту дикарку, и сердце его сжалось тоской. Рыжая галлиянка напомнила ему его мать, такую же рыжую и крепкую пожилую женщину из племени лигуров, давно получившую свободу и вышедшую замуж за рыбака с берегов Неаполитанского залива.

Напомнив Церинту своим лицом мать, пленница напомнила и все его прошлое. Юноше невыразимо захотелось домой из неприветливой страны дикарей, назад, в страну лазурного неба и теплого солнца, где розы цветут круглый год и зимой можно купаться в водах веселой Байи. Тоска по родине сильно, как никогда, охватила душу Церинта… Вспомнились ему его веселые братья и сестры, из которых ласковее всех была Гиацинта; вспомнились все деревенские сверстники… Он в отчаянии схватил себя обеими руками за волосы, выбежал из палатки, сел у ее входа, и горько, горько заплакал.

Церинту сильно хотелось поговорить с пленницей, но без посредства Беланды это было невозможно. Его тянуло к старой галлиянке, он решился говорить с ней, хоть бы вышла путаница худшая, чем в женевской таверне, вошел в палатку и, приблизившись к пленнице, хотел взять ее за руку, чтобы говорить, не дожидаясь прихода маркитантки.

Дикарка с ужасом отодвинулась прочь, вырвав руку. Церинт ткнул ее в грудь пальцем и заговорил:

– Как зовут тебя? Гаруда? Этельрэда?

Галлиянка силилась отстранить нежеланного собеседника, а тот продолжал называть галльские женские имена, пока она не поняла его.

– Гунд-ру, – тихо ответила она.

– Гунд-ру? Ты Гунд-ру?

Она утвердительно кивнула.

– Гельветка? Ты гельветка?

Пленница заговорила что-то непонятное, отрицательно мотая головой.

– Нет? Кто же ты? Секвана? Ты секвана?

– Седуни, – ответила Гунд-ру, указав на себя.

– Из племени седунов? Ты седуни?

– Седуни.

Продолжая говорить по-галльски, она указывала на звенья цепи, твердя что-то о гельветах, из чего Церинт заключил, что она была невольницей у гельветов. Он подсел к галлиянке, заметив, что та перестала бояться его.

– Гельветы злые? – спросил он, стараясь помочь себе мимикой и тоном голоса. Пленница сделала презрительную гримасу.

– Гельветы тьфу? – и Церинт плюнул.

Гунд-ру тоже плюнула. Они начали понимать друг друга посредством мимики и общепонятных слов. Есть на земле язык, на котором люди понимают друг друга без его изучения, – язык природы.

– Не был ли в землях гельветов или седунов грек… эллин… такой вот… высокий?

– Грек… эллин… да.

Гунд-ру, ударяя по своим пальцам, говорила, что в Галлии бывало много греков и высоких, и низеньких, старых и молодых; для обозначения старости она указывала на свое лицо, а молодости – на Церинта, повторяя – эллин.

– Бусы продавал эллин? – спросил он.

Пленница указывала то на свой платок, то показывала, как пьют, твердя: «Эллины греки».

– Вино… платки… всякие товары… а не было ли такого, что ходил с собакой? Эллин – тра-ла-ла на гуслях вот так, а собака плясала… пес… гам, гам, гам! Так плясала, на задних лапах?

Церинт показал, как пляшут собаки. Гунд-ру поняла и это, кивая утвердительно.

– Аминандр?

– Да… Аминандр и Фаон.

– Фаон его собака. Фаон гам, гам!

– Да.

– Он жив? Где он?

Гунд-ру что-то говорила, указывая на свои усы и прибавляя к имени Аминандра имя Амарти.

– Амарти? – спросил Церинт. – Кто Амарти?

Никакого толка нельзя было добиться без помощи перевода из этой беседы, но Церинт не мог отстать от Гунд-ру, давшей ему нить к отысканию пропавшего старика, нечто интересное среди скуки его жизни.

– Амарти эллин? – спросил он.

Гунд-ру покачала головой отрицательно.

– Амарти галл?

– Да… королева Амарти… Луктерий кадурк ее муж… вергобрет.

Гунд-ру тщетно старалась что-то объяснить, упоминая Аминандра, Луктерия и Амарти, указывая на свои цепи, ударяя себя по щекам, показывая, как режут горло, но Церинт ничего не понял, кроме того, что ей известен Луктерий кадурк, что он или Аминандр кого-то бил, зарезал, заковал в цепи, или хотел это сделать.

– Амарти хорошенькая? – спросил он, поясняя слова воздушным поцелуем.

– Да, – и Гунд-ру показала, как плачут и рвут волосы с отчаяния, повторяя: – Амарти.

– Луктерий надел цепи на Амарти?

– Битуриги… Аварикум… – ответила Гунд-ру, показывая на свои цепи, а потом на меч Церинта, – битуриги… Амарти… битуриги… Эллин… Аминандр.

Церинт уже успел узнать и запомнить несколько самых употребительных слов галльского языка, часто повторяемых в лагере аллоброгами и эдуями.

– Битуриги… кадурки… война? – спросил он.

– Война, – ответила Гунд-ру и заговорила опять что-то непонятное, упоминая арвернов и другие племена: – Луктерий и Верцингеторикс-арверн сольдурии…

– Сольдурии… так… а Амарти?

– Амарти и Луктерий… Амарти и Верцингеторикс… сольдурии…

– Жена двух королей?

– Нет… Аминандр… Амарти… битуриги… – разобрал Церинт из ее фраз, и был очень рад, что в палатку наконец явилась Беланда с пищей для пленных.

– Молодые, верно, надоели, что ты подсел к старухе! – со смехом заметила хорошенькая маркитантка.

– Невольно подсядешь к старухе, если молодые ветренее и холоднее здешнего ветра! – ответил Церинт таким же тоном. – И притом эта старуха преинтересная… помоги мне, Беланда, говорить с ней! Надо… очень надо.

– Мне некогда, у нас теперь после победы полна таверна гостей. Надо ему тут через меня со старухой любезничать!

– Ах, какая ты, право! Только бы несколько словечек… узнать, что она говорит… Беланда, милочка! Всю добычу готов отдать за это…

– Добычу, которой не принес?

– Успеешь к гостям… останься на минутку! Эта старуха знает попавшую в Галлию римлянку, мою знакомую, которая исчезла без следа. Эта римлянка близка не только мне, но и моему господину.

– И ему?

Беланда сдалась в надежде, что, сделав приятное Фабию, получит барыш, и начала переводить речи старухи.

– Ты говоришь, что Амарти – римлянка, но Амарти римлянкой себя не называла. Она была королевой кадурков, женой вергобрета Луктерия… – сказала Гунд-ру.

– Была?.. А теперь? – спросил Церинт.

– Он ее покинул.

– Покинул! О, Беланда! Продолжай ради всех богов!

– Чему ты так сильно обрадовался? Верно, эта Амарти нравилась тебе? – сказала маркитантка насмешливо.

– О, да! Она была добра… она…

– Была прекраснее всех на свете и свела с последнего ума твою бестолковую голову…

– Она была женой римского патриция… ее историю я тебе расскажу после… о, продолжай!

Беланда продолжала переводить речи старухи.

– Уже четыре года, как Луктерий вернулся домой, спасшись бегством из рабства от римлян при помощи Амарти, вернулся вместе с ней.

– Почему же он покинул ее? Разлюбил?

– О, нет! Луктерий и Амарти сильно любили друг друга и были счастливы целый год. Этот год миновал; Верцингеторикс-арверн, сольдурий Луктерия, предъявил свои права на жену его. Амарти не захотела быть женой двух мужей и отвергла все ласки арверна.

– Отчего ты знаешь ее, Гунд-ру?

– Я родственница Луктерия; мой муж был кадурк… его убили гельветы. Я родня и Амарти по ее матери.

– По ее матери?! Ее мать – римлянка.

– Нет, она называла своей матерью Кет-уальд, лигурийку, живущую далеко на юге, откуда греки привозят к нам вино. Я по отцу седуни, а моя мать – лигурийка из римских владений. Она была теткой Кет-уальд.

Церинт сильно взволновался.

– Я сын Кет-уальд, которую римляне зовут Катуальда! – вскричал он вне себя, с новыми слезами. – Кетуальд лигурийка моя мать… моя мама!

Гунд-ру с удивлением взглянула на него, поняв возглас раньше перевода. Удивилась и Беланда, считавшая его римлянином.

– Переводи, переводи, Беланда! – умолял он, готовый упасть к ногам маркитантки. – Моя мать была взята в рабство ребенком и забыла родной язык… она забыла бы и свое происхождение, но с нею вместе был взят и ее взрослый брат. Они попали во власть одного господина и не разлучились: оттого моя мать знает свое происхождение.

– Брат ее писал домой через купцов о своей судьбе, надеясь, что его выкупят, – сказала Гунд-ру, – он был хорошим воином… силачом.

– Но очень злым, свирепым, – перебил Церинт, – он бил мою мать за ее привязанность к госпоже и обычаям Рима. Его звали Бербикс.

– Так. У него была в Лигурии богатая родня; его хотели выкупить, но не успели… сначала мешали волнения в Лигурии… богатые родные Кет-уальд скрывались в горах, а потом Бербикс бросил господина и ушел на разбой за Спартаком. Кет-уальд после усмирения гладиаторов прислала родным весть о смерти брата – он погиб с шайкой бандитов – а сама отказалась ехать домой, получив свободу без выкупа. Это было уж очень давно… около двадцати лет тому назад… Амарти говорила, что Кет-уальд счастлива.

Церинт бросился на шею пленнице, целуя ее. Старуха ответила лаской на ласку, узнав своего родственника, сына двоюродной сестры.

Беланда между тем приложила одну свою руку ко лбу, глубоко задумавшись. Ее рыжий воздыхатель оказался вовсе не нищим, как она полагала; у него есть богатая родня и он – не римлянин… а ее отец сказал, что… – На этом пункте она улыбнулась.

– Мою мать отдали из Лигурии замуж за вождя седуни, – продолжала Гунд-ру, – а меня отец отдал за кадурка. Тогда был общий мир, и жилось всем отлично, но мир никогда не бывает долго в Галлии.

Когда мечи ржавеют в ножнах у воинов, а копья тупыми висят над изголовьем их лож, грозный Дит гневается на изнеженность сынов своих и колеблет землю, Гезу гремит в небе громом, а Камул голодает от недостатка человеческих жертв и посылает на нивы засуху.

– Скажи мне об Амарти! – попросил Церинт.

– Амарти… бедная Амарти! Луктерий не мог защитить ее от своего сольдурия и покинул… уехал на охоту в арвенские горы, предоставив Верцингеториксу склонять ее к любви лаской или увезти насильно. Луктерий был печален, но клятвы нарушить не хотел. Он должен был уступить жену другу на год. Амарти была хороша, как Белизана, богиня луны… Она не пошла добровольно к арверну; он не мог уговорить ее, но вытребовал от кадуркских старшин.

Настал праздник сбора священной омелы с дубов. Друиды срезали ее золотыми серпами и раздавали народу при первом появлении луны. Все ликовали, только одна Амарти грустно бродила среди пирующих, вздыхая о своей горькой участи. Верцингеторикс сказал ей, что увезет ее к себе, лишь только родится ее первенец. Она умоляла старшин о защите, но ей было отказано в силу того, что клятва сольдуриев ненарушима.

В землях кадурков тогда были греки; они продавали вино, бусы и пестрые ткани; был в этом купеческом караване старик, заставлявший собаку плясать и певший веселые песни, бряцая искусно на лютне. Он умел говорить по-галльски и спрашивал об Амарти.

– Аминандр?

– Купцы его так называли. Амарти увидела его, и ее грусть сменилась радостью. Она заговорила с греком, но никто не понял их речи.

Радость Амарти быстро исчезла… грек сказал ей ужасное слово… она упала на землю без чувств… Мы после узнали, что это слово было: «двумужница». Через два дня вернулся Луктерий домой после долгой отлучки. Жена встретила его гневно и назвала обманщиком; он уверял ее в своей любви, клялся, что любовь вынудила его к обману.

Амарти дала Луктерию пощечину. Он не снес этого и избил жену. Амарти говорила ему о своем римском муже, которого считала мертвым, но грек сказал ей, что он жив, и о клятве.

– Зачем ты не сказал мне, что у тебя есть сольдурий, когда клялся защищать меня как супруг от всех обидчиков? – говорила она. – Зачем сулил ты мне счастье и покой в Галлии? Здесь живут дикари, злодеи, не уважающие самых святых прав женщины. Зачем обманул ты меня ложной вестью о смерти моего мужа и завез сюда? Пусти меня домой, на юг; отвергнутая мужем как изменница, я буду жить у Кет-уальд. Вспомни, что я спасла тебя от рабства, и пощади меня! Я не хочу переходить, как рабыня, из рук в руки от тебя к твоему ужасному другу, которого ненавижу!

Она обнимала колена Луктерия со слезами. Луктерий заковал грека Аминандра в цепи, но не убил, потому что по просьбе других купцов за него вступились старшины племени. Они хотели разобрать это дело на суде, а Луктерий старался замять его, чтобы не разгласить тайну его дурного поступка. Он посылал Аминандру золото, чтобы купить его молчание; грек отвергнул дары. Луктерий послал ему отраву, но купцы вылечили его.

В нашем краю был тогда арверн Эпазнакт, родственник Верцингеторикса, хотевший быть его сольдурием вместо Луктерия и, вследствие неудачи в этом, ненавидевший обоих.

Эпазнакт настоял, чтобы собрался совет старшин разобрать дело купца. Совет собрался, и на нем случился ужасный скандал. Эпазнакт стал рассказывать все, что слышал от грека, укоряя кадурков за избрание вергобретом лжеца.

У Амарти в Риме был другой муж, богатый и знатный. Луктерий увез ее обманом при помощи жида, уверив в смерти мужа.

Луктерий вспылил и перебил речь Эпазнакта. Этот арверн также вспылил и при всех вырезал кусочек материи из платья Луктерия за перебивание речи, обесчестив его этим при старшинах.

Луктерий и Эпазнакт поклялись в вечной вражде непримиримой. Луктерий уже не мог быть вергобретом кадурков и сложил свой сан, потому что не мог очиститься от обвинения во лжи.

Грек был освобожден, подтвердил слова Эпазнакта и уехал с ним подговаривать битуригов к войне с кадурками. Им удалось поссорить племена, скучавшие от долгого мира.

У Амарти родился мертвый ребенок, и она захворала, тоскуя о лигурийке Кет-уальд и ее детях, называя их своей семьей. Речи Амарти стали непонятны; она пожелтела и высохла; злая корригана отняла у нее разум.

Беланде некогда было продолжать перевод рассказа пленницы о событиях, заинтересовавших ее саму главным образом потому, что Церинт оказался лигурийцем через мать.

– Итак… Ты не римлянин? – сказала она ему с приветливой улыбкой, какой он не мог добиться от нее ничем. – Мать твоя лигурийка, а твой отец?

– Мой отец рожден в неволе и родства своего не помнит, – ответил он.

– Может быть, и отец твой галл?

– Может быть… а что, Беланда?

– Что?.. Так…

Маркитантка усмехнулась и ушла из шатра, заметно взволнованная.

Церинт не досадовал на прекращение своего разговора с Гунд-ру, довольный и тем, что успел узнать. Конец приключений Амариллы стал понятен ему без перевода.

Подученные Эпазнактом и Аминандром битуриги напали на кадурков, но коварный арверн, преследуя какую-то свою цель, изменнически предал им грека, хотевшего в переполохе похитить Амариллу. И красавицу, и грека битуриги увезли в свою столицу Аварикум и заковали в цепи, но не убили, надеясь получить выкуп.

Гунд-ру, попавшая в плен вместе с Амариллой, продана битуригами гельветам, которые убили ее мужа, сражавшегося за сантонов. Гунд-ру была богата; родные мужа хотели выкупить ее, но, пока собирались, она попала к римлянам.

Все это Церинт легко сообразил, проговорив мимикой и общепонятными словами с теткой, стараясь утешить ее, пока другой караульный не сменил его.

С этих пор Разиня под предлогом утешения тетки стал покидать Фабия на целые дни, болтаясь в таверне Друза, откуда, к его удивлению, Беланда уже не гнала его.

 

Глава IX

Королева эдуйская

День победы при Бибракте оказался роковым не для одного Церинта, нашедшего себе богатую тетку. Это был роковой день и для его легкомысленного, веселого господина. Пока Разиня толокся в палатке, порученной ему Беландой, Фабий вместе с другими весельчаками рассматривал гельветских пленниц, выбранных Адэллой, бесцеремонно критикуя их достоинства или недостатки.

Среди этих несчастных всеобщее внимание привлекла как своей красотой, так и богатством наряда гельветка Маб, дочь того самого Оргеторикса, по вине которого разгорелся сыр-бор галльской войны. Молодые люди обступили ее, употребляя все старания обратить на себя взоры красавицы. Они наперебой обращались к ней, трогали за руки, дергали за платье, говорили ей всякий вздор, которого она не понимала; приставали и к Адэлле, требуя, чтобы та переводила гельветке их бессмысленные комплименты.

Маркитантке это скоро надоело, и она стала браниться, но была не в силах выпроводить от себя подгулявшую молодежь. Несчастная пленница оборонялась, как могла, от всеобщих приставаний, умоляя и словами и жестами своих мучителей оставить ее в покое.

– Маб, ты прелестна, как сама Аврора, богиня утренней зари, – говорил один.

– Ты прекрасней Авроры, – перебивал другой, – ты сама Венера!

– Прекрасная Маб, не горюй, не грусти! С твоей красотой и в плену будет весело. Отдайся под мою защиту, дочь и жена королей!

– Нет, Маб, не верь ему… Лаберий – ветреник, он тебя обманет.

Все лезли к испуганной дикарке, отталкивая один другого с хохотом. Полагая, что этому не предвидится конца, Маб перестала обороняться, апатично покоряясь горькой доле. Она прислонилась головой к стене, подле которой сидела, и зажмурила глаза; по щекам ее тихо заструились слезы. Она не понимала ни слова из того, что ей говорят, но знала отлично смысл этих приставаний. Ей было стыдно и страшно.

Голос, своим тоном не похожий на веселые голоса ее мучителей, заставил красавицу открыть глаза; это был голос, в котором звучало сочувствие, жалость и бессильный гнев.

– Цезарь… Цезарь… – поняла Маб в этом голосе. Голос был Фабия.

Молодой сотник стоял позади своих товарищей, уговаривая их пощадить дикарку, грозя гневом Цезаря. Взглянувши на него, Маб протянула руки с мольбой к единственному человеку, не пристававшему к ней. Она не знала, что Фабию мешает присутствие ревнивой Адэллы; она полагала, что только доброта сердца заставила молодого сотника держать себя так скромно в отношении нее.

Фабий взглянул еще раз на Маб и быстрыми шагами удалился из таверны.

Адэлла сказала дикарке, что молодой сотник пошел просить Цезаря защитить ее. Маб слабо улыбнулась, надежда озарила ее сердце.

– Добрый… непохожий на этих… – шепнула она.

– Да, добрый… успокойся, королева, не бойся, – ответила Адэлла. – Он любимец Цезаря, а Цезарь очень добр. Мы не дадим римлянам обижать тебя.

Римляне, не понимавшие по-галльски, продолжали лезть со своими комплиментами, полагая, что Адэлла переводит их пленнице.

Маб перестала плакать и склонила голову на плечо маркитантки, усевшейся подле нее.

– И ты добрая, – прошептала она, – защити меня… мне страшно… я стала рабыней…

– Ты не рабыня, – возразила Адэлла, – знатных пленных у нас в рабство не продают.

– Куда же меня денут? Опять отдадут гельветам?

– Не знаю, королева… Я уверена в одном, что Цезарь распорядится тобой, как будет лучше для тебя.

– А он ко мне не привяжется, как эти злые воины?

– О, нет!

– А кто этот воин, его любимец?

– Сотник Фабий.

– Сотник Фабий, – повторила Маб со вздохом, – да пошлет ему судьба счастье!

– Он очень счастлив.

– Счастлив!.. Я этому очень рада… Он стоит счастья.

Маб крепко пожала руку Адэллы; маркитантка ответила ей тоже крепким рукопожатием. Эти две женщины бессознательно почувствовали одна к другой влечение, предвестие тесной дружбы. Уже больше не слушая надоедливых возгласов оравших буянов, они перешептывались о Цезаре и Фабии. Вдруг в таверне раздался дикий крик, и сзади в головы пристававших полетел стул. Римляне не поняли что именно им кричали, но ошеломленные, озадаченные, попятились назад от пленницы, а некоторые отбежали от нее прочь, в дальние углы таверны.

Стул был в них кинут богатырем огромного роста и отвратительной наружности. Пьяный в большей степени, чем они, богатырь кричал:

– Цезарь идет сюда… Прочь, дерзкие римляне! Это моя жена.

Маб задрожала всем телом, тихо застонала и еще крепче прижалась к Адэлле.

Отвратительный старик-богатырь был ее муж Думнорикс, король-вергобрет эдуев, свергнутый Лисконом, он грубо оторвал Маб от маркитантки, стащил со скамьи и повел навстречу входившему императору.

Цезарь вошел в таверну с Валерием, единственным, кому он доверял свои разговоры с важными лицами как самому честному переводчику. Он безмолвно выслушал перемежаемые грубыми ругательствами жалобы пленного вергобрета на приставания воинов и его мольбы о возвращении супруги. Внимательно глядел Цезарь, почти ничего не слушая, то на Маб, то на ее мужа, и сразу понял, какая семейная драма разыгрывается между этой четой уже много лет.

Думнорикс кончил свои жалобы и просьбы и ждал решения.

Взоры пленницы пристально впились в лицо императора; она как будто хотела говорить с ним, но не смела. И мольбу, и тоску, и надежду прочел Цезарь во взоре этих дивных голубых глаз королевы, смотревшей на него. Он боролся сам с собой. Жалость к пленнице заставляла его отнять жену у пьяного буяна, а дипломатия повелевала утешить свергнутого короля, чтобы приобрести в нем союзника.

Дипломатия взяла верх над жалостью, Цезарь сказал:

– Бери супругу, Думнорикс. Я вас не разлучаю, она твоя.

Валерий перевел. Думнорикс бросился обнимать колена императора. Маб с новым тихим стоном схватилась за Адэллу. Позади Цезаря она увидела Фабия, стоявшего и глядевшего на нее с выражением сочувствия.

– Фабий! – вскрикнула пленница и лишилась чувств.

– Бедное дитя! – тихо воскликнул Цезарь, растроганный до глубины души. – Ей надо помочь; надо ее утешить… бедняжка!.. Такая юная… такая прелестная и… и несчастная… о, как она прелестна в своей горести! В минуту радости она, конечно, будет еще прелестней… Фабий, как ты думаешь?

Сотник не ответил; он не только не слышал речи императора, но даже не видел его. Все помутилось и перепуталось в его мыслях; он никого в эти минуты не видел, кроме свирепого вергобрета и его трепещущей жены, ничего не слыхал, кроме его грубых возгласов и ее жалобных стонов, ничего не понимал, кроме того, что Маб глубоко несчастна; сам Фабий с этой минуты сделался несчастным…

 

Глава X

Конунг Ариовист. – Интрига легата

Три дня Цезарь простоял под Бибрактом, хороня умерших и оказывая помощь раненым, причем лично обходил палатки и беседовал с воинами, ободряя их близостью обильных житниц. Он послал гонца с письмом к лингонам, запрещая помогать гельветам, грозя в противном случае поступить с ними, как с врагами.

Лишенные провианта, гельветы изъявили покорность и согласились убраться назад в свои области, но не все; из них около шести тысяч ушли к германцам, которые под начальством Ариовиста незадолго до прибытия Цезаря в Галлию перешли Рейн и общим счетом в сто двадцать тысяч человек напали на секвантов.

У галлов самыми сильными считались два племени – арверны и эдуи, издавна враждовавшие между собой, отстаивая первенство.

Узнав о покровительстве Цезаря эдуям, арверны и их союзники секванты сами пригласили из Германии Ариовиста, но свирепый варвар, беспрепятственно и дружелюбно впущенный, вместо помощи разорил область секвантов, бесцеремонно действуя, как завоеватель.

Таким образом, Галлия очутилась между двумя иноземцами, из которых Ариовист был явным тираном, а Цезарь – хитрым сеятелем раздора под личиной миротворца.

Ободренное победой войско Цезаря жаждало новых походов и битв. Поняв состояние духа армии, Цезарь решился воевать с Ариовистом и отправил к нему послов запутывать новый гордиев узел для разрубания мечом, требуя от гордого варвара личной встречи для совещания о галльских делах.

В каких словах послы передали это желание Ариовисту, неизвестно. Цезарь в своих записках умалчивает об этом, как вообще обо всем, что нелестно для его личности, но, вероятно, послы, следуя тайным инструкциям, вели себя вызывающе в стане германцев, потому что вынудили конунга к дерзкому ответу.

– Если бы мне нужен был Цезарь, – сказал Ариовист, – я сам нашел бы его; если же я Цезарю нужен, то пусть он явится ко мне. Я удивляюсь, какое дело Цезарю и римлянам до тех земель Галлии, которые я завоевал!

Но Цезарю было дело до всего и всех на свете, где представлялась выгода. Он отправил к Ариовисту другое посольство с требованием возвратить всех галльских заложников, а в противном случае грозя прибегнуть к оружию, как защитник угнетенных.

Отказав послам Цезаря в исполнении его требований, Ариовист пригрозил, что никто безнаказанно до сих пор не обнажал против него меч.

– Если Цезарь хочет мстить за галлов, то пусть узнает мужество германцев! – прибавил он.

В это же время на эдуев напали гаруды, а на тревиров – свевы, и разгорелась всеобщая война в Галлии, так что ни одно племя не осталось в покое.

Римляне же все подвигались к северу внутрь страны и вступили в столицу секванов Везонцию для заготовления провианта. Купцы и разные паникеры из галлов наговорили тут всяких ужасов о германцах, будто на них даже взглянуть страшно. Римляне струсили, особенно изнеженные богачи, поехавшие больше ради дружбы Цезаря, чем для славы и подвигов. Их станом овладел страх. Одни писали завещания, другие просили для себя под разными предлогами отпуск домой; многие плакали, не зная, как уклониться от битвы с диковинными исполинами, которых даже галлы боятся. Более ловкие принимались отговаривать Цезаря от войны с Ариовистом – и дороги казались им узкими, и леса непроходимыми, и местность разоренной, и доставка провианта невозможной. Цезарю даже шептали, будто в войске составляется заговор о неповиновении его власти.

Собравши всех начальников к себе, Цезарь произнес длинную убедительную речь, приправленную слегка сарказмом относительно их трусости перед врагами, с которыми они еще не мерялись силой, и приводил в доказательство слабости германцев то обстоятельство, что до нашествия римлян они много раз терпели поражение от гельветов – от тех самых гельветов, что не выдержали первого боя с римским войском.

– Опасаясь плохих дорог или голода, вы выказываете сомнение в способности вашего полководца, – сказал он в заключение, – предоставьте мне и союзникам-галлам заботы об этом. Войско имеет право не уважать вождя при измене счастья или злоупотреблениях, но когда же, квириты, счастье мне изменило? Когда же и в чем я провинился? Мою невиновность вы видите по моему прошлому, а счастье перед вами явно – победа над гельветами. Я завтра снимаю лагерь. Если вы не пойдете за мной – не ходите. За мной пойдет мой верный Десятый легион.

Бесстрашная решимость императора одолела трусость его сподвижников; все они закричали, чтобы их вели на германцев, уверяя, что преданы ему не меньше его любимого Десятого легиона. Цезарева Фортуна и конь с человеческими ногами снова сделались предметами обожания, как в начале похода.

Поручив топографическую разведку эдую Дивитиаку, заслужившему доверие, Цезарь в ту же ночь выступил и целую неделю безостановочно вел войско к германцам; на седьмой день он расположился лагерем в двадцати четырех милях от становища Ариовиста.

Свирепый конунг прислал послов, соглашаясь на свидание с Цезарем. Несколько дней шли переговоры через гонцов относительно обстановки и места встречи, по причине взаимных опасений измены.

В конце концов Цезарь и Ариовист съехались на холме, оставив каждый по отряду конницы у подошвы его, и говорили, не слезая с коней.

Это свидание не имело никаких результатов. Цезарь пенял Ариовисту за его поведение у галлов, а тот утверждал, что действует так по праву завоевателя.

– Я перешел Рейн не по своему желанию, – гордо сказал Ариовист, – галлы сами пригласили меня. Я полагал, что меня тут хорошо вознаградят. И земли, и заложники даны мне добровольно, а дань я наложил, как победитель. Галлы уже бились со мной; я сразу обратил их в бегство. Я пришел в Галлию прежде римлян. Что нужно здесь римлянам? Зачем они пришли в мои владения? Эта Галлия моя, а та – ваша. Не думай, Цезарь, что я совсем дикарь и ничего не смыслю. Я знаю, что под личиной дружбы и защиты ты привел войско в Галлию для ее порабощения. Уйди из моих владений, Цезарь! Если ты будешь убит мной, то многие в Риме похвалят меня за это; знатнейшие вельможи ваши желают этого и почтят меня за твою гибель дружбой.

В это время германцы у подошвы холма начали дразнить римлян и побивать камнями. Цезарь, заметив это, уехал от Ариовиста, запрещая легионерам драться с германцами, чтобы их победу, если бы она была одержана, не приписали коварству, будто он заманил конунга в засаду под видом свидания.

Переговоры через послов продолжались без всякого результата. Ариовист требовал нового свидания или же присылки послом знатного человека.

То и другое было трудно исполнить: Цезарь видел коварство германцев у подошвы холма и боялся ехать лично, чтобы не попасть в ловушку, а в послы к Ариовисту никто не шел – всякому казалась своя шкура всего дороже. Один сказывался больным, у другого было множество важных дел, третий считался родственником Красса или Помпея, с которыми Цезарю теперь было невыгодно ссориться. Интриги плелись ужасные.

Цезарь понял, что весь успех похода зависит только от него самого и его верного Десятого легиона. Бывают минуты в жизни каждого, даже самого энергичного человека, когда он под градом свалившихся на него неудач готов покинуть блестяще начатое дело на произвол судьбы, как последний трус. Так и на Цезаря одновременно свалились все беды, какие только можно придумать. Он простудился, и буйно проведенная юность напомнила «лысому» о его золотых днях припадком падучей болезни; он получил из Рима от кого-то письмо с неприятными вестями о его новой жене, дочери Сципиона, сменившей получившую развод Помпею.

Во время суда над Клодием за кощунство Цезарь, вызванный в свидетели, сказал о своей жене Помпее, что ничего не знает о том, насколько она виновна в соучастии в преступлении подсудимого.

На вопрос о том, зачем же в таком случае он с ней развелся, Цезарь ответил, что его ближние не должны быть даже подозреваемы…

Человек грешный требует полнейшей праведности от других – случай нередкий!.. Цезарь, сам скандалист, терпеть не мог даже намека на какой-нибудь грешок в его семье, и все подобное выводило его из терпения.

К этим двум бедам прибавились другие. Повар не мог приготовить хорошего кушанья из дурной галльской провизии; Рузион, любимый отпущенник Цезаря, подрался с кем-то из-за женщины; паркетный пол, который постоянно возили в поход за Цезарем, покоробился от постоянных дождей до того, что по нему нельзя было ходить в палатке… словом: семь бед – один ответ. А над всем этим парила неотступная мысль о том, что некого из знатных послать к Ариовисту.

Завывавший вокруг палатки ветер и стучавший по ней проливной дождь окончательно расстроили нервы больного героя… Цезарь в изнеможении лежал на постели, отказываясь от невкусного супа, и даже не грел своих озябших рук над примитивным калорифером – глиняным горшком с горящими угольями, который держал перед ним виноватый Рузион, только что получивший выговор за безнравственность с длинной проповедью о пользе целомудрия. В палатку тихими шагами прокрался Антоний… Он пришел узнать о драгоценном здоровье божественного Юлия.

– Скажи войску, что я здоров, – резко ответил Цезарь на заискивающие вопросы интригана.

– Но я не могу сказать, что чело моего императора ясно, – возразил хитрый легат, подсаживаясь на край постели.

– Ты знаешь, отчего я хмурюсь… что не дает мне покоя… незачем толковать об этом, Антоний!

– Знаю, божественный… я с величайшей готовностью рассеял бы вмиг тучу на челе твоем, пошел бы к Ариовисту, и тебе не найти бы посла лучше меня, потому что я, ты знаешь, с радостью дал бы даже изжарить себя на жертвеннике бога войны, если это было бы тебе полезно, но что же делать! У меня лихорадка… у меня сегодня был такой сильный припадок в полдень, что я не мог поднять голову от подушки… притом еще я не знаю галльского языка, а послу говорить через переводчика при таких важных обстоятельствах неприлично. Есть у меня на примете человек… он сам вызвался идти к Ариовисту… даже хвалился, что…

– Ты, верно, за этим-то и пришел!.. Кто это?

– Только я не знаю, как ты его найдешь… гм…

– Зачем ты, Антоний, всегда говоришь так уклончиво?! – перебил Цезарь с досадой. – К чему твоя лихорадка? К чему незнание языка? К чему твоя готовность идти в огонь, когда мне известно, что ты не пойдешь?! Я не действую принудительно… Я люблю иметь помощь добровольную. Сотник Люций Фабий не стал бы говорить мне о лихорадке и галльском языке. Фабий пошел бы по одному моему знаку к Ариовисту, если бы я его послал, с улыбкой лег бы на жертвенный костер и умер бы, произнося мое имя, славя мужество римских легионов перед варварами… Ты намекал о нем?

– О нет!.. Я…

– И не намекай! Я Фабия не пошлю… таких Фабиев среди вас немного.

– Фабий не годится в послы, божественный Юлий. Он храбрый воин, но не искусный дипломат.

– Кто же? Говори прямо!

– Марк Меттий вызвался идти к Ариовисту.

– Гм… Меттий знает по-галльски не хуже Ариовиста, но он в послы не годится… он незнатного рода, простой северянин из провинции и в войске не занимает высокой должности, а конунг требует знатного человека… чует мое сердце, Антоний, на что ему нужен знатный посол! Ну, говори откровенно! Я понял, что ты хочешь сказать не то, что говоришь.

Горе человеку, оскорбившему Антония! Интриган вспомнил ссору у Цитерис и сцену на берегу Анио и, едва владея собой, ответил:

– Только один человек не высказал ни слова против, а ты его не назначил… ты его забыл… а если бы он и не хотел, то его можно принудить… Меттий говорил, что этот человек даже хочет быть послом…

– Да кто же?

– Принцепс аллоброгов, Валерий Процилл.

– Валерий Процилл… да… он из семьи Валериев и носит высокий сан князя дружины аллоброгов… Он холостой, имеет только одного родственника Валерия Донотавра. Так… я подумаю о твоем предложении…

Цезарь глубоко задумался. Ссориться из-за Валерия будет не с кем, если он погибнет или попадет в неволю. Фабий его друг, но Фабий находит хорошим все, что ни делает Цезарь.

Цезарь любил Валерия за его аккуратность и знал, что тот любим в войске, но… иного выхода нет; Валерий или никто.

Цезарь давно приметил, что Антоний слишком часто хвалит Валерия, настойчиво выдвигая его на выполнение различных трудных поручений. Ссора у Цитерис и гибель Летиции были известны Цезарю, но он давно об этом забыл, а если бы и помнил, то не предполагал, что Антоний мог так долго таить злобу на человека, оскорбившего не его лично, а хулигана Клодия и танцовщицу. Цезарь не знал, что этот легат любит Цитерис до безумия, к тому же никогда не прощает, если поклялся отомстить.

– Быть по-твоему! Жребий брошен! – высказал Цезарь решение своей любимой поговоркой.

 

Глава XI

Меланхолик на пирушке весельчаков

В походной таверне Друза было человек двадцать посетителей. Несчастный Думнорикс, все еще не оправданный, но и не осужденный, избавленный от цепей, но задержанный в лагере по интригам Лискона, одиноко сидел в углу и тянул вино кружку за кружкой, бормоча бессвязный вздор. Не обращая внимания на заливавшего свое горе арестанта, его брат Дивитиак отчаянно проигрывал в кости свои деньги легату Титурию, уже научившись говорить с римлянами без переводчика обо всем, что касалось веселья.

За игральным столом и кубком различие языков, как и все привилегии, быстро уничтожается. Пьяница пьяницу и игрок игрока легко поймет, как бы им ни было трудно говорить между собой в других случаях.

Игравшая молодежь давно покинула кости и сгруппировалась вся около этого стола, подсмеивалась над игроками, которых не оторвешь от костей до самой трубы, возвещающей утреннюю зорю. Молодежь забавлялась и дикарскими выходками Дивитиака, и его исковерканными фразами, выражавшими совсем не то, что он хотел сказать.

В этом кружке находился и Люций Фабий, не меньший любитель всевозможных потешных сцен, как и отчаянных проявлений отваги.

Дивитиак при каждом своем проигрыше то бросал кости на пол, то плевал на них, то упрашивал, точно они живые существа, способные понять его желания, а при выигрыше целовал их и гладил. По временам он ударял своим богатырским кулаком по столу так сильно, что даже посуда дрожала на полках, а Беланда у очага вздрагивала и кричала, чтобы дикарь не ломал ее мебель.

Подле Беланды мыла посуду Гунд-ру и толокся Церинт. Между старухой и Разиней установились нежные, почтительные отношения, как между матерью и сыном, хоть они все еще с трудом понимали друг друга.

Церинт помогал старухе мыть посуду и, к досаде Беланды, зазевавшись на игроков или засмотревшись на нее самое, успел в этот вечер разбить несколько тарелок и кружек, за что тотчас предлагал деньги, но Беланда каждый раз отклоняла такую щедрость, уверяя, что сочтется с ним после.

Разиня увивался около хорошенькой маркитантки, забыв, что давно пора спать; он об этом стал часто забывать со времени знакомства с Гунд-ру, от которой Беланде стало известно его лигурийско-галльское происхождение из богатой семьи. Он не догадывался, что любимая особа тут же навела справки и проверила сведения о его родне – и неаполитанской, и лигурийской, и кадуркской, только не сообщала ему об этом, пользуясь его неумением говорить с Гунд-ру без ее посредничества.

Церинту казалось, что сердечко его очаровательницы откликнулось на его любовь без всякой задней мысли, и он хвастался перед господином, что Беланда любит его – некрасивого, рыжего бедняка – оказывая ему предпочтение перед другими – богатыми красавцами. Фабий, конечно, не верил этому, и отвечал сарказмами, остря над именем Беланды, в переводе означавшем лодку, что, дескать, достанется ему беланда деревянная, то есть он, завертевшись около маркитантки, будет негоден в оруженосцы и, лишившись места, воротится к отцу в рыбаки.

Втянувшийся в игру до самозабвения Дивитиак, наконец, выкинул на костях удачный ход, благодаря которому почти отыгрался к досаде толстого красноносого легата Титурия и, обрадовавшись удаче по-дикарски, сначала подбросил кости кверху до потолка, угодив одной из них в голову близстоявшему легату Аврункулею Котте, за что был тут же назван «ослом», чего, впрочем, не понял, а потом треснул кулаком по столу изо всей силы и заорал во все горло: «Горе победителям!» вместо «Горе побежденным!». Раздосадованный толстяк-легат тоже ударил по столу. От совместных ударов двух кулаков стол разлетелся – доски в одну сторону, а ножки в другую.

Хохот молодежи приветствовал этот финал игорной дуэли между легатом и дикарем – финал, последним аккордом которого было падение на пол вместе с разбитым столом и обоих игроков. Дивитиак и Титурий, потерявши равновесие, растянулись среди таверны, столкнувшись лбами.

– Браво, Дивитиак! – кричали зрители. – Браво, Титурий! Виват обоим! Поквитались… поцеловались… да будет с этой минуты между вами вечная дружба! Выпьем за ваше здоровье! Угощай нас, Дивитиак! Твое имя на нашем языке звучит богатством… Эй, Беланда, вина давай самого сладкого хиосского, только не из галльских виноградников. Ха, ха, ха! Настоящего, самого настоящего… Из Хиоса, а не из озера Леман… плыви сюда, Беланда, галльская лодка, с двумя десятками кружек!

Развеселившаяся компания не замечала присутствия и не слышала зова нового лица, явившегося в таверну. Это был Валерий Процилл. Он напрасно звал и дергал за платье своих друзей; никто не замечал его среди общего хохота.

Церинт и Беланда принесли объемистые подносы с кружками вина; маркитантка рассыпалась в похвалах своему вину, уверяя, что оно – настоящее, из винограда, привезенное с острова Хиоса, а не бурда-кислятина из этрусского дешевого вина, женевской воды, меда и ягод.

– За здоровье принцепса-вергобрета! – громко закричал Фабий, поднимая свою кружку. – Быть тебе, Дивитиак, вергобретом и прицепсом эдуев всю твою жизнь!

– И быть тебе ослом над всеми ослами! – добавил Аврункулей Котта, пользуясь тем, что Дивитиак не все понимает.

– И ломать тебе столы! И получать синяки на лоб! И валяться на полу в каждой таверне! – кричали другие.

Непонимавший дикарь отвечал словами благодарности, думая, что ему желают чего-нибудь очень хорошего, и со своей стороны выражал разные благие пожелания своим чествователям.

– За здоровье легата! – воскликнул молодой трибун Лаберий таким же насмешливым тоном. – Быть тебе, Титурий, всю жизнь легатом, не повышаясь в пропреторы и императоры!

– Да будет нашим пропретором только один доблестный Лабиен! Да будет нашим императором один божественный Цезарь! – подхватило несколько голосов. – Да здравствует Лабиен! Да здравствует Цезарь! Да царствует над нами всегда… всю жизнь… да продлят ему боги жизнь надолго! До восьмидесяти лет… до девяноста… до ста… до двухсот… Ха, ха, ха… до лет Нестора-троянца… до лет Сивиллы Кумской… ха, ха, ха!..

Граждане, жен охраняйте! Лысого хвата ведем… –

затянул трибун Марк Аристий лагерную песню.

Золото, взятое в Риме, в Галлии все он спустил! –

подхватил Лаберий.

Галлы Цезарю покорны Никомеду – Цезарь… –

пропел Аврункулей Котта.

– Пора об этом забыть! – перебил Титурий. – Цезарь льстил Никомеду, когда был молод, а кто молод не был?! Цезарь теперь никому не даст власти над собой… Тс!.. Молчите!.. Ни слова о прошлом! Цезарь терпеть не может намеков о вифинском царе.

– А нам-то какое дело до этого?! – закричали друзья Аврункулея. – Что было, того из памяти не вычеркнешь! Он рабствовал в Азии.

– Зато царствует в Галлии…

Вышел спор, чуть не драка между Титурием, Аврункулеем и их сторонниками, и прочей компанией. Раздавались крики:

– Да здравствует конь Цезаря! За здоровье Цезарева коня! Виват Цезарева Фортуна! Эй, Беланда, тащи сюда всем еще по кружке! Фабий угощает!

Шум, толкотня и хохот в таверне были невообразимы.

– Не Фабий… не Фабий… угощаю я! – прокричал кто-то резко, и в круг пирующей, хмельной компании весельчаков после долгих усилий протолкалась мужская фигура в черном дорожном плаще.

– Валерий… ты… в такую пору ночи среди нас… ты угощаешь! – заговорили воины в сильном удивлении, никогда не видев принцепса аллоброгов участником кутежей.

– Я угощаю на прощанье перед смертью, – с достоинством твердо сказал Валерий, – я пришел сюда проститься с друзьями, потому что сейчас еду как посол Цезаря к Ариовисту.

– Тебя, Валерий, к Ариовисту! – воскликнул Фабий вне себя от негодования. – Тебя на верную смерть! Кто присоветовал это Цезарю? Не может быть, чтобы он сам выбрал тебя.

– Сам или нет, все равно… он меня посылает.

– Губить одного из самых верных людей!

– Цезарь позвал меня сегодня вечером, ласково обнял и сказал: «Ты, Валерий или никто…»

Внимание всех присутствующих обратилось на молодого принцепса.

– Наш лысый умеет ласково обнимать, когда ему надо! – заметил Аврункулей насмешливо.

– Кто же будет без тебя главой аллоброгов? – спросил Титурий. – Они с тобой отлично поладили… полюбили тебя… другой может не понравиться им, и произойдет бунт…

– Это зависит от воли Цезаря, – ответил Валерий покорно.

– Еще, пожалуй, дикаря назначат! – засмеялся совершенно хмельной Аристий.

– Похожего на Дивитиака. – прибавил Лаберий. – Ха, ха, ха!.. Уж не Лискона ли?.. А?.. Дивитиак! Проснись, дружище!.. Ты уж заснул на развалинах твоей игорной крепости.

– А?.. Что?.. Играть в развалины? – отозвался дремлющий вергобрет.

– Лискон будет принцепсом аллоброгов! Слышишь?!

– Лискон… Что?

– Принцепс аллоброгов.

– Эх, заешь его медведь! Принцепс аллоброгов не может ничего причинить Лискону… Лискон – эдуй… аллоброги – чужие.

Пьяная компания огласила таверну новым хохотом, видя, что Дивитиак понял совсем наоборот сказанное.

– Эдуя нельзя сделать главой аллоброгов, – заметил Титурий, резонируя с серьезным видом, но в сущности едва держась на ногах, – надо римлянина…

– Уж не тебя ли, легат? – подхватил Лаберий.

– Меня?.. Главой дикарей?! Из легатов?! За какую вину?..

– Разве Цезарь разбирает, кого куда назначить? – перебил Аврункулей с жаром. – Ему что вздумается… за какие заслуги он назначил принцепсом Валерия Процилла? За какие повинности теперь посылает его к германцам? Что-нибудь ему приснится, да гадатель или Рузион наврет чепухи – и дело сделано…

– Однако все, что до сих пор сделано, сделано хорошо! – воскликнул Фабий.

– Ты, золотая юность, не суйся учить людей опытных! Ты еще в первый поход пошел, а я на своем веку много таких походов-то видел… – возразил Аврункулей обидчиво, – за какие заслуги Цезарь сравнял со мной, сделав тоже легатом, Марка Антония? За то одно, что он племянник консуляра и какого консуляра? – заведомого сторонника Катилины!.. Разве это мне, ветерану, не обидно?!

– Обидно!.. Обидно!.. – подхватил Аристий.

– Так кого же в принцепсы? – спросил веселый Лаберий, желая шуткой замять начало новой ссоры. – Эдуя нельзя… Титурий не хочет… мы все тоже не хотим…

– Не хотим!.. Не хотим!.. – закричали многие. – Мы по-галльски не знаем… выучиться, как Валерий, в несколько месяцев не можем… Выйдет у нас с аллоброгами путаница.

– Достанется роль Дивитиака! – подхватили другие. – Ты ему говоришь – «осел!» А он тебе: «Благодарствуй!» Ты ему: «Здоров ли?» А он тебе: «Не хочу»… Ха, ха, ха!

– Цезарю, пожалуй, приснится, что принцепсом аллоброгов надо назначить тоже аллоброга, – сказал Лаберий, – и он возвысит в этот сан дядю Друза.

– Дядю Друза! Ха, ха, ха! – засмеялись многие. – Виват дядя Друз! Выпьем за его будущее могущество! Эй, Беланда, плыви сюда!

– Друз также идет со мной как проводник, – сказал Валерий.

– И Друза к германцам! Это еще что за новость! Цезарь хочет погубить всех полезных и веселых людей! Мы не хотим! Мы не дадим! Мы сейчас все пойдем к Цезарю! – закричали молодые люди. – Беланда, слышишь? Отца твоего шлют на верную смерть.

– Я это знаю, – хладнокровно сказала маркитантка, – отец сам давно вызвался в проводники к послу. Он ходил и с прежними послами.

– И Марка Меттия, – сказал Валерий. – Где Меттий? Я искал его в его палатке; мне сказали, что он здесь.

– Где Меттий? А вон он спит в углу подле Думнорикса, – указала Беланда, – вместе напились и уснули: один на лавке, а другой под лавкой.

Из-под лавки торчали только длинные ноги пьяного декуриона, а голова его покоилась на кульке с кореньями.

Молодежь вытащила Меттия за ноги и начала тормошить его, но разбудить сморенного вином воина оказалось нелегко.

– Сбор трубят, Меттий. Вставай! – кричал ему один в ухо.

– В поход! – подхватывал другой.

– На казнь! – заявлял третий.

– Трубят… в поход… казнить… – бормотал декурион, на минуту открывая глаза. – А казните кого угодно… Мне все равно, только оставьте меня в покое! – И снова засыпал.

Все усилия оказались тщетными, пока Лаберий не вылил на декуриона полное ведро холодной воды. От этой экзекуции Меттий мгновенно вскочил на ноги, дико озираясь и спрашивая, что случилось.

– Цезарь приказал объявить тебе свою милость, – сказал Лаберий. – Исполняет твое желание… дает тебе повышение.

– Господин трибун! – сказал Меттий умоляющим тоном. – Оставь свои шутки!.. Теперь ночь… спать надо… тебе спать не хочется, а я очень хочу… я твоей компании не нарушаю… не беспокой и ты меня! С чего ты меня облил вдруг водой?

– Для того, чтобы тебя разбудить. Цезарь изъявляет тебе свою милость, жалует тебя саном посла и повелевает тебе сию минуту отправляться к германцам.

– Это уж ни на что не похоже, господин трибун! – заворчал Меттий сердито. – Ты мне здесь, в таверне, не начальник, да и вообще не начальник, потому что я декурион не твоей когорты. Что ты пристал ко мне с твоими шутками! Я спать хочу… нечего играть именем Цезаря по тавернам! Стыдно тебе!

– Тебе говорят, отправляйся к германцам, для того и разбудили, – сказал Лаберий.

Многие из присутствующих захохотали и стали дергать Меттия во все стороны, крича:

– Отправляйся, отправляйся к германцам!

– Ведь ты этого хотел!

– Ведь ты не дальше, как нынче утром, хвастался, что водил с Ариовистом хлеб-соль по-дружески.

– Ты говорил, что можешь уговорить его сделать все, что хочешь.

– Любимец Ариовиста. Ха, ха, ха! Отправляйся же к твоему патрону!

– Что вы, господа, привязались ко мне? – жалобно и сердито отвечал Меттий.

– Марк Меттий, ты действительно посол Цезаря, – сказал Валерий серьезно, протолкавшись к декуриону и положив ему свою руку на плечо. – Медлить нечего… пойдем!

Меттий испуганно уставился глазами в лицо Валерия, сомневаясь, не снится ли ему этот строгий принцепс.

– Меттий, опомнись, проснись! – продолжал Валерий. – Ты знаешь, что я не шучу.

– Ты, принцепс, здесь… что же это такое?! И ты говоришь мне…

– Пойдем к германцам!

– Стало быть… это… правда?

– Ну, да… правда… пойдем! – воскликнул Валерий уже нетерпеливо.

Гримаса, которая изобразилась в эту минуту на лице декуриона, не поддается никакому описанию! Эта гримаса сделала его и смешным и жалким до того, что вся молодежь опять накинулась на него с хохотом и сочувствием.

– Бедный Меттий! – кричал один. – Вместо того, чтобы накормить обедом, Ариовист, пожалуй, велит тебя самого зажарить на обед богу войны.

– Написал ли ты завещание? Не хочешь ли написать сейчас? – приставал другой.

– Здесь есть чернила и бумага… мы все свидетели…

– Назначь меня твоим наследником!

– Завещай мне твоего богатого дядюшку!

– Мне – дедушку!

– А мне хоть троюродную тетку!

– А мне хоть старую коробку, где у тебя лежат бритвы… Ты хвастался, что эту коробку тебе Ариовист подарил.

– Зачем… Цезарь… назначил… меня?! – с расстановкой проговорил Меттий, приложив указательный палец правой руки ко лбу.

– Потому что ты после Валерия всех достойней этой великой чести и милости, – ответил Аристий.

– Милость… честь… хороша честь! – злобно сквозь зубы процедил Меттий, глядя в пол.

– Да ведь ты же утром вызывался… хвастался… это было при Антонии в таверне Адэллы. – заявил Лаберий.

– При Антонии… этот Антоний-то, верно, всему и есть причина?

– Конечно… он услышал, что тебе хочется к Ариовисту, ну и услужил тебе.

– За все-то мое усердие да к германцам?!

– Ты сам хотел.

– Сам хотел… я не хотел… я только говорил, что кабы меня послали, то…

– То ты сделал бы, чего самому Цезарю не придумать… ну вот и делай твои чудеса… счастливого пути!

– Антоний… провалиться ему сквозь землю в преисподнюю и сквозь преисподнюю на антиподы неведомые! – выругался Меттий и нехотя побрел вслед за уходившим принцепсом.

– Пейте, друзья мои и товарищи, не забывайте меня, простите, если я чем-нибудь оскорбил вас… Прощайте! – сказал Валерий с поклоном, положил на стол горсть золота, и вышел из таверны.

Фабий догнал и обнял друга, уговаривая не ходить на верную смерть с уверением, что все, и аллоброги и римляне, станут умолять Цезаря изменить это распоряжение, потому что несмотря ни на какие посольства, война с Ариовистом неизбежна, и смерть Валерия при таких обстоятельствах не принесет пользы.

Как все отчаянные и притом неопытные рубаки, Фабий не понимал дипломатии – не понимал, зачем непременно нужен предлог для войны. По его мнению, можно было просто ударить на германцев всем войском без всяких предлогов, довольствуясь тем, что Ариовист уже оскорбил Цезаря при свидании высокомерной речью и нападением конницы. К чему же тут лишняя жертва, чтобы иметь предлог для мщения?

Молодой принцепс хладнокровно перебил горячую речь сотника.

– Ты судишь так… другие иначе, – сказал он, – полно горячиться и плакать, Фабий!.. Мы не женщины и не дикари.

– Лучше бы Цезарь послал меня!

– Придет и твой час, друг мой. Я должен быть жертвой… я избран… этого довольно, и я иду без колебаний. Если погибну, вскрой мое завещание и выполни последнюю волю… Ты тогда ее узнаешь.

– Антоний! Разбойник!

– Зато он славный молодец на пирушках… по твоему мнению.

– Я его теперь ненавижу!

– Не за что. Кого-нибудь надо же было послать… Он предложил меня… если бы между нами не было прошлых неприятностей, он предложил бы другого. Не все ли равно?! Прощай, Фабий!

Валерий ушел, а Фабий вернулся в таверну. Невесело пилось среди компании весельчаков на золото меланхолика. Они пили далеко за полночь, забыв Меттия, но толкуя об уехавшем принцепсе с сожалением, точно справляя по нему заживо похоронную тризну.

 

Глава XII

Вероломство германского конунга

Неприветна была холодная осенняя ночь, а еще неприветнее голая, разоренная войной степь, где лишь белели во мраке человеческие кости, брошенные без погребения, забытые, неоплаканные, да выли волки, чуя скоро новую добычу. Моросил мелкий дождик; резкий ветер качал и гнул кое-где росшие одинокие березы, обрывая с них последние желтые листья.

Ранняя северная осень уже давно наступила.

Путникам, ехавшим во мгле тумана и туч, из-за которых не виднелось ни одной звездочки, не найти бы дороги к цели своего назначения, если бы один из них не был из того сорта людей, что видят без глаз и слышат без ушей, воспринимая все окружающее чутьем, похожим на собачье, развитым у них вследствие их навыка и ремесла.

Это был маркитант Друз, отец хорошенькой Беланды, занимавшийся также выгодным, но опасным ремеслом лазутчика.

– Друз! – окликнул его Меттий. – Вместо стана германцев ты не заведешь ли нас в волчью стаю или болотную чащу, откуда не выберешься?

– Тебя-то, пожалуй, завел бы, – отозвался маркитант с неохотой, – а уж принцепса не заведу.

– Хаживал и езжал я осенними ночами, – продолжал Меттий, – но такого мрака и слякоти не видывал.

– А я видал и похуже.

– Да ты уверен ли, что к рассвету мы успеем добраться до Ариовиста? Ведь туда больше двадцати миль.

– По этой дороге и пятнадцати не будет. Что вы доберетесь до лагеря, я в этом уверен, но попадете ли в него – это зависит от того, пустят ли вас туда лютые звери, германцы.

Равнодушный и холодный тон речей маркитанта раздражил декуриона; Меттий скрыл свой страх и заговорил хвастливо, как всегда.

– Пустят ли… вот, что выдумал! Посла везде впускают.

– Везде, командир, где дело ведется с людьми, на людей похожими.

– Я бывал у германцев… знаю их не хуже тебя… они вовсе не так люты, как о них говорят.

Эта хвастливость рассмешила Друза, и он стал говорить охотнее.

– Знаю, что ты у них бывал, командир. – сказал он насмешливо. – Ты кое-кому хвастался, что хлеб-соль водил с самим конунгом.

– Да, я у него обедал.

– Знаю я, командир, когда и как ты там присутствовал. Ездил ты туда из Женевы всего только раз из любопытства лет десять тому назад, когда еще простым рядовым был. Ездил ты под видом купца на Рейн лошадей менять и обедал… не спорю… только ездил ты с моим приятелем Генригом, а Генриг никогда не лжет и не хвастает… Ариовист тогда стоял на Рейне… были вы у него и обедали… обедали вы на кухне с рабами, а говорили с конунгом через его дворецкого.

Меттий пробормотал ругательство, но не стал опровергать слов Друза.

– Это все равно, Друз, – сказал до сих пор молчавший Валерий, примиряя аллоброга с декурионом. – Я уверен, что нас пропустят, как и прежних послов.

– Если из-за кустов не изрубят, принцепс, – ответил Друз. – Но в том, что вас выпустят невредимыми, я не уверен. Я постараюсь выручить вас, только не мешай мне, принцепс, и товарищу твоему, господину декуриону, посоветуй не пренебрегать мной. Командир-декурион того мнения, что если я – маркитант, то и человек, значит, презренный… никакого уважения не стою ни я, ни дочь моя.

– Я хожу к вам только ради Думнорикса. – презрительно сказал Меттий. – Я и думать-то не хочу больше о твоей надутой девчонке.

– И не желаю я вовсе, чтобы ты думал о ней, командир, только всегда и при всех скажу: дочь моя из тех девушек, что языком мелют много, а в поступках между добром и худом различие соблюдают. Беланда на Адэллу не похожа и похожей не будет.

– Я жениться хотел на ней, а она отвергла меня, декуриона. И кто? – маркитантка!

– Жениться… знаем мы ваши обещания! Даже если и хотел, что ж из этого? Ты ей не нравишься, она отказала, за что ее ругать самыми отчаянными проклятьями и бить? Не сошлись и разошлись – дело житейское. А ты – нет… ты выругал и побил Беланду. Ты обидел нас, командир, но я не злопамятен. Я выручу тебя, как и принцепса, если не помешаешь.

– Еще неизвестно, надо ли будет выручать-то нас.

– Ты, командир, не знаешь, а я знаю кое-что такое, чего сам Цезарь не предчувствует. Немало болтался я тут на разведках в эти ночи! Понимаю я германскую речь и говорю на этом языке не хуже, чем ты по-галльски. Слышал я, что эти звери затеяли. Да авось все обойдется благополучно, только если кого узнаете – не узнавайте!

– Наша гибель уже решена? – спросил Валерий.

– Принцепс, я готов употребить для твоего спасения всю мою хитрость и все мои силы… авось все обойдется благополучно! Эх, если бы вместо тебя, принцепс, был с господином декурионом легат Антоний! Эх!..

– Неужели ты погубил бы его, Друз?

– Погубить-то я не погубил бы… он нужен в войске, как и ты… а уж пошутить над ним пошутил бы, сколько моему сердцу захотелось бы! Эх!.. Не попался пес в яму, а тебя послал… слишком честны аллоброги – не продают за римское золото ни своей совести, ни чести дочерей – так вот и награда от Антония аллоброгам – любимого ими принцепса возвеличить саном посла… Эх!.. Не все бы рассказывать-то!

Старик с досадой махнул рукой.

– Не за тебя и твою дочь, Друз, это сделано, – сказал Валерий с глубоким вздохом, – была другая девица… Ее уж нет на свете… мир ее праху! Я любил ее, очень любил… была она весела и честна, как твоя Беланда.

– Тебе за то, аллоброгам – за другое, за все, принцепс, вместе Антоний воздал и тебе, и нам… Выждал разбойник, когда подошло такое времечко, да и прихлопнул нас, как мух на ладони всех вместе, не во гнев тебе будет сказано! Берегись тот, кого Антоний хвалит!

– Дай твою руку, честный аллоброг! – с искренним расположением воскликнул Валерий и горячо пожал руку маркитанта. Они тихо разговаривали, пропустив Меттия вперед.

– Остерегайся и этого декуриона, принцепс, – шепнул Друз. – Он честен, но уж очень хвастлив, а во хмелю буен и на язык не крепок. Если доверять ему секрет, то этот секрет на другой же вечер у меня в таверне все узнают – стоит Меттию выпить полкружки… голова у него слабая… подзадорят его товарищи чем-нибудь, он и начнет всякий вздор нести, что только в мозгу есть. Днем он у Генрига или Адэллы, а вечером – у меня… нет гостя прибыльнее Меттия, потому что он платит не в кредит, пьет и ест много, зато нет никого и несноснее! Мне всегда думается – вдруг замешается в толпе неприятельский лазутчик или изменник из эдуев… кто же разглядит всех гостей, когда их много!.. Тут больше двухсот тысяч народу в армии-то… за всеми не уследишь. Меттий болтает, а шпион себе на ус мотает.

Так-то вот и вчера было. Он врал о своих подвигах среди германцев такую небывальщину, что и в сказках-то не сыщешь, врал при Антонии… Антоний сидел, делал вид, что играет в таблицы шашками с Лаберием, а сам слушал… вот и вышел казус! Не хвастайся Меттий своими познаниями в галльском языке и дипломатии – Антонию, может быть, не пришло бы на ум состряпать нам такой морет с цикутой, а тут его мысли легко перенеслись от Меттия на тебя, так как тот между прочим хвастался, что даже твоим быстрым познанием галльского языка ты ему обязан, а не твоему прилежанию.

Прикажи ему не узнавать у германцев, если он кого из наших узнает… он может что-нибудь выкрикнуть… найдется человек, понимающий римскую речь… – и тогда все пропало! – погибнете вы оба и другие честные люди ни за что ни про что.

– Кто едет? – раздался на заре оклик часового на краю германского лагеря, который вместо окопов окружали повозки.

– Послы Цезаря, – ответил Валерий по-галльски и оглянулся – ни маркитанта, ни лошадей не было. Друз исчез в тумане мрачных утренних сумерек вместе с лошадьми, едва послы успели спешиться.

Часовой затрубил в рог; ему ответили, и через несколько минут явился отряд воинов с начальником и переводчиком.

Валерий повторил свой ответ, и германцы пригласили его и Меттия следовать за ними. Решетка между тележной баррикадой задвинулась со зловещим скрипом.

– Теперь мужайся, друг Меттий! – шепнул Валерий. – Ловушка захлопнулась… выберемся ли из нее – сомнительно.

Меттий, трусивший чуть не до слез, ничего не ответил.

Послов привели к разложенному костру и пригласили греться, больше не обращая на них внимания. Свирепость физиономий дикарей не предвещала ничего хорошего. Меттий робко попробовал заговорить с ними по-галльски, но они не понимали или делали вид, что не понимают, что-то угрюмо, отрывисто толкуя на своем шипящем языке, который и до нашего века остался не принадлежащим к благозвучным говорам человечества.

– Неужели ты и прежде видел их такими сердитыми? – спросил Валерий, поняв в эти злополучные сутки, что за человек навязался к нему в друзья. – Или они тогда были ласковее?

– Видал я их всякими, – уклончиво ответил трусливый декурион.

– У меня кусок не пошел бы в горло при разделении трапезы с такими сотрапезниками! Не думаю, чтобы тебе показался вкусным обед Ариовиста.

– Забудь, прошу тебя, болтовню маркитанта! Он зол на меня за то, что я немного резко поговорил с его дочерью… Что же за особа маркитантка!.. С чего ей гордиться!

– О тебе, Меттий, он мог прибавить лишнее с досады – я этого не отрицаю. Но относительно своего поведения Друз составил себе репутацию честного человека; поэтому я ему верю во всем, что касается его предостережений. Наша участь, быть может, в его руках. Лазутчик много значит в трудную минуту. Если ты его увидишь здесь, то не говори о нем.

– А мне хочется его уличить и поглядеть, как германцы станут жарить его за шпионство.

– Меттий! Неприлична вражда сердцу человека в минуты опасности жизни.

– А если бы тут оказался Антоний?

– Тут он мне не враг, да и вообще не враг, – он со мной враждует, а не я с ним.

– А если бы Клодий? Неужели ты не хотел бы лучше погибнуть, чем спастись, лишь бы насладиться зрелищем его гибели в мучениях?!

– Сравнение неподходящее. Ты, Меттий, – северянин, ты не был в Риме и не знаешь, что за особа Клодий. Его нельзя сравнивать не только с честным Друзом, но даже и со свирепым Ариовистом. Никакие рассказы не дадут тебе точного понятия о нем. Клодий – бешеная собака в образе человека. Даже Катилина злодействовал, имея эгоистические цели, для него самого полезные и с его точки зрения разумные, а Клодий просто – вредный самодур, помешанный, которого следует посадить на цепь. Он давит народ своей колесницей, ругается всячески над поселянами, а зачем – сам не знает. Он вредит всякому без малейшей внутренней злобы на его личность и без какой-либо для себя пользы.

Долго убеждал Валерий Меттия оставить злобу на маркитанта и говорил с ним о разных лицах шепотом. Их разговор спустя часа три был прерван германцем-переводчиком, объявившим, что конунг требует их к себе.

Германский лагерь состоял из плохоньких шалашей, сооруженных из соломы, хвороста и всякой всячины, что попалось под руки в походе, шалашей, разбросанных без порядка, как пришлось, но внутри этих жилищ было чище, чем в галльских хижинах, потому что германцы как чистоплотностью, так и нравственностью стояли выше галлов в те времена. Примеры многоженства у них случались; сам Ариовист имел двух жен – одну из племени свевов, а другую нориков; но это бывало не часто: женщины пользовались уважением и славились целомудрием. Германцы были народом трезвым и не предавались азартной игре. Однако такие похвальные качества не мешали им быть свирепыми, что доказывается поступком Ариовиста с Валерием и Меттием, а впоследствии с дружиной Вара и другими римлянами.

На обширной площадке перед дощатым балаганом, служившим походным дворцом конунга, устроенным наподобие улья с отверстием в крыше для дыма, был разостлан ковер из сшитых вместе медвежьих шкур. На этом ковре помещалось нечто, похожее на сундук с ручками из лосиных рогов, с золотыми гвоздями, красными кистями и цветными бляхами. По обе стороны этого странного седалища стояли длинные скамьи, покрытые шкурами разных зверей и также украшенные.

Это был так называемый круг – место суда, совета и аудиенции Ариовиста – его тронная зала под открытым небом.

Много римских послов до того дня содрогалось от невольного ужаса, стоя в этом круге и глядя на свирепого тирана. Все они явились назад с такими нелестными отзывами о приеме конунга, что навели на римлян панику, следствием которой и было затруднение Цезаря при выборе посла из знатных.

Погода все хмурилась и хмурилась. Ненадолго немножко прояснилось, дождик перестал, выглянуло солнышко, но скоро опять все заволокло непроглядной мглой. Римляне зябли и вздрагивали в своих меховых плащах под мелким холодным дождем на пронзительном ветру, но на германцев холод, казалось, не производил никакого впечатления; они важно расхаживали около круга за скамьями, презрительно глядя на послов, едва прикрывая наготу свою шкурами, составлявшими у них подобие фартуков и курток, а на головах красовались шлемы из цельных морд, у некоторых даже с зубастыми челюстями и глазами из блестящих бус. Самые же настоящие франты еще приделывали к мордам вместо ушей орлиные крылья, торчавшие кверху над их головами.

Послы ждали еще целый час, стоя на кругу, не приглашаемые сесть.

– Ариовист и прежде так тебя принимал? – спросил Валерий шепотом.

– А вот увидим, что будет, – нехотя ответил Меттий. Ему было очень совестно, потому что маркитант уличил его пред Валерием во лжи. Меттий хвастался своим знакомством с Ариовистом, будучи уверен, что его не сделают послом ни в коем случае как лицо, прослывшее за человека неспособного ни на что особенное – племянника богатого дяди, получившего без выслуги по протекции место декуриона, с которого ему уже не пришлось бы никогда повыситься ни в сотники, ни в квесторы, а завяз бы он на этом ранге до самой отставки.

Меттий дразнил прогнанных германцами римских послов, будто те струсили или не умели добиться благосклонности конунга.

– А вот послали бы меня… а вот, если бы я был на вашем месте… и тому подобное, – говорил он хвастливо по армейским тавернам, пока не выболтал этого при Антонии, давши злому легату повод к погибели Валерия.

Очутившись на месте тех самых послов, которых вчера осмеивал, Меттий совсем растерялся. Куда бы он ни взглянул, везде стояли полунагие богатыри с огромными копьями и свирепыми лицами. Все мысли хвастуна перепутались, особенно с той минуты, когда в стороне от круга он увидел земляное возвышение с огромным котлом и дровами. Побывав однажды с купцами у германцев, Меттий знал, что это – прорицалище волхвов и вещих жен, гадающих по внутренностям сваренного живого существа – нередко даже человека.

Волосы Меттия встали дыбом; лицо побледнело, он едва стоял.

Наконец после долгих проволочек конунг вышел из своего ульеобразного балагана со знатнейшими вождями и уселся на кресло, предоставив свите скамьи. С первого же взгляда на Ариовиста Валерий понял, что маркитант был прав – участь послов решена германцами до их прибытия.

– Вы послы Цезаря? – спросил Ариовист по-галльски, небрежно искоса взглянув на подошедших римлян.

– Мы, конунг. – ответил Валерий с вежливым поклоном.

– Чего вам здесь надо? Шпионить пришли, как и прежние?

– Цезарь послал нас спросить, не угодно ли тебе будет сообщить, в чем состоят те твои желания, которых ты не изволил доверить прежним послам.

– Я желал видеть послом легата или другое знатное лицо. Ты кто?

– Принцепс аллоброгов Квинт Валерий Процилл.

– А этот?

– Мой товарищ Марк Меттий, декурион.

– Цезарь смеется надо мной! – гневно закричал Ариовист, сдвинув брови. – Аллоброг посол его!

– Я не аллоброг, конунг, – горделиво возразил Валерий, – я римский гражданин.

– Это все равно… аллоброг будет римлянином, если его посадить в римский сенат… ты сделался аллоброгом, приняв под команду это племя. Увидит Цезарь, какими насмешками мстят за насмешку германцы! Эй, стража, в тройные цепи закуйте их обоих и посадите порознь в ямы.

Валерий молча покорился насилию, опасаясь еще хуже раздражить дикаря. Меттий в порыве отчаяния стал возражать, кричать о международном праве, святости гостеприимства, неприкосновенности посла и тому подобное; ему зажали рот и утащили с круга.

 

Глава XIII

Троекратный жребий

Несчастных узников весь день не кормили. Дикари мучили их, осыпая насмешками, особенно Меттия, потому что тот отвечал им бранью по-галльски. Один совал к нему в землянку копье с раскаленным наконечником, заставляя перебегать с места на место в тяжелых цепях; другой обливал его помоями или жидкой грязью, которой везде было в изобилии от дождя, или тыкал в лицо грязной метлой; иные строили ему самые свирепые рожи, стараясь еще больше испугать труса, или на ломаном галльском языке сообщали о самых ужасных истязаниях, будто бы присужденных ему Ариовистом. Такая пытка над Валерием скоро прекратилась, потому что он молча сносил все, не доставляя забавы врагам ни трусостью, ни бранью, тогда как Меттия терзали до самого заката солнца.

При наступлении темноты обоих послов вытащили из землянок и снова привели на круг.

– Волхвы решат вашу участь, – сказал им один из стражей.

Валерий был довольно сильный человек, но тройные цепи, надетые на его руки и ноги, были столь тяжелы, что он с трудом нес их за собой. Германцы били его по спине и плечам древками копий, когда он шел на круг.

Меттий, измученный пыткой, вовсе не мог идти; германцы приволокли его, изодрав на нем одежду в лохмотья.

Оба они были голодны и продрогли в сырых землянках, лишенные плащей.

– Скорее бы конец! Хоть самый мучительный, лишь бы конец! – проговорил Валерий.

– Псы! Чудовища! – простонал Меттий вместо ответа.

На кругу уже все собрались; там происходило совещание в присутствии конунга. Волхвы и колдуньи поссорились из-за права пролить первую римскую кровь в честь бога войны. Толпа дикарей теснилась за скамьями старшин, любопытствуя узнать, кто кого переспорит, и вмешиваясь в этот спор с непрошеными поддакиваниями.

Ариовист на своем троне сидел мрачный и озабоченный, выслушивая притязания обеих сторон, казавшиеся ему одинаково справедливыми. Волхвы утверждали, что пленникам надо отрубить головы и послать в римский стан, а колдуньи доказывали, что от века веков было в обычае первых неприятельских пленников варить живыми, чтобы по их стонам гадать об исходе войны.

В предложении волхвов Ариовисту больше нравилась отплата римлянам насмешкой за насмешку, а колдуньи казались ему правыми, опираясь на заветы предков. В сердце лютого дикаря суеверие боролось с жаждой скорейшей мести, мешая ему решить тяжбу.

Противники до того разгорячились, что казались готовыми проспорить всю ночь, сбивая с толка конунга своими доводами. Они, может быть, поладили бы на чем-нибудь, но им это не удавалось, потому что, едва одна сторона брала верх над другой, как в толпе зрителей в ту же минуту поднимался шум. Воины начинали потрясать копьями и кричать, подбивая на новый спор ту партию, которая уступала.

Когда спор был в самом разгаре, волхвы и колдуньи уже готовы были перейти от словесных убеждений к рукопашным, вцепившись одни другим в косматые волосы, неожиданно раздались дикие завывания, и расступившаяся толпа пропустила на круг безобразную женщину, все лицо которой было разрисовано синей и красной краской, а обнаженная грудь увешана собачьими зубами и другими амулетами. По спине ее, точно грива, висели растрепанные рыжие волосы почти совсем красного цвета, жесткие, как щетина. Женщина эта била себя в грудь кулаками, испуская громкие гортанные звуки.

Бросившись в толпу споривших, ведьма разняла их своими сильными руками и громко проговорила:

– Стойте, ни шагу вперед! Молчите, ни слова! Слушайте, что могучий Донар, в облаках гремящий, внушил вещей Вермунд!

– Кто ты, вещая? – спросил Ариовист. – Откуда ты, служительница Норн?

– Зовут меня Вермундой, – ответила колдунья, – живу я там, где Майн вливает воды в широкий Рейн, в пещере под скалой мое жилище… от света дня давно я отреклась и не имею дел с людьми живыми… питаюсь я кореньями, в полночный час сбираемыми мной… идти к тебе я не хотела, конунг, но Донар троекратным зовом, раздавшимся в полночь среди утесов, меня извлек из недр земли глубоких и вдаль к тебе сюда за Рейн послал: «Иди, Вермунда, – молвил сын Водана, – иди за Рейн скорей, торопись… останови вражду среди германцев, моих детей, не то братоубийство междоусобной распри там погубит плоды побед в войсках Ариовиста!..»

И день, и ночь я шла сюда поспешно от устья Майна по полям пустынным и по лесам дремучим через горы и топкие болота, повинуясь велению Донара-молниеносца. И вижу я, что вовремя успела прийти сюда… готовилась распря между волхвами и вещими женами германскими.

Злой Цезарь, враг мой, конунг, эту распрю здесь возбудил нарочно у германцев, чтобы врасплох на лагерь твой напасть. Его волхвы на конский волос ночью слова вражды и спора нашептали и в стан германский пред восходом солнца тот волос их послы внесли и по ветру пустили среди войска.

Все были поражены словами колдуньи. Взоры Ариовиста с невыразимой злобой впились в лицо Валерия, понявшего из речей новой колдуньи нечто ужасное для себя и товарища.

Точно полночный кошмар стояла пред ними эта безобразная, раскрашенная женщина с волосами огненного цвета, озаренная мерцающим блеском яркого костра, пылавшего на кругу, стояла, указывая на них конунгу своей правой рукой, на которой вместо браслета вилась сухая шкура убитой змеи, указывала, говоря что-то грозное.

– Наш час настал! – шепнул Валерий. – Эта новая ведьма явилась, кажется, примирительницей спора о нашей участи.

Меттий ничего не ответил и даже не слышал слов принцепса; он дрожал, готовый упасть в обморок. Сердце его едва билось в груди от ледяного ужаса.

Дикари за скамьями свирепо выли, стуча оружием, готовые разорвать послов; старшины их вскочили со своих мест и что-то громко говорили, протягивая руки к послам; благородные женщины, стоявшие рядом с колдуньями, рвали свои платья и волосы и также тянулись к послам. Что такое произошло, послы не понимали; им было понятно только, что спор кончен и кончен чем-то ужасным.

Ариовист ударил в щит, лежавший подле него, огромным золотым молотком, который ему заменял скипетр, и мгновенно водворилась тишина.

– Что же делать нам? – спросил Ариовист. – О вещая Вермунда! Рассуди моих волхвов с колдуньями… они поспорили за участь этих римлян. Сварить ли их живыми, как водилось и прежде исстари всегда у нас, иль отрубить им головы и бросить с насмешкой в стан римский через окопы?

– Нет, конунг! Нет! – ответила Вермунда. – Они должны быть жертвой очищения для войска твоего от волхвований… их надо сжечь живыми в честь Водана и Донара-молниеносца, но когда и где? Пусть это сами боги нам укажут, это место неблагоприятно для жертвоприношений наших.

Скорей в поход! Немедленно снимайте шатры с полей, раздору обреченных! Пока вы здесь, у вас не будет лада, и все пойдет не так, как шло доселе. Проклятый волос вьется между вами со словами непрестанного раздора. Уйдите прочь с равнины этой страшной, пока раздор не перешел по ветру с волхвов и вещих жен на войско. Волхвам же и ведуньям повели ты, конунг, от воинов особо отделиться и не вступаться в общие дела, пока постом трехдневным и купанием в воде священной, мной наговоренной, с себя они заразу не очистят.

В стане германцев произошло смятение; дикари закричали, подтверждая слова Вермунды, все бросились прочь от волхвов и колдуний, как от зачумленных, побежали к повозкам, и не прошло и часа, как Ариовист снял свой лагерь, точно гонимый врагом, и отправился с армией далеко по степи, обходя римлян с тыла.

Меттия и Валерия приковали к телеге, заставив таким образом пробежать в цепях больше двадцати миль под дождем, в холодную осеннюю ночь.

– Вот теперь-то мы пропали! – сказал Валерий. – Наши не успеют узнать, куда нас увели, и не выручат.

– Это нам Цезарева награда! – отозвался Меттий. – Я все искал Друза среди дикарей… обманщик и не думал выручать нас.

– Он не всесильный Юпитер. Если он тут был и узнал о нашей участи, то Цезарь может завязать дело с Ариовистом, а если Друз ушел докладывать о нас раньше появления этой новой колдуньи, которая, как я догадался, посоветовала перейти куда-то дикарям, то мы пропали… Цезарь может найти нас по следам, но будет ли для него выгодно гнаться за нами – я не уверен. Ради спасения двух человек Цезарь не станет жертвовать всей армией.

Германцы расположились на новом месте.

Бедным узникам после долгих просьб удалось получить от врагов по куску сырого мяса и сухарю. Меттий, продолжая ругать германцев, Цезаря, Антония, Друза и всех, кто ему вспомнился, жадно съел данную пищу, но Валерий почувствовал, что она нейдет ему в горло; все мускулы его тела ломило, голова кружилась; он в полном изнеможении упал на землю, сознавая, что расхворался вследствие простуды, голода и пережитых ужасов. Что с ним было дальше, он уже не сознавал, не чувствовал даже, как германцы били его, понукая встать и идти за ними, и как они, видя, что он лежит без чувств, сволокли его за цепи и столкнули в землянку.

Германский язык был по своему строению настолько далек от галльского, что нельзя было говорить без переводчика, но между ними в некоторых словах было сходство, дававшее возможность понимать смысл речи умному человеку, имевшему уже сношения с этим народом, если он присмотрится к лицам и жестам говорящих.

Растерявшийся от ужаса Меттий ровно ничего не понял из того, что произошло в совете старшин, но Валерий отчасти проник в смысл монолога колдуньи, только полагал, что она говорила Ариовисту не о колдовстве римлян, а грозила неожиданной атакой, решенной Цезарем после донесения лазутчика об участи послов. Это его убедило, что Друз ушел назад, лишь только послов схватили, что он выводил из соображения о времени, потребном на то, чтобы старик доехал до лагеря, донес, Цезарь собрал начальников, колдунья же успела узнать и прийти к Ариовисту. На все это могло пойти времени не меньше целого дня, принимая в расчет плохое состояние дорог, размытых дождями. Цезарь не успел завязать дело до снятия лагеря германцев, а найдет ли выгодным для сражения новую избранную ими местность – неизвестно. Это и вырвало у Валерия возглас, что теперь они пропали.

Маркитант в его мнении был еще раз прав – германцы показались ему врагами, на людей непохожими, с которыми нельзя вести дел обыкновенным способом. Он также убедился, что у них имелись в римском войске лазутчики, вероятно, тайные изменники из галлов.

Не имея возможности рассчитывать на какую-либо помощь, Валерий желал себе одного – умереть скорее от простуды и изнеможения сил, пока враги не повлекли его на мучительную казнь. Ему ужасно хотелось пить; в груди его жгло, как от раскаленного свинца; он ловил в протянутые руки капли дождя, заносимые ветром в землянку, когда очнулся в ней среди мрака и сырости. Ни клочка соломы для постели, ни гнилой рогожи для защиты от стужи не бросили ему враги, равнодушно слушая его стоны и вздохи.

Галлюцинации овладели спутанными мыслями больного, рисуя ему самые странные сцены, в которых главным образом фигурировало то, чего ему теперь недоставало. Потолок землянки превратился в яркую зелень виноградной беседки с сочными, спелыми гроздьями; среди этой беседки возник фонтан чистой, вкусной, свежей воды. Валерий пьет, пьет без конца, черпая воду горстями, но никак не напьется, сколько ни утоляет жажду. Какой-то образ возник в струях фонтана; Валерий узнает Летицию; она ростом выше и лицом прекрасней, чем была живая… О, как хороша стала Летиция! Она берет его за руку… подносит к его губам губку, напитанную уксусом… говорит…

Валерий не сразу понимает, что она говорит, потому что ее голос не таков, как был у живой – грубый, старческий… а способ построения фраз похож на затверженную речь попугая или иностранца… Летиция мертвая разучилась говорить с живыми и с трудом припоминает слова.

– Я твоя… римская… друг, – говорит она, – пей… не бойся… тепло нельзя быть… быть враги три дня… Цезарь знает… надейся и свои боги зови напротив германских!

– Летиция! – прошептал он. – Милая!.. Ты со мной… что же ты искажаешь речь?.. Ты живая не говорила так. Надейся! В чем эта надежда? Ах!.. Зачем мне жить? Ты умерла!

Он почувствовал, что от выпитой кислой эссенции жажда его уменьшилась. Видение исчезло, сменившись другими, сбивчивыми грезами. Ему казалось, что ужасная колдунья бросает его в кипящий котел, а дно котла проваливается, и он падает куда-то глубоко в земные недра, холодное, ледяное море; на этом море качалась лодка, а в ней на бочке сидел Фабий, распевая со своей всегдашней беззаботностью лагерную песню о лысом…

Прошла ночь, прошел и целый день в таком забытьи, но ни помощь, ни смерть не являлась. В сумерках германцы вытащили Валерия и Меттия из землянок и повели на круг старшин; в этот раз там все было мирно. Чело свирепого конунга было спокойно, только глубокая затаенная дума царила в его больших темно-серых глазах. Ариовист сидел, склонив опущенную голову на свой золотой молот.

В молчаливой важности сидели на скамьях знатнейшие вожди. Среди круга был разложен яркий костер. Около него стояли жены и дочери конунга, а также другие знатные германки в белых одеждах и покрывалах с золотыми обручами на головах. Впереди них была колдунья Вермунда.

Воины и дикарки, как прежде, стояли за скамьями, с трудом удерживая свое нетерпение.

– Римляне, – обратился Ариовист к послам, – матери семейств германских положили ваши жребии в священную урну. Вас ожидает отсрочка казни или жертвенный костер.

Колдунья воззвала к богам, произнесла заклинание таинственным шепотом и поднесла урну старшей жене конунга. Та вынула дощечку, испещренную каббалистическими рунами, и отдала колдунье.

– Жизнь! – произнесла колдунья, рассмотрев руны.

Пленники-послы не поняли этого слова.

– Боги даруют вам на этот раз отсрочку казни, – сказал Ариовист по-галльски.

– Нет, конунг, славный потомок Донара! – возразила колдунья. – Первый жребий – прихоть случайности.

– Ты хочешь еще раз спросить Норн об участи пленных? – спросил Ариовист.

– Да, троекратно.

– Смерть римлянам! – закричали воины.

– Римляне, – сказал Ариовист послам, – ваши жребии будут вынуты еще два раза… Если из трех раз вам выпадет двукратно жизнь, тогда вы будете живы до нашего перехода на другое место.

– Если ты не захочешь, то никакие жребии нас не спасут от твоей лютости! – воскликнул Меттий.

Ариовист гневно повел бровями, но ничего не сказал.

Колдунья поднесла урну второй жене конунга; та вынула снова жребий жизни; затем вынимала дочь ее, маленькая девочка – и снова жизнь.

– Вещие Норны, властительницы судьбы, троекратно запрещают нам умерщвлять этих людей, – сказала Вермунда. – О конунг, я говорила тебе утром о результатах моих ночных гаданий, но ты не поверил мне… исполни повеление могущественного Донара! Пока нет луны на небе, Азы не дадут успеха твоему мечу. Лишь только покажется молодой круторогий серп, ударь на Цезаря, и победа украсит тебя, но до тех пор кровь римлян неугодна богам. Уклонись от битвы до полнолуния, если хочешь окончательно погубить врагов.

Нахмурился конунг; еще ниже поникла его голова над золотым молотом, а глаза из-под насупленных густых бровей зловеще искоса взглянули на римлян. Недовольный отсрочкой казни пленных, Ариовист решил, что им жизнь будет не лучше смерти.

– Конунг должен исполнить повеление Норн! – выкрикнул кто-то среди воинов в толпе за скамьями.

– Нельзя делать вопреки богам… нельзя губить рать из-за мести двум негодяям! – ответил ему другой голос.

И дикари, увлеченные поданным примером, закричали:

– Это справедливо! Надо исполнить, что боги велят! Сам Донар прислал сюда вещую Вермунду.

Они кричали и потрясали оружием, требуя от конунга подтверждения.

– Исполню, – мрачно и неохотно вымолвил Ариовист колдунье.

 

Глава XIV

Месть маркитанта. – Дальние походы. – Первая казнь

Германцы стали переходить с места на место, удивляя Цезаря своим упорным избеганием стычек, пока лазутчики не объяснили ему причину этого.

Цезарь захотел непременно напасть до новолуния, чтобы враги сразились с ним в нерешимости, неуверенные в победе. Битва была долгая и упорная. Римляне победили и гнали германцев до самого Рейна. Ариовист спасся бегством в челноке, обе жены его погибли; дочь попала в плен.

Приковав к пустой телеге, германцы повлекли Валерия за собой. Страдавший горячкой принцепс аллоброгов считал все это галлюцинациями. Он уже несколько дней не принимал пищи, чувствуя к ней полное отвращение вследствие болезни, а также дурного качества отпускаемой ему провизии. Силы его слабели с каждым днем. Боясь убить его вопреки троекратному жребию жизни, Ариовист решил продать его в рабство.

Что происходило вокруг, Валерий видел и слышал смутно, как во сне. Он бежал за лошадьми, пока мог, а потом упал без чувств.

Валерий очнулся, завернутый в теплые меховые плащи, на ворохе соломы. Кто-то смачивал ему голову уксусом, наливал вина в рот и растирал грудь. Он открыл глаза – и не поверил им.

– Ты ожил! Жребий брошен! – сказал мелодичный голос, знакомый ему.

– Ты подле меня! – произнес больной в восторге от неожиданности.

– Да, это я, друг мой… твое спасение радует меня больше, чем сама победа.

– Ты со мной… ты сам меня лечишь… Ты, Цезарь… император!

И Валерий истерически зарыдал, припав к груди обнявшего его полководца.

Меттий, которого сочли в бесчувственном состоянии за мертвого, был брошен германцами далеко от поля битвы на берегу Рейна.

– Командир-декурион! А, командир! – раздался над его ухом не совсем дружелюбный голос, когда он очнулся, и кто-то толкнул его кулаком в плечо.

– Друз! – отозвался несчастный, узнав маркитанта.

– Спасти мне тебя или бросить тут волкам на съедение? Наши тебя не нашли в этой глуши; если я не сниму с тебя цепей, ты не догонишь их. Цезарь торопится назад, к Бибрахту.

– О Друз, ах!.. Сними эти оковы… псы!.. Чудовища!.. Как они меня истерзали!

– Я много раз советовал тебе удерживать язык… Ты болтал слишком много в тавернах и наболтал себе звание посла… болтал слишком много у германцев и наболтал себе ежедневную пытку… Сам ты виноват: не послушался презренного маркитанта. Ну, ладно, пойдем – я тебе помогу.

Посетив Иллирию и Гельвецию, Цезарь весной задумал напасть на бриттов, и для этой цели изготовил ладьи в количестве больше шестисот для переплытия пролива. Он поручил охрану всей Галлии своему верховному легату (пропретору) Лабиену, оставив ему три легиона и две тысячи всадников, а сам с остальным войском прибыл в порт Иций для отправления за море.

Сделав смотр своей флотилии и оставшись вполне доволен ее состоянием, Цезарь внезапно потребовал из Галлии к себе всех старейшин племен и четыре тысячи галльских всадников. Зачем? – этого, разумеется, никто не знал, потому что император не доверял своих тайных дум никому.

Друз и все прочие маркитанты, женщины и обозная прислуга были оставлены у Лабиена со строгим запрещением отлучаться от назначенного местопребывания и ни в каком случае не являться к войску в порт.

Это изгнание слуг мало кого огорчило, потому что Цезарь оставил с Лабиеном также всех записных игроков, пьяниц, мотов, волокит и сибаритов, чтобы они не тормозили его планов. Не имея уже, как прежде, походных таверн, воины не пили и не играли на досуге, а поневоле развлекались всякими толками и сплетнями, преимущественно слухами о бриттах и замыслах Цезаря.

Пока галлы собирались, в войске ходили разные толки о странном и внезапном приглашении всей дикарской аристократии ко двору. Одни были уверены, что Цезарь хочет явиться к бриттам с целой свитой знатных особ, окружив себя блеском на манер восточных царей. Другие, более недоверчивые, толковали иное.

Галльская аристократия наконец явилась в сопровождения своей конницы. В один ясный и довольно теплый апрельский день они собрались на берегу моря, разбившись на группы из более знакомых и дружных между собой. В одном месте толковали о том, что будто в Британии летом солнце совсем не скрывается за горизонт, против чего многие возражали, доказывая невозможность такого явления. В другом таинственно шептались о могуществе короля Кассивелауна, с которым Цезарь решился воевать за восстановление на престоле изгнанника Мандубрация, явившегося к нему с просьбой о помощи.

Каким путем Цезарю удалось добыть себе этого Мандубрация и с ним предлог к войне – неизвестно. Вероятно, в Британию были посланы надежные агенты для завязывания гордиева узла; они-то и привели этого принца, уговорив его отмстить Кассивелауну за убиение его отца.

Как бы то ни было, но принц Мандубраций фигурировал при особе Цезаря в роли истца, как клиент при адвокате, и Цезарь был с ним особо ласков, возбуждая зависть многих, преимущественно галлов, к которым после своей победы над Ариовистом совершенно изменил отношение.

Многие из воинов с интересом толковали и спорили о нравах бриттов, бывших еще грубее, чем галлы. Говорилось, будто у них по одной жене на 12 человек, и тому подобное, чему мы в наш скептический век уже не можем легко поверить, несмотря на то, что сам Цезарь в своих записках выдает это за достоверные факты. Но тогда всему этому верили, да и как было не верить?.. Верили же, что солнце на ночь спать ложится, а поэтому нет такой страны, где оно не заходило бы летом; верили, что у Цезарева коня человеческие ноги… Верили всему, что снится во сне… Верили во всякую чепуху, особенно люди с невысоким уровнем образования.

В группе военачальников, сидевших отдельно, своим кружком под развесистым дубом, шел разговор о приехавших галлах. В этом кружке находились легаты-антагонисты Титурий и Аврункулей, которые терпеть не могли друг друга, но в то же время и один без другого шага не делали. Над ними с самого начала похода как бы тяготел перст Рока с пословицей: «Вместе тошно, врозь скучно». В таверне ли, в совете ли у Цезаря, везде, где был один из них, там непременно подле него являлся и второй, а зачем? Затем, чтобы находить отвратительным все, что другой скажет. Их тянуло друг к другу, как известные Симплегады.

Толстый красноносый Титурий важно разлегся на подосланной циновке. Худощавый, высокий, сильно загорелый Аврункулей нашел это сибаритством и предпочел сидеть на голом круглом камне.

Веселый трибун Лаберий, Марк Аристий и друг Титурия Кай Арниней были тут, слушая спор легатов-антагонистов, толстого флегматика с худощавым сангвиником.

– Я так и останусь при моем мнении, – упорно утверждал Титурий. – Цезарь теперь уже не простой император-вождь, а владыка Галлии… Ему и подобает блеск его особы… Блеск и в одежде, и в обстановке, и в лицах, окружающих его. Мы все – свободные римские граждане. Цезарь не может нам приказывать, как слугам… не может формировать из нас свою свиту… Галлы – другое дело… Они – побежденные… Они и будут при нем…

– Да ведь ты же, легат, говорил, что Цезарь терпеть не может намеков о вифинском царе! – запальчиво перебил Аврункулей. – Как же он может любить обстановку, делающую его похожим на Никомеда?

– Цезарь никогда царем не будет… Цезарь Цезарем и останется – относительно нас… У бриттов есть король, и Цезарь хочет…

– Сделаться похожим на дикаря – Кассивелауна, ха, ха, ха!

– Да нет же, легат! Он только хочет, чтобы этот король не думал, будто у него нет таких же вассалов-королей… Это ему присоветовал британский принц Мандубраций.

– Ах, какой взор! Мандубраций не имеет ни малейшего влияния на Цезаря, как и ты сам.

– Так зачем же, по твоему мнению, призвана сюда вся эта орда?

– Зачем?.. На это могут быть разные причины. Цезарь, может статься, пришел к мнению, что со времени прирейнской победы он слишком холодно стал относиться к этим длинноволосым вергобретам, и теперь захотел здесь на прощанье приласкать их, чтобы не ревновали его к Мандубрацию… Хочет угостить…

– Пиром из сухарей и солонины всухомятку, без поваров изготовленным! – подхватил Лаберий, качавшийся на доске, положенной на два камня, и громко захохотал.

– У Цезаря, если он захочет, найдутся повара и без женевских маркитантов, – резко отозвался Аврункулей, покосившись на весельчака.

– Но он не добудет вина из морской воды, – возразил Лаберий, – разве Венера пришлет ему с Олимпа!

– Вино есть в войске, трибун, на всякий случай… Я уверен, что и повар найдется… Наш лысый – хитрец, он только все это припрятал до нужного времени… припрятал, чтобы не соблазнять таких особ, как ты или Титурий.

– Сам-то ты, легат, не прочь выпить! – сказал Титурий. – Не тебе на меня указывать. Видал я тебя под Бибрактом и Везонцией… хорош ты тогда был, очень хорош!

– А я тебя видал… видал, как ты на пол падаешь!

– Легат Аврункулей! Это уже дерзость!

– С твоей стороны начало, легат Титурий!

– Если Цезарь угостит и солониной с сухарями, то галлы останутся довольны – благо, что не забыты, – сказал Аристий, желая замять возникающую ссору легатов.

– Конечно, конечно, – подтвердил Арниней.

– Галлы не забыты… галлам будет пир, – фальшиво и резко произнес грубый голос из-за дуба.

Оглянувшись, вожди увидели Думнорикса, стоявшего у скалы в глубокой печали.

После победы над гельветами у Бибракта Цезарь возвратил Думнориксу его жену, дочь Оргеторикса, оставленную ее родными и соплеменниками в качестве заложницы, но это не утешило несчастного галла, страдавшего при виде явной симпатии его брата Дивитиака к римлянам.

Дивитиак, явившись под предлогом защиты брата, отстранил его врага Лискона от власти над эдуями, но и отнял у Думнорикса всякий авторитет среди народа, выставив его в черном цвете как причину союза эдуев с гельветами – причину, от которой сыр-бор разгорелся. Если бы Думнорикс не был зятем погибшего Оргеторикса, то и Цезарь не пришел бы в Галлию.

Дивитиак, человек хитрый, что называется себе на уме, лавировал, угождая и Цезарю, и своему племени, и под шумок захватил власть над эдуями – власть уже не выборную на год, а прочную, основанную на воле Цезаря, которую можно продлить, пока Цезарю не вздумается отнять ее.

И эдуи полюбили Дивитиака, и эдуи возненавидели Думнорикса…

Бывший вергобрет уныло стоял у скалы и слушал говор римских вождей, уже хорошо понимая их речи.

– Да… будет пир галлам! – повторил он со вздохом. – Только не из солонины.

– Из рыбы, что ли? – усмехнулся Лаберий. – Добро пожаловать, Думнорикс! Присядь к нам!

– Рыбой подавишься! Цезарь себя задумал рыбой-то угощать… берегитесь, римляне, рыб, что водятся у того берега! Они костисты, – мрачно ответствовал Думнорикс.

– И германские медведи зубасты, да мы на них славно поохотились, – усмехнулся Аврункулей.

– Из чего же будет состряпан пир для вас, господа гости? – спросил Арпиней.

– Из чего будет галлам пир… Из их крови!

– Ну, уж это ты, вергобрет, не дело говоришь! – возразил Титурий.

– Да… из крови! – повторил Думнорикс еще мрачнее, и его глаза грозно сверкнули из-под сдвинутых бровей. – Цезарь велел согнать сюда нас всех, чтобы погубить… а в Галлии скажет, что нас убили британцы…

– Разве и вас он возьмет за море?

– За море… да… всех, кто дурак и поедет… Я не дурак, и я не поеду.

Сказав это, Думнорикс отошел прочь от римлян и стал тихими шагами расхаживать по взморью. В настоящую минуту вполне трезвый, бывший вергобрет был величав и грозен до того, что внимание вождей обратилось на его сильную фигуру уже без насмешек.

– Вот что таилось в ящике нашей Пандоры! – тихо воскликнул Лаберий. – Наш лысый способен на все.

– Только не на убийство гостей своих, – возразил Титурий.

– А почему бы и нет? – спросил Аврункулей.

– Никогда.

– А кто отравил Веттия в тюрьме?

– Это злые языки наговорили на Цезаря только потому, что Веттий умер некстати.

– А все эти вергобреты умерли бы очень кстати, – заметил Аврункулей, – ничего не было бы дурного, если бы Цезарь отдал их британцам на избиение или даже просто побросал в море – ладьи-то их бурей затопило!

– Это была бы жестокая несправедливость, – возразил Титурий.

– Очень он разбирает это! Для него справедливо все, что полезно нам.

– Нам вредно все, что марает доброе имя народа римского.

– Когда-то было вредно… когда мы сами были частью этого народа… теперь не вредно, потому что мы стали воинами не Рима, а Цезаря… Да, легат Титурий… здесь мы не римляне, а цезарианцы.

– Ну уж…

Больше ничего Титурий не придумал возразить своему всегдашнему оппоненту, да и никто из кружка не возразил; все в глубине сердца сознавали себя цезарианцами.

– Да, друзья мои, – продолжал Аврункулей, – мы цезарианцы. Разве мы тут зависим от консулов и сенаторов? Разве мы зовем на помощь перед битвой Юпитера Капитолийского или Всадническую Фортуну? Разве Марсовы салии очищают наше оружие? Нет, мы клянемся Цезаревой Фортуной и ей молимся; мы сами очищаем наше оружие, окропленное священной водой из рук войсковых жрецов; мы, вольные бойцы нашего императора, знать не хотим ни Люция Доминиция, ни Аппия Клавдия, консулов нынешнего года…

– Знать не хотим! – воскликнули все в один голос. – Долой консулов! Слава Цезарю и его Фортуне!

Даже Титурий вполголоса подтянул за другими.

– Взгляните на этого мрачного зверя! – продолжал Аврункулей, указывая на Думнорикса. – Разве он стоит пощады? Вглядитесь в его лицо! Что вы увидите на этой дикой физиономии? Целую бурю ненависти к Цезарю и нам, целый вулкан клокочущей злобы… много бед способен натворить этот дикарь, если его оставить на свободе!

Аврункулей, как бы осененный какой-то внезапной мыслью, встал со своего места, полный решимости на нечто ужасное, и пошел быстрыми шагами к лагерю… собеседники молча переглянулись и с невольным трепетом прислушивались к замирающим в отдалении звукам шагов мрачного легата, тяжело и резко стучавшего деревянными подошвами сапог о прибрежные камни. Они разошлись по своим шатрам, сознавая, что Аврункулей Котта на этот раз прав.

Донес ли Аврункулей Цезарю на Думнорикса или нет, осталось неизвестным, потому что этот мрачный легат был не болтлив, но, вследствие его доноса или же случайного совпадения образа мыслей, Цезарь заподозрил многих галлов в измене; особенно опасным стал казаться ему Думнорикс, и он решил вечером этого апрельского дня произвести среди своих вассалов отделение зерна от мякины, агнцев от козлищ – объявил галлам, что одних он отпускает домой с благодарностью за их верность, а другим приказывает готовиться плыть с ним в Британию. Между этими последними находился Думнорикс.

Отплытие за море было отложено, потому что ему не благоприятствовал ветер. Цезарь пробыл на берегу еще двадцать пять дней.

Все эти дни Думнорикс употребил на то, чтобы постараться быть оставленным на родине, надеясь произвести восстание в земле эдуев или другого племени, где будет удобно. Он умолял Цезаря отпустить его домой, уверяя, что боится моря, по которому никогда не плавал, а также и потому, что приближается праздник срезания священной омелы, а он дал обет не пропускать этих молений. Получив отказ, Думнорикс тайно переговорил со многими из галлов, убеждая их уехать домой без позволения; он их запугивал грядущим избиением в Британии и клялся в истине своих подозрений насчет замыслов Цезаря. Никто, однако, не решился последовать этому совету, зная, что Цезарь не простит ослушания и что четыре тысячи галлов ничтожны среди римских легионов.

Цезарь получил донос о действиях Думнорикса и учредил за ним строгий надзор.

Наконец, подул попутный ветер, и войско стало садиться в ладьи. В суматохе Думнорикс ускакал с несколькими друзьями. Цезарь встревожился, велел приостановить отплытие флота и отправил сильный отряд конницы в погоню за непокорным эдуем, приказав воротить его, а в случае сопротивления убить.

Догнавшие воины позвали назад Думнорикса; но он отказался вернуться, воскликнув:

– Я свободный сын свободного народа! – и погнал своего коня еще быстрее.

Римские всадники догнали, окружили и убили его.

Так пролилась первая галльская кровь не в бою, а под ударами палачей; так совершилась первая казнь по приказанию Цезаря в Галлии… Кровь Думнорикса оросила землю и взрастила на ней обильный посев подражателей мужественного вергобрета, посев, давший кровавую жатву Цезарю и запятнавший его светлую доселе личность неизгладимыми пятнами жестокости.

Поход в Британию, длившийся целое лето, не принес ни славы, ни добычи Цезарю. Он говорит в своих заметках о победах над Кассивелауном и восстановлении прав Мандубрация, но так туманно, что невольно наводит сомнения на читателя. Другие же историки повествуют, что одолеть могучего короля он не только не смог, но даже и не решался бороться с ним, ограничившись береговыми битвами с дикарями, спасаясь при опасности от них в ладьи, и вернулся осенью в Галлию, потеряв в Британии многих храбрых сподвижников, между которыми пал и трибун Лаберий.