Жребий брошен

Шаховская Людмила Дмитриевна

Часть третья

Любовь среди бедствий

 

 

Глава I

Не вовремя гости – хуже врагов. – Разиня делается богачом

На берегу реки Самары (ныне Сомма) находилась Самаробрива (ныне город Амьен), – главный поселок амбианов, незначительного племени бельгийского происхождения. Эту Самаробриву Цезарь избрал после возвращения из Британии своей резиденцией и созвал туда всю галльскую аристократию на общий совет о делах страны.

Самаробрива превратилась на время в столицу; жизнь в ней закипела шумно и весело. На площади поселка были сколочены бараки под соломенными крышами для таверн и раскинуты шатры приезжих купцов, музыкантов, фокусников, плясунов и прочих подобных.

Медведь плясал под мерные удары восточного инструмента, похожего на барабан; обезьяна, одетая в германский костюм, представляла дуэль с собакой, наряженной галлом; куклы плясали на подмостках театра марионеток, самыми искусными изготовителями которых считались тогда неаполитанские греки; акробаты и гимнасты выгибались, принимая самые невероятные позы на плечах один у другого. Шум на площади не умолкал ни днем, ни ночью от присутствия досужих зевак, пьяниц, игроков и любопытных дикарей, жадных до всякой новизны.

Римляне, остававшиеся в Галлии все лето с Лабиеном, поспешили в Самаробриву с восторгом, точно из ссылки, для новых забав в присутствии своего обожаемого Цезаря, а греки, аллоброги и другие иностранцы – в надежде на барыш.

Все в маленьком поселке было, конечно, дорого и скверно, но казалось всем отличным, потому что там было весело. Какой-то предприимчивый грек даже римскую баню устроил в амбианской хижине, куда и бросились все любители этого удовольствия, рискуя сгореть под соломенной крышей.

Люций Фабий, возвратившийся из Британии, как и из всех своих прежних походов, без малейшей царапины, не успел разобрать свой багаж после дороги, как рогожная дверь его хижины приподнялась, из-за нее высунулась рыжая косматая голова, и знакомый голос робко окликнул:

– Господин!.. А, господин!

– Церинт! – радостно вскричал молодой сотник. – И ты здесь?

– И я здесь…

– Ну, входи же!

Разиня вошел и остановился среди хижины, переминаясь с ноги на ногу, желая что-то сказать, но не зная, как начать свою речь. Фабий засмеялся.

– Вот, я пришел к тебе, – сказал Церинт в каком-то странном конфузе.

– И оставайся опять у меня! – проговорил Фабий.

Разиня крякнул, помолчал, почесал затылок, как бы помогая ходу мыслей своей непослушной головы, в которой был здравый смысл, упорно не желавший, однако, облекаться в слова.

– Гм… м… остаться-то уже мне нельзя…

– Что такое ты мычишь? Ничего не расслышу… говори яснее!.. Хочешь опять ко мне в оруженосцы? Надоело у Друза тарелки мыть? – спросил хохочущий Фабий.

– Н… н… нет… не надоело… я пришел сказать… ищи себе другого.

Разиня глубоко вздохнул от облегчения, высказавшись о цели своего визита.

– Что ж так? – спросил Фабий. – Разве судомойкой быть выгоднее?

– Н… н… судомойкой-то не выгодней…

– Отчего же ты ко мне не хочешь?

– Отчего… оттого… я, господин… я… я женился.

– En tibi! Вот тебе раз! Кому пришла фантазия выйти за тебя, растрепанное чучело? Как ты с семьей-то будешь мыкать горе, когда и один-то едва кормился? Приходи ко мне с женой – не выгоню.

– Да она… не пойдет… она и не пустит.

– Почему же не пойдет и тебя не пустит? Царевна она, что ли?

– Н… н… нет… не царевна… Беланда.

– Деревянная беланда?

– Н… н… нет, не деревянная… наша Беланда, маркитантка.

– С ума ты сошел, Церинт, тут без меня! Беланда отказала в своей руке богатому Меттию и вдруг пойдет за тебя! Ха, ха, ха!

– А вот пошла… en tibi!.. Да я богаче Меттия… У меня теперь, господин, денег – murias muriakis или muriakis murias… Как-то так греки говорят, то есть по-нашему – тьма-тьмущая.

Фабий расхохотался громче прежнего, но хохот его моментально замер при внимательном взгляде на фигуру Разини.

По своей физиономии и умственному складу Церинт, как был, так и остался шутовским чучелом, но костюм его не был уже прежним. На нем была щегольская суконная галльская куртка, опушенная медвежьим мехом дорогого сорта; из-под нее выглядывала сорочка, вышитая бисером; на груди пестрели бусы; на грязных пальцах красовались перстни; в одной руке он мял теплую шапку с лебяжьими перьями; ноги его были запрятаны в сапоги с орнаментами из разноцветной кожи.

– Это правда, Церинт? – в недоумении спросил Фабий. – Но откуда взялось? Клад ты нашел?

– Не клад… тетку нашел.

– Знаю. Это рыжая-то колдунья тебе наколдовала?

– Прозвали ее в войске колдуньей, ну и дразнят… А нам что за беда? – дразните!.. Она богатая; она – дочь вергобрета седунов.

– Откуда ты это узнал?

– Беланда сказала после свадьбы.

– Оттого-то наша гордячка и вышла за тебя!

– Оттого ли, не оттого ли – все равно… Я теперь богат и счастлив… Тетка меня усыновила, жена любит…

– Что же ты теперь намерен делать? Торговать или баллотироваться в галльские вергобреты?

– Не знаю… торговать я не умею, а в вергобреты, слышно, уже больше выбирать не будут… Будут везде по Цезареву назначению… Кто ему полюбится…

– Ты, например!

– Если бы я… то я…

Церинт хотел сделать рукой какой-то выразительный жест, но при этом уронил свою пернатую шапку, нагнулся поднимать ее, зацепил ожерельем за пуговицу рукава куртки; ожерелье разорвалось и бусы раскатились. Церинт стал подбирать их, ползая по грязной хижине, забыв, что на нем надета узорчатая сорочка, подол и рукава которой при этом, разумеется, превратились в ветошь. Фабий снова захохотал.

– Ты был бы для нас в сане вергобрета гораздо удобнее, чем многие из здешних гостей Цезаря. – сказал легат Аврункулей, стоявший у двери.

– Ах, легат! – воскликнул Фабий, только теперь заметив мрачного гостя. – Чему обязан я твоим посещением?

Аврункулей пожал руку сотника, уселся на единственный стул хижины и брезгливо заворчал:

– Я вынужден беспокоить тебя, храбрый товарищ, но это не по моей вине… Это все Титурий… Он виноват, что я принужден идти к тебе… Я уже несколько дней не брился и оброс бородой точно дикарь… Не одолжишь ли мне твое зеркало?

– С удовольствием, легат… Но где же твое?

– Попало в багаж Титурия, а он так превосходно уложил его со своим зеркалом, что они всю дорогу терлись одно об другое и оба стерлись до состояния старых подносов. Ах, этот Титурий! Ты не поймешь, сотник, что за мука мне жить с этим толстяком!

– А ты поселился опять с ним?

– Да уж так вышло, что поселился, хоть и вовсе не желал. Мой багаж попал в его мешки, а его – в мои… Спорили мы перед отъездом в порту о том, долго ли без нас процарствует Мандубраций в своем королевстве, да багаж-то среди спора и перемешали… Дорогой было некогда разбираться… Ты знаешь, каким форсированным маршем император гнал нас сюда… Здесь начали спорить о том, кому жить в хижине: мне необходимо поселиться на этой улице, потому что баня близко… Врач предписал мне лечить рану теплыми ваннами… Титурий заспорил: и ему, видишь, тоже нужно жить тут, потому что местность не гориста – он страдает одышкой, ему трудно подниматься в гору. Ни одной свободной квартиры больше здесь нет… Так мы и поселились вместе. О, мучение! Комната меньше твоей, а нас четверо.

– Еще Арпиней с Юнием?

– Конечно. Разве я уступлю Титурию? Никогда! Он решил, что его umbra будет жить с ним, ну и я пригласил моего друга, чтобы легче защищаться от их совместных придирок.

– Да тебе же будет теснее от этого.

– Что за беда?! Теснее, зато безобиднее.

– Я слышал, что Цезарь предполагает повеселить нас играми, легат. Галлы будут состязаться в метании палиц и перескакивании через коней. Эти игры заимствованы ими от германцев. Многие умеют прыгать через шесть и даже через восемь коней, поставленных рядом.

Брившийся легат глубоко вздохнул и мрачно повел бровями, отвечая:

– Будет много игр, сотник, самых разнообразных игр – и любовных, и кровавых, и погребальных… Наиграемся!

– Кровавых? Погребальных? – удивился Фабий.

– Эх, сотник! – с новым вздохом сказал Аврункулей. – Блаженные дни настали бы, если бы нам удалось всем племенам дать королей, похожих на твоего Церинта!

– С плутовками женами, похожими на дочь Друза, ха, ха, ха!

– Смеяться нечему, Люций Фабий… Дивитиак наш, вполне наш… Каваринт, вергобрет сенонов, и его брат Моритаст… эти наши… Тасгетий-карнут… Вертикон-первый… а уж еще не знаю, кого назвать нашим… остальные все ненадежны, все!

– Что ты!.. будто все!

– Все, сотник. Если они теперь еще не изменники, то будут ими при первой же нашей неосторожности.

– Им будет в таком случае от Цезаря то же, что досталось Думнориксу.

– Думнорикс – это гидра, из отрубленной головы которой может вырасти десяток новых голов, еще ядовитее, если не успеем прижечь кровь ее раскаленным железом. Ты еще молод… ты лихо рубишься в час битвы и сладко кутишь на досуге, а до прочего тебе дела нет; ты не видишь того, что мы, старики, видим. Ты неосторожно сближаешься с галлами, особенно с теми, с кем можно болтать без переводчика, например, с Луктерием.

– Луктерий очень умный человек… Он был в Риме…

– Говорят, рабом.

– Вздор!

– Твой оруженосец признал его.

– Если и так, то какое мне дело до того?! Здесь он очень уважаем всеми… Сам Цезарь был в плену у пиратов… Разве случайное рабство позорит?

– Дело не в том, сотник. Ты близок к Цезарю… Берегись болтать с Луктерием!

– Цезарь не открывает мне своих тайн. Мне не о чем проболтаться.

– Луктерий – это такая лисица, такая змея, что может выведать тайну у рыбы безгласной!

– Самый веселый товарищ за кубком… Я не поверю, что он мог изменить.

– Ты не поверишь, так и не верь… ты хочешь погибнуть, так и гибни же!

– Если даже Луктерий кажется тебе опасным, то другие…

– Другие еще опасней! Важный Акко-сенон, сердитый Камулоген-авлерк, Амбиорикс-эбурон, Литавик-эдуй – все эти один другого подозрительней, а Цезарь созвал их всех сюда и без всякой осторожности допускает к своей особе.

– Везде у тебя, легат, заговоры да покушения!

– Убив Думнорикса, гидру, надо прижечь кровь, чтобы из нее не выросли новые головы, а Цезарь допустил их расти… Эти головы вырастут и устремят на нас свои жала.

– Скажи мне, легат, не знаешь ли ты об участи эдуйской королевы, невестки Дивитиака?

– Вдова Думнорикса здесь.

– Здесь!

– Цезарь велел привезти ее и, говорят, на играх она достанется в супруги искуснейшему как награда за ловкость.

– Цезарь отдаст Маб, как рабыню, насильно! Никогда!

– Дивитиак просит ее для своего племянника Вирдумара, но Цезарь, чтобы не огорчать других женихов прелестной вдовушки, решил предоставить судьбе ее участь.

– Ужасно! Ах!..

– Она поручена мне и Титурию.

– Живет по-прежнему у Адэллы?

– Да.

Легат продолжал говорить о галлах, но Фабий уже больше ничего не слышал и не понял, желая выпроводить его как можно скорее. Когда тот наконец побрился и ушел, Фабий томно вздохнул и вполголоса сказал:

– Королева Маб! За одну ее улыбку я готов лететь, как Курций, в бездну.

– И сломать себе шею, господин! – договорил Церинт, все еще находившийся в хижине сотника. Он прислонился к сырой грязной стене, не думая о том, что его дорогая куртка вся измаралась о гнилые бревна.

– Церинт, ты все еще здесь! – удивился Фабий.

– Все еще здесь… о, дорогой мой господин, стоит ли эта дура такой жертвы?!

– Проведи меня к Адэлле! Я еще не знаю расположения города. Укажи мне таверну Адэллы или скажи, как ближе туда пройти.

– Пойти да указать своему благодетелю, на каком дереве ему удобней повеситься? Ну, уж таких услуг ты от меня не требуй!

Фабий порывисто подбежал к Церинту и схватил его за руки.

– Растрепа! Разиня! Делай, что тебе говорят! Я люблю Маб до безумия, только молчи об этом, не разболтай никому. Адэлла надоела мне… я ее разлюбил…

– Наконец-то! Эх, господин, разлюбил одну, разлюби уж и другую! Обе они не твоя партия.

– Разлюби… сам ты Беланду не разлюбил.

– И не разлюблю. Беланду с этими не сравнивай! Да и то сказать: я и ты – разница. Беланда – пара мне.

– А королева – мне.

– Королева дикарей… разиня… растрепа… а чем я разиня? Я тетку-то богатую не прозевал и жену подходящую не прозевал, а ты прозеваешь из-за Маб или Адэллы. Адэлла – дура веселая, а Маб – дура скучная, в этом и вся их разница. Брось, господин, эти глупости! Ты уж тут вдоволь навоевался; поезжай-ка домой к матушке, утешь ее, бедную, да женись на знатной госпоже, какая тебе подходит и родом, и честностью. Тебе уже больше двадцати пяти лет от роду; пора семью настоящую завести. Родители простят твои шалости, заплатят долги, а то и я готов за все твои благодеяния…

– Чтобы я одолжился у тебя, негодяй! Чтобы я взял что-нибудь у моего слуги! Никогда!

– Э-э-э! Не гордись, господин! Не хочешь – не надо, не навязываю. Уступи эту хибарушку-то гнилую Аврункулею; пусть старый легат мерзнет в ней, а ты переходи ко мне; я дам тебе комнату почище… даром дам!

– Что это ты выдумал, негодяй, чтобы я пошел к тебе на хлеба! Веди меня к Маб и Адэлле или убирайся вон сию минуту!

– Убраться уберусь, а уж к тем дурам не поведу. Но я, прежде чем уберусь, скажу тебе, Люций Фабий, все, что сердце мое велит сказать. Служил я тебе с тех самых пор, как из люльки вылез да на ноги встал, а получал от тебя в награду сверх моего ничтожного жалованья только побои, брань, да презрение. Ты ногами-то не стучи, господин! Ты меня не вытуришь, покуда не скажу всего – я теперь не по-прежнему… я уж не обозный… меня драть по твоему приказу не станут…

Бывало, в деревне тебе захочется мальчишке глаз подбить, чтобы показать свою ловкость – запустишь камнем в Церинта; захочешь до полусмерти напугать материнской черной собакой – натравишь ее на Церинта; а почему на него одного? – потому, что все другие дети жаловались на тебя своим господам или патронам, а Церинт безропотно сносил от тебя все.

Слезы текли по лицу верного слуги, отторгнутого, покинутого холодным Фабием без всякой симпатии. Фабий мрачно глядел исподлобья, нетерпеливо дожидаясь, когда тот уйдет из его квартиры, и нервно теребил рукава своей одежды.

– Я не был твоим рабом, Люций Фабий, – продолжал Церинт, – а служил тебе усерднее всякого раба; я покинул твоего доброго дядю, которому служат мои родители, и пошел за тобой, ничем не обязанный… пошел и служил… и ни разу умышленно ничего дурного не сделал… ты бил меня за мои промахи, и я покорно сносил побои… ах, Люций Фабий, даже чужие люди относились ко мне лучше, чем ты! Весь твой багаж, все твои деньги были в моей власти… у тебя денег было прежде много… а я от тебя не нажил ровно ничего, потому что ничего не украл. Часто гоняли меня из вашего дома к Цезарю в Рим; случалось, что посланный ночью спросонья перевру сказанное; от Цезаря я не только побоев, но и грубого слова не слышал, хоть он имел полное право побить меня, рассыльного мальчишку. Бывало, потреплет он меня по плечу, яблоко даст, а то и червонец, и скажет – хоть ты и Разиня, а все-таки молодец!

Много тут было нашей братии, обозных, а Цезарь узнал меня нынче утром, расспросил о моем житье-бытье; я ему сказал, что я уж теперь не твой оруженосец и не трактирная судомойка, а зять Друза – и Цезарь отнесся ко мне, как надо. Пойду к Цезарю в гости – и мне там не скажут: убирайся вон. Предложу Цезарю за все его былые милости денег взаймы – и меня негодяем не обзовут.

Жил я все лето при главной квартире Лабиена и от самого пропретора ничего, кроме вежливости, не видел. И Лабиен вежливость понимает… и Лабиен знает, как относиться к добрым людям… Лабиен помог моей тетке в хлопотах по делу о моем усыновлении… помог ей причислить меня в племя седунов – мирных галлов, никогда не воевавших против римлян. И я теперь сделался ее сыном, внуком отца ее, бывшего трижды вергобретом. Я теперь уже не бедняк Разиня, а Цингерикс из племени седунов, равный всей галльской знатной молодежи, – то же, что Вирдумар и другие. Все меня тут уважают, только ты… один ты, Люций Фабий, которого я люблю всем сердцем… ты один отвернулся от меня. Я уйду, но отвернуться от тебя не хочу… может быть, еще пригожусь тебе когда-нибудь.

Церинт ушел; Фабий несколько минут мрачно глядел ему вслед, потом с облегчением вздохнул и принялся мечтать о королеве Маб.

– Я сам найду ее… да, я сам найду… о, Маб! Моя радость! Свет очей моих! Цезарь стар, лыс, слаб здоровьем… Цезарь желает любви только добровольной… ни одна женщина до сих пор не жаловалась на его оскорбления… ах, да! Он понял, почему прелестная дикарка не ответила ему на любовь, и любит ее платонически, идеально… Цезарь один умеет так любить! А я? Я – не Цезарь, я молод, я хочу быть любимым Маб и добьюсь ее любви… Конечно, я сильно загорел и огрубел за долгие годы войны, но я все еще недурен и мне только двадцать восемь лет.

Он припомадил свои роскошные черные кудри розовым маслом, причесался, переоделся в богатую сорочку из красного сукна с золотом, и хотел бежать отыскивать таверну Адэллы, где жила Маб, но огромное, почти шарообразное существо преградило ему выход из хижины. Это был легат Титурий.

– Ух, устал! Проклятая одышка! А тут у тебя, сотник, такая низкая дверь, что только карлик не расшибется о притолоку… тьфу… темя расшиб.

Он, отдуваясь и пыхтя, с трудом ввалился в комнату.

– Здравствуй, легат! – нехотя сказал Фабий, пожимая пухлую руку старика. – Чем могу услужить? Только мне некогда, я должен сейчас уйти.

– О, сотник, погоди, успеешь. У меня на всем лице щетина, а легат Аврункулей испортил мою бритву… Не одолжишь ли твою?

– Что вы оба, господа легаты, точно сговорились считать меня брадобреем! Шли бы к цирюльнику! Аврункулей почти целый час брился, а теперь ты хочешь, Титурий Сабин… мне некогда.

– Я еще не успел найти цирюльника… уж эти мне проклятые переходы с места на место! Где мои рабы, где мои оставленные Лабиену пожитки, где цирюльня, портной и все прочее – я еще ничего не знаю, а легат Аврункулей испортил мою бритву. Попала моя бритва по ошибке к нему в мешок, подмокла дорогой и заржавела, да и зазубрилась… Ах, этот Аврункулей! Мне с ним постоянное мучение! Мою бритву испортил, а своей не дает… Молодой человек, сжалься над стариком!

– Изволь, легат… Но брейся тут один, а я пойду, мне некогда.

Фабий отдал толстяку свою бритву, перешагнул через свое сброшенное второпях на пол дорожное платье и порывисто убежал искать королеву Маб.

Оставшийся без помощи толстяк-легат очутился в затруднении: стул, на котором он сидел, сломался от его тяжести, а другого в хижине не было. Не зная, как устроиться перед зеркалом, Титурий высунулся в окошко и закричал громко, точно перед строем солдат:

– Арпиней, сюда!

Его друг услышал зов и явился, но не один. Проходивший случайно по улице Дивитиак увидел в окошке красноносую физиономию своего игорного партнера и решил поздравить его с приездом, не стесняясь тем, что тот находится в чужой квартире.

За Дивитиаком явился его племянник Эпоредорикс, молодой эдуй, еще очень мало видевший римлян, а поэтому относившийся к ним с самым бесцеремонным дикарским любопытством.

Эпоредорикс накинулся на разбросанный багаж Фабия, стал примеривать его платье, нюхать духи и помады, обращаясь со всем этим по-варварски. Одно в его руках пролилось, другое разорвалось, запачкалось, разбилось. Несколько зубьев гребня остались в его белокурой нечесаной спутанной гриве. Парадная белая туника Фабия и тога, обе надетые дикарем задом наперед, были разорваны и замараны об пол и грязную стену.

Арпиней услужил своему патрону тем, что вместо изломанного стула навалил несколько мешков один на другой. Титурий удобно поместился на это сиденье, не обращая внимания на треск ломавшейся в мешках посуды сотника.

Галлы рассказывали о своем летнем житье, легат и его umbra повествовали о своих британских подвигах, жалея о смерти веселого Лаберия и других незаменимых на пирушках товарищей. Титурий побрился, но и не думал уходить из чужой квартиры, развеселившись в присутствии Дивитиака и особенно его смешного племянника, который пристал к Арпинею с просьбой поучить его бриться и чесать волосы.

Общий хохот этих четверых весельчаков привлек с улицы других. В хижину явился Аврункулей со своим другом Юнием и, как всегда, заспорил с Титурием, причем разгорячился до того, что мял в руках все, что ему попадалось, и давил под своими сапогами. Через несколько минут вошел новый гость – второй племянник Дивитиака Вирдумар, молодой человек, у которого с Эпоредориксом были отношения такие же, как между легатами-антагонистами. Оба эдуя имели право подачи голоса на выборах. В настоящее время у них яблоком раздора служило избрание нового вергобрета в какой-то эдуйский городок. Оба они явились в Самаробриву с целью хлопотать у Цезаря каждый за своего кандидата. Встретившись в квартире Фабия, кузены поспорили, не стесняясь присутствием дядюшки и легата, а потом подрались среди разбросанного багажа.

Когда у всей компании пересохло горло от болтовни, Арпиней был послан за вином; принеся вино, услужливый umbra захватил и кости.

Квартира Фабия без ведома хозяина превратилась в подобие таверны и, вероятно, из пожитков сотника не уцелеть бы ни ложке, ни плошке, ни ветошке от наплыва незваных гостей, если бы одно благодетельное существо не положило конец буйству веселой компании.

Рогожа, заменявшая дверь, была гневно откинута маленькой нежной ручкой, и на пороге хижины явилась прелестная брюнетка, одетая с изысканным вкусом в полугалльский и полугреческий костюм. Ее черные глазки сверкали очень сердито из-под сдвинутых бровей; она вся дрожала от волнения и казалась всем еще прелестнее, раскрасневшись от торопливой ходьбы и гнева.

– Господа, что вы тут делаете! – вскричала она. – Это не таверна для вас, а квартира сотника, имеющего все права на ваше уважение… Уйдите отсюда! Прошу вас, уйдите!

– Адэлла, прелестная Адэлла! – вскричали все в один голос и потянулись к маркитантке с заздравными тостами, но она еще сердитей указала на дверь, повторяя: – Уйдите! Уйдите!

И они побежали вон из квартиры Фабия быстро и безмолвно, как не убегали ни по какой команде начальства.

– Лаберий-покойник болтал, бывало, в хмельной час, будто она – жена Фабия, – сказал Арпиней Юнию на улице.

– Да… болтал… только мало ли, что он болтал… Врет, бывало, весельчак без конца, пока не доврется до положительной бессмыслицы… Лаберий да еще Меттий-декурион были душой всякой пирушки… Увы! Британцы не оставили нам ни того, ни другого… Оба нашли себе могилу на берегу холодной Тамезы.

Юний грустно вздохнул.

– А где-то будет наша могила, Квинт Юний, – продолжал рассуждать Арпиней. – Лаберий-то даже скончался со смехом, передразнивая ранившего его британика.

– А Меттий умер, вспоминая дочь Друза. Любил ее весельчак; так и умер, верный ей, на моих руках. Вынес я его из битвы на простор и стал утешать неопасностью раны, а он и сказал: «Все равно, Квинт Юний. Жив останусь, все равно буду пить мертвецки от горя. А теперь умру – честнее будет смерть. Полюбила бы меня Беланда – непременно смог бы я привлечь ее моим богатством, если бы Венера не подшутила, давши богатую тетку дураку Церинту». Так и скончался Меттий, говоря про дочь Друза.

– А ты, Квинт Юний, громко-то не называй Церинта дураком! Его, говорят, Цезарь сегодня в гости позвал.

– А-а-а! Будто!

– От верных людей я слышал… и вовсе он не разиня, а только нарочно прикидывался таким до поры до времени. Друз еще держит таверну, но зять его вовсе не маркитант, а сделался галльским аристократом.

– Еще, пожалуй, нас с тобой обгонит, если служить в войске будет.

– Возможно. У нас с тобой богатых теток нет, а патроны между собой не ладят.

– Не нравятся мне их ссоры, Кай Арпиней, крепко не нравятся! Мы с тобой все меры употребляем, чтобы не доводить до разрыва, потому что Цезарь, точно нарочно, все сводит этих легатов вместе… Вдруг в час битвы они не поладят…

– Плохо будет… что и говорить!

 

Глава II

Королева дикарей – Маб и Цезарь

За городом под холмом, обросшим мелким кустарником, струился чистый ручей, впадавший в Самару. По берегу этого ручья тихо расхаживал римский часовой, наблюдавший за прелестной молодой женщиной, сидевшей в глубокой печали. Ее роскошные бесцветно-белокурые волосы были распущены и спадали ниже пояса поверх дорогой короткой шубы, накинутой на плечи мехом наружу, а большие темно-голубые глаза были так обворожительны, что мечты самого Цезаря о них никого не удивляли.

Королева Маб, вдова казненного Думнорикса, была дивно хороша! Ее костюм был богат, только очень небрежен, но это шло лучше всех модных туник фигуре и лицу прелестной дикарки, по которой многие сходили с ума. Никто, однако, никакими ухаживаниями не мог добиться благосклонности Маб, а Цезарь строго запретил надоедать ей навязыванием любовных признаний. Сам влюбленный в нее, Цезарь, однако, не рисковал преследовать красавицу; стареющий герой сознавал, что пора любовных восторгов миновала для него невозвратно, и сделался строгим педантом-моралистом – крайность, в которую нередко впадают старые грешники.

Подле Маб лежала золотая арфа. Красавица взяла ее в руки и, тихо перебирая струны, под звуки нежных аккордов запела вполголоса галльский вдовий плач о своем погибшем муже:

Он был добр и лицом был прекрасен, Точно статный олень гор арвернских… Он был крепок и строен фигурой, Как дубок молодой в чаще леса… Он был храбр, он был горд, благороден, Как орел на альпийской вершине…

Маб умолкла и положила арфу на землю; пред ней возник милый образ, но не Думнорикса, которого она оплакивала по обычаю галльских вдов. Маб вздохнула, вздрогнула, ударила себя обеими руками в грудь и с тихим завыванием начала причитать:

– О горе мне, бедной! Ужасные корриганы смутили мой разум… Уста мои зовут одного, а сердце кличет другого… Я клялась моему умирающему отцу не посрамить его рода… Клялась мужу в ненарушимой верности живому и мертвому… Клялась лечь на костер подле его тела, но костра его я не видела, а свой себе воздвигнуть я не в силах! О, Гезу! Отчего ты не разразил громом корригану прежде, чем она смутила мой ум? Я плачу о муже, а сердце рвется к другому… Он любил меня… Он, может быть, любит и теперь… Он здесь… Я его опять увижу… О, горе!

Дикарка плакала, вцепившись обеими руками в свои волосы, не замечая, что ее плач давно подслушивает мужчина, удаливший часового.

– Не горе, а радость, Маб, – сказал он тихо, – все любящие тебя с нетерпением желают видеть прекрасную королеву, и я чрезвычайно счастлив, увидев тебя прежде, чем другие.

– Цезарь! – воскликнула Маб, вскочив со своего места. – Чего тебе надо от несчастной вдовы Думнорикса, убитого тобой безвинно! Покинь бедную пленницу, с которой у тебя не может быть иных отношений, кроме тех, что бывают между тюремщиками и арестанткой.

– Я это знаю, Маб, – ласково ответил герой, – знаю и то, кем был для тебя погибший муж. Думнорикс был твоим тираном. О Маб, было время, когда твоя улыбка делала тебя царицей моего сердца, но разве я увлекся? Разве я оскорбил тебя хоть одним дерзким словом, взглядом, намеком?

Королева-дикарка не отвечала; она потупила глаза под жгучим взором черных очей героя-императора, сознавая, что он прав.

– Я уважаю тебя, Маб, – продолжал Цезарь, – уважаю, как уважал прежде. Я просил твоей любви, а не требовал; я хотел взять твоего мужа насильно в Британию, чтобы избавить тебя надолго от его присутствия. Ты же сама просила меня сослать Думнорикса подальше, говоря, что тебе легче жилось у гельветов, враждебных твоей семье, чем здесь у мужа… вспомни это, Маб!

– Но я не просила о его смерти, Цезарь… Ты, поработитель родины моей, стал теперь убийцей одного из лучших воинов Галлии… Кровь Думнорикса пролилась между нами… Его тень взывает к богам о мщении.

– Думнорикс замыслил измену.

– Неправда, Цезарь! Коварный Дивитиак оклеветал брата перед тобой, как сначала оклеветал Лискона.

– Но ты не ответила, Маб, на мой вопрос. Скажи, оскорбил ли я тебя, как мужчина женщину? После будем толковать о политике.

Маб немного подумала, конфузясь и колеблясь. Как галлиянка, она считала долгом видеть в Цезаре врага, а упрямое сердце ее льнуло к личности этого ласкового старика как к единственному покровителю.

– Нет, Цезарь, ты ничем не оскорбил меня, – сказала она почти шепотом.

– О, дорогая Маб! – вскричал Цезарь страстно. – Если мой приговор над твоим мужем кажется тебе оскорбительным, если я, не обидев тебя, как женщину, возмутил твое патриотическое чувство, то прости меня, прости! Владыка всей Галлии, победитель Ариовиста и Кассивелауна, готов вымолить себе прощение королевы эдуйской у ног ее.

– Не надо, Цезарь! – гордо возразила пленница. – Не унижайся! Я этого не хочу. Ты оскорбил не меня лично, а всю Галлию.

– С меня довольно и того, что я не оскорбил тебя.

– Цезарь, Цезарь! Много крови прольется за кровь Думнорикса. Убей всех нас, срой наши дома, сруби наши леса – и тогда не будешь ты владыкой Галлии. Из камней гор наших грозный Дит, бог ада, воздвигнет мстителей за погибшего, за убитого не на честном поле битвы, а под мечами палачей.

– Лишь бы не ты, Маб, явилась мстительницей!

– Я?.. О Цезарь! Могу ли мстить тебе, мой утешитель?!

– Могу ли не любить тебя, радость моего сердца, милая! Любовь мою ты отвергла, я покорился и безропотно принял твою холодность. Я привык, чтобы меня любили, а не проклинали. Ни один отец, ни один муж в Риме не может сказать, что я насильно похитил его дочь или жену. А здесь, в Галлии, кто может сказать это? Говори!

– Не знаю.

– Даже клеветники не сумели ничем подобным запятнать мое имя. Правила у меня везде одни: мне не надо воина, который нехотя бьется за меня, и не надо ласк нелюбящей женщины.

Маб взглянула на Цезаря и сконфузилась сильнее прежнего.

– Я знаю, Маб, почему ты не можешь любить меня, – продолжал император еще ласковее, – вспомни длинные зимние вечера в Везонции! Ты приходила ко мне просить защиты от пьяного буяна.

– Помню… Это время, Цезарь, никогда не изгладится из памяти моей.

– Вернувшись сюда из Британии с моим любимым Десятым легионом раньше всех, я имел время наблюдать инкогнито за тобой, Маб. Я следил за тобой. Мое сердце ныло, когда я видел тебя, идущую в тоске со своей арфой. Ты шла и что-то говорила сама себе… черные очи ты поминала… это очи не мои, конечно… я знаю, чьи они.

– Молчи! Ни слова! О, Цезарь! – дико вскричала красавица. – Ты, Цезарь, причина бед моих… ты познакомил меня… ах!

– Я не ревную, Маб.

– Ты знаешь, отчего мой муж запил и стал бить меня. Ты знаешь все. Ты разжег в моем сердце ужасное чувство, которое не залить мне никакими слезами.

– Я ни к чему тебя не поощрял. Не поощрял, а напротив, удерживал и того, на кого ты намекаешь. Маб, неужели ты думаешь, что я, сам любящий, стал бы желать счастья другому и такого счастья, которое невозможно для меня?!

– Невозможно?!

– Бывало, ты придешь ко мне и сядешь за стол с единственным защитником твоим… и плачешь ты, бывало, предо мной… и все высказываешь мне с доверчивостью детской… а он придет, и ты повеселеешь, как будто солнышко в очах твоих блеснет… ты улыбнешься, Маб, готовая на шутку… простится он – ты хмуришься опять. Ты высказала мне и взглядами, и вздохами твоими, чего словами высказать не смогла.

– Ты знаешь, Цезарь… Пощади меня! По городу молва прошла недавно, что будто игры ты затеял дать; на тех германских играх моя рука назначена в награду.

– Не все ли равно нам, Маб, – зима или осень ныне? Не все ли равно – Везонция, Бибракт, Самаробрива? Не все ли равно, шатер или холм открытый? Не все ли равно – ты мужняя жена, жена кутилы, пьяного буяна, или вольная вдова погибшего? Присядь сюда… Позволь и мне сесть рядом… доверчиво склони твою головку на плечо Цезаря, как на плечо отца… поведай мне все тайные желания, заветных дум твоих стремленья и мечты. О, Маб, ужель еще не стоит Цезарь доверия прелестной королевы?

Дикарка подняла на императора свои голубые глаза, полные слез. Он сел.

Она поколебалась минуту, но потом порывисто бросилась на землю у ручья, где сидела прежде, обвила шею Цезаря своими руками, шепнула:

– Да… я его люблю. – И осталась неподвижной, пока он не заговорил.

– Любовь одно, дитя мое, а житейские дела – другое. Поговорим о них, Маб! Ты согласна жить под опекой Дивитиака?

– О, нет! – отозвалась она с отвращением.

– Дивитиак – твой законный опекун как брат мужа.

– Несносный Дивитиак! О, Цезарь, могучий император, избавь меня от Дивитиака! Он сам хочет жениться на мне.

– Жениться насильно я ему не позволю, но нарушать законов ваших не хочу. Ссориться с твоим деверем мне неудобно.

– Цезарь, ты погубил Думнорикса, погуби и виновника его гибели, клеветника!

– Дивитиака не погублю.

– Он клеветник, он сеятель раздора. Ты сын Венеры, которую мы Нертой называем, ты – божество, ты – Галлии властитель. Что для тебя один Дивитиак? Служителей у Цезаря немало помимо этого коварного лжеца.

Цезарь страстно припал устами ко лбу дикарки, но через минуту одумался.

– Дитя мое, – сказал он, – прелестная! Я обещал Лискону погибель мужа твоего. Дивитиака часто уверял я в немедленной погибели Лискона. Я их обманывал. Мне это было нужно. Перед тобою лгать мне смысла нет.

Твоя доверчивость, невинность, добродетель и честность будят дремлющую совесть в душе моей – ты дивно хороша, и я люблю тебя, люблю безумно. Проси меня, о чем тебе угодно – о камнях драгоценных стран индийских, о кубках золотых, конях нумидских, проси рабов, невольниц легионы, палаты с бронзой, мрамором, порфиром. Но не проси, прелестная, того, о чем просить красотке неприлично, не вмешивай политику в любовь.

Я молод был, но и тогда я не увлекался до всезабвенья женской красотой; теперь же, в годы старости, привык я глядеть глубоко в душу человека, в каком бы виде мне он не явился… Я прозреваю все, что происходит в душе ли старца грозного в сединах, или женщины прелестнейшей, как ты. И если бы ты теперь пообещала забыть года преклонные мои и лысину, осмеянную в войске, клялась любить меня, как юношу ты любишь, то и тогда не мог бы я коварно сгубить полезнейшего человека в угоду женщине, платя кровавой платой.

Нет, я не стану, Маб, рубить голов сподвижников храбрейших за поцелуи женщины прекрасной. Как человек Дивитиак противен и мне не меньше, чем тебе, дитя, но как союзник он мне очень дорог. Таких Дивитиаков тут не много.

– О Цезарь!

– Маб, я вижу, что творится в душе твоей. Ты от меня не скроешь. Поведай мне, покайся, кто тот недруг, что упросил или приказал тебе просить меня сгубить Дивитиака? Ты не сама, дитя мое, просила; из уст твоих идут слова чужие. Ты не способна, Маб, измыслить это… тебя принудили?

– О, нет… нет, Цезарь… Дивитиак, узнав о казни брата, стал приставать ко мне, женитьбу предлагая… я не люблю его… он стар… он безобразен… он пьет, дерется… У Адэллы летом однажды больно он меня избил… Тут были многие, не взятые тобой… Антоний был…

– Из галлов кто?

– Луктерий.

– И он внушил тебе…

– О, нет, нет, Цезарь! Он мне сказал, что Цезарь справедлив, что Цезарь защитил меня от мужа, казнив его… спасет меня наш Цезарь от деверя, если захочет, тем же.

– Коварный! Ты свободна, Маб. Рукой твоей играть я не желаю. Луктерий и друзья его пустили по городу нарочно ложный слух, что будто ты назначена в награду искуснейшему на германских играх, чтобы отвратить тебя от нас, раздор посеять, и нашу дружбу обратить во зло.

Уйди от нас в твои родные горы, в Гельвецию. Погоню за тобой послать я запрещу Дивитиаку. Я настою, чтобы все твое богатство он также переслал тебе.

– О, Цезарь-благодетель!

– Я хочу, чтобы ты думала о Цезаре без гнева, хочу остаться в памяти твоей хорошим человеком, не тираном. Ты веришь мне?

– Я верю, Цезарь. Ты великодушен…

– Минули уже те годы золотые, когда красавицы гордые высшим блаженством любовь мою недолгую считали. Я сознаюсь, что постоянство чувства всегда мне было чуждо. Я не мог любить неизменно одну красотку по той причине, что любил их всех. Теперь я стар, и сед, и слаб здоровьем… Нередко после умственной работы за толстым свитком кожи дневника я падаю в конвульсиях ужасных.

Не суждено мне счастье с тобой… Меня ты не полюбишь, Маб… Давно другого любишь ты, плутовка! От всякого легко ты скроешь тайну, и всякого ты без труда обманешь, но только не меня – не Цезаря, которому любовь знакома так же близко и подробно, как и искусство дела боевого. Ты любишь, Маб…

– Люблю…

– Дитя мое!.. Он юн и легкомыслен. Поверь, что счастлива ты с Фабием не будешь. И честный галл, союзник Рима верный, тебя скорее в браке осчастливит, чем римлянин, привыкший к переменам. Прощай, дитя, обдумай на досуге, что я сказал тебе, желая счастья.

Маб со вздохом поцеловала руку императора, чувствуя к нему искреннее уважение. Цезарь ушел, что-то мимоходом шепнув часовому с указанием на пленную королеву.

 

Глава III

Сотник у ног дикарки

Уже вечерело, а Маб все еще находилась у ручья, только не пела больше вдовьего плача и не причитала, а неподвижно глядела на потухающую вечернюю зорю. Слова императора глубоко запечатлелись в ее голове. Ей думалось о том, что Фабий – римлянин, привыкший к переменам, легкомысленный, юный.

Но и самой Маб едва ли было двадцать лет. Сколько ей на самом деле, она не знала, помня одно, что ее еще ребенком обручили со взрослым Думнориксом, и он взял ее, лишь только она, по мнению родных, достигла надлежащего возраста.

Маб была умна и образованна, но только на дикарский лад, то есть умела хорошо прясть и вышивать, твердо знала галльскую мифологию и могла импровизировать на любую тему разные причитания; она знала также множество народных песен, легенд и заговоров – могла заговаривать коровью смерть, лечить травами раны животных и людей, насылать порчу на врагов, и тому подобное.

В те времена у галлов, часто имевших дело с греческими купцами, вошла в оборот азбука, похожая на греческую, но Маб не умела ни читать, ни писать; не знала и никаких языков, кроме родного. Она, считаясь среди дикарок образованной, внутренне гордилась своими познаниями и не сознавала, какая глубокая пропасть лежит между ее образованностью и воззрениями цивилизованного римлянина из высшего круга; она не могла понять, чтобы мужчина желал от женщины чего-нибудь, кроме ее красоты, верности, ласки и ведения хозяйства по-галльски. Она понимала, что сама красота требует искусства. Маб никогда не расчесывала, но лишь разбирала волосы руками после тщательного мытья головы; употребление косметики, кроме галльского мыла, было незнакомо ей; зеркала, помада, духи – все это она видела в плену, но находила лишним и не умела употреблять. Не было ей понятно также и беспричинное мужское легкомыслие. Мужчина, по ее мнению, мог изменить женщине только в двух случаях: потому что сам негодяй, или его избранница оказалась недостойной любви. Но чтобы хороший человек изменил женщине только потому, что она ему наскучила – этого Маб не допускала. Она видела, что Фабий уже несколько лет любит ее, любит тайно, не смея признаться, и она не считала его негодяем, способным обмануть. За что же он может разлюбить ее? Она все такая же.

И слова императора мало-помалу стушевались в ее памяти.

– Маб! Ты здесь! – раздался радостный возглас. – Никогда мне не пришло бы в голову искать тебя в такой глуши, если бы добрый человек не указал.

Фабий, выскочив из чащи, упал на колени перед дикаркой, схватил ее руки и осыпал их страстными поцелуями.

– Сотник! – вскричала королева, отстраняясь. – Что ты делаешь! Перестань, перестань! Неприлично благородному римлянину склоняться у ног пленницы… оставь меня!

– Ты для меня не пленница, – возразил он. – Ты моя радость… свет очей моих… zoe kai psiche!

– Сотник!

– Я люблю тебя.

– Неприлично тебе любить меня. Я – не маркитантка и не рабыня, я – вдова короля-вергобрета, я игрушкой твоей не буду. Сам Цезарь отнесся ко мне с уважением.

– Ты презираешь меня, Маб! – вскричал Фабий, мгновенно впадая в глубокую скорбь.

– Я не презираю тебя, – возразила пленница, – но ответить тебе любовью не могу.

– А, гордая галлиянка! Ты не можешь любить римлянина. О, Маб, лучше убей меня, растерзай, принеси в жертву твоим лютым богам, только не позволяй видеть или слышать, что ты любишь другого.

– Я никого не люблю.

– О, зачем я не галл! Зачем я не Вирдумар! Цезарь благосклонно смотрит на сватовство этого глупого эдуя, ты его любишь, изменница! А ведь была минута, только одна минута, помнишь?.. В лодке… ты любила меня.

– Это был миг увлечения… ты сам извинялся передо мной на другой день… я тогда простила тебя с условием, что ты это забыл.

– Тогда ты была женой Думнорикса, а теперь свободна. Ты любишь Вирдумара? Говори, Маб! Одно слово – любишь его или нет?

– Нет.

– Клянись!

– Клянусь тебе богами Белизаны.

Никогда не обдумывавший своих поступков, легкомысленный весельчак крепко обнял дикарку и стал шептать ей:

– Если ты не любишь Вирдумара… если ты свободна сердцем… отчего же ты не хочешь быть моей?

– Фабий… ах!..

Фабий целовал ее и продолжал:

– Ты будешь моей женой… законною женой… поедем в Рим! Я брошу, Маб, все для тебя, выйду в отставку… Если бы ты знала, моя несравненная, как хорош наш Рим! Я богат, очень богат, у меня есть мраморный дворец, конюшня, полная отборных рысаков, золоченые колесницы лучше, чем у Цезаря, кладовая одежд и золотой посуды. Мой отец был много раз консулом, а консул у римлян – то же, что здесь вергобрет.

Он беспощадно врал, что ему приходило в голову; его отец никогда не был консулом, а отцовское богатство не было собственностью непокорного сына-мота. Перечислив все свои мнимые сокровища и титулы, он перешел к другому.

– В нашей Италии зима теплее галльского лета; там розы цветут круглый год. Роза – это не виданный тобой цветок, похожий на здешний шиповник, только крупнее и ароматней. Небо там постоянно лазурное, люди вежливые, боги милосердные, не требующие человеческой крови.

Там народ мирно играет на гуслях и поет о любви под сенью лавров и мирт.

Там не бывает войны, мудрые сенаторы заботятся, чтобы всегда был мир. О, Маб, умчимся в Италию! Умчимся, чтобы спокойно наслаждаться нерушимой любовью!

– Фабий, прочно ли твое чувство? Цезарь остерегал меня…

– Остерегал из ревности, потому что сам любит тебя.

Для Фабия ничего не стоило даже очернить императора, лишь бы покорить дикарку.

– Он не ревнив, – возразила она.

– Не верь ему, Маб! Он очень ревнив. Он указал мне, где ты находишься, и тоже остерегал меня, уверяя, что ты будешь женой Вирдумара. Он погубит и этого эдуя, как погубил Думнорикса. Погубит всякого, кто дерзнет поднять очи с любовью на тебя. Не имея надежды быть любимым сам, он решил, чтобы ты не досталась никому.

– Погубит и тебя.

– Мы перехитрим Цезаря… Скроем нашу любовь до времени, а потом бежим… в Риме он нас не достанет… мой отец могущественней его.

Маб отстранила от себя сотника и запела новое причитание:

– Фабий, римлянин жестокий, зачем ты губишь бедную Маб? Чистой взошла я к брачному алтарю… искренне поклялась я делить с мужем радость и горе… поклялась я любить Думнорикса здорового и больного, доброго и злого, живого и мертвого… Честно надела я обручальный браслет над огнем богини Нерты…

Отец мой гельвет Оргеторикс, принужденный самоубийством спастись от мучительной казни, заклинал меня перед кончиной честно исполнить мой долг… и я поклялась ему, поклялась не посрамить его рода и сана. Святые обряды поруганы мной… все клятвы безумно нарушила я… зажглась в моем сердце любовь роковая… мне стыдно… о, Фабий!.. люблю… я твоя…

Она сорвала со своей руки браслет Думнорикса, изломала его и бросила в ручей.

– О, милая, успокойся! – воскликнул Фабий, торжествуя свою победу. – Я надену тебе римское кольцо перед алтарем Венеры… наш сенат даст тебе римское гражданство, чтобы вступить со мной в законный брак.

Напрасно холодная осенняя ночь давала знать о своем наступлении дождем, ветром и непроницаемым мраком. Влюбленные долго сидели на холме, мечтая о будущем счастье.

 

Глава IV

Сотник и его жена

Фабий поздно вернулся на свою квартиру и с приятным удивлением увидел в ней полный порядок.

– О боги! – невольно воскликнул он. – Какая благодетельная рука убрала здесь так все хорошо?

Он выпил вина и хотел лечь спать, когда неожиданно из-за рогожной двери появилась Адэлла.

– Кто же позаботится о тебе, кроме меня, мой милый?! – сказала она, прыгнув к сотнику на колени. – Без тебя легаты и их друзья распоряжались тут не лучше, чем в завоеванном городе. Я выгнала их без церемоний. Эпоредорикс и Вирдумар разбили часть твоей посуды, но я заставлю их непременно заплатить… заплатят они и за порчу твоей одежды, которую изорвали.

– Здравствуй, Адэлла! – холодно сказал сотник и с гримасой поцеловал маркитантку, давно бывшую его женой втайне от всех.

– Что же ты не зашел ко мне? – с нежным упреком продолжала она. – Где ты пропадал весь день? Хорош муж! Хорош отец! Жену не проведал после целого полугода разлуки и детей не поцеловал.

– Дети здоровы?

– Здоровы. А ты?.. Ты здоров?.. Не ранен?.. Не надо лечить тебя?

– Здоров. Оставь меня, Адэлла… я устал с дороги.

– Устал? Давно ли мой Фабий стал знать усталость?

– Целый день на ветру и стуже – это хоть кого измучит. Даже Британия теплее Галлии.

– Зачем же ты сегодня был где-то вместо того, чтобы греться у очага моего?

– Был по делам… у Цезаря… Мне дано одно тайное поручение, о котором не могу болтать… Я спать хочу… поди домой, Адэлла!

– Разве твоя хижина не дом твоей жены?

– Твой дом подле детей… Я завтра приду… оставь меня!

– Что с тобой, Фабий? Я тебя узнать не могу. Что это за новости? Я вижу какую-то заботу на твоем лице, Веселый Воробей.

– Эх, много у меня забот… я скоро уеду.

– Куда?

– Я уже говорил тебе о тайном поручении.

– Но оно не грозит тебе опасностью?

– Нет.

– А нас возьмешь с собой?

– Не знаю… не могу обещать… Цезарь хочет в нынешнем году разместить все войско на зимние квартиры не вместе, а по разным городам. Ты знаешь, что я не богат; тебе следует жить там, где выгоднее содержать таверну.

– Мои дела летом шли так хорошо, что я могу прожить всю зиму без торговли. Фабий, куда ты назначен? Что это за секрет от твоей Адэллы?

– Еще неизвестно.

– Милый мой, что-то ты сегодня такой странный, холодный. Волны британского океана не охладили твоей любви?

– О, мучение! Человек устал, иззяб, готов сидя уснуть от изнеможения, а глупая женщина требует, чтобы он болтал с нею о любви!

– Эта глупая женщина действительно так глупа, что бросила всех и вся для тебя! Эта глупая женщина верна тебе и требует только привета после долгой разлуки. Фабий, я пропала бы с тоски по тебе, если бы королева Маб не жила у меня. Она делила мое горе… она пела со мной галльские плачи… она тоже кого-то тайно любит.

– Маб! Тс… Какое мне дело до вдовы Думнорикса?! – вскричал Фабий, едва владея собой.

– Тебе нет дела даже до всех, кто мил твоей жене?

– Кто мил… моей жене! – произнес Фабий со стоном. – Ах!.. Адэлла… Я пьян, ты видишь, уйди!

– Ты не пьян… я слишком хорошо умею отличить пьяного от трезвого. Нет, ты оскорблен, Фабий, или озабочен каким-то поручением. Скажи мне все, друг мой милый, разве я не давала тебе полезных советов? Давно ли Адэлла стала казаться тебе глупой?.. Ты боишься моей болтливости… Разве ты не доверял мне тайн и разве по моей вине начала хоть однажды гулять какая-либо сплетня? Скажи мне все!

– Сказать тебе… ты скажешь подруге, а она – галлам.

– Я ничего не скажу Маб.

– Ладно. Цезарь посылает меня тайно в Рим к народу. Ему надоело быть галльским императором-триумвиром. Он хочет, чтобы я подготовил в столице умы ко дню низвержения Помпея и Красса.

– Какие глупости, Люций Фабий! Какие басни я от тебя слышу! Если Цезарю нужен ловкий агент, то на эту должность годится у нас всякий, только не ты, Веселый Воробей. Обманываешь ты свою верную Адэллу! Затеял ты что-то новое тайком от меня! Вспомни, Фабий, чем ты мне обязан, и не забывай, что я – маркитантка, что меня тебе не обмануть, потому что я знаю всю хитрость людскую не хуже самого ловкого лазутчика, и я все, все разведаю…

Адэлла тихо вышла из хижины мужа, и впервые ее веселая головка грустно понурилась от холодной встречи с милым.

 

Глава V

Сотник и принцепс аллоброгов

Храброму сотнику долго не спалось с вечера.

Фабий чрезвычайно дурно провел ночь; его мучили угрызения совести, а также опасения в отношении ревнивой жены, этой способной на самую изощренную месть хитрой маркитантки, которая справедливо считала себя не хуже лазутчика. Он уснул только под утро, измученный телом и душой, чувствуя впервые в жизни себя нездоровым.

Благодаря одолевавшим его душу неприятностям простуда открыла себе доступ в крепкий организм молодого воина и охватила лихорадкой его тело. Фабий проклинал вчерашний дождь, который он не замечал во время приятной беседы с дикаркой-королевой; проклинал гнилую солому своей постели, намокшее одеяло, протекающую крышу; словом, проклинал все, кроме главной причины своей болезни – собственного легкомыслия, из-за которого сотник оказался в положении, способном расстроить всякого.

В Риме все женились и разводились чрезвычайно легко. Фабий думал, что так же все происходит и в Галлии. Опасался он лишь одного: возможности скандала со стороны Адэллы, которая могла открыть всем правду о своем браке. Оказаться мужем этой маркитантки было для него хуже смертной казни, до того он был горд.

Спать Фабию долго, однако, не пришлось: при первых лучах туманного солнца его ласково разбудил посетитель. Это был Валерий Процилл, не участвовавший в британском походе.

Друзья радостно обнялись и наперебой засыпали один другого вопросами о здоровье, погоде, дороге, приключениях и так далее.

– Я слышал о странном указании Цезаря поместить войска на зиму вразброс по Галлии, – сказал Валерий, когда разговор о пустяках кончился, – этот план по меньшей мере странен и вовсе не принадлежит к гениальным решениям самого императора. Интересно узнать, кто нашептал ему такую чепуху!

– Это вовсе не чепуха, – возразил Фабий, – лето было такое сухое и холодное, что вся жатва погибла. Зимой будет легче кормить войска, набирая провиант в разных местах понемногу, нежели свозить его издалека в один стан.

– Если бы я только узнал имя гнусного негодяя, внушившего это Цезарю, то, хоть бы мне грозила потеря головы, назвал бы того при всех изменником!

– За что, Валерий?

– Как Цезарь при всей его гениальности не сообразит, что войска легко перебить поодиночке!

– Да теперь полный мир.

– Узнал я галлов в эти годы достаточно! Горько раскается Цезарь, если не исправит эту грубую ошибку. Тебя куда назначили?

– Еще не знаю. Валерий, тебе одному я открою мой секрет. Я решил выйти в отставку.

Принцепс, готовый услышать от неустрашимого рубаки все, кроме этих слов, неподвижно вперил в его лицо свой взгляд, недоумевая, шутит его друг или сошел с ума.

– Ты, Фабий… в отставку! – протянул он.

– Да. Что же тут странного? У меня в Риме родители. Пора мне за шесть лет соскучиться по ним.

– Ты соскучился по родителям, с которыми даже не хотел переписываться?

– Я не переписывался, потому что мать в первых письмах одолевала меня слезными мольбами о возвращении домой.

– А теперь ты соскучился по этой самой матери?

– Кроме того, мне тут скучно без дела, потому что Галлия покорена. Я поживу года два дома, а потом вернусь сюда или уеду на войну с другим императором.

– Говоришь ты, Веселый Воробей, что-то совсем нескладное… Шутишь ты или мистифицируешь меня, да только совсем не ловко. Глаза у тебя избегают моего взгляда. Адэллу увезешь?

– Адэллу! Нет… сноха маркитантка не будет радостью для моих родителей.

– Откуда взялись эти щепетильные заботы о родителях, которых ты знать не хотел? Британское море, кажется, охладило твой восторг по отношению к Цезарю и усердие в выполнении его приказов.

– Я ему послужил довольно.

– И совершенно спокойно покинешь его?

– У него слуг немало без меня.

– Покинуть вождя можно, друг мой, со спокойной совестью, если честно прослужил ему несколько лет, но покинуть супругу…

– Я в браке с Адэллой по третьей степени. Не могу же я быть мужем маркитантки в Риме! Меня осмеют.

– Но Адэлла не только твоя жена. Она мать детей твоих. Кроме этого, ты ей многим обязан. Она платила твои долги, отказывая себе во всем. Она, бывшая ветреница, из любви к тебе совершенно изменила образ жизни. Она…

– Она может сделаться и для тебя такой же преданной женой, если ты избавишь меня от нее.

– Фабий, что за слова!.. Ты разлюбил Адэллу?

– О, Валерий! Ах… Глуп я был тогда.

– Об этом теперь жалеть поздно. У тебя есть дети.

– Не рви моего сердца! Я тебе все, все скажу. Я полюбил Адэллу в те годы, когда мне нравилась каждая приветливая девушка, но любил ее от скуки в Женеве без всякой особенной цели. Она казалась мне и красивей, и ласковей, и веселее всех маркитанток. Напрасно мой Церинт корил ее, напрасно удерживал меня! Теперь я сознаюсь, что поступил глупее моего Разини.

– Твой Разиня теперь именуется доблестным Цингериксом; он усыновленный внук вергобрета седунов, и вчера пил кальду у Цезаря, а ты, имеющий предками триста Фабиев, запутался в сетях у маркитантки!..

– Разиня женился, когда уже испытал прочность своей привязанности к Беланде. Женился по совету умной тетки, с полным сознанием того, что делается… Женился, когда уже перестал быть Разиней… а я… ты помнишь, Валерий, когда и как женился я. Убитый Лаберий, Друз и ты были свидетелями глупости; вы подписали мой контракт с Адэллой, обещаясь хранить тайну. Лаберий не сдержал слова, болтал об этом, но ему не верили, потому что вы отрицали.

– И Адэлла в угоду тебе держала себя так, что ее не считали твоей женой, но, если ты ее покинешь, она предъявит свой брачный контракт Цезарю.

– Пусть предъявляет! Я уж буду далеко… конкубинат расторгается когда угодно, без всяких формальностей.

– Но почему ты разлюбил так внезапно?

– Она подурнела.

– Не ты ли сам виновен в этом? Ты твоим мотовством лишал жену необходимого; она выбивалась из сил, чтобы прокормиться; она торговала, не зная покоя ни днем, ни ночью, а ты сибаритствовал на ее деньги. Честно это?

– А честно ли уверять в любви ту, которую не любишь?

– Но дети…

– Она прокормит их.

– Грустно мне видеть друга на скользком, ложном пути! Фабий, с самого начала твоя жизнь идет наперекор благоразумию; ты постоянно делаешь именно то, от чего тебя предостерегают. Берегись! Это может кончиться очень плачевно. Когда я был беден и незнатен, я хотел взять женой простую поселянку, но возвысившись в сан принцепса аллоброгов…

– Ты уже охладел к твоей утопленнице?

– Если бы Летиция была жива, то я постарался бы о ее формальном принятии в аристократическую семью. Цезарь, вероятно, не отказал бы мне в наименовании моей невесты своей воспитанницей, а Летиция Юлиана не была бы неровней для меня. Дочь римского гражданина, внучку жреца государственного, не иноземного культа, не стыдно назвать Юлианой.

Мой выбор не был бы унизителен, и я мог бы тогда взять за себя Летицию не только по обряду coemptio, но даже удостоив ее священной конфареации, чтобы иметь детей с правами на высшие жреческие саны.

Ты взял себе женой маркитантку сомнительной репутации, девушку не вполне причисленную к племени аллоброгов, неизвестного происхождения, быть может, даже рабского. Никаким крючкотворством нельзя обнаружить для Адэллы благородных предков и ничто для вас невозможно, кроме конкубината. Твои дети – римские граждане, но не Фабии, а Фабианы, если ты похлопочешь о них; жена никогда не наденет столлы и не подойдет к алтарю Доброй богини с матронами Рима.

– Я этому очень рад… уеду, и все кончено.

– А если она предъявит брачный контракт твоим родителям?

– Я успею жениться на римской гражданке.

– Кто же пойдет за тебя так скоро?.. Ты промотался в прах… еще неизвестно, скоро ли простят тебя родители… а ты уверен, Фабий, что они живы?

– Вот глупости!.. Конечно, живы… С чего им умирать? Отцу нет пятидесяти лет, а матушке еще только сорок с небольшим.

– Ладно. Положим, они живы и простят, но ведь ты – цезарианец, а в Риме давно косятся на нас за здешние подвиги. Если ты покинешь Цезаря раньше его провозглашения императором всего государства, то тебе достанется немало хлопот от сторонников Помпея. Рим теперь во власти Помпея, с которым у Цезаря уже начался разлад… отдать дочь за цезарианца будут опасаться.

– Что мне до римлян с их дочерьми!.. Есть женщина, которая пойдет за меня, хоть бы мне пришлось скитаться отверженным изгнанником.

– Есть женщина? Фабий, ты любишь другую?

– Да, Валерий, я люблю другую… Давно я скрываю это в моем наболевшем сердце… Давно я терзаюсь, узнав, что такое настоящая любовь… Я люблю женщину благородную, которой можно достать права римского гражданства. Цезарь сделает это для моего счастья. Он один знает мою тайну.

– Кого же ты мог полюбить в здешней глуши? Здесь, кроме маркитанток, пленниц и рабынь, никого нет… оттого и я не женат до сих пор.

– Королева Маб.

– Королева Маб?!

– Я не шучу, Валерий. Я проговорился, но уж делать нечего… накипело в моем сердце… давно томит меня моя тайна… Я люблю Маб… люблю давно, безумно, как никого не любил… я брошу для нее и жену, и детей, и Цезаря, и славу, и карьеру, все, все…

– Дочь возмутителя гельветов… вдова изменника-эдуя… невежественная дикарка, едва прикрытая медвежьей шкурой от холода, не от стыда… не знающая римской речи, веры, обычаев. Фабий, если ты не шутишь…

– Для меня минуло время шуток! Я давно сделался страдальцем, мучеником безнадежной любви… теперь счастье мне улыбнулось… Маб любит меня…

– Возьми лучше кинжал и заколись, спасаясь от такой ужасной любви, мой бедный друг! Это будет легче и честнее того, что ждет тебя на дне пропасти, в которую ты готов упасть стремглав, не видя, что у тебя под ногами.

– Будь, что будет! Я люблю Маб.

– Что в ней хорошего?

– Красавица… сам Цезарь без ума от нее.

– Дикарка… грубая…

– Я полюбил ее с первого взгляда после победы над гельветами у Бибракта, когда мы взяли ее в плен.

Выслушай, Валерий, мою чистосердечную исповедь!

Маб также полюбила меня с первого взгляда… что-то роковое вошло в нашу судьбу, как будто парка спряла воедино нити нашей жизни.

Вся молодежь кинулась глядеть на дочь Оргеторикса, которую гельветы враждебной ее отцу партии держали почти в рабстве заложницей. Все приставали к ней, как всегда бывает с красивыми пленницами. Я также был при этом. Муж ее Думнорикс побежал к Цезарю и умолял защитить его жену от нахалов. Цезарь пришел, взглянул на Маб – и влюбился. Он еще плохо тогда говорил по-галльски, но уже мог кое-как объясняться без переводчика. Он поручил Маб Адэлле, стал часто посещать ее и звать к себе, стал сулить все блага за любовь, но был отвергнут. Он не навязывался пленнице, потому что невежливость относительно женщин противна ему; он строжайше запретил и всем нам приставать к Маб под предлогом политических расчетов в отношении ее родни.

Цезарь не знал и не знает до сих пор, что я – муж Адэллы. Посещая жену, я часто видел Маб…

– И твоя легкомысленная голова закружилась?

– Меня больше тронули ее страдания, чем красота. Явился в таверну Думнорикс. Я тогда еще совсем не понимал по-галльски, но тем не менее сразу понял суть первого разговора вергобрета с женой. Он допрашивал ее, точно судебный эдил, о том, как она жила в плену у гельветов – не уступала ли чьим-нибудь ухаживаниям и тому подобное.

Она отрицала все, клялась в своей невинности; он не верил и грозил. Потом он стал требовать ее любви по праву мужа, требовал без ласк, грубо, как дикарь. Маб плакала и неохотно ласкала его. Адэлла сообщила мне много подробностей о самых варварских сценах между ними, о сценах, полных отвратительного цинизма… О, бедная Маб! Как много она страдала!

– И ты стал страдать?

– Увы!.. Я страдал, опасаясь при жене даже взглянуть на пленницу. Я молча слушал по целым дням в таверне тихие рыдания Маб, доносившиеся из ее комнаты, и ее заунывные песни.

Наконец я не выдержал – рассказал Цезарю обо всем. Цезарь поклялся Маб быть ее защитником, но он мало что сделал для ее защиты, опасаясь вмешиваться в семейные дела знатного эдуя, которого еще надеялся привлечь к себе.

Думнорикс привязывал Маб веревкой к мебели и бил кнутом, дубиной, чем попало, ревнуя ее к Цезарю, ко мне, к гельветам, у которых она жила в плену, и пил мертвецки. Избавившись ненадолго от истязаний тирана, она прибегала к Цезарю, обнимала его колени в мольбах о защите и с рыданиями рассказывала о своих бедах. Я стал поджидать ее там, принялся учиться по-галльски, и язык, казавшийся неодолимой тарабарщиной, с помощью любви дался мне без труда.

Скоро заметил я со стороны Маб симпатию ко мне, но в речах она была холодна. Годы шли… Адэлла наскучила мне и подурнела… Маб стала казаться еще привлекательнее.

Цезарь победил свою безнадежную страсть, но я не мог; препятствия только сильнее разжигали мое воображение. Холодность речей Маб при нежности взглядов не давала мне покоя, как будто дикарка вместе и манила меня, и отталкивала. Адэлла стала мне противна, ненавистна… Я хотел бы убить ее, но в тоже время ласкал нежнее прежнего, чтобы замаскировать мою любовь. Мне надо было жить с комфортом, к какому я привык, а наживать деньги я не умею.

– И член древнего рода знаменитых Фабиев попал во власть презренной маркитантки, не имея без нее средств к приличной жизни… Фи!.. Меня в дни моей бедности тяготило нахлебничсство в твоей благородной семье, но до выманивания денег у трактирщицы, клянусь тебе памятью Летиции, меня не довело бы ничто на свете!

Когда у меня не было денег, я не имел розового масла, пурпура и серебряной сбруи. В короткий шестилетний срок я нажил громадное богатство; теперь у меня есть нардовое масло, золотая сбруя, порфировая одежда, но никакая маркитантка не может предъявить своих прав на это. Я свободен, а ты – раб.

– Я разорву мои цепи.

– Но твои дети…

– Останутся моими…

– Ты думаешь, что Адэлла ради пустого звука имени Фабианов бросит их мачехе? Ошибаешься!.. Она скорее убьет их, как Медея…

Адэлла – сирота, найденная женевской старухой в лесу… черты лица ее, чернота волос, а главное, характер, заставляют подозревать в ней не галлианку племени аллоброгов, а гречанку, испанку, итальянку, даже быть может, азиатку. Она похожа на Цитерис своей хитростью и веселостью, но при этом мстительна.

– Ни в чем не видел я следов ее мстительности…

– Потому что ты ничего не видишь… Если она из-за торговли могла ужасно злиться на Беланду и клеветать, что же будет из-за любви и чести? Что будет, когда узнает, что человек, обязанный ей всем своим комфортом, который она обеспечивала ценой великих жертв, коварно обманул ее?!

– Меня уж тут не будет… пусть она злится!

– Как ты узнал, что Маб любит тебя?

– Был майский вечер, чудный вечер, какие редко случаются здесь, – ясный, теплый, тихий. Солнце садилось; соловьи пели и кукушки куковали на ветвях распускающихся ароматных берез. Я бродил по берегу озера в грустных думах о моей безнадежной любви и горьком раскаянии в поспешности преждевременного, необдуманного, неравного брака. Дивные картины природы не навевали мира в мое растерзанное сердце, а еще сильнее ожесточали мою скорбь.

«Все эти птицы свободны, – думал я, – все любят добровольно, а я в рабстве у постылой женщины!»

Я увидел Маб; она тоже бродила по берегу, бродила в слезах. Я подбежал и стал спрашивать о причине слез – причиной были новые побои мужа. Я говорил ей в утешение все, что пришло в голову, и мне удалось понемногу развлечь красавицу. Я предложил ей покататься по озеру в рыбачьем челноке. Она согласилась. Я столкнул валявшийся на берегу челнок в воду, прыгнул в него, подал руку Маб и отчалил. Мы долго катались. Она пела мне галльские песни, а я ей – романсы Анакреона и Катулла, объясняя, как умел, их содержание.

Потом я бросил весла, сел на дно челнока у ног Маб, положил голову к ней на колени; она не противилась. Мы оба увлеклись под обаянием дивного майского вечера…

Маб с интересом слушала мифологические сказания в моем изложении; у галлов никаких сказаний о богах нет, а душу за гробом, по их верованиям, ждет только новое возрождение. Маб понравились наши боги, добрые и веселые олимпийцы; она сказала мне, что Юпитер – шалун, похожий на Цезаря.

Маб любит Цезаря – не тем чувством, какое ему хотелось внушить, – но все-таки любит – как утешителя, умеющего шуткой заставить ее улыбнуться в день скорби.

Я ей рассказывал, как Юпитер похитил на своей спине Европу, принявши вид быка; рассказывал о любви Амура и Психеи, а также об одноглазом Какусе, преследовавшем Галатею. В этом последнем мифе Маб нашла сходство со своей судьбой. Какус показался ей похожим на ее мужа.

– А я твой Акис, – сказал я ей, и она опечалилась, боясь, чтобы Думнорикс не убил меня, как тот безобразный циклоп поклонника нимфы. Я стал успокаивать ее, говоря, что ведь между нами нет того, что было причиной злости Циклопа, что наши отношения самого невинного свойства, и я никогда не решусь подвергнуть ее опасности.

– Я уверена в этом, – сказала она, – ты благороден… ты великодушен, Люций Фабий… ты не захочешь гибели моей. Женщину, уличенную в измене мужу, по нашим законам ожидает костер, на который она взойдет живою; и Цезарь не защитит меня, потому что старается не быть нарушителем галльских законов и священных обрядов. Если Думнорикс потребует суда надо мной, я погибну… Погиб бы и ты, если бы был галлом. Нам не надо видеться… не встречайся, не говори со мной…

Я дал ей это обещание. Было уже поздно. Я причалил к месту, неудобному для высадки, и просил Маб о позволении перенести ее через осоку. Она крепко обвила руками мою шею; безумие любви, которую она зовет злой корриганой, овладело нами… уста соединились в поцелуе… Через минуту Маб вырвалась из моих рук и гневно велела мне удалиться. Я ушел, но на другой день снова подстерег ее за лагерными окопами. Она бродила по полю, собирая фиалки, и встретила меня сердито, укоряя за нарушение обещания. Я просил прощения, уверяя, что это случайная встреча. Она простила, но с тех пор все сидела дома у Адэллы, даже перестала ходить к Цезарю и безропотно сносила буйство мужа.

Видеть Маб подле моей жены было для меня невыносимой пыткой… видеть заботы Адэллы о ней… их дружбу, завязавшуюся вследствие долгой привычки… опасения, чтобы Маб не проболталась моей жене о сцене в лодке или жена ей о нашем тайном браке… все это, Валерий, ты… ты можешь… понять… ты…

– Я понял, несчастный, что ты себя погубил! – сказал растроганный друг.

Фабий с громким рыданием бросился на шею принцепса, бессвязно восклицая:

– Что же мне теперь делать! Посоветуй, помоги! Вынь меня из петли!

– Мой бедный Фабий! – сказал Валерий, целуя друга с глубокой печалью. – Советов друзей ты не слушаешь… живешь ты, как дикая птица, повинуясь одним своим инстинктивным порывам… Упорно отказывался я быть свидетелем твоего унизительного брака… я знал, какие будут последствия, и отговаривал тебя… ты отвечал одно: я люблю Адэллу. Так и теперь, я уверен, на все мои доводы будет один ответ: я люблю Маб. Хитрая маркитантка поймала тебя в свои сети; выпутаться из них, однако, можно.

– Во что бы то ни стало развяжи меня с ней! Ты как принцепс аллоброгов заключил наш брак; ты имеешь власть и расторгнуть его.

– Развязать, чтобы из одной петли ты попал в другую – худшую!

– Отчего худшую? Маб будет римской гражданкой и ровней для меня.

– Тем хуже. Покинуть конкубину можно без всякого предлога, но покупную жену бросить нельзя без длинных проволочек. Три асса, которые ты дашь за нее ее свадебному отцу, сделаются при разводе для тебя тремя адскими палачами; если не будет ее согласия на развод, то у вас начнется тяжба; ты станешь обвинять ее, она – защищаться, а эдилы, адвокаты и преторы – вымогать взятки, потому что ты – не Цезарь, меняющий жен, когда ему вздумается, и не Помпей – повелитель армии, а ничтожный бедняк, отвергнутый родителями за мотовство.

Покинуть Адэллу бесчестно, а бросить Маб, когда она надоест, будет еще бесчестней, потому что присоединится поругание римского гражданства, выхлопотанного единственно для вступления в брак. Ты завезешь эту несчастную дикарку в Рим, посулив ей золотые горы, а там окажешься бедняком и снова завертишься около какой-нибудь Цитерис с хулиганами… Маб – дикарка, вполне дикарка… Здесь она кажется тебе очаровательной, но в Риме, среди сонма умнейших красавиц, ты будешь видеть в ней дуру, годную только в судомойки. Куда там можешь ты показаться с такой супругой? Она утирает свой рот рукавами после еды, чешет свои ноги при всех, зевает, заломивши руки за голову. Отучить ее от этих привычек у тебя не хватит терпения. Грациозная в медвежьей шкуре, она будет неуклюжа, надевши столлу. Ее спутанная льняная грива живописно лежит на спине, а причешешь ты эту гриву по-гречески с Аполлоновым узлом, завьешь ее спереди в букли надо лбом – из лица Маб выйдет самая заурядная физиономия галльской рабыни, переодетой в костюм госпожи.

– Увы! Ты прав, Валерий, она даже неграмотна.

– Она не может выучиться по латыни так хорошо, чтобы совсем правильно выражаться; над твоей супругой будут хохотать, как хохотали здесь над Думнориксом.

По мере того, как умный принцепс говорил, в уме Фабия рисовались самые мрачные картины будущего. Он продолжал горько плакать, уже чувствуя отвращение к Маб.

– Валерий, – сказал он, – ты убедил меня. Маб хороша только в здешней обстановке. Я могу победить мою страсть благоразумием, если ты поможешь, но я ведь поклялся жениться.

– Уже дошло и до этого?

– Вчера… в лесу… о, безумный! Я увлек… я погубил ее!.. Маб не годится мне в Риме, но Адэлла… Адэлла противна мне и здесь… Адэлла – маркитантка… брак с ней, эта глупость моя, унизительнее всякого преступления… унизительнее Цезарева вифинского скандала, который не доказан… Меня прозовут трактирщиком, если она покажет документ… мне не будет прохода от насмешек… что мне делать? Она может решиться на скандал.

– У тебя есть только один выход из петли, несчастный. Поди к Цезарю, чистосердечно признайся и проси его помощи. Он – мастер относительно подобных казусов и очень снисходительно смотрит на это. Цезарь придумает лучше меня, как помочь горю. Он, например, может сделать вид, будто стороной узнал о твоем унизительном браке, призовет вас обоих, своей властью расторгнет этот союз, а детей возьмет под свое покровительство. Если Адэлла устроит ему сцену, то он без рассуждений сошлет ее в Женеву или даже в Иллирию, откуда ее болтовня не дойдет до нас.

– Это хорошо… но Маб… Маб – честная женщина благородной семьи… если она, глубоко оскорбленная моим отказом от женитьбы, бросится к ногам Цезаря с мольбой о мщении, то он, сам влюбленный…

– Казнит тебя, как Думнорикса, выдумав благовидный предлог? Ошибаешься! Цезарь никогда никого не любил до такого безумия, и Маб исключением не будет.

Никогда Цезарь не погубит полезного ему человека ради женщины. Он целый месяц прострадал, не зная покоя, когда я был в плену у германцев – до такой степени дороги ему настоящие усердные сподвижники. Ты ему еще дороже, чем я, потому что ты – бесстрашный и искусный боец, ни разу не раненный, хоть всегда бьешься впереди. И он тебя, примерного храбреца, погубит для Маб? Никогда! Он сказал мне вчера, что она, по наущению Луктерия-кадурка, умоляла о гибели Дивитиака, опасаясь насильственной женитьбы или тягостного опекунства над ней деверя… Цезарь отказал. Политика у Цезаря везде на первом плане, а любовь – только его забава на досуге.

Я уверен, что он сначала рассердится, накричит на тебя, прочтет длинную нотацию о вреде дурного поведения, а потом заинтересуется твоими романтическими похождениями и постарается все это уладить к общему благу. Он докажет Маб, как я тебе, все неприятные последствия вашего брака, и она поверит ему; он умеет убеждать, когда захочет.

– Ничего лучшего нельзя придумать, Валерий… благодетель мой!..

– Пойдем к Цезарю вместе сейчас же! Я буду твоим ходатаем… У Цезаря теперь, конечно, нет никого, потому что утро он посвящает своему дневнику в силу пословицы: «Аврора – подруга Муз». Оторвать его от Гирция, пишущего под его диктовку, может только нечто чрезвычайное, вроде Юпитерова грома. Твое дело, друг Фабий, весьма похоже на заоблачное ворчание отца-громовержца, а поэтому Гирций оботрет свою палочку или же допишет без Цезаря, о чем шла речь в дневнике.

– Пойдем, Валерий. Только дорогой я зайду на несколько минут к Адэлле проведать моих детей; я обещал ей. Нельзя круто порвать все отношения… надо чем-нибудь замаскировать это… и Маб тоже нельзя сразу обескуражить…

– Ты уже колеблешься… эх, легкомысленный!

 

Глава VI

Разговор об одном, как о двух

Когда Валерий пришел на заре к Фабию, Маб проснулась в комнате Адэллы. Молодая маркитантка сидела на полу около постели своей подруги, с которой уже несколько лет спала вместе. Маб и Адэлла очень любили друг друга.

– Доброе утро, Маб!

– Здравствуй, Адэлла!

Подруги поцеловались.

– Ты бредила ночью.

– Откуда ты знаешь? Разве ты плохо спала?

– Очень плохо.

– Что за вздох, Адэлла?! Что за взгляд?! Ты готова плакать.

– Милая Маб, меня постигло горе.

– Какое?

– Самаробрива – несчастливое место для меня. Входя в этот дом после переезда, я оступилась на пороге… ты мне сказала, что это дурное предзнаменование, но я тогда не обратила внимания. Потом мне снился сон… ужасный сон… я приписала его волнению крови от хлопот.

– Какой сон?

– Мне снилось, будто я выходу замуж за знатного римлянина; я видела себя в роскошном доме около очага или в храме у жертвенника. Жрец дал мне священную лепешку; я разделила ее с моим женихом.

Вдруг земля затряслась, светильники упали и погасли… настал мрак… на тлеющих угольях очага или жертвенника я увидела вместо положенных цветов и ароматов какую-то человеческую фигуру, всю связанную, перетянутую веревками, в самом неудобном положении с перегнутой спиной, свесившуюся вниз головой, как преступник во время пытки; эта фигура стонала и корчилась на угольях в предсмертных судорогах, с жалобами произнося имя моего жениха, говоря, что он принес ее в жертву вместо брачных роз.

Подле меня очутилось чудовище, похожее на медведя или германца с мордой вместо шлема… это чудовище дразнило меня языком, приговаривая – en tibi murias mariskis!.. – как это часто делал летом противный Разиня, бывший оруженосец Фабия, после того как разбогател. Ужасными лапами чудовище охватило меня и бросило в разверзнутые недра земные – в бездну.

Я приписала этот сон волнению после дорожных хлопот и ссоры с Церинтом из-за его заносчивости, но теперь… Ах, Маб, я этот сон припомнила… он начинает сбываться.

– Церинт опять, верно, оскорбил тебя за то, что ты не хочешь величать его доблестным Ценгериксом, а все зовешь Разиней?

– Нет, не Церинт… Вчера я пошла к одному из самых преданных моих поклонников, а он выгнал меня с бранью и холодностью.

– А ты его любила?

– Очень любила… я ему все приносила в жертву целых шесть лет… отдавала все барыши, отказывая себе во всем… я любила его, как никого не любила!

– Он беден?

– Очень беден… я прощала ему и мотовство, и измены, пока он ласкал меня… теперь он меня выгнал вместо благодарности… Верно, завелись деньги от британской добычи, или родные из Рима прислали.

– Какой низкий человек! Он не стоит слез, Адэлла.

– Не стоит, но мое глупое сердце все же плачет о нем… Ты, холодная, неприступная Маб, не понимаешь любви. Любви жгучей, страстной, ревнивой, готовой на все жертвы для любящего и на все преступления для мести извергу-обманщику!

– Я знаю любовь, Адэлла, я люблю и любима… После долгих лет скорби счастье осветило, как луч солнца, мою пасмурную жизнь. Я выходу замуж, Адэлла, замуж за моего милого.

– Маб?.. Неужели?!

– Да… я безгранично счастлива.

– Кто он? Это Вирдумар?

– Нет… римлянин.

– Римлянин?!

– Да. Богатый… красивый… молодой… знатный… ах, как я счастлива!

– Как его имя? Кто это?

– Он не велел пока его называть.

– Ладно… не говори… я сама отгадаю.

– Адэлла, поучи меня, милая, расчесывать голову гребнем по-римски, как ты себе делаешь.

– Хорошо… садись сюда. Но, Маб, к тебе римская или греческая прическа, как и платье, не пойдет. Галльский костюм тебе больше к лицу. Высокие прически хороши только для низеньких, длинноносых, широколицых женщин, как я, а ты испортишь свою голову, если пригладишь маслом волосы, заплетешь в косы и нагородишь башней на темени. Твои черты лица не годятся для этого.

– Хоть разок попробую.

Адэлла стала расчесывать Маб, стараясь выведать у простодушной дикарки имя ее жениха, но та не поддавалась на хитрости. Они весело болтали, одна о любящем богаче, а другая – о холодном бедняке, не подозревая, что это одно и то же лицо.

– Уж не Антоний ли? – спросила Адэлла, перебрав без успеха десяток имен.

– О, нет! Не Антоний.

– Антоний красавец, богач, знатный, любимец Цезаря, холостяк…

– Он интриган… Он послал к германцам принцепса аллоброгов, все это говорят.

– Так это принцепс Валерий? Так?.. Он тоже недурен и богат.

– Нет, не Валерий. Какое странное лицо сделалось у меня, Адэлла! С этой прической точно вовсе не Маб, а другая там, в зеркале… как странно!

– Кто же твой жених? Я уж, кажется, назвала всех. Не знаю, на кого подумать…

– А хвасталась отгадать!

– Плутовка! Ты скрывала от меня свой секрет… полно притворяться! Принцепс аллоброгов – больше некому быть твоим женихом. Ха, ха, ха! Оттого-то принцепс избегал моей таверны… вот оно что! Он бегал от меня, чтобы не выдать секрет моей подруги и не попасть под кулак Думнорикса, ха, ха, ха! Серьезный, грустный, беспрестанно у Цезаря по делам… и Маб моя грустит… и Маб у Цезаря вечера проводит… славная парочка!

– Валерий хорош… да… но…

– Конечно, хорош… Чу!.. Я слышу его голос… Маб, Валерий пожаловал сюда… пойдем, ты совсем готова; только я опасаюсь, что римлянкой ты ему не понравишься, хоть мое платье довольно складно сидит на тебе, но оно коротко…

– Оставь! Не пойду… я не люблю принцепса.

Но Адэлла потащила дикарку за собой в залу таверны, куда только что вошли Валерий и Фабий.

 

Глава VII

Гром разражается над головой виновного сотника. – Разиня с медвежьей шубой вязнет в болоте

– Я подожду здесь, – сказал принцепс, – а ты окончи, пожалуйста, скорее твое свидание и пойдем к Цезарю.

Фабий, взволнованный и сердитый, хотел идти в комнату, где жили его дети под надзором рабыни, но остановился внезапно, увидев женщин на пороге их спальни. Адэлла с громким хохотом тащила за собой Маб в римской прическе и платье, упиравшуюся руками и ногами в дверные притолоки, гримасничавшую и вопившую; наконец, она вытолкнула сконфуженную дикарку в залу, загородила собой дверь, и, не замечая Фабия, прокричала:

– Доброе утро, принцепс Валерий! Сюда!.. Скорей!.. Не дай нашей пленнице убежать!

Валерий, не поняв в чем дело, схватил Маб.

– Что у вас тут вышло? – спросил он с досадой. Адэлла расхохоталась еще громче.

– Королева выдала твою тайну, трезвый моралист, избегатель таверн! Теперь я знаю, для кого ты копил деньги, не пил и не играл, знаю, почему мое заведение казалось тебе хуже других… Что ты глядишь на меня так сердито?.. Не съем тебя, ха, ха, ха!

– К чему эта болтовня, Адэлла! – возразил он. – Я с тобою не заигрываю, и между мной и королевой Маб тебе ничего не устроить такого, что удалось относительно тебя с кем-то.

– Ты сохранил мою тайну, принцепс; сохраню и я твою. Услуга за услугу, но ты не заметил превращения… взгляни на Маб! Как она тебе нравится?

– Что ты с ней сделала, Адэлла?! К чему этот маскарад?

– Для тебя.

– Для меня?! Я и Маб…

– Что же я болтаю! Тут кто-то еще есть.

– Это Люций Фабий; поди к нему, а я посижу тут на лавке. Мне вовсе не интересно видеть Маб римлянкой. Уведи ее в ее комнату.

– Что за повелительный возглас – уведи! Не хочу и не уведу… Здесь Фабий – тем лучше.

– Уйди, королева! – закричал принцепс на дикарку; лицо его побледнело от предчувствия беды.

Маб, испуганная криком Валерия, бросилась к двери, но Адэлла снова загородила ей дорогу и насмешливо обратилась к обоим мужчинам:

– Эх, влюбленные! Вы трусливы, как зайцы… шороха боитесь! Чего ты перетрусил, принцепс? Я не Ариовист германский, не поступлю вероломно, ха, ха, ха! Здравствуй, Фабий, иди сюда! Ты не предатель, друга не выдашь. Я все узнала, принцепс, полно тебе сердиться! Или невесте не к лицу прическа? Фабий, принцепс – жених нашей милой Маб.

– Это тебе устроить не удастся, Адэлла, и твоя дерзость ни к чему не поведет! – вскричал Валерий гневно. – Пусти королеву в ее комнату.

Он грубо оттолкнул маркитантку, приказывая Маб удалиться, но дикарка, увидев Фабия, не пошла, а стояла упрямо на своем месте, ожидая, что тот ее защитит от грубости своего приятеля.

Фабий глядел куда-то в сторону, ничего не видя, точно школьник, застигнутый на шалости.

Оставив сердитого принцепса, Адэлла подбежала к Фабию и, указывая на Маб, заговорила:

– Разве она хороша в этом превращении? Я ее предупреждала, что римская прическа ей не к лицу. Она не слушалась. Взгляни, какая смешная она стала! Потеха! Точно ощипанная утка, ха, ха, ха!.. Это ей не идет, и принцепс надулся. Вот что без тебя у нас сотворилось – ты воевал, а мы сватались.

– Да… Валерий прав… римская прическа ей не идет, – вымолвил Фабий, с трудом дыша от нервной лихорадки, – вели ей уйти, Адэлла! Она тебе сказала, что Валерий ее жених?

– Я сама догадалась об этом…

Пока они переговаривались, принцепс еще грознее шепотом сказал дикарке:

– Я приказываю тебе удалиться… Прочь отсюда сию минуту!

– Приказываешь? Прочь? Мне сам Цезарь не приказывает, – гордо возразила она, и ее очи сверкнули гневом, – я привыкла слышать даже от Цезаря только просьбы, а не приказы… Дочь вергобрета гельветов и вдова вергобрета эдуев принцепсу аллоброгов не раба.

– Так я умоляю тебя, удались, королева Маб! Заклинаю всем святым… твое счастье… твоя любовь… ты все, все погубишь… ради Цезаря, ради Фабия, ради тебя самой… я знаю, что говорю… уйди!

– Ради Фабия?

– Уйди! Я знаю все! У Фабия от меня нет тайн; он рассказал мне, что было вчера между вами… Молчи, Маб! Ах!.. Куда ты?.. Стой!

Но Маб уже порывисто бросилась к сотнику и заговорила:

– У тебя от принцепса нет тайн… Почему же ты требовал, чтоб я имела секреты от моей милой Адэллы? Принцепс знает, пусть знает и Адэлла, что я твоя… твоя навеки… твоя невеста.

Она повисла на шее сотника, но тот оттолкнул ее, говоря:

– Безумная!.. Никогда!

– Не бойся Адэллы, мой милый… Адэлла все честно таила, что я доверяла ей… Она не продаст.

– Маб! – воскликнула маркитантка в ужасе, схватив подругу за руки.

– Я говорю правду… Фабий – мой жених.

– Ах!

– Тайна наша узнана, – сказал подбежавший Валерий, – пусть же Адэлла знает ее… не сваливай, Маб, на моего друга… пусть Адэлла знает, что я твой жених.

Хитрость была чужда уму простодушной дикарки.

– Ты, принцепс, никогда моим женихом не будешь, хоть бы сам Цезарь сватал, – возразила она, – я люблю Фабия и скорее умру, чем достанусь другому.

Валерий хотел продолжать, но Адэлла перебила его речь:

– Молчи, принцепс! Пусть Люций Фабий скажет, кто жених Маб.

– Валерий ее жених, – ответил сотник, глядя в пол.

– Тайна принцепса открыта, так пусть же откроется и твоя, – сказала Адэлла, задрожав. – Узнай, королева Маб, что я – жена Люция Фабия.

Маб испустила громкий вопль и упала на пол, терзая свою одежду и волосы. Адэлла с громкими проклятиями обратилась к обманувшему ее сотнику, извергая поток брани и угроз.

– Фабий, беги скорее к Цезарю! – шепнул Валерий. – Спасай твою честь, пока еще не поздно! Я велю моим аллоброгам арестовать обеих этих женщин, утащить и спрятать, пока скандал не разгласился. Все будет улажено… беги скорей!

– Желаю всем женщинам провалиться сквозь землю! Клянусь Фортуной Цезаря, что больше никогда ни в одну не влюблюсь! – гневно вскричал сотник и убежал из таверны, позабыв второпях накинуть плащ.

Фабий несся бегом по улице в одной тунике под проливным дождем, точно безумный, не слыша, что его зовут и кто-то гонится за ним, громко шлепая сапогами по грязи. Это был Церинт.

– Господин, а господин! – кричал Разиня во все горло. – Пожар, что ль, у Адэллы? Господин, стой! Господин, простудишься!

После долгих усилий Разиня догнал сотника и с размаху накинул на него свою дорогую медвежью шубу. От неожиданности Фабий поскользнулся и упал в лужу.

– Кто тут? Что такое? – спросил он, едва переводя дух.

– Это я, не пугайся!

– Разиня! Негодяй! Чего тебе надо?

– Надень мою шубу, не то простудишься… вишь, дождик-то!

– Провались ты, дуралей, с твоей шубой!.. Ты меня в луже выкупал.

– Пожар, что ли, у Адэллы?

– Я бежал к Цезарю… Мне надо быть у него сию минуту… Как я теперь туда явлюсь? Я весь в грязи…

– Да Цезарь-то не дома.

– Как не дома? Где же?

– Сейчас мимо нас прошел… Квинт Цицерон захворал… Цезарь шел навещать… только…

– Ах, неудача!..

– Успеешь… пожар, что ли, у Адэллы?

– Пожар… заладил ты про этот пожар, как будто, кроме пожара, бед не бывает на свете!

– Что же там у нее? Мы все повыскакивали на улицу – и я, и Беланда, и тетушка, и Друз… Слышим страшные крики… Потом видим – ты бежишь вон без плаща в одну сторону, Валерий Процилл тоже без плаща – в другую, и зовет своего сотника Тана, а Тан у нас завтракал… Валерий шепнул ему что-то, и Тан убежал тоже без плаща… Все соседи сбежались и из домов, и из таверн. Цезарь увидел суматоху и не пошел к Цицерону, воротился.

– К таверне Адэллы?

– Да. Я побежал за тобой, боясь, что простудишься.

– Цезарь и народ у Адэллы!

– Все там соседи… даже плясуны из балаганов сбежались… и хромой грек со своими куклами за спиной… и кривой медвежатник, только без медведя… и…

Фабий пустился стрелой с горы к реке; Церинт – за ним вдогонку.

– Куда ты, куда? – кричал Разиня, поняв состояние духа сотника.

– В реку… топиться… не мешай! – отозвался Фабий и бросился в воду. Церинт, не задумываясь, сделал то же самое. Они попали в прибрежное болото, оба завязли и стали бороться. Фабий отчаянно рвался дальше вглубь, но сильный Церинт не выпускал его из рук и звал на помощь. Народ сбежался; сотник был вытащен и обезоружен; он упал на берегу, обессиленный борьбой, стыдом и скорбью.

– Негодяй!.. Разиня!.. Зачем ты спас меня?! – простонал он, лишаясь чувств.

– Жена зовет меня милым другом… Тетка – милым сыном… Тесть – молодцом… Все – доблестным Цингериксом… А от того, за которого я готов жизнь мою отдать, от него одна кличка – Разиня да негодяй! – сказал Церинт в грустном раздумье, завертывая Фабия в свою шубу, сброшенную на берег перед прыжком в воду. – Верно, так и не дождаться мне ласки от тебя, Люций Фабий!

Валерию не удалось спасти друга от скандала арестом женщин, потому что их крики привлекли соседей и проходившего мимо Цезаря прежде, чем явились аллоброги. Цезарь посмеялся над гневными, оскорбленными подругами, обеим посулил римское гражданство с знатными женихами, назвал Фабия молодцом за доставление такой потехи в скучное мирное время, Валерия похвалил за усердие относительно друга и ушел навещать больного Цицерона в самом лучшем расположении духа, не придавая значения бабьим слезам. Вечером Рузион донес ему, что Фабий хотел утопиться.

– Однако не утопился, – заметил император с усмешкой, – храбрые сотники из-за баб не тонут.

– Он заболел горячкой, – добавил Рузион.

– Мы его вылечим… свалился бедняга от галльской погоды, а совсем не от женщин… никогда не поверю… храбрецы от любви не простуживаются.

– Адэлла и Маб бежали из города.

– Одна в Женеву, а другая – в Гельвецию… Туда им и дорога!.. Напиши от моего имени приказ Титурию и Аврункулею не посылать за ними погони, а конфиденциально посоветуй храбрым старикам: одному – обыграть Дивитиака в отместку за горе Маб, а другому – обозвать его ослом таким тоном, чтобы тот счел это за поздравление.

Цезарь искренне смеялся, вспоминая сегодняшний скандал; смеялся и Рузион в угоду повелителю.

На другой день были галльские игры, на третий – германские, потом дан бой гладиаторов, бег на колесницах. Пиры сменялись пирами, и в Самаробриве жизнь пошла весело. Никто не смутился скандалом в таверне и болезнью одного из многих сотников.

Совет вождей под председательством Цезаря прошел согласно его воле и мирно – как нельзя лучше.

 

Глава VIII

Клятва сольдуриев. – Разиня удит рыбу и выуживает себе должность палача. – Прощальный взор Адэллы

Приближалась полночь. Холодный осенний ветер уныло завывал между толстыми стволами вековых дубов, а совы протяжно выли в дуплах. К древнему кургану, находившемуся на расчищенной поляне Ардуэнского леса, подъехали два всадника. Один из них был одет по-гречески – в широкополой шляпе, из-под которой вились коротко стриженные курчавые волосы, в гиматие, подбитом мехом от холода, с застежкой на плече. Другой был галльский воин с длинными волосами, в панцире из шкуры и шлеме из волчьей морды. Они молча спешились у кургана и развели на нем костер. Этими всадниками были Маб и Адэлла, бежавшие в мужском платье из Самаробривы в непроходимый болотистый Ардуэнский лес, тянувшийся по Галлии от Рейна далеко за пределы Бельгии.

– Ты наверняка знаешь, что это та самая могила? – спросила Адэлла свою мрачную спутницу, отогреваясь у костра.

– Луктерий подробно указал мне дорогу, – ответила Маб, – я не могу утверждать, что это могила Бренна, потому что предания о знаменитом вожде сбивчивы, но этот курган, во всяком случае, – могила великого героя, чтимая всеми приверженцами галльской старины, могила, пригодная для нашего обряда. Ее считают могилой Бренна, взявшего Рим. Встань, Адэлла! Время дорого… ведь никаким костром нам не согреть наших сердец, растерзанных холодностью негодяя.

– Начинай, Маб, я готова.

Они стали у костра друг к другу лицом; огонь пылал между ними. Маб глухо запела вполголоса речитативом предание о героях древности.

– Жил-был в древности царь Альбигат,         Царь могучий; У него было много детей         И сокровищ, Также было и двое сирот         Под защитой. Два племянника юных его,         Сестры дети. Позавидовав детям царя,         Братья стали Храбрецов для дружин собирать,         Порешивши Из отечества к морю на юг         Отправляться, Чтобы найти себе славу и трон         На чужбине. Поскакали с дружиной на юг         Те два брата. И во льдистых Альпийских горах         Разделились. На Восток старший брат Сиговез         Выбрал путь свой; Долго бился он с греками там,         Победил их. И могучее царство создал         Галло-греков. На Альпийских горах Беловез         Утвердился, Над страной гельветов царем         Стал могучим. Пришел с севера дивный герой         К Беловезу; Он привел с собой много бойцов         Из отчизны. Взяв альпийских гельветов себе         На подмогу, К Риму Бренн-разрушитель пошел         И взял выкуп, Положив на весы свой булат         Вместо гири. Не хотел Бренн остаться царем         На чужбине И на север со славой большой         Возвратился.

Кончив этот повествовательный речитатив, Маб простерла руки над огнем и сказала:

– Могучий Бренн, или кто бы ты ни был, герой, покоящийся в этой могиле, внемли моему зову в сей полночный час! Услышь, великий герой, клятву, произносимую здесь среди священных дубов! Я, Маб, дочь вергобрета гельветов, и Адэлла из племени аллоброгов клянемся, как сольдурии, иметь отныне между собой все общее: радость и горе, друзей и врагов, жизнь и смерть.

Адэлла, я обрекаюсь тебе во имя нашей общей ненависти и мести.

Маркитантка приняла протянутые над огнем руки Маб в свои и ответила:

– Маб, я обрекаюсь тебе во имя того же. Да погибнет обидчик!

– Все римляне да погибнут вместе с ним! Да здравствует свобода Галлии!

После этого Маб срезала с дерева часть коры, разогрела над огнем, свернула в виде чаши, глубоко надрезала руку себе и Адэлле, нацедила крови, отпила, поднесла подруге, а оставшееся вылила на огонь в жертву тени героя.

Подруги, обнявшись, обошли костер три раза.

Скоро кони во весь опор снова уносили переодетых всадниц от могилы Бренна дальше в глубь леса.

Когда Фабий выздоровел, его с трудом узнавали. Веселый Воробей сделался Угрюмым Филином. Волосы его поседели и выпали, образовав в двадцать восемь лет лысину более заметную, чем была у старого Цезаря, щеки ввалились, а глаза метали мрачное пламя злобы на все и всех, даже на самого себя.

Фабий сделался мизантропом и меланхоликом, ничто его больше не тешило, ничто не привлекало, даже слава перестала манить. Он больше не помадился розовым маслом, брился кое-как, не замечал дыр и пятен на своем платье, ел, что давали в тавернах, не держал никакого слуги, не пил и не играл, избегая всех товарищей.

Его скандал прошел в Самаробриве почти незаметно среди других подобных случаев и ежедневных пиров, а ему казалось, что эта история гремит по всему свету. У несчастного появилась мания – подозрение, что все тайком говорят о нем, прозвавши трактирщиком за брак с маркитанткой. Кого бы Фабий не увидал на улице, ему все лезла в голову эта мысль; если шел человек одиноко – ему казалось, что тот глядит на него с презрением; если шла компания, – ему слышалось свое имя в говоре и ужасный эпитет «трактирщик». Никто не мог разуверить полоумного сотника, и все бросили напрасные старанья успокоить его.

– Я обесчещен скандалом… Мне теперь все равно… – говорил он на все утешения.

Цезарь сначала подтрунивал, надеясь на исцеление весельчака, но потом отдалился от Фабия, огорченный его угрюмостью и резкими ответами. Оставил его и Валерий Процилл… Оставили все… только верный Церинт иногда приставал к своему господину с утешениями, но и он скоро уходил прочь, считая унизительным для себя, теперь благородного Цингерикса, слушать брань сотника.

Было начало октября. Погода в Самаробриве внезапно изменилась; после долгих осенних холодов и дождей потеплело, и солнце, как весной, заиграло на глади чистых, глубоких волн Самары.

Вместе с лучами солнца заиграла и рыбацкая душа Церинта. Он две недели провел неотлучно у постели больного Фабия, бросив жену, забыв свое богатство и высокое положение в обществе галлов, а получил одну брань в награду.

Фабий выздоровел, когда все празднества уже кончились; Церинту поэтому не пришлось видеть никаких представлений. Он об этом не очень тужил, утешаясь мыслью, что теперь, разбогатевши, успеет насмотреться на это после, а когда стало тепло, он окончательно развеселился и решил вспомнить былое времечко, свое детство среди рыбаков. Он сделал себе удочку и принялся ловить рыбу в реке, усевшись на камень.

Улов был хорош; Церинт часто вскрикивал от радости:

– А-а! Попалась! – тащил рыбу, тут же искусно потрошил ее, и укладывал в сумку.

«Славная будет уха! – размышлял он. – Эх! Взять бы теперь хороший невод да запустить в реку! Беланда не позволит, да и тетушка… Эх, это богатство! Хорошо оно, да не во всем удобно: то сапоги замочишь, то сорочку изорвешь, то шубу замараешь. Не знал я этих стеснений… бывало, лезу, куда хочу, и ни о чем не забочусь.

Он замечтался и упустил рыбу, склюнувшую червя. Обругал себя разиней и снова принялся удить.

По берегу шел маркитант Ген-риг, приятель Друза, разбогатевший не столько от торговли, сколько от щедрости Цезаря за искусное выполнение роли лазутчика у врагов.

– Что, доблестный Цингерикс, клюет? – спросил он насмешливо.

– Клюет, – ответил Церинт самодовольно, – день-то нынче очень хорош, Ген-риг. Скучно стало дома сложа руки сидеть, скучно и по тавернам болтовню слушать, потому что я не пьяница и не игрок. Вот я и решил часок-другой позабавиться.

– И позабавься! Сердце мое замирает, как погляжу на тебя… жалею тебя… душа твоя золотая, да не в золотой голове живет, ха, ха, ха!

– Таков уродился.

– Ты в сущности молодец умный, сметливый, а взглянешь на тебя – душа мрет. Одет ты богато, а все платье измято и в грязи. Что ты сидишь тут? Или не видишь? Хоть бы камень-то вытер!

– Благодарю, Ген-риг! Я не заметил, что на камне грязь накопилась между впадинами… мигом вытру.

Он вытер камень полой своей куртки и снова уселся.

– Это ты курткой-то грязь вытираешь, ха, ха, ха!

– Да я не верхом куртки, а подкладкой… Меху ничего не сделается.

– От грязной подкладки замарается сорочка… Она на тебе шелковая.

– Тьфу!.. Я это забыл. Давай удить рыбу вместе.

– Хорошо, приду посидеть с тобой, только схожу вон туда, в хижину, к одному знакомому. Через часок вернусь.

Церинт предавался некоторое время своим одиноким размышлениям о докучливых стеснениях, налагаемых богатым платьем на его особу и действия, вздыхая о выговорах, которые сегодня неизбежно выпадут на его долю от жены и тетки за пятна на одежде, и придумывая, как бы ему впредь помнить обо всем этом – грязи на каждом шагу, платье, сапогах и тому подобном.

– Pai! – окликнули с берега по-гречески. Церинт увидел молодого всадника.

– Чего тебе, грек? – отозвался он.

– По-гречески говоришь?

– Понимаю, но говорить не умею.

– А по-галльски?

– И по-галльски понимаю, только не говорю.

– Я приезжий. Мне надо нанять квартиру на такой улице, где меня никто не станет беспокоить… понял?

– Понял… чем беспокоить?

– Подсматриванием. Я – фокусник. Никто не должен подсматривать, как я готовлюсь к представлению.

– Да ты уж опоздал, грек… Прозевал… Праздники кончились; солдаты стали расходиться на зимние квартиры.

– Что-нибудь успею заработать.

– У бани квартира Титурия опустела. Спроси в городе, где римские бани, всякий укажет.

– У бани я не хочу жить, много народу ходит.

– Никто теперь в нее не ходит.

– Проводи меня!

– Не хочу… рыба хорошо ловится.

Всадник хотел уехать.

– Грек, а, грек! – окликнул Церинт.

– Что?

– Я, пожалуй, покажу тебе квартиру… славную квартиру… другую, не у бани… подъезжай ближе… я не все понимаю, что ты говоришь… говори медленнее, толковее.

Ему показалось странным, что этот грек говорит не так, как другие, а как будто фальшивит, не умея говорить. Говорит, как Беланда и он сам. Всадник подъехал ближе.

– Говори лучше по-галльски, авось я скорее пойму.

– Буду по-галльски… чего тебе?

Это «чего тебе» прозвучало слишком знакомо для Церинта, только он сразу не мог припомнить, кто имел такой голос.

Он отвернулся, будто следя за удочкой, и сказал:

– Ты фокусник… а ну, покажи фокус!

– Я даром не показываю.

Не видя говорящего, Церинт быстрее припомнил, кому этот голос мог принадлежать, и целая буря поднялась в его сердце.

– Я тебе заплачу… я не бедный, – сказал он.

– Я теперь устал.

– А какие фокусы знаешь?

– Всякие… покажу их самому Цезарю. Я умею превращать похлебку в растопленный свинец.

– Плохо же будет от твоей похлебки тому, кто ее наестся, ха, ха, ха! Плохо будет и тебе, если ее отведаешь… А еще?

– Умею заставлять дерево говорить.

– Ха, ха, ха! Искусник же ты! А я еще искусней. Я тоже фокусник. Я умею превращать мужчин в женщин и мстить за моего господина! Адэлла, сдавайся! Я узнал тебя!

Ловко повернувшись, Церинт схватил коня за узду. Переодетая маркитантка выхватила длинный нож и громко закричала:

– Дерзкий, оставь мою лошадь! Ты хочешь ограбить бедного фокусника.

– Я узнал тебя и не боюсь твоего ножа… Короток он, чтобы достать меня… Не я, а ты сегодня – разиня.

Маркитантка спрыгнула с коня и бросилась с ножом на Церинта, но он предвидел этот маневр и, лишь только она спешилась с одной стороны седла, вспрыгнул на коня с другой.

– Вот я и в выгоде! – вскричал он. – Не прозевал я ни тебя самое, злодейка, ни твою лошадь… Буду теперь гонять тебя, пока не загоню в реку.

Место было пустынное; там легко было скрыть следы убийства. Церинт, опасаясь заступничества городской молодежи, хотел немедленно расправиться своим судом с погубительницей Фабия – утопить ее – и гарцевал на лошади по берегу, объезжая испуганную женщину, выронившую свой нож от неумения владеть им.

Церинту удался бы его замысел, но возвратившийся Ген-риг помешал этому.

– Что ты тут делаешь? – закричал он.

– Не мешай, Ген-риг! – крикнул Церинт. – Я хочу утопить злодейку.

Ген-риг подбежал и без труда схватил усталую женщину.

– Я приезжий фокусник, – сказала она, – этот человек отнял мою лошадь.

– Это Адэлла, – заявил Церинт, – голову мою ставлю в заклад, что это она. Я узнал по голосу погубительницу моего господина. Ген-риг, не мешай мне утопить ее.

– Поздно ты начала изучать науку шпионства, Адэлла, – сказал Ген-риг, присмотревшись внимательно к лицу переодетой, – не за свое дело ты взялась. Как могла ты играть роль грека, не умея правильно выговаривать! Даже Церинт мог заметить это.

– Я узнана… Но я приехала сюда не для шпионства, Ген-риг, а навестить детей моих.

– Если бы так, ты не остригла бы волос твоих, не оделась бы мужчиной, потому что Цезарь милостиво отнесся к твоим интригам. Я тридцать лет служу вместе с Друзом лазутчиком, и на обман не поддамся. Ты заговорила с Церинтом для пробы, надеясь, в случае беды, ускакать от него, а вместо того сама же отдала ему коня. Не сравнишь с тобой Гунд-ру – она опытная, умная старуха – да и то трусила, когда ходила с нами к германцам, а ты… ты, Адэлла, вертушка – не быть тебе лазутчицей!

– Я переоделась для безопасности в дороге, а с Церинтом хотела пошутить.

– Лжешь! – вскричал Церинт. – Ты приехала, чтобы отравить Фабия. Ты говорила о похлебке из растопленного свинца.

– Она говорила о такой похлебке? – спросил Ген-риг, обдумывая.

– Да, она бралась представлять фокусы у Цезаря. Бралась еще заставить дерево говорить.

– Дерево говорить! Надо обыскать ее.

Адэлла кричала, сопротивлялась, но двое мужчин одолели, связали ее и отвели к Валерию Проциллу, потому что схвативший ее Ген-риг, будучи аллоброгом, зависел от принцепса. В присутствии Валерия Адэллу обыскали, и дерево заговорило о свинцовой похлебке: в рукоятке ножа арестованной была найдена галльская записка, адресованная неизвестно кому:

«Арвернский орел эдуйскому соколу шлет свой привет. Карпуты решились наконец срубить трехлетний дуб, посаженный в их лесу волком. Посылаю это письмо с женщиной еще не заслужившей доверия, поэтому много не болтай с ней. Она взялась угостить насадителя дубов похлебкой, которая сожжет его, как растопленный свинец. Как только погибнет волк-насадитель, настанет пора срубить все посаженные им дубы и кинуть сор в огонь. Рейнский ястреб уже вьется над глупыми цыплятами в земле эбуронов; взвейся и ты, сокол, над ними в твоей земле. Будь здоров. Перешли мне ответ с этой женщиной, но такой же анонимный».

Кто кому пишет, нельзя было понять, но было ясно, что в Самаробриве живет изменник из числа знатных эдуев. Вне всяких подозрений был один Дивитиак; его родные казались преданными Цезарю, но доверять им вполне было нельзя.

Мысли Валерия остановились на Литавике, но это было только подозрение, ничем не доказанное. Литавик был вергобретом города Кабиллона – лицом, подчиненным Дивитиаку, который в это время уже был главой всех эдуев и любимцем Цезаря как умнейшим (doctissimus) и образованнейшим среди дикарей.

Валерий легко понял, что трехлетним дубом назван Тасгет, верховный вергобрет карнутов (rex), возведенный в этот сан Цезарем три года тому назад на бессрочное время, а насадителем-волком – сам Цезарь. Карнуты решились убить своего вергобрета, Адэлла же подослана отравить Цезаря. Валерий все это сообразил и хотел пытать изменницу, но без разрешения Цезаря не решился, зная его слабость к прекрасному полу.

Когда Цезарю донесли, он велел скрыть это происшествие, чтобы не смутить дух войска известием о заговоре и не возбудить препирательств о наказании, заслуженном виновной. Приказав позвать к себе Фабия, Цезарь пригласил его идти вместе, не объясняя цели своей внезапной прогулки.

Они пришли за город, на то самое место, где утром Церинт удил рыбу; Адэлла, переодетая в женское платье, уже находилась там, с нею были только те, кто знал о ее поимке: Церинт, Ген-риг, Валерий и сотник аллоброгов Тан.

– Люций Фабий, – строго сказал Цезарь, – узнаешь ли ты эту женщину?

– Узнаю, Цезарь, – ответил сотник. – зачем она здесь? Неужели тебе угодно, чтобы я…

– Мне угодно только, чтобы ты видел, до чего довело ее твое легкомыслие.

Сотник хотел что-то возразить, но заметил грозное выражение лица императора и смолчал.

– Ты знаешь, Фабий, мое прошлое, – продолжал Цезарь, – в детстве я был обручен с Коссуцией, дочерью римского всадника. Когда мы выросли, то почувствовали друг к другу только детскую привычку. Коссуция вышла за другого, а я женился на дочери Цинны. Корнелия скончалась, родив мне дочь. Я женился вторично на племяннице Помпея и развелся вследствие того, что молва сплела ее имя с именем Клодия, а моя жена должна быть не только невинна, но и недоступна подозрению. Мой третий брак – с дочерью Сципиона.

Видишь, какие союзы заключал я. Мог ли бы я сделаться любимым главой армии, мог ли бы достигнуть могущества, если бы унизился до неравного брака? Нет. Родня жены важнее ее самой на пути служебной карьеры.

Ты, Фабий, мой любимец, не хотел подражать мне, твоему покровителю и учителю; не хотел даже посоветоваться со мной. Опасаюсь, что твоя карьера дальше сотника не пойдет. Женившись тайком от меня, ты обидел во мне не начальника, которому нет дела до браков подчиненных, а покровителя, заменившего тебе отца, с которым ты рассорился.

Если бы я узнал о твоем браке раньше случившегося скандала, то Адэлла теперь не стояла бы под стражей, но я узнал об этом, когда ты уже оскорбил ее, коварно презрев все ее благодеяния. Я сам любил, Фабий, многих любил, но никого ни разу не обидел, как ты эту нечастную маркитантку, жертвовавшую целых шесть лет всеми благами для тебя. Любовь подобна войне, мой друг; в ней также без причин нельзя враждовать или дружить. Разве я мог бы покорить Галлию, если бы без всякой причины заключал союзы с врагами моих союзников тайком от них, даже не сообразив, за что я им изменяю?! Так и в любви нельзя поступать опрометчиво, покидая ни за что ни про что женщину, даже не объяснив ей причин, не утешив ее, не подготовив к предстоящему ей горю, и какую женщину – которой ты многим обязан. Тебе было стыдно просить взаймы явно у Цезаря, но не постыдился ты тайно брать у маркитантки! Эх, Фабий, не ожидал я от тебя этого.

Узнав о твоей внезапной измене, неблагодарный, она в порыве гнева сожгла ваш брачный контракт и этим лишила детей отца; они будут воспитаны как отпущенники при моем обозе, и никто не посмеет сказать им об их происхождении. А она… взгляни, до чего дошла эта бедная женщина! Ненавидя тебя, она предалась врагам, решив за вину одного губить тысячи, и покусилась на мою жизнь.

Все молчали, внимательно слушая слова грозного и доброго императора, искренне жалевшего даже врагов своих.

Цезарь грустно обратился к Адэлле:

– Адэлла, как частный человек я охотно простил бы тебя, но как император Галлии – не могу. Все, что можно сделать для облегчения твоей участи, я сделаю. Предоставленная трибуналу военного суда, ты была бы сначала подвергнута жестокой пытке, а потом, безусловно, осуждена на смерть. Если бы ты была римской рабыней, тебя ждал бы крест; как римлянку свободную, тебя ждала бы петля; ты галлиянка, свободная гражданка Женевы, поэтому тебя после суда ожидает сожжение заживо на костре. Страдания даже врагов моих не тешат меня; без особенных причин я не прибегаю к жестокости.

Я произношу тебе, Адэлла, приговор без огласки; избавлю тебя от предварительной пытки, не нуждаясь в знании: кто этот эдуйский сокол, которому ты несла письмо, и определяю тебе смерть без мук посредством утопления.

Адэлла глубоко вздохнула; медленно подняла понуренную голову и тихо сказала:

– Люций Фабий довел меня до этого… Я любила… я была верна…

– Где Маб? Что ты сделала с ней? – отрывисто спросил несчастный сотник, вздрогнув.

– Маб – моя сольдурия… Она не переживет меня… в Ардуэнском лесу над могилой Бренна мы обреклись друг другу во имя нашей общей мести.

Фабий, все еще любивший королеву, вскрикнул и упал к ногам Цезаря.

– Божественный Юлий, пощади эту женщину! Маб погибнет!

– Фабий, встань! – резко и повелительно ответил император. – Я не гублю друзей в угоду женщинам и не спасаю врагов ради них. Пусть Маб гибнет, исполняя свою дикарскую клятву, если свет римской цивилизации за целых шесть лет плена не просветил ее! Палач, исполни твой долг!

– Никакой наградой, божественный Юлий, не мог бы ты осчастливить меня больше, чем этой! – воскликнул Церинт, с самого утра вызывавшийся быть исполнителем казни. – Я сам, своими руками утоплю Адэллу – злодейку, с самого начала похода запутавшую моего господина в невылазных сетях! Любила его… врет она… любила она только его знатность.

Церинт и Ген-риг связали Адэлле руки и ноги, отнесли в реку и оттолкнули багром от берега.

Точно влекомый неодолимой силой волшебства, Фабий впился глазами в лицо казнимой. Несколько минут Адэлла плыла по течению, потом ее платье постепенно намокло, и она тихо, не вымолвив больше ни слова, погрузилась на дно Самары. Ее взор, тоскливый и вопросительный, до последнего мига стремился к Фабию, как бы желая выразить все муки отвергнутой, непонятой, сильной, страстной любви.

Волны сошлись над телом казненной и по-прежнему тихо струились, а Фабий все еще неподвижно стоял и смотрел, как будто из пучины ему виделся предсмертный взор жены и слышался ее голос: «Я любила…» И он старался разгадать тайну, унесенную ею в могилу: кто прав – Церинт, убежденный, что Адэлла любила только знатность мужа, или Адэлла, выразившая ему своим прощальным взором, что любила его самого?

– Господин, а господин! – тихо сказал Церинт, величая так сотника по привычке. – Довольно тебе тут стоять! Все уходят… Ночь наступает… Ворота запрут.

Фабий злобно усмехнулся, проговорив сквозь слезы:

– Этой ли услугой ты хочешь добиться моей ласки, палач! – и побрел вслед за другими, говоря про себя: – И Маб умрет! Умрет, погубленная мной!

– Ласки твоей, Люций Фабий, мне не удалось добиться, – сказал Церинт тоже злобно, – так я рад и тому, что, по крайней мере, сам отомстил злодейке, стоявшей между нами с клеветой на твоего верного слугу.

– Оставь его, доблестный Цингерикс, – сказал Валерий, – ты видишь, что этот несчастный близок к помешательству… Он жалеет не Адэллу, а Маб… Он все еще любит ее.

– Жаль мне храброго сотника, – сказал Цезарь, слыша разговор, – да нечего делать! Венера сыграла с ним плохую шутку… Жребий брошен!

 

Глава IX

Катастрофа в лесу. – Сыр-бор разгорается снова

Уверенный в полном замирении побежденной страны, Цезарь распределил войска на зимние квартиры врозь и стал собираться в Италию. Он не имел права бывать в Риме, пока сенат не отозвал его. Границей вверенной ему области служила река Рубикон, дальше которой ни он, ни его сподвижники не имели права ездить. Там уже были области другого императора-триумвира, Помпея Великого. Переход Рубикона для воина равнялся уголовному преступлению, как с той, так и с другой стороны.

Цезарь, ежегодно являясь к берегам Рубикона при объезде Северной Италии во время выборов, нетерпеливо посматривал на противоположный берег с затаенной мыслью о блаженном дне, когда он перейдет эту реку с войском, чтобы быть не триумвиром, а императором единовластным. В этом году ему не сразу удалось выбраться из Галлии, потому что его грубая ошибка, сделанная, несомненно, по навету врага, быстро привела к плачевным результатам. Лишь только легионы водворились по местам, в Галлии начались смуты. Спокойствие, полное согласие с волей императора и веселые лица галлов на общем совете оказались только личиной, скрывавшей измену.

Карнуты убили своего короля Тасгета, властвовавшего над ними три года по воле Цезаря. Легат Планк был отправлен для розыска виновных и расследования причин злодейства. Это задержало Цезаря в Самаробриве.

Пока тянулось следствие об убийстве вергобрета карнутского, Амбриорикс, вергобрет эбуронов, подал сигнал ко всеобщей открытой резне.

Область эбуронов, находившаяся между рекой Мозой (ныне Маас) и Рейном, досталась для зимовки легатам Титурию и Аврункулею. Какая фантазия заставляла Цезаря постоянно сводить вместе этих не ладивших между собой стариков-спорщиков – неизвестно, потому что он в своем дневнике лишь упоминает вскользь обо всем, что не прибавляет ему славы, распространяясь только о ловких поступках и победах.

Эбуроны приняли легатов дружелюбно и снабдили провиантом, но едва их воины отправились за дровами, как дикари напали на этот отряд в лесу, изрубили его и громадным войском появились перед лагерем римлян.

Легаты отразили приступ.

Амбриорикс побоялся напасть во второй раз и потребовал послов для переговоров. Пока дело касалось битвы, легаты-спорщики дружно сражались, но едва они попали на почву дипломатии, между упрямыми стариками начался обычный разлад: они заспорили, кого выбрать в послы; каждому хотелось доверить это поручение своему любимцу, чтобы тот имел случай к выслуге. После долгих препирательств Арпиней и Юний оба были посланы в стан эбуронов.

Коварный Амбриорикс сказал послам:

– Я помню благодеяния Цезаря; он освободил нас от дани, выплачиваемой адуатукам, освободил от плена в оковах моего сына и племянника. Я напал на римский лагерь по требованию народа. Моя власть такова, что не я народом, а народ повелевает мной. В Галлии начинается всеобщее восстание; если бы этого не было – мы не решились бы одни бороться с римлянами, но нам нельзя отказаться от единодушного всеобщего восстания за свободу отечества.

Помня благодеяния Цезаря, я вызвал вас сюда. Умоляйте Титурия принять меры к спасению вверенного ему войска. Уже назначен день одновременного нападения на все зимние квартиры, чтобы римляне не успели подать помощь друг другу. Нанятые германцы уже перешли Рейн и через два дня будут здесь. Скажите вашим легатам, что для них лучше всего поскорее вывести войско с зимних квартир и спешить на соединение с Цицероном или Лабиеном, которые стоят в пятидесяти милях отсюда.

Я клянусь свободно пропустить вас, а пред нашими старейшинами оправдаюсь изгнанием римлян с зимних квартир. Таким образом, вы будете спасены, и Цезарь увидит, как я умею ценить его благодеяния.

Коварный старый вергобрет был очень опытным человеком. Если бы галлы соединились под его властью, то сомнительно, удержались ли бы римляне в их дикой стране, несмотря на гениальность Цезаря. Амбриорикс отлично знал характер легатов, поселенных у него; потому все и вышло по его плану, как нельзя более удачно.

Когда Арпиней и Юний передали слова Амбриорикса, легаты заспорили хуже прежнего. Титурий, давно знакомый с вергобретом эбуронов, много раз пивший и игравший с ним на досуге, принял его совет с радостью, но Аврункулей возразил, что без позволения Цезаря нельзя покидать определенную войску местность. Германцев можно отразить, а голода не предвидится.

– Куда торопиться, легат Титурий! – вскричал он с жаром. – Отсидимся здесь: окопы надежны, пищи много; пусть являются эти незваные гости! Кто-нибудь из ближайших легатов или сам Цезарь узнает о нашей осаде и выручит. Что может быть глупее и позорнее, чем руководствоваться советом врага!

– Припомнишь ты этот совет, Аврункулей, да уж будет поздно! – заспорил Титурий. – Спасение будет невозможно, когда германцы соединятся с галлами здесь или нападут на наших ближайших товарищей. Раздумывать некогда, легат! На Цезаря ты не надейся, – он уж, верно, уехал в Италию. Если бы он был здесь, то, поверь, никто в Галлии не шевельнулся бы против нас.

Амбриорикс наш враг, но все, сказанное им, справедливо: Рейн близко, а германцы раздражены нашими победами над Ариовистом. Вся Галлия негодует на нас за казнь Думнорикса, а также покорение бельгов и бриттов.

Что ты видишь опасного в совете Амбриорикса? Если нет опасности, мы без труда достигнем квартир соседнего легиона; если же вся Галлия идет на нас, то и тогда ничего не остается, кроме отступления.

А ты чем поручишься мне за будущее? Теперь нет голода, но разве он не настанет после долгой осады?

Долго спорили старики; наконец Титурий, вне себя от раздражения, закричал:

– Пусть будет по-твоему, легат Аврункулей! Все знают, что я смерти не боюсь… Пусть воины рассудят нас и, в случае несчастия, требуют отчета от тебя! Они, если бы не твое упрямство, послезавтра соединились бы с товарищами, чтобы вместе сражаться, не подвергаясь опасности, которую несет нахождение вдали, грозящее гибелью от меча или голода.

Гневный старик, топнув ногой, хотел удалиться. Сотники и декурионы окружили обоих легатов, умоляя помириться.

Спор шел до самой полуночи; наконец Аврункулей сдался, уступая мольбам присутствующих, подал руку своему противнику и сказал:

– Ладно, Титурий Сабин, будь по-твоему! Я согласен.

Солдаты не спали всю ночь, собираясь в поход; усталые и дремлющие, они вышли утром из лагеря и побрели вразброд, кто как хотел, сопровождая огромный обоз.

Амбриорикс ожидал в засаде среди леса и внезапно преградил путь сзади и спереди в местности, совершенно неудобной для боя.

Титурий хотел строить когорты в порядок, но, смутившись от неожиданного коварства, только метался во все стороны, робко и нерешительно бормоча что-то, никому непонятное.

Аврункулей, предугадавший катастрофу, твердо принялся ободрять воинов и словами, и примером, бросившись без смущения на врагов. Чтобы отвлечь внимание дикарей от армии, он велел покинуть обоз, но это повело только к худшему беспорядку. В войске было много разбогатевших бедняков; жалея добычу больше жизни, они стали рыться в мешках, чтобы спасти самое дорогое, и не повиновались, а нагружали свои плечи багажом. Около телег произошла давка и драка.

Эбуроны, между тем, то нападали с разных сторон, то прятались в лесу, лишая усталых римлян отдыха. Тучи стрел и камней летели откуда-то из незримых рук, с дубов и утесов, нанося смертельные раны.

Тут упал сотник Балвентий, пронзенный дротиком; там сотник Луканий получил стрелу в сердце, заслонив собой сына; а вот и легат Аврункулей ранен в лицо камнем. Пораженный ужасом Титурий, виновник несчастья, клял самого себя за доверчивость к вероломному дикарю; невдалеке от него раздался хохот; из-за дерева высунулась седая голова с насмешливыми гримасами – и исчезла.

Титурий узнал Амбриорикса, следившего за ним.

– Помпей! – обратился струсивший легат к войсковому переводчику. – Ты хорошо говоришь по-галльски, выручи меня! Ступай скорее вон туда… там Амбриорикс… я его видел… умоляй его от моего имени пощадить нас!

Переводчик пошел и скоро вернулся с ответом:

– Амбриорикс надеется упросить свое племя пощадить римлян, если Титурий лично пожалует к нему для переговоров.

Титурий отправился в лесную чащу и не вернулся…

Эбуроны испустили радостный вой, видя, что раненый Аврункулей не может командовать, и дружным натиском окончательно смешали ряды римлян.

Войско погибло из-за распри двух упрямых стариков-спорщиков, сводимых вместе капризом Цезаря – капризом, как нельзя яснее доказывающим, что и гений – человек, не чуждый человеческих недостатков. Лишь несколько человек успели спастись среди этой ужасной резни; они пробрались по лесу до квартиры Лабиена и сообщили ему подробно о катастрофе.

После гибели двух легатов несколько соседних племен присоединились к полчищам Амбриорикса; они устремились на Квинта Цицерона, квартировавшего в области нервиев, послали к нему послов с предложением удалиться, как к Титурию, с обещанием свободного пропуска, но эта хитрость не удалась. Тогда дикари начали правильную осаду лагеря, заставляя бывших у них в плену римлян учить их устройству и употреблению машин.

Квинт Цицерон, человек болезненный, упорно сидел в лагере, не делая даже вылазок, и слал к Цезарю гонца за гонцом с мольбой о помощи, но все они гибли в мучениях у врагов.

Надежда на спасение угасала. Храбрейшие защитники гибли. В укреплении часто вспыхивали пожары, производимые врагами с помощью горящих стрел. Цицерон расхворался от беспокойства.

Этот лагерь неминуемо погиб бы, как и лагерь легатов-спорщиков, если бы судьба не спасла его. Один молодой человек из племени нервиев по имени Вертикон, рассорившись с кем-то, перешел к Цицерону и вызвался послать своего раба к Цезарю. Хитрый раб избег участи прежних гонцов тем, что понес письмо не в открытую, а наклеив на древко своего копья. Будучи настоящим галлом, он невредимо прошел сквозь стан врагов, играя роль мятежника, и достиг Самаробривы.

Лишь тогда Цезарь узнал о гибели двух легатов и опасности для третьего. Он разослал гонцов к нескольким легатам с приказанием одним идти на помощь Цицерону, другим поставил иные задачи, поручил охрану Самаробривы, где была его казна, квестору Крассу и двинулся с двумя легионами в область нервиев, послав вперед галла с письмом к Цицерону, убеждая его защищаться с надеждой на скорую помощь, а чтобы неприятель не узнал о движении войск в случае плена гонца, Цезарь написал по-гречески.

По примеру первого раба этот галл также прикрепил письмо к копью и прошел до лагеря осажденных незаметно, но побоялся дать знать о себе. Он бросил копье с письмом в лагерь, но оно вонзилось в деревянную башню, и письмо не было прочтено. Некоторые историки полагают, будто этим галлом был сам переодетый Цезарь.

Галлы были разбиты наголову. Цезарь освободил от осады лагерь, в котором оказалось множество раненых – более десятой части всех легионеров, и вернулся в Самаробриву, но в Италию не поехал.

Вся зима прошла очень тревожно. То тут, то там племена волновались, выжидая удобного времени для всеобщего восстания для защиты своей свободы. Но свобода Галлии стала клониться, как солнце, к закату, потому что знатнейшие аристократы начали подражать Цезарю в стремлении к власти. Прежний республиканский тип правления страной под властью выборных королей-вергобретов стал невозможен при всеобщем разладе среди племен. Галлам было насущно необходимо объединиться под единоличной властью для низвержения власти Цезаря, а они не соглашались на избрание такого государя, потому что было несколько претендентов. У Абриорикса оспаривали первенство другие.

Цезарь созвал вождей на общий совет в Лутецию, город племени паризиев; конечно, даже прабабушка-Венера ни в каких снах не могла ему открыть, что этот ничтожный поселок когда-нибудь сделается Парижем – всемирной столицей, которая затмит сам Рим роскошью.

Верные или казавшиеся верными вожди съехались и приняли участие в совете, но открыто восставшие, конечно, не явились и не принесли своих повинных голов на суд повелителя, а скрывались по лесам.

Больше всех инсургентов Цезаря тревожил престарелый Амбриорикс; несколько крупных сражений против его отрядов прошли с переменным успехом, но окончательно победа не склонилась ни на чью сторону. Амбриорикс то внезапно устремлялся в дремучие леса и пропадал, распространив молву о своей гибели, то так же внезапно появлялся, рубя римлян врасплох.

Цезарь разгромил всю область эбуронов. Старый Катуволк, ставший там вергобретом после изгнания Амбриорикса, видя всеобщую гибель племени, с горя отравился. Пожар восстания, залитый здесь кровью мятежников, вспыхнул с новой силой в областях сенонов и карнутов под руководством незримого и неуловимого Амбриорикса.

Цезарь взял в плен старого Акко, вергобрета сенонов, созвал старейшин на совет и предал Акко суду как бунтовщика. Акко был казнен по обычаю галлов сожжением заживо.

Так к имени Думнорикса прибавились в устах галлов имена еще двух страдальцев, поборников свободы – мужественных вергобретов Акко и Катуволка – и эти имена шептались с проклятьями в адрес римлян, явившихся навязывать свою цивилизацию и богов дикарям.

Прошел год. Войска снова были размещены на зимние квартиры, но уже с большими предосторожностями. Цезарь наконец отправился в Италию, где его встретил сюрприз, имевший роковые последствия.

 

Глава X

Смерть римского хулигана

Жил-был в Риме богач архитектор Цира; жил, жил и умер. От чего он умер – от напряженных ли умственных занятий или от сильных возлияний Бахусу за здоровье Клодия, с которым был дружен, а может, от иной причины – история умалчивает, да это и не интересно, а интересны последствия его смерти.

У римлян была страсть к составлению завещаний. Катон-старший, живший в эпоху Пунических войн, говорил, что самой большой глупостью в своей жизни он считает то, что позволил себе прожить один день, не имея составленного завещания.

Едва человек достигал совершеннолетия, он писал завещание, даже если не имел ни движимости, ни недвижимости; в этом случае завещались воспоминания, слезы, вздохи, последние мысли.

После архитектора Циры осталось завещание, где была выделена доля наследства для Клодия.

Хулиган находился на одной из своих вилл, когда ему донесли о смерти его сотрапезника. Клодий, – конечно, как всегда, пьяный, – поскакал в Рим, но, не доезжая нескольких миль, увидел семью своего заклятого врага. Эвдам, предшествуя повозке, громогласно восклицал: «Прочь с дороги! Едет высокородный сенатор Анней Милон и супруга его Фавста, дочь божественного Суллы!».

Богатырская фигура гладиатора навела страх на хулигана, и Клодий спрятался за какой-то сарай, но, под влиянием винных паров, понадеялся на свою силу и дал команду своим гладиаторам. Те бросились на гладиаторов Милона, и произошла обычная стычка прислуги с той лишь разницей, что теперь слуги подрались под предводительством господ.

Клодий был пьян, а Милон – трезв; Клодий лез в драку, а Милон хладнокровно распоряжался из повозки. Эвдам и его товарищ Биррия стащили Клодия с коня и ранили, но хулиган вырвался с помощью своих слуг и убежал в придорожную таверну. Гладиаторы Милона взяли таверну штурмом и убили мерзавца, разогнав его слуг.

Так окончил свои дни знаменитый Клодий-хулиган! Убит он был, как бешеный пес, пьяный, на дороге среди дерущихся гладиаторов; тело его, вытащенное из таверны, всю ночь валялось в поле не обмытое, не оплаканное. Бросили хулигана на добычу волкам и коршунам, чего он был вполне достоин… Однако волки и коршуны не съели его, поскольку судьбе угодно было, чтобы похороны Клодия стали роковыми для Рима.

Ехал в Рим некто Тедий. Он увидел труп, узнал хулигана, велел своим слугам поднять его и послал гонца к Фульвии с извещением о ее желанном вдовстве. Интриганка давно была уверена, что Клодию не пройдут даром его выходки; гибель мужа обрадовала ее, но Фульвия принялась играть роль огорченной и любящей супруги, растрепала свои волосы, разорвала платье, и в сопровождении своей матери Семпронии побежала встречать тело мужа, оглашая воздух причитаниями.

– Убит коварным Милоном мой супруг, мой благодетель! Увы мне, бедной! Кто меня теперь защитит? Народ? Не думаю… Таковы ли квириты, как были в старину? Отомстят ли они за смерть доблестного гражданина, коварно убитого Милоном? О, квириты, народ римский! Не вас ли тешил Клодий даровыми зрелищами? Не вас ли кормил даровым хлебом? Разве он не издал благодетельных законов, когда был трибуном? Разве не стоял крепко за вашу честь и правосудие? О, квириты, вспомните Клодия! Он, ваш бывший трибун-защитник, убит Милоном! Отомстите же за Клодия!

И народ присоединился к Фульвии, увлеченный ее причитаниями; толпа стала вторить интриганке, вспоминая дары Клодия и забыв его выходки.

Если хитрым интриганам удалось заставить чернь простить даже Катилину, выставив личность злодея в ореоле героя-поборника вольности, то тем легче это оказалось относительно Клодия, который был только хулиганом.

Чернь в один голос завыла: «Не стало нашего благодетеля!» Несколько дней тело Клодия находилось в его доме, там происходила давка от множества желающих проститься с убитым. Отложив похороны, Фульвия с помощью своих друзей успела возмутить чернь и повела ее мстить убийце своего мужа, но Милон успел бежать из Рима.

Тело Клодия внесли в сенат, в так называемую Курию Гостилия, и сложили ему костер из скамеек, столов и архивных бумаг. Импровизированный погребальный костер хулигана был подожжен его ретивыми почитателями, но пламя не удовлетворилось трупом, а распространилось по зале. Начался пожар. Все бежали, бросались в окна, падали с лестниц, давя друг друга в сумятице…

Сенат – этот вековой памятник римской доблести – рухнул, сожженный самими римлянами. И ради кого? Ради хулигана!..

Точно какое-то умопомрачение нашло на жителей столицы мира в этот исторически достопамятный день! Без нашествия врагов и без антигосударственного мятежа, решительно без всякой цели, римляне избивали друг друга целые сутки и жгли город в память мертвого хулигана, на которого, пока он был жив, едва обращали внимание. Объяснить этот факт можно только манией буйства, неизбежно проявляющейся в каждом вступающем в эпоху упадка государстве и беспримерно тяжелый гнет тирании, под который Рим подпал при наследниках Августа; он представляет собой реакцию на события этой эпохи, потому что всякая крайность всегда непременно вызывает противоположность.

Кровь лилась… везде слышалось имя Клодия… Кто мог защититься с помощью верных слуг и крепких засовов, тот сидел в своем доме, а кто не мог, тот, вверяя свою жизнь богам и ногам, бежал без оглядки за pomoetium urbis в леса, надеясь, что звери и разбойники окажутся снисходительнее обезумевшей римской черни.

Помпей Великий, император Рима, своим вмешательством водворил порядок, и всеобщая симпатия обратилась на его личность.

– Отец, благодетель, умиротворитель! – кричал народ, сам же начавший резню.

Начался суд. Кто убил Клодия? Милон. Зачем? Нападая или защищаясь? – На этом пункте мнения разделились.

Милона защищал Цицерон. Его речь по этому поводу дошла до нас, но историки уверяют, что он исправил ее перед опубликованием, а в суде произнес совсем другую, говорил очень нетвердо, проиграв процесс и получив в результате для себя только новый скандал.

Милона приговорили к ссылке в Массилию. Любившая его Фавста, в то время уже старая и притом бездетная женщина, последовала за своим супругом. Для кровожадной мстительной Фульвии, наконец, настал день первого явного торжества. Злорадно смотрела она на торопливые сборы несчастных изгнанников, которым закон давал на это только одни сутки. Переодетая и загримированная, чтобы не быть узнанной, она со своей верной Меланией стерегла каждый шаг Фавсты.

Утренняя заря следующего дня окрасила восток… при ее блеске отворились двери роскошных чертогов Милона, и престарелая чета сошла с лестницы в сопровождении плачущих друзей и слуг.

Фульвия получила в это утро полное удовольствие, слыша в толпе насмешливые возгласы, относившиеся теперь уже не к ней, а к Фавсте, одетой в белое траурное платье, с темным покрывалом на голове, из-под которого виднелись жидкие пряди седых волос, распущенных по плечам в знак печали.

Без парика, белил, румян и драгоценностей, Фавста, как это всегда бывает с теми, кто слишком много употребляет искусственных способов для украшения своей наружности, казалась отвратительной, и толпа – эта везде и всегда легкомысленная, переменчивая чернь – осмеивала Фавсту без жалости и снисхождения. Каждая черта лица изгнанницы, каждая мелочь ее одежды, каждое слово, слеза и вздох, – все подвергалось саркастическим пересудам.

И Цицерон провожал изгнанников; и Цицерон плакал, прощаясь с ними…

Несколько лет тому назад он тоже был в ссылке, но в добровольной, а не по судебному приговору. Чего ни дала бы Фульвия, чего она ни сделала бы, чтобы только видеть его осужденным! Она его увидит… она это решила… но нет… не ссылка, не ссылка! Фульвии этого мало. Она увидит казнь Цицерона, своего заклятого врага – без этого ей ничто не мило, самый царский венец не удовлетворит ее, пока она не увидит у ног своих его отрубленную голову!

– Он еще жив! – шептала она служанке со скорбью.

– Горе это скоро сведет его в могилу, – сказала Мелания.

– Горе? Горе сведет и меня в гроб, если Цицерон умрет в постели! Надо утешить его, успокоить, дать ему надежду, чтобы он жил до того дня, когда…

– Когда ты будешь владычицей Рима.

– Я буду… хоть один день, а Рим будет у ног Фульвии!

Слух о резне в Риме очень быстро распространился всюду, но, как всегда бывает, чем дальше неслась молва, тем сбивчивее становилась.

Всем запомнились имена Помпея, Клодия, Милона, Марка Цицерона, Фульвии и Фавсты – главных действующих лиц трагедии – но роли их в устах передавателей слуха перемешались до состояния полной нелепости: то говорилось, что Клодий убил жену Милона, а Помпей убил Клодия за это; то Фульвия являлась убийцей мужа, Цицерон – ее защитником, а Помпей – зачинщиком резни.

Когда эта молва проникла в Галлию Браккату, там, точно по пословице: «Что у кого болит, тот про то и говорит», в ней главным лицом уже являлся Цезарь, и говорилось, будто он ворвался в Рим с целью отнять власть у Помпея, но ему не удалось; Цезарь убит или арестован; Цезарь во всяком случае долго не вернется за Рону; галлы до его возвращения успеют перерезать римлян, не имеющих главы, и освободить родину от завоевателей.

И они преуспели бы в этом, если бы соединились, как римляне, под главенством одного могучего вождя, но этому помешали злополучные вопросы многочисленных претендентов: «Почему другой, а не я – лучший?»

 

Глава XI

Над могилой Бренна

Амбриорикс по своей доблести и знатности справедливо считал себя имеющим все права на сан верховного главы всех вергобретов в Галлии. Покинув свое таинственное убежище, он разослал гонцов к вождям с призывом восстать против завоевателей. Ответом могучему старцу было радостное согласие почти всех племен. Только ремы, седуны и часть эдуев с Дивитиаком во главе остались верны Цезарю.

В Ардуэнском лесу около могилы Бренна, где Маб и Адэлла обреклись друг другу, Амбриорикс назначил общий съезд вождей в конце марта.

Был ясный, холодный вечер; сильно подморозило. Яркий закат солнца освещал живописную толпу из нескольких сотен дикарей, собравшихся на поляне. Глубокий снег лежал в лесу; только высокий могильный курган чернел, уже открытый дневной оттепелью. На этом кургане был подготовлен из толстых дубовых бревен вперемежку с хворостом и соломой небольшой костер величиной и формой похожий на обыкновенный стол.

Курган Бренна, как и другие многие такие могилы, служил галлам также и святилищем для принесения жертв, и лобным местом для ораторов, желающих высказывать свое мнение. На кургане, облокотившись на сложенные для костра дрова, стояли верховный друид Кадмар и Амбриорикс. По склону разместились стоя и сидя младшие друиды со священными арфами и жертвенной посудой. Вся поляна была занята главнейшими мятежниками, важно сидевшими на пнях и бревнах. Сзади них стояли воины и женщины. Вдали, на другой поляне, пылало несколько костров, разложенных для приготовления пищи; там суетились рабы, старухи и дети, подготавливая пир.

На верховном друиде была длинная белая одежда с золотым поясом и такое же покрывало, укрепленное на голове дубовым венком, лишенным листьев ввиду времени года; у пояса его сверкал привешенный без ножен золотой жреческий нож, острый, короткий, слегка искривленный, не предназначенный для нанесения смертельных ран, потому что у галлов считалось дурной приметой, если жертва умирала раньше ее сожжения; как бы они ни мучили обреченное существо – умирать оно должно было от огня, непременно будучи живым.

Амбриорикс нарядился в серебряный панцирь, подаренный ему Цезарем; под ним была надета римская туника из красного сукна, вышитая золотом, а под нею – меховые шаровары, заправленные в римские сапоги с серебряными поножами и шпорами. Плечи старика укрывал красный плащ, похожий на императорский, а на голове его красовался шлем, богато украшенный золотом и перьями. Длинный меч Амбриорикса, висевший на перевязи с правой стороны, также был римский. Из-под шлема вдоль спины струилась масса седых волос – длинных и нечесаных – а грудь старика почти до пояса укрывала борода.

Дикари, зная патриотизм Амбриорикса, удивленно глядели на его полуримский костюм; особенно не нравился им императорский плащ, как намек на претензию быть властелином над всеми. Галлы никак не могли понять, что бывают времена, когда ради общего блага надо забыть благо личное и подчинить свою гордость воле единственного человека, способного довести до конца начатое дело. Они перешептывались между собой, недовольные не только костюмом героя, но даже и его желанием говорить прежде всех.

Камулоген, вергобрет авлерков, девяностолетний старец, угрюмо ворчал сам себе под нос о новшествах на римский лад, вводимых Амбриориксом в приемы битвы, никак не соглашаясь с его мнением о пользе этих улучшений. Несколько других стариков вторило ему таким же ворчанием.

Рядом с этой группой сидели, обнявшись, два друга сольдурия, Эпазнакт-арверн и Коммий-атребат – оба молодые и очень веселые. Они шепотом подсмеивались над стариками, которые напрасно стараются вернуть старину невозвратную, подсмеивались и над тремя товарищами, сидевшими с другой стороны, подле другой группы стариков.

Этими последними были Верцингеторикс-арверн, Луктерий-кадурк и Драннес-сенон. Эпазнакт по временам бросал на эту группу не только насмешливые, но и злобные взоры. В груди его кипела жажда мести за все, что его самолюбие терпело от этих гордецов. К самолюбию примешивалось воспоминание о синеокой Амарти, давно любимой им, – об Амарти, которой Эпазнакт не смел признаться в любви как человек, служащий всей родне мишенью для насмешек за легкомысленную непоседливость.

Луктерий через десять лет после похищения жены Котты изменился до того, что никто из римских знакомых не узнал бы его теперь. Это был вполне дикарь по наружности, только лукавее и изобретательнее всех дикарей как ученик коварной Фульвии и других римлян, с которыми познакомился в неволе. Цивилизация испортила его до последней степени. Холодный к страданиям всех, горячо заботящийся лишь о самом себе, гордый в одних случаях и льстивый в других, Луктерий находил мнения Амбриорикса и его тактику хорошими, но мечтал тайком о загребании жара его руками в свою пользу, то есть хотел свергнуть старика-героя и занять его место, лишь только тот приведет войско в организованный вид, а дело восстания – в порядок. Он коварно шептал на ухо своему сольдурию Верцингеториксу, что тому следует быть объединителем Галлии, а сам уже замышлял при удаче этого плана выдать друга римлянам, чтобы сделаться его преемником. Коварный кадурк понимал, что без посредства сольдурия отнять власть у всеми уважаемого Амбриорикса представлялось невозможным – никто не признает верховным правителем человека, которому когда-то изрезали платье в совете, если ему не передаст эту власть другой, более достойный преемник старика. Верцингеторикс же как истый дикарь верил своему сольдурию, не считая того способным к нарушению их кровной клятвы в дружбе.

Драннес был вроде umbra при Луктерии; он во всем поддакивал последнему, будучи человеком не очень знатным, лишь обласканным этим хитрецом.

Эпазнакт не знал, о чем они говорят; он злился на них, поскольку испытывал это чувство всякий раз, когда судьба сводила его с ними. Эти люди были ненавидимы им за то, что не хотели дружить с ним, а также потому, что жестоко обидели синеокую Амарти.

Друг Эпазнакта Коммий-атребат остался в истории личностью, вызывающей презрительную улыбку. Всю жизнь этот человек мыкался с места на место, не отдавая прочно своих симпатий никому. Он клялся и римлянам, и Амбриориксу, клялся всегда искренне, но вскоре, точно так же искренне, изменял. Эпазнакта тянула к римлянам Амарти, которую он любил, но его друга ровно ничто никуда не тянуло, кроме настроения данной минуты. Эпазнакт присоединился к заговору с целью продать его тайны римлянам за синеокую Амарти, но Коммий вступил в ряды мятежников без всякой цели – просто потому что захотел.

Коммий не знал, что его сольдурий любит покинутую жену Луктерия больше всего на свете и способен нарушить все произнесенные клятвы, потому что в его сердце нерушимой оставалась только безмолвная клятва в верности ей одной.

– Я хочу подшутить над ними, – сказал Эпазнакт Комнию, кивая на своих противников.

– Чем?

– Я хочу видеть на жертвенном костре Амарти, жену Луктерия.

– Да ведь ты ее сам любишь! – удивился Коммий.

– Но еще сильнее я люблю унижение моего врага. Мне хочется видеть, какую гримасу состроит Луктерий, когда все узнают, что он был мужем римлянки.

Коммий не проник в тайный замысел своего друга.

– И ты хочешь предложить ее? – спросил он.

– Мне снилось, друг мой, будто боги требуют крови благородной римлянки. Кроме Амарти, здесь некого взять. Если я предложу ее, Луктерий обозлится на меня и не поверит откровению богов, а скажет, что я это выдумал. Возьми этот сон на себя. Богам ведь все равно, кто его видел, лишь бы их воля была исполнена.

– Конечно.

Они оба засмеялись и хотели продолжать разговор о новой затее, но в эту минуту верховный друид подал знак к молчанию и сказал с вершины кургана:

– Сыны Дита, внимайте! Я открываю собрание вождей во имя богов ради общей пользы. Доблестный Амбриорикс, вергобрет эбурнов, желает говорить с представителями племен Галлии. Послушайте его речь! Да покинет раздор наше собрание, согласие да царит между нами!

– О да! Будем согласны! – крикнуло несколько голосов.

– Во всем, кроме иноземных вражеских новшеств, – проворчал Камулоген.

– Во всем, кроме подчинения воле этого эбуронского выскочки, не желающего признать старшинства эдуев, – резко проговорил мрачный Литавик, одиноко сидевший на пне.

– Я готов служить со всем усердием доблестному Амбриориксу и вполне подчиняюсь его воле, – громко воскликнул Луктерий, – до тех пор, пока ты не захватишь верховной власти, – шепнул он своему другу.

Прочие молча кивнули головами в знак искреннего или притворного согласия.

Амбриорикс дождался, пока водворилось молчание, и затем начал свою речь:

– Сыны Дита, вы видите теперь на мне одежду римскую – одежду врагов… Но вы видите и мою бороду и мои волосы, которых иноземные ножницы, бритвы и гребни никогда не касались. Моя голова осталась галльской, как и сердце.

Вы, может быть, спросите: зачем на мне одежда врагов? Отвечу.

– Оттого, что тебе самому захотелось быть Цезарем. Вот ты и нарядился в красное тряпье, которого и носить-то не умеешь! – крикнул Литавик.

Амбриорикс, как будто не слыша брани, продолжал:

– Только с честным врагом можно биться честно, а римляне – враги коварные; их можно одолеть только таким же коварством. Будем же галлы с галлами, но с римлянами превратимся в римлян.

– В борьбе с Цезарем ты сам намерен превратиться в такого же Цезаря; только если изгонишь врага, то не покинешь его роли, а сделаешься тираном! – закричал Литавик.

Этот мрачный эдуй отличался своей лютостью; даже дикие вергобреты опасались дразнить его.

Амбриорикс сделал вид, будто не слышит речей Литавика, и продолжал:

– Я давал клятвы галлам и всегда честно держал свое слово, но из клятв моих, данных римлянам, не сдержал ни одной. Сеятели раздора, интриганы, да погибнут в сетях таких же интриг! Обучимся, братья, военному строю по-римски, понастроим машины, переймем тактику и ударим на завоевателей-поработителей с их же приемами и оружием. Как вы находите мое мнение?

– Противно богам… боги не дадут победы, если в руке галла будет римский меч… – сказал Камулоген, – римский меч против римлян не обратится.

Но тихое ворчание старика было заглушено голосами молодых вождей, одобрявших мнение героя.

– Ах, как хорош был бы ты в таком плаще! – шептал Луктерий своему другу. – Верцингеторикс – император всей Галлии! Молодой, прекрасный, знаменитый, потомок самого Бренна… Мой дорогой Верцингеторикс, я полагаю, что твой предок-разрушитель Рима, лежащий под этим курганом, гневается, что дерзкий, почти безродный эбурон говорит такие высокомерные речи на его могиле, замышляя сделать своим рабом тебя, знаменитый арверн.

Верцингеторикс не ответил, только крепко сжал рукоятку своего меча и гневно взглянул исподлобья на Амбриорикса.

– Положись на меня, – продолжал Луктерий, – я недаром был в Риме! Римлян надо бить их же оружием, это правда, но бить их суждено богами не тому выскочке, а тебе, сын знаменитого Цельтилла! Ты один достоин сделаться объединителем галлов, ты один настоящий император по всем правам. Моя жизнь драгоценна мне ради твоей жизни, мой сольдурий. Видеть тебя верховным правителем – моя давняя мечта.

– И я им буду! – тихо и мрачно ответил Верцингеторикс. – Буду, если ты не умрешь. О, Луктерий, береги себя! Умереть на твоем костре раньше наступления старости мне не хочется, а честь обяжет меня это сделать, если ты погибнешь.

Амбриорикс, между тем, договорил свою речь и отошел к костру. Верховный друид сказал собранию:

– Теперь, доблестные вергобреты и вожди, вспомним бедствия родины нашей и совершим тризну по мученикам свободы. Цезарь поссорил брата с братом, не придет Дивитиак оплакать Думнорикса.

– Проклятие изменнику! Смерть изменнику! – закричали дикари.

– Дивитиак надеется быть бессменным королем вергобретом эдуйским, – продолжал верховный друид. – Дивитиак надеется быть сенатором римским и собрать несметное богатство. Какой ценой хочет он добыть это? Рабством отечества, кровью родных, смертью родного брата! А к чему? На что ему все эти блага? Он стар… ему не долго жить… я уверен, что боги ничего не дадут ему достичь и предадут изменника в наши руки на лютые мучения.

– Да будет так! – раздались голоса.

– Тень Думнорикса носится над землей, братья… носится с печалью и гневом, требуя мщения. – продолжал друид.

– Мщения!.. Мщения!.. Кровь за кровь!

– Тень Думнорикса не успокоится, и душа его не возродится к новой жизни на земле, пока мы не отомстим за него. Воздадим же Цезарю за смерть Думнорикса гибелью всех римлян!

– Кровь за кровь! Стоны за стоны! Казнь за казнь!

– Я готов перерезать всех римлян в Кабиллоне, – заявил Литавик.

– А я в Герговии, – прибавил Верцингеторикс.

– А я в Укселодунуме, – сказал Луктерий. Несколько других вождей изъявили такую же готовность относительно своих городов.

– Теперь вспомним доблестного Акко, – продолжал друид. – Мудро правил сенонами престарелый герой, любимый народом, уважаемый друидами, боготворимый войском… Цезарь не только осудил его на смерть, но избрал его палачами самих сенонов. Каково было им вести на костер любимого вергобрета! Каково было им слушать его стоны в огне! Цезарь тешился их страданиями, их слезами! Цезарь разорил страну эбурнов до того, что престарелый Катуволк, не желая быть в плену, предпочел смерть от яда. И тень Катуволка требует мщения! И тени карнутов, казненных за изменника – Тасгета, друга римлян… О, братья, оплачем этих героев-страдальцев!

Амбриорикс и верховный друид сели на кургане и начали петь галльский воинский плач по казненным; дикари хором стали вторить им; их голоса долго и уныло раздавались протяжным завыванием по лесу. Друиды, сидевшие по склонам кургана, резко бряцали по струнам жреческих арф, сделанных из ветвей священных дубов и жил животных, принесенных в жертву.

Вечерняя заря догорела. Сумерки сгустились. На поляне был зажжен освещавший ее костер.

Кончив тризну, дикари несколько минут молча и неподвижно сидели; многим из них искренне верилось, что тени казненных носятся над ними, благословляя на месть и восстание за свободу отечества. Только четверо среди этого сонмища думали несколько иначе.

Верцингеториксу под влиянием внушений коварного сольдурия казалось, что не казненные требуют мщения, а Бренн, которого он имел основания считать своим предком, оспаривая это право у других вождей, Бренн требует от него мщения Амбриориксу, выскочке-эбурону, дерзающему мечтать о власти над всей Галлией.

Луктерий равнодушно относился ко всему на свете, кроме своей новой интриги, и пел плач, подтягивая другим, не чувствуя при этом ни малейшей скорби.

Эпазнакт, казавшийся всех печальнее, украдкой переглядывался со старухой, замешавшейся в толпу женщин позади него, которая ничуть не сочувствовала горю дикарей, а только вставала к ним поближе, ссылаясь на глухоту. Это был переодетый лазутчик, пришедший на съезд с Эпазнактом, старавшийся запомнить все слышанное, чтобы на заре передать это в ближайший римский стан.

«Я буду правителем всей Галлии после гибели Амбриорикса, – думал Верцингеторикс, – потомку великого Бренна надлежит отнять корону у выскочки».

«Я буду правителем всей Галлии после гибели моего сольдурия, не подумав умирать вместе с ним, – думал Луктерий, – ловкачу надлежит отнять власть у простака».

«Амарти будет моей, – мечтал Эпазнакт, – если я спасу ее, обреченную на костер».

«За доставление таких ценных сведений золотой дождь прольется на меня из казны Лабиена», – услаждал себя предвкушениями Ген-риг, одетый в женское платье.

Амбриорикс встал на кургане и начал новую речь:

– Оплакав казненных страдальцев, приступим, братья, к жертвоприношению за успех нашего общего дела. На этот раз нам не надо влечь на костер преступника или раба… Не надо бросать жребий среди свободных… Я привел вам жертву, которая сама считает для себя честью возможность отдать кровь свою богам за свободу Галлии.

В далеком Ации, на берегу океана, был разожжен погребальный костер Думнорикса; останки его преданы огню без почестей; римляне не дозволили положить с героем ни друга его, ни слуги, ни даже коня или собаки.

Вдова Думнорикса полтора года тому назад бежала от римлян из плена и приютилась у меня. Теперь она изъявила желание быть обреченной богам в жертву ради успеха восстания. Она идет сюда. Дайте ей дорогу!

Толпа пропустила Маб.

Эти полтора года были для красавицы-дикарки временем непрерывных сердечных мук. То она ненавидела обманувшего ее Фабия, то снова чувствовала пламенную любовь к нему, а совесть терзала ее за измену клятвам, данным отцу и мужу.

Узнав о гибели Адэллы, она, в силу клятвы сольдуриев, сочла своим долгом умереть и призналась во всем Амбриориксу, у которого жила в глубине леса.

Старый вергобрет простил Маб за любовь к римскому сотнику, уверил, что не разгласит ее тайны, и уговорил вместо простого самоубийства отдаться вождям на жертвенный костер, ручаясь клятвенно, что ее не будут истязать как преступницу, а принесут в жертву с уважением.

Амбриорикс настроил дикарку, разжег ее чувства до полного фанатизма и руководил ее подготовкой к церемонии. Маб три дня не принимала пищи и сшила собственноручно для себя жертвенную сорочку из нового холста, напевая разные плачи. Потом она пошла за вергобретом к могиле Бренна.

Выступив из толпы в группу вождей, Маб, одетая в свое лучшее платье, расшитое золотом по красному сукну, увешанная драгоценностями, захваченными ею при бегстве из Самаробривы, прекрасная и величавая, произвела самое хорошее впечатление на дикарей. Все любовались ее статной фигурой и шептали хвалу.

Маб горделиво осмотрела всех; ее дух была крепок, но телесные силы изменили; она с трудом держалась на ногах от трехдневного поста и вся дрожала, кутаясь в шубу.

– Я готова отдать кровь мою богам ради вашего блага, вожди Галлии, – тихо произнесла она.

Жены и дочери друидов, на которых лежала обязанность подготовки жертв, окружили Маб и увели в лес, на другую поляну; там они сняли с нее все украшения и одежды, поделив между собой как гонорар за труды, и обмыли ее холодной водой.

Маб сильно страдала во время этого купания на морозе, но не осмеливалась просить друидесс ни о теплой воде, ни о своей шубе, зная, что в этом ей будет отказано. С минуты ее согласия она утратила все права живых, стала только жертвой, которая должна страдать, чтобы ее смерть была приятнее богам, – жертвой, для которой не полагается никаких удобств, и уж, конечно, ношеную вещь нельзя иметь при себе.

Жертвоприношения галлов отличались простотой обстановки и жестокостью. Эти дикари ничем не украшали ни жертвенных костров, ни жертвы, а вся разница между истязаниями преступников и невинных у них заключалась в формах и продолжительности мучений.

Друидессы хладнокровно делали свое дело, не обращая никакого внимания на вздрагивания и сдержанные вскрикивания Маб; вымывши, они одели ее в длинную жертвенную сорочку и повели назад.

Благородная гордость поддерживала силы измученной горем женщины; Маб не струсила в эти роковые минуты при виде костра. Она старалась казаться спокойной и тихо шла, опираясь на плечо друидессы, только еще сильнее дрожала от холода. Сев у подошвы кургана, она запела речитативом свой предсмертный плач, взглянув на молодую луну.

– Ты, круторогая, светлая луна, кроткая богиня Белизана, видишь теперь с высоты небес и меня, и мое сердце. Ты знаешь, какая глубокая скорбь заставила меня считать смерть приятнее жизни. Ты знаешь, что влечет бедную Маб в очистительное пламя.

Еще так недавно королева, супруга вождя, бывшего дважды вергобретом эдуев, я ныне в кругу старейшин являюсь, поруганная римлянами; скорбная вдова, лишенная всех украшений, дрожу я в тонкой жертвенной одежде на холоде. Не королева, не женщина, а только жертва ради общего блага.

Ночь наступает… пора бедной Маб на отдых… пора бедной Маб уснуть! Ах!.. Не на мягкое ложе из лебяжьего пуха я лягу на отдых, а положат меня на жесткие бревна; не меховым одеялом, а глубокими ранами покроют меня; не занавес упадет надо мной, а жгучее пламя взовьется…

Сняла Маб с себя все украшения… они нужны живым… нужны тем, кому жизнь сладка… Маб нужны не браслеты, не перстни, не диадема, а крепкие тугие веревки из лыка священных деревьев.

Отец и мать, братья и супруг ожидают скорбную Маб, носясь легкими тенями вокруг костра… и зовут они Маб… и радуются моей готовности умереть в очистительном пламени, посвятив кровь богам… зовут… пора! Иду, иду к вам, дорогие мои… прощай, жизнь! Маб обрекает себя богам ради блага доблестных вождей отечества.

Она пела, слегка раскачиваясь; несколько раз неудержимые слезы прерывали ее речитатив. Кончивши, она встала.

Верховный друид сказал ей:

– Королева Маб, ты заслужила всеобщее одобрение; соверши же до конца свой подвиг, как начала его. Будь мужественна; не произноси бранных слов на вождей, поражающих тебя как жертву. Если муки вызовут скорбь и гнев в твоем сердце, то проклинай врагов, а не нас.

– Я не могу идти, – прошептала она, зашатавшись от головокружения.

Верховный друид поддержал ее, дал ей выпить глоток вина и повел на курган.

– Благие боги даруют тебе за доблесть долговременное могущество в виде феи лесов, – сказал он, ободряя Маб, – а потом снова возродят тебя на земле к жизни, более счастливой, чем твоя прошлая.

Маб только глубоко вздыхала в ответ и покорно всходила, опираясь на руку старика.

На вершине кургана Кадмар туго закрутил распущенные волосы Маб, обмотал их вокруг ее головы и прикрепил венком из дубового хвороста. Потом он завязал глаза Маб узкой полоской холстины, чтобы она не могла сглазить вождей злобным взором.

Обнажив тело до пояса, старик связал ей руки сзади, положил на костер и подкатил ей под спину толстое бревно, чтобы грудь обреченной лежала выше остального тела для удобства жертвоприносителей, привязал к этому бревну ее руки у локтей, чтобы она не металась, скрутил веревкой ее ноги от колен до ступней и также привязал их к тяжелым бревнам костра.

Исполнив все это, верховный друид сошел с кургана и обратился к вождям: «Я приготовил жертву. Приступим теперь, вергобреты, к выбору лиц, достойных быть у жертвенника, и к установлению порядка церемонии».

Совет начался.

Маб лежала на костре в самом неудобном положении, варварски туго связанная. Веревки из древесного лыка до крови стянули ее руки и ноги. Голова низко свесилась назад с толстого бревна без всякой опоры, перетянутая на висках повязкой, закрывающей глаза, обремененная намотанными волосами, сдавленная венком, до того плотно надвинутым, что хворост впился в ее лоб.

Необтертая после омовения вода застыла при морозе на обнаженной груди мелкими льдинками и терзала кожу Маб, точно сотни иголок.

Больше двух часов в среде вождей тянулись споры о лицах, имеющих право участвовать в жертвоприношении, об их очереди, о количестве ударов и заклятий над телом жертвы, о порядке шествия и так далее.

Они чуть не подрались вследствие своей гордости, забыв, что только что клялись в единодушии общих действий. Эдуи не уступали арвернам, карнуты – секванам, эбуроны – нервиям… Никто не думал о том, что из-за этого подвергается лишним мучениям живое существо, ни в чем не повинное, добровольно отдавшееся на смерть.

Забытая всеми Маб дала волю своей скорби. Не имея возможности шевелиться, она только нервно содрогалась; одна голова ее осталась не привязанной к костру, но длинные, густые, тяжелые волосы, как гиря, тянули ее вниз, и каждое движение головы причиняло Маб нестерпимую боль в шее. Она истерически рыдала. Стоявшие у кургана младшие друиды слышали не раз среди глухих воплей обреченной имя Фабия, произносимое ею с проклятием.

Порядок жертвенной церемонии, наконец, был определен благодаря усилиям друидов и уступчивости некоторых вождей. Первенство было отдано Амбриориксу, а второе место – Камулогену. Старший летами вергобрет уступил тут поневоле более младшему как недавнему победителю римлян. За ними следовали по очереди Верцингеторикс, Литавик, Эпазнакт, Луктерий, Коммий и другие более молодые, но уже отличившиеся на войне люди. Всех определенных для церемонии жертвоприношения было пятнадцать человек. Они взошли на курган и разместились около костра в порядке очереди. За ними взошел верховный друид с жертвенным ножом, два собирателя крови с чашами и два гадателя с дощечками для заметок о своих наблюдениях. Эти пятеро жрецов разместились около головы Маб, чтобы наблюдать за ее стонами, словами и судорогами, делая по всему этому заключения о грядущих событиях.

Внизу поляна освещалась разложенным на ней костром, но на кургане было довольно темно; поэтому нельзя было видеть всех мелочей устройства жертвенника и положения обреченной, но никто не тревожился ни о чем, полагаясь на опытность старого Кадмара, укладывавшего Маб. Все были спокойны и казались довольными.

Вручив жертвенный нож Амбриориксу, верховный друид простер руки над головой обреченной и воззвал к богам:

– Вам, верховные боги, мы посвящаем эту женщину, благородную происхождением и чистую жизнью. Если в ней осталось что-либо нечистое на теле, одежде или совести ее, то священное пламя да очистит их!

Примите, боги, благосклонно нашу жертву и дайте успех оружию вождей наших!

Ты, Гезу-громовержец, истреби молнией врагов наших и развей по ветру прах их. Ты, Камул-согреватель, спали пожарами лагеря, а засухой – нивы римлян. А ты, Дит-произроститель, наш отец-родоначальник, повели земле поглотить врагов в ее разверзстые недра.

Несколько мгновений прошло в полной тишине. Амбриорикс присмотрелся в полумраке к груди жертвы, примерился, потом, громко воскликнув: «Смерть Юлию Цезарю!», нанес Маб легкую рану и передал нож Камулогену.

Маб резко вскрикнула. На несколько мгновений все стихло, пока девяностолетний старец готовился к своему удару.

– Смерть Лабиену! – проговорил Камулоген с кашлем, но рука маститого вождя была сильнее его голоса. Он ранил Маб и передал нож Верцингеториксу.

– Смерть Квинту Цицерону!

– И Люцию Росцию!

– Марку Антонию!

– Силану!

– Всем легатам!

– Преторам!

– Сотникам и трибунам!

– Дивитиаку-эдую!

– Седунам и ремам и всем изменникам!

После каждого возгласа следовал удар в грудь обреченной, затем резкий крик или протяжный стон Маб, сменявшийся полной тишиной на несколько мгновений. После нескольких ран страдалица стала ослабевать от потери крови; ее вскрики и стоны с каждым новым ударом делались глуше, и наконец, прекратились совсем; она лишилась чувств, но друиды-гадатели привели ее в сознание, влив ей в рот вина и какой-то эссенции.

У вождей было так много знакомых среди римлян – знакомых, насоливших им как назойливые кредиторы, удачливые игроки, счастливые соперники в любви, что вся грудь, плечи и бока жертвы уже были изранены. Прошло больше часу времени, а перечень заклятий еще не истощился, хоть произносилось уже по десяти и более имен за раз. Вожди вспомнили все мелочные дрязги с римлянами и перебирали имена даже ростовщиков и маркитантов, неугодивших им требованием уплаты.

Церемония шла ладно, по всем канонам, пока Луктерий с умыслом или случайно не выхватил нож у Литавика, опередив ждущего своей очереди Эпазнакта. С этого момента все пошло, так сказать, шиворот-навыворот.

Эпазнакт оскорбился в высшей степени и не постеснялся укорить своего врага у жертвенника богов. Луктерий не смолчал, а пригрозил, что положит его на месте жертвенным ножом. Коммий, защищая своего сольдурия, вырвал нож у Луктерия, но тот схватился за свой меч.

Верховный друид, зорко наблюдавший при свете маленького факела за лицом и дыханьем Маб, пытался прекратить ссору дикарей:

– Остановитесь, вожди! – закричал он. – Довольно! Пора поджигать костер. Обреченная умирает.

Но ссора не прекратилась, а только перешла на другую тему и стала всеобщей.

– Костер короток… Ноги жертвы свешиваются с дров, – заметил Литавик.

– И она в башмаках, – прибавил Луктерий.

– Как! В башмаках!.. – вскричал Амбриорикс вне себя. – Что за недосмотр!

– Друидессы виноваты, – лукаво заметил Эпазнакт с усмешкой, – женщины всегда чего-нибудь недосмотрят.

– И что-нибудь испортят, – прибавил Коммий.

Все покосились на злополучные башмаки, забытые друидессами после омовения на ногах Маб; покосились, видя в этом дурную примету. Один Эпазнакт этого не видел для себя. Он искренне желал смерти некоторым римлянам и произносил их имена, но о победе галлов не молился.

Дикари придавали громадное значение мелочам, не заботясь об уничтожении корня всего зла – прекращении всеобщего раздора. Одни из них накинулись с бранью на всеми уважаемого верховного друида, забыв его сан, а другие принялись защищать его, не давая старому Кадмару сказать слова ни в оправдание, ни в признание своей вины.

– Женщины глупы, – кричал Литавик, – но ведь ты, Кадмар, укладывал королеву на костер. Ты связывал ей ноги, ты должен был видеть обувь.

– Да тут так темно, что ничего не разглядишь, а Кадмару уже за семьдесят, – возразил Камулоген.

– Что же он не велел принести огня? – вмешался Амбриорикс.

– Он мог думать, что все хорошо… к чему огонь? Он поторопился… он стар… он устал… – сказал Эпазнакт.

– Стар… устал… если не в силах человек исполнять своей обязанности, то должен сложить свой сан. К чему было торопиться? Обреченная вела себя покорно, не сопротивлялась, – перебил Луктерий.

– Нечистая обувь, надеванная, попала на жертвенник богов! О ужас!.. – воскликнул суеверный Верцингеторикс.

– Не попала, – возразил Эпазнакт, – ноги вытянуты дальше дров.

– Что же такое? Их теперь можно обмыть, – прибавил Коммий.

– Обмыть! Некогда нам возиться! Некого посылать за водой, – закричало несколько голосов.

Вожди спорили, не внимая крикам Кадмара и четверых друидов: «Обреченная умирает!»

Луктерий в гневе сорвал злополучные башмаки и сбросил их с кургана, они тихо покатились по отлогому склону и застряли в снегу у его подошвы; свирепый кадурк одним взмахом своей секиры отрубил по колени ноги Маб и бросил их на ее тело вместе с поленьями, к которым они были привязаны, продолжая укорять Кадмара за его торопливость и недосмотр.

Друиды-гадатели старались успокоить вождей увереньями, что дурной приметы нет в простом недосмотре по случаю холода, темноты и усталости старика после долгого пения тризны по казненным. Все симптомы агонии жертвы вышли благоприятными. Маб до конца совершила свой подвиг, как начала его; она мучилась совершенно правильно, как следовало для составления самых лучших гаданий; она не бранилась, проклиная продолжительность церемонии, не противясь глотала вино, вливаемое ей в рот для продления жизни; уста ее до последней минуты шептали среди стонов только одно: «Убейте Фабия! Ах, убейте Фабия!»

Боги открыли обреченной свою волю – когда будет убит Кай Фабий легат, то победа непременно достанется галлам.

– Это не легат, а сотник Восьмого легиона, – возразил Луктерий. – Она была влюблена в него.

– Ты лжешь! – перебил Камулоген. – Маб – моя внучка по матери… Я не позволю клеветать на нее.

– Все в Самаробриве говорили об этом.

– А ты слушал лжецов! Стыдно, молодой человек! Маб – героиня, верная своему долгу… не имевши возможности лечь на погребальный костер своего знаменитого супруга, она честно легла на костер за свободу отечества.

Возник новый спор, теперь между Луктерием и Камулогеном, у каждого из которых нашлись свои сторонники. Амбриорикс, отойдя в сторону, упорно молчал о вверенной ему тайне. Грустно было старому вождю видеть эти раздоры из-за пустяков и ощущать полную невозможность прекратить их.

– Прочь от костра! – вскричал он с гневом и печалью. – Прочь, не то обреченная успеет умереть, не очистившись заживо в пламени!

Он взял факел из рук гадателя и поджег костер. Огонь прекратил ссору дикарей, направив их мысли на другое.

Вожди взялись за руки и стали ходить вокруг костра с громким пением военной песни. Друиды все взошли на курган и стали играть на арфах. Гадатели понесли жертвенную кровь воинам на поляну.

Маб, уже не имевшая силы стонать, но находившаяся в полном сознании благодаря стараниям друидов, еще раз содрогнулась всем телом, когда пламя охватило ее, глубоко вздохнула и умерла. Уста ее пошевелились, прошептав что-то неслышное.

Один только Амбриорикс, которому она полностью исповедовалась, догадался, что, вероятно, и этот шепот в момент смерти был проклятием обманщику-римлянину, заставившему Маб нарушить клятвы, данные отцу и мужу.

Пропевши военную песню в хороводе вокруг костра, вожди пошли вниз с кургана, предоставив друидам оканчивать церемонию сожжения жертвы.

Луктерию случайно подвернулся один из сброшенных им в снег башмаков Маб, и поскользнувшись, он упал на одно колено. Плюнув, кадурк пробормотал проклятье и швырнул башмак еще дальше.

– Легко споткнуться о женский башмак! – сказали сзади.

Луктерий, оглянувшись, увидел Эпазнакта.

– Будь сначала вергобретом арвернов хоть раз, чтобы получить право осмеивать меня, дважды вергобрета кадурков! – вскричал Луктерий в гневе, выхватив меч.

– Зашей твое прорезанное платье, римский гладиатор! – еще насмешливее сказал Эпазнакт.

Луктерий взмахнул мечом, но его удар был отражен мечом ловкого арверна.

Их сольдурии бросились к ним, разнимая подравшихся, чтобы, в случае смерти одного, другу его не пришлось нынче же умирать.

Пока вожди дрались, жертвенный костер при тихой погоде медленно догорал, освещая поляну багровым заревом. Друиды пели над ним священные гимны под аккомпанемент арф. Обгорелые кости Маб были предоставлены старухам-колдуньям для различных снадобий и амулетов.

В лесу начался пир с пляской, музыкой, пьянством и драками. Среди всеобщего веселья только один Луктерий был мрачен. Он прогнал с побоями от себя свою вторую жену, осмелившуюся спросить его о причине грусти, и ушел ото всех друзей, не желая слушать утешений. Злоба на Эпазнакта душила его. Ему вспоминалась неудачная любовь к Амарилле, бывшая причиной его охлаждения к дружбе с Верцингеториксом, которому он теперь только притворно льстил, добиваясь с его помощью власти. Луктерий уныло бродил по снежным сугробам, увязая в них выше колен.

Уже не любя давно Амариллу, он все-таки ревновал ее и к своему сольдурию, и к Эпазнакту, и ко всем на свете. Ему было досадно, что Эпазнакт, не смея похитить ее для себя, все-таки увез ее и отдал битургам, чтобы кадурки не тиранили. Луктерий знал, что теперь Амарилла живет богато и спокойно и не только не любит, но даже не презирает его, а просто забыла о самом его существовании.

– Легко споткнуться о женский башмак! – звучали в его ушах слова Эпазнакта, и Луктерий не находил себе места.

– Не желаешь ли, доблестный вождь, купить себе вещи королевы, принесенной в жертву? – пропищал женский голос, и старуха протянула руку с башмаком Маб.

Опять злополучный башмак! Луктерий вырвал его из рук колдуньи, разорвал на куски и бросил ей в лицо.

– Ты разорвал твое будущее, недостойный! – сказала она. – Так разорвут все твои желания и замыслы.

– А с твоей головой, злая колдунья, разлетятся твои предсказания! – вскричал Луктерий, замахнувшись мечом.

Горбатая старуха внезапно выпрямилась и подняла свою тяжелую чугунную клюку. От ее ловкого удара меч Луктерия, перелетев через его голову, утонул в сугробе снега.

Озадаченный боец оглянулся на один миг за своим оружием, а колдунья в это время исчезла.

– Один башмак разорван, а другой остался, – прокричал Эпазнакт, влезший на высокое дерево. – Еще успеешь споткнуться, вергобрет кадуркский! Ха, ха, ха!

В руке его был другой башмак Маб; он им помахивал, дразня врага.

Луктерию, несмотря на всю его хитрость, не могло прийти в голову, что подосланная к нему Эпазнактом старуха была римским лазутчиком, умевшим фехтовать не хуже гладиаторов, а прятаться в лесу моментально было его специальным умением.

Охваченный суеверным ужасом и не имея возможности достать ни свой увязший в глубоком снегу меч, ни Эпазнакта на дереве, Луктерий совсем растерялся, уныло добрел до одного из костров, где спал его пьяный приятель Драппес, и улегся подле него, заплакав от злости.

 

Глава XII

Эпазнакт. – Непоседа у своего дедушки

Часто после смерти Маб галльские мятежники сходились к могиле Бренна и в другие места для совещаний и жертвоприношений. Смерть Маб была добровольная, поэтому к обреченной королеве ее мучители отнеслись сравнительно мягко, не подвергнув ее приготовительным пыткам, какие применяли к преступникам и рабам, влекомым к жертвенному костру насильно после целого дня истязаний, сопровождаемых варварскими насмешками.

Случалось, что какому-нибудь вождю или друиду снилось, что боги требуют благородной жертвы, подобной Маб. Вызывали желающих; бывало, что мужчина или женщина, в большинстве случаев старик, вызывались взойти на костер в порыве фанатического энтузиазма или по другим причинам.

Когда желающих не оказывалось, метали жребий и обрекали насильно свободных людей, не внимая ни мольбам их о жизни, ни практическим резонам необходимости жить, отрывая родителей от малолетних детей, женихов от невест…

Нашлись среди галлов люди, сердца которых не совсем закостенели в диком невежестве – люди, находившиеся под новым, благотворным влиянием духа римской цивилизации. Эти галлы, возмущенные до глубины души потрясающими сценами варварства, во сто крат ужаснейшего, чем агония эдуйской королевы, сознали, что вожди, проклиная римлян за казни, сами в эту зиму и весну погубили хороших людей несравненно больше, чем Цезарь за все семь лет своего владычества.

Опасаясь за себя и милых сердцу, они начали шептаться, поговаривая о бегстве к Дивитиаку. В их рядах оказался и Эпазнакт, считавший, что время его действий подходит. Став тайным главой маленькой дружины недовольных, Эпазнакт убедил Коммия сказать друидам будто боги внушили ему требовать на костер свободную и знатную римлянку.

Коммий, долго противившийся впутать богов в свою ложь, согласился, а друиды нашли эту мысль очень хорошей.

У галлов было много рабынь-римлянок, приобретенных на рынках, но свободную и притом знатную во всей Галлии нельзя было достать, потому что жены и дочери по римским обычаям не могли следовать за воинами в поход, как хранительницы домашних очагов. Матрона считалась почти священной особой и во многих случаях была жрицей государственных молений, как, например, у алтаря Доброй Богини. Она не имела права надолго отлучаться из Рима, кроме как в Байи, свои виллы и другие ближние места.

Сподвижники Цезаря, любившие своих жен и родственниц, вызывали их за Рубикон в Этрурию для свидания во время отпусков, как делал и сам Цезарь.

Вожди и друиды долго сидели у кургана, задумавшись над вопросом, откуда им добыть знатную римлянку, пока тот же Коммий не надоумил их, что у битуригов живет отвергнутая жена Луктерия.

Многие знали Амарти, но знали ее как неаполитанку, дочь отпущенницы-лигурийки. Имя Амариллы, искаженное на греческий лад с целью скрыть ее происхождение от ненависти галлов, повело к спору, в котором слова Коммия, который руководствовался только уверениями Эпазнакта, слышавшего историю красавицы от грека Аминандра, пытались опровергнуть.

Луктерий упорно отвергал римское происхождение и знатность своей жены, но не потому что жалел ее, а во избежание новых укоризн за плутни.

Верцингеторикс, до сих пор злившийся на Амариллу, отвергшую его любовь, во что бы то ни стало захотел погубить в мучениях эту бедняжку, гонимую Роком с самого детства. Он ухватился за предложение Коммия со всей горячностью дикаря, доказывая, что Амарти – знатная римлянка. Луктерий не уступал, и сольдурии поссорились бы, если бы друиды не помирили их.

Эпазнакт уже научился у Цезаря сеять дипломатические раздоры, где ему было нужно. Оставаясь сам в стороне, он действовал через Коммия и других своих приятелей. Действовать в этом направлении было нетрудно, потому что раздор среди галлов рос, как бурьян без посева.

Камулоген, приверженец старины, ненавидел Амбриорикса как сторонника нововведений; Литавик враждовал с Верцингеториксом из-за вопроса о первенстве эдуев или арвернов. Глупый Коммий, не понимавший целей Эпазнакта, делал угодное своему сольдурию, нередко становясь предметом насмешек. Эпоредорикс и Вирдумар, племянники Дивитиака, присоединившиеся к заговору с целью скорейшего получения наследства от слишком долговечного дядюшки, также не ладили между собой.

Лазутчики Цезаря, болтавшиеся меж дикарей в женском платье и в виде купцов-греков или германцев, узнавали решительно все происходящее, а иногда и сами направляли дело восстания, как находили удобнее для себя, помогая своими советами Эпазнакту и его сторонникам.

Цезарь, находясь у берегов Рубикона, получил известие о смерти Клодия и резне в столице, узнал и обо всех слухах, дошедших в Галлию и бывших причиной заговора вождей. Бросив все, он поспешил на север, зная, что легионы без него, как тело без души, а Галлия была ему дороже Рима, как нечто уже собственное.

Он явился туда в то самое время, когда мятежники менее всего его ожидали.

Сигнал к общему восстанию был подан карнутами. Однажды весной в час восхода солнца все римляне, находившиеся в Генабе (ныне Орлеан), в том числе войсковой провиантмейстер Цита, были перерезаны.

В этом году вергобретом арвернов был Гобанитион, дядя Верцингеторикса, – человек уже пожилой, но не закостенелый в предрассудках и благоразумный, – одна из тех личностей, что не любят, «противу рожна прати», а стараются приспособиться ко всяким обстоятельствам.

Все, совершавшееся в Галлии зимой и весной этого года, было старому королю не по нраву; в последнее время Гобанитион часто был не в духе, косясь на вождей за то, что втянули его родных в заговор, из которого, как он предсказывал, никакого толка не выйдет, а лишь погибнут лучшие люди, полезные отечеству, – погибнут по сумасбродству.

Гобанитион сидел в своей хижине и ворчал, осуждая новые затеи, Амбриорикса и других фанатов с горячими головами, предпочитающих лучше погибнуть за дело, которого нельзя выполнить, чем покориться необходимости, когда слуга доложил ему, что приехал Эпазнакт, переодевается с дороги и сейчас пожалует к нему.

Характер Эпазнакта был с детства странный – порывистый и неуживчивый, он постоянно стремился к отысканию на земле истинной справедливости и честности, не довольствуясь тем, что люди обыкновенно принимают за такие добродетели, – стремился до того усердно, что даже получил в насмешку над собой прозвище Непоседа-Правдоискатель. Товарищи смеялись, а старшие просто не терпели Эпазнакта, не имея, однако, возможности отделаться от него совсем, потому что он был знатного рода и очень богат.

Пока в Галлии не было римлян, Эпазнакт постоянно мутил молодежь то тут, то там, затевая походы на соседей или усобицы. Явился Цезарь – и Эпазнакт рьяно кинулся драться против него, присоединившись к гельветам, а потом – к германцам; это последнее чуть не подвело его под смертный приговор старейшин, но он выпутался, вовремя ловко задобрив в свою пользу римлян деньгами.

Он явился к ним, будто бы влюбившись в одну пленную заложницу-галлиянку, и разыграл эту комедию до того правдоподобно, что Цезарь, расчувствовавшись как любитель романтических похождений, отдал ему без выкупа избранную пленницу, лишь бы он был другом народа римского.

Эпазнакт набрался римского духа, подрезал и расчесал свою гриву, но на пленнице не женился.

Года через три кое-кто услышал от Эпазнакта, что римляне надоели ему; он опять превратился в самого фанатичного галльского патриота с неумытой физиономией и свалявшейся до состояния войлока гривой. Он бродил по лагерям и нашептывал вождям зажигательные речи о восстании против завоевателей – нашептывал слышанное от Амбриорикса, не знавшего, что эти нашептывания Эпазнакт до последнего слова передает Цезарю, как arvernus amicissimus populi romano.

Эпазнакт был хитрый и умный, но при этом добрый дикарь. Все личные чувства, когда не было надобности скрывать их, выражались у него бурно. Он плакал, как ребенок, хохотал, как шут, дрался со злостью тигра, любил до обожания, ненавидел непримиримо. Он ясно понял, что свобода невозможна там, где царит раздор, и покорился Цезарю, поняв, что его власть все-таки легче тирании кого-либо из галлов, претендующих на единоличную власть в Галлии, – легче уже хотя бы по той причине, что религия римлян запрещает приносить богам людей в жертву насильно, хоть и допускает, что человек может пойти на это добровольно.

Эпазнакт после долгих исканий нашел искреннего и правдивого человека в лице Церинта Разини, с которым подружился после его превращения в знатного галла, – подружился особенно вследствие того, что тот считал себя названым братом Амарти.

Не смея открыться в любви красавице, Эпазнакт решился на отчаянную комедию перед ней. Внушив через друга вождям обречь ее на муки, он имел целью отбить ее при помощи своих приверженцев, чтобы сделаться в ее глазах героем.

Отыскивая правду во всем, сам Непоседа постоянно лгал, успокаивая свою совесть тем, что лжецы не стоят правды с его стороны.

Услышав о его прибытии в Герговию, старый вергобрет насупился хуже прежнего и заворчал. Эпазнакт был в дальнем родстве с вергобретом арвернов, но смело с детства навязался к нему во внуки и величал его дедушкой наперекор генеалогии.

Беспокойный родственник между тем вошел в хижину, а за ним Ген-риг, одетый горбатой старухой, с корзиной, закрытой тряпкой.

С первого взгляда на него старик почуял недоброе, хоть добра от Эпазнакта никогда не ждал для себя и прежде, но теперь самозванный внук показался ему еще хуже. Эпазнакт, даже после переодевания все такой же грязный и растрепанный, как истый галл, войдя в хижину, швырнул свою секиру в угол и угрюмо сказал:

– Я к тебе, дед, по поручению и с вестями…

– Уж, конечно, не с приятными, – отозвался старик, едва взглянув на гостя.

– Не с приятными, – подтвердил тот.

– Когда же от тебя приятное-то видано, Эпазнакт?! Одно горе приносишь ты мне, да срам, вот что! Ну, что там у вас еще затеяно?

– Не ругай, дед, пока не узнаешь. Я во весь опор скакал, чтобы явиться сюда прежде Верцингеторикса. Я выполню мое поручение и уеду… уеду от вас… пропаду на-всег-да!

Выкрикнув последнюю фразу, Эпазнакт махнул рукой так, что едва не задел старика по голове.

– Сто раз слыхал я такое обещание, – сказал вергобрет, – куда ты теперь проваливаешь?

– Туда, где следует быть всем честным людям, – в римский стан.

– Честным людям в римский стан?.. А кто недавно звал римлян собаками? Кто желал им всех бед на свете?

– Я был глуп.

– Да и теперь, я уверен, не поумнел. Ты, верно, опять подрался с Луктерием и хочешь насолить ему… эх, ветреная головушка!

– Невыносимо! Ты сам скажешь, что этого нельзя терпеть! Мое сердце изныло, они клянут римлян за строгость и казни, а что сами делают, о том без слез не расскажешь!

– Уговаривал я тебя, Эпазнакт, уверял, что ты недолго будешь дружить с ними… Не быть тебе усердным приверженцем дела, которому служат Луктерий и мой племянник!

– Если бы я их вовремя не бросил, то быть бы мне на костре. Все уже клонилось к этому… Кончится у них дело тем, что все друг друга пережгут во славу богов, и явится у них кто-нибудь один деспотом, который будет во сто крат хуже Цезаря.

– Честолюбцев много.

– Верцингеторикс.

– Да… это возможно… его отец, мой брат Цельтилл, замышлял это еще до римского вторжения и погиб, бедняга, погиб безвременно и бесславно, осужденный старейшинами на казнь. А как я его отговаривал! Нет, не послушал, обозвал меня трусом… ох, чует мое сердце, что и от племянника дождусь той же печали!

– Сетовать некогда, дед… сегодня утром в Генабе карнуты перерезали всех римлян.

– Неужели?!

– Верцингеторикс поклялся, что завтра и здесь будет то же.

– Ни за что, пока я жив!

– Я поспешил предупредить вас, чтобы вы успели помешать ему устроить переворот в Герговии.

– Хоть раз тебя принесло на добро! – воскликнул старик в раздумье.

– Ну, уж на добро-то я не являюсь! – с горькой усмешкой вымолвил Эпазнакт. – Так, видно, в книге судеб написано, чтобы я был вам всегда вестником бедствий. Я приехал, дед, от твоей дочери и зятя… приехал с поручением и подарком.

По его знаку переодетый старухой лазутчик положил к ногам вергобрета корзину, в которой оказался ребенок. Вергобрет вздрогнул от невольного подозрения. Его дочь была замужем за молодым арвернским воином знатного рода и очень счастлива. Этой зимой ее муж присоединился к заговору Амбриорикса и бежал в Ардуэнский лес; жена последовала за ним.

– Это твой внук, – пояснил Эпазнакт, указывая на привезенного ребенка.

– Знаю, – сказал старик, – но зачем его прислали?

– В подарок дедушке…

– В подарок?!

Эпазнакт порывисто кинулся к ногам старика и обнял его колени, заливаясь слезами.

– Дед, – говорил он, – прости мне все мои прошлые глупости! Прости все бредни о свободе отечества, которую нельзя вернуть! Наша свобода закатилась, как солнце… закатилась надолго… на долгую зимнюю ночь… и этот закат свободы ужасен! Закат нашей свободы окрашен кровавой зарей гибели жертв неповинных! Твоя дочь… твой зять… о, дед… они погибли!

– Погибли! – повторил старик глухим голосом; голова его тяжело поникла на грудь.

– Погибла и свобода, – продолжал Эпазнакт, – Галлии свободной не быть долго, долго! Теперь нам предстоит на выбор одно из двух: быть подданными Цезаря, который требует только дани и покорности, или подчиниться тирану-деспоту из галлов – деспоту, требующему крови наших милых сердцу, требующему родных и друзей на жертвенные костры друидов.

Я проклял и вождей, и друидов, и самих богов Галлии. Отныне я – римлянин.

– За что убили мою дочь?

– Как можешь ты спрашивать, дед? Разве Сиг-ве могла быть преступницей?

– Без вины!

– Конечно…

– Ах!

– Когда лютый зверь отведает крови, то уже не знает предела своей кровожадности. Одна из эдуйских королев добровольно с горя взошла на костер и вела себя в муках с таким достоинством, что это зрелище вызвало жажду повторения. Вожди повторяли интересный спектакль до того часто, что рассвирепели, как лютые звери. Они с утра до вечера спят, а с вечера до утра истязают людей и пьянствуют, предоставляя все дела заговора трем личностям, которые в конце непременно захватят всю власть себе. Эти личности – Верцингеторикс, Амбриорикс и Луктерий.

Вожди погубили уже всех, кто согласился умереть на костре за свободу Галлии, и приступили к жребиям. Что было при этих жребиях, я не стану рассказывать – всего не расскажешь. Ты сам это поймешь. Я охотно приносил жертвы богам, когда мучили вызвавшихся добровольно и рабов, но при насильственных приношениях свободных воинов и женщин моя рука дрогнула, сердце облилось кровью. Я не только не спорил больше с твоим племянником об очереди жертвенных ударов, но даже вовсе отказался участвовать в этих церемониях! О, дед! Проклятья нескольких сотен насильно замученных падут на головы ужасных, кровожадных злодеев, называющих себя защитниками галльской свободы! Не будет им удачи под бременем проклятий!

– И мою дочь они замучили?

– Замучили, дед. Литавик, затеяв резню в Генабе, потребовал благородную и честную женщину на костер для своей молитвы об успехе. Твой зять умолял друидов избавить его жену от жребия, потому что ей надо было жить ради грудного ребенка. Друиды не вняли ему и велели Сиг-ве вынимать с другими дощечки. С невыразимой тоской следил бедный Люерн за урной, к которой женщины подходили по старшинству их лет. Назначенных было двенадцать. Твоя дочь подошла третьей и вынула жребий смерти. Она бросилась к мужу, ища у него защиты. Люерн выхватил меч и защищал жену в отчаянии, но его окружили, обезоружили, и Сиг-ве увели…

Напрасны были все увещевания старого Кадмара – верховного друида; Сиг-ве не хотела умереть добровольно – жизнь ее была слишком хороша, чтобы расстаться с ней без сожаления. Она отвечала проклятьями Кадмару и Литавику, грозила твоей местью за ее смерть.

Люерн хотел убить Кадмара, чтобы в суматохе Сиг-ве могла спастись к тебе с моей помощью. Я дал свой меч Люерну, но было уже поздно – вожди догадались о нашем умысле и приняли свои меры к охране верховного друида и жертвы, а друидессы, пока Люерн совещался со мной, успели обмыть и одеть в жертвенную сорочку Сиг-ве. Сиг-ве билась отчаянно; с ней было трудно сладить; несколько друидов унесли ее и уложили на костер с заткнутым ртом, чтобы она не произносила проклятий Литавику в мучениях. Отчаяние дало бедняжке силу; даже привязанная, точно спеленутая веревками, она металась, поднимая бревна костра; во время жертвоприношения ее держали, чтобы она не свалилась на землю. Литавик мучил твою дочь, как преступницу, за ее упорство, мучил долго…

Люерн не вынес зрелища истязаний жены и моим мечом пронзил свою грудь у подошвы священного кургана.

Гадатели ухитрились даже все это истолковать в благоприятном смысле. Моя голова кружилась. Уже давно расстроенный такими сценами, я был тут, точно безумный. Я обещал умирающему Люерну спасти его дитя, поклялся быть врагом друидов, вождей и богов их.

Пока Литавик с наслаждением лютого зверя терзал твою дочь, Верцингеторикс объявил друидам, что он для успеха резни в Герговии жертвует на костер богов свою тетку Ригтан.

– Мою сестру! О, злодей!

– И живущую у нее Амарти.

Старик застонал и впервые ласково привлек к груди своей непоседливого родственника.

– Сестра… сестра! – шептал он.

– Я поспешил на заре сюда, – продолжал Эпазнакт, – поспешил, чтобы отдать тебе внука, открыть замыслы Верцингеторикса против здешних римлян и твоей сестры.

– Ах, Эпазнакт! Не нравилось мне все с самого начала… чуяло сердце беду.

– Битуриги легко выдадут твою сестру, потому что она овдовела, а Амарти, как иностранку, еще легче. Вожди надеются и всех битуригов завлечь в заговор, лишь только будет сделано что-нибудь важное. Карнуты уже начали. Если и здесь…

– Этому не бывать! Я предамся моей скорби после, а теперь надо спасать от бед и сестру, и римлян. Пойдем сзывать старейшин на совет. Я разрушу козни моего племянника.

Верцингеторикс явился в Герговию, когда старейшины и народ уже были настроены против него. Его красноречие не имело никакого успеха; он был осужден на изгнание как возмутитель спокойствия. Резать в Герговии римлян стало нельзя – они все бежали оттуда.

Тогда Верцингеторикс обратился против своих. Собрав шайку приверженцев, он врасплох напал на город, выгнал дядю со старейшинами и был провозглашен королем-вергобретом. Его дикая натура проявилась тут беспрепятственно. За малейшую вину он отрубал уши или выкалывал один глаз на память, а за важную – казнил огнем или иным мучительным способом.

Сосредоточив все свои силы в Герговии, он послал Луктерия возмущать рутенов, а сам отправился к битуригам.

 

Глава XIII

Амарилла-дикарка

Уже давно жила Амарилла под именем Амарти в области битуригов (ныне Берри), взятая ими в плен при междоусобной распре с кадурками, которая произошла еще до нашествия Цезаря. Сначала ее держали в оковах и строгом заточении как выгодную заложницу, жену Луктерия, но когда муж отказался от нее, женившись на другой, битуриги обратились к старику Аминандру, также ими захваченному, требуя от него выкупа за себя и Амарти, которую считали его дочерью. Грек имел порядочный капитал, нажитый в течение долгой жизни всякими темными делами. Он был то разбойником, то сыщиком, то гладиатором, прислуживая всем, кто щедро платил, и изменяя за еще более щедрую плату. Не изменял он только одному человеку в мире – деду Амариллы, потому что имел с ним какие-то общие тайны, никем не разгаданные, – тайны, связавшие неразрывно патриция с бандитом. Вероятно, тут было нечто уголовное или семейное, всего в изобилии с обеих сторон – взаимная тайна, делавшая Семпрония самым щедрым плательщиком жалованья, а Аминандра – самым усердным и верным слугой.

Служа деду, грек служил и внучке со всем усердием. Он согласился на уплату требуемой суммы охотно, потому что битуриги, не зная богатства родственников пленницы, запросили довольно дешево за ее свободу.

Когда деньги уже были доставлены при помощи купцов, Аминандр с радостным лицом принес Амарилле весть о свободе. К его удивлению, красавица отказалась следовать за ним, и ни уговоры, ни увещевания, ни угрозы гневом богов и родных не привели ни к чему.

Грека это озадачило, но было, однако, вполне естественным результатом событий жизни Амариллы. Холодность Луктерия, известие о спасении первого мужа, рождение мертвого ребенка, горячка, ужасы войны, плен, цепи – все это потрясло организм Амариллы до того, что с ней сделался нервный удар. Амарилла на время стала совсем невменяемой; по целым дням сидела она молча, не принимая пищи, даже не понимая, что ей говорят. Она находилась в таком ужасном положении целый год.

По прошествии года старушка Риг-тан приняла в ней участие и своими ласками сумела снова пробудить к жизни несчастную, омертвевшую женщину.

Аминандр, владевший разными искусствами, знал и медицину, составлявшую в те времена очень выгодный промысел. Он лечил Амариллу, но та не принимала ни лекарств, ни советов, пока Риг-тан не уговорила ее. Здоровье ее улучшилось, но выздоровление госпожи не утешило верного слугу. Характер ее изменился. Амарилла, и прежде страдавшая от недостатка образования, теперь превратилась в настоящую галльскую дикарку. Она стала враждебно относиться к малейшему воспоминанию о прошлом. Она даже требовала от грека, чтобы тот носил галльское платье, говоря, что самый вид его одежды ненавистен ей. Отказ вызвал с ее стороны пароксизм истерики, близкой к бешенству, и грек повиновался, натянул на себя галльскую куртку и медвежьи шаровары. Он исполнял все прихоти госпожи, надеясь подчинить ее себе, но вышло наоборот – Амарилла все-таки отказалась идти с ним, говоря, что она – галлиянка, а римлянкой никогда не будет.

На это также была своя причина: совесть терзала Амариллу за увлечение Луктерием. Ей было стыдно вспомнить своего первого мужа и молочную сестру, коварно обманутых ею ради красавца, любившего ее только один год.

В Риме она была героиней скандала. Она была уверена, что там ждут ее со всех сторон упреки за прошлое; тот же Аминандр, что здесь так услужлив, там станет хвастаться, что он вытащил ее из страны дикарей и она обязана ему свободой. Амарилла никогда не любила этого старика за хвастовство и пьяное буйство в деревне, где она выросла.

В Галлии почти никто не знал ни ее происхождения, ни подробностей бегства. Здесь на все подобное глядели совершенно иначе, чем в Италии: достаточно было сказать, что она бежала, считая галлов лучшими людьми, чем римляне, и все прощалось благодаря барьеру ненависти, вставшему между этими двумя нациями.

Амарилла написала своим родителям и деду письмо с уверением, что найдет себе счастье и покой без их помощи; просила заочно благословить ее на новую жизнь и простить за полный разрыв с ними и родиной.

Аминандр больше ничего не добился. Он слышал, что Люций Фабий, сын Санги и его оруженосец Церинт последовали за Цезарем, но в то время найти в Галлии такую незначительную особу, как один из многих сотников, было не легче, чем поднять булавку со дна морского, тем более, что грек не знал, к какой когорте какого легиона причислен Фабий. В каждом легионе было десять когорт, разделявшихся на три сотни. Цезарь тогда только что перешел Рону и бился с гельветами неведомо где, переходя с места на место.

У Аминандра в Риме была жена, которую он очень любил, и взрослый сын от первой жены; выгодное место ланисты в гладиаторской труппе какого-нибудь богача было всегда готово ему по протекции его многочисленных покровителей. Все это манило старика на юг, и он ушел с купеческим караваном домой, покинув Амариллу на произвол судьбы у битуригов.

Битуриги, получив выкуп, выгнали Амариллу из башни, где она жила в заточении. Риг-тан, давно сочувствовавшая пленнице, предложила той войти в ее семью в качестве приемной дочери. Амарилла согласилась и несколько лет спокойно прожила у доброй бездетной старушки, помогая ей по хозяйству. Никто не тревожил ее укоризненными напоминаниями о когда-то совершенном проступке; ее успокоенный дух укрепился, укрепилось и тело красавицы. Амарилла совершенно выздоровела, снова похорошела и даже опять стала весела.

Несмотря на все свое отвращение к римским обычаям, она не могла отрешиться от былых привычек. Ее костюм всегда был чище платья прочих дикарок, а волосы лежали на голове и спине глаже, только превратились в золотисто-белокурые от употребления галльского мыла.

Уверенная, что ее первый муж давно женат на другой, зная, что и Луктерий женился, Амарилла считала себя свободной от всех обязательств разведенной женщиной, но не хотела вступать в брак, тем более что Риг-тан совсем не хотелось лишиться ее. Только один мужчина из всех галлов вызвал в ее сердце что-то близкое к симпатии благодаря особым обстоятельствам – человек, который не сватался за Амарти, – Эпазнакт Непоседа.

Амарилла хвалила его за то, что он осрамил Луктерия в совете кадуркских старейшин, прорезав его платье, хоть немного этим отмстив за нее коварному обманщику, и спас от него Аминандра и ее саму, приведя битуригов. Любить Эпазнакта Амарилле не приходило в голову. Он ничем не выказывал ей своих глубоко затаенных чувств, да если бы и посватался, то получил бы отказ, потому что имел сольдурия. Не затронув сердца красавицы, его поступок по отношению к Луктерию, однако, сделал его в глазах Амариллы если не героем, то все-таки заметной личностью. Она знала, что Эпазнакт всеми гоним, точно овца из чужого стада, но в то же время он ко всем постоянно навязывался в друзья или родичи и предлагал свои услуги. За что его гонят? Зачем отвергают? – такие вопросы Амарилла как-то раз задала доброй Риг-тан, которую Эпазнакт называл бабушкой. Старуха ничего не объяснила ей.

– Беспокойный, ненадежный человек, – сказала она, – мечется из города в город и из угла в угол, хвалит, что недавно сам же ругал, кричит и стучит, готовый с каждым драться из-за пустяков; за это любить нельзя.

– Его не любят за то, что он таков, – произнесла Амарилла, задумавшись, – а может быть, он и сделался-то таким оттого, что его никто не любит… он сирота?..

– Теперь его родителей уже нет в живых, но он вырос при них. И маленького-то его никто не любил.

– За что?

– Рос он особняком, полностью заброшенный. Братья не любили его, не любили и родители. Он их не слушался, все затевал разные разности, чего другие дети не затевают… словом, беспокойная голова, непоседа.

Какие разные разности затевал Эпазнакт в детстве, Риг-тан не могла разъяснить. Амарилле невольно подумалось, что не родители невзлюбили его за его затеи, а он стал делать глупости вследствие их холодности. Она сопоставила его прошлое со своим и нашла сходство – если бы суровый дед или ветреные скандалисты-родители не отвергли ее, не бросили в чужую семью, она была бы умнее; человека корят за его поступки, не желая понять, отчего он стал таким.

Эпазнакт изредка приезжал в Аварикум, потому что привык вести бродячую жизнь, рыская с места на место по всей Галлии, нигде не уживаясь надолго. Везде у него отыскивалась родня, друзья, товарищи, но все они говорили, что он им навязался, и никто не любил его.

– Мечешься ты, Непоседа, по миру, как зверь по клетке, – говорила Риг-тан, – и нигде не находишь себе приюта по сердцу.

– Потому что нигде не нахожу правды, – отвечал он.

Лето было на самой середине. Погода стояла ясная и довольно теплая. Время близилось к вечеру. Старая Риг-тан, недавно овдовевшая, сидела с Амариллой за пряжей у входа в свою хижину в лесу недалеко от Аварикума. На поляну рабы только что пригнали стадо богатой помещицы, и служанки доили коров. Все казались довольными; полный мир господствовал в доме доброй старухи.

Амарилле было уже даже не двадцать пять, но она до сих пор была еще очень красива. Богатый галльский костюм живописно сидел на ее стройной, сильной фигуре. Красная суконная юбка ее была вышита по подолу разноцветными узорами; широкий голубой платок на груди, заменявший лиф, имел длинную бахрому и вышитый угол; грудь была увешана бусами, а на голове, поверх золотого обруча, красовался венок из васильков и мака. Волосы были распущены и вились кудрями.

На Риг-тан была надета темная траурная одежда без украшений. Лицо этой доброй старушки было спокойно и величественно-важно. Воспитанная в самых строгих понятиях о правилах чести знатной галлиянки, она намерена была кончить жизнь по требованию своей религии и достоинства супруги вождя. Составив завещание в пользу некоторых родственников, она поручала в нем Амариллу своему брату, прося назвать ее приемной дочерью, как называла она. Распорядившись всеми материальными делами, Риг-тан теперь спокойно ожидала осени, чтобы в день годовщины смерти своего мужа окончить свою жизнь в пламени на его могиле как самая лучшая жертва в честь дорогого покойника.

Религия галлов не требовала от вдов непременного следования на костер за мертвым мужем, но считала это за самую высшую добродетель женщины. Молодые вдовы часто выходили замуж вторично, но старые, особенно бездетные, предпочитали умирать на кострах, чем долго жить в одиночестве. Если женщина, ничему не обязанная жить, кончала свое земное назначение как супруга и мать, но продолжая жить, ставши ненужной, ее считали трусливой и, хотя и не принуждали умирать, но и не уважали.

До Средних веков во Франции распевались баллады, восхваляющие героизм древних королев, окончивших жизнь немедленно после смерти мужей. Влияние римской цивилизации ослабило силу этого обычая, но не искоренило его вполне до самого христианства, потому что олимпийская религия была проповедью эгоизма; по ее принципам каждый человек принадлежал самому себе, а не Богу, и мог распоряжаться своей особой, как хотел. Только лишь христианство возвестило миру великую идею о покорности воле Божьей как воле отца и господина, единственного, имеющего право над жизнью и смертью детей и рабов своих. Лишь христианство было в силах воздвигнуть преграду бесполезным самоубийствам хороших людей, совершаемым ради разных нелепых идей, выражавшихся у римлян, греков и других цивилизованных наций в виде понятия, будто смерть есть высшее благо, а у дикарей – признанием огня очистителем всех грехов или от тоски по мертвому.

Амарилла, усердно занятая своей пряжей, тихо напевала галльскую балладу о молодом вожде:

Ехал вождь арвернский Тан-дур молодой По лесу дремучему Летней порой. Перед ним явилась Фея мест лесных И вождю могучему Стала говорить…

Но далее Амарилле не пришлось произносить то, что говорила Фея, потому что пред нею самой в эту минуту явился арвернский вождь, такой же молодой и могучий, хотя и не Тан-дур, а Эпазнакт. Она сразу узнала его, однако узнала не глазами, а каким-то внутренним чувством, поэтому и не назвала именно его имя, обратив внимание старухи на мужскую фигуру, пробиравшуюся вдали по лесу.

Этого мужчину нельзя было назвать ни галлом, ни греком, ни римлянином. На нем висело, волочась по земле, что-то грязное и разорванное, похожее на тогу или длинный, нескладно сшитый гиматий, чрезвычайно непослушное своему владельцу, не умевшему драпироваться в эту часть одежды, когда-то бывшую белым сукном, а теперь принявшую неопределенный цвет любой ветоши.

Из-под этой ветоши виднелась широкая галльская секира, которую то и дело пускала в ход богатырская рука, подрубая мешающие кусты, о которые шедший нещадно рвал свой плащ, постоянно путаясь в нем. Голова над ветошью была ничем не покрытая, рыжая, лохматая, но с обрезанными по шею волосами и бритым подбородком.

Риг-тан узнала Эпазнакта только вблизи.

– Добрый вечер, бабушка! – сказал он угрюмо, как всегда, когда не имел причины к смеху. Кивнув Амарилле, едва взглянув на нее, воин швырнул свою секиру на землю, отцепив от пояса, и уселся на толстое бревно, валявшееся у крыльца хижины вместо скамьи.

– Добрый вечер, внук! – ответила Риг-тан с заметной гримасой. – Из каких земель пожаловал?

Уже больше двух лет Эпазнакт не был в Аварикуме.

– Издалека… – сказал он.

– Вижу, что путь твой был неблизок… а куда бороду девал?..

– Туда же, куда девалось и все мое прошлое… я бросил наших… я – слуга Цезаря.

– Надолго?

– Навсегда.

Он глубоко вздохнул, а Риг-тан саркастически улыбнулась. Прошло несколько мгновений в общем молчании.

– Не угодно ли тебе вина и говядины, Эпазнакт? – спросила Амарилла, оставив прялку. – Ты, верно, голоден.

– Давай! – ответил он, по-прежнему не глядя на нее. Эпазнакт имел ненасытный аппетит, особенно когда был весел.

– Говядины пусть ест сколько хочет, – заметила Риг-тан, – но вина ему больше двух кубков не давай, Амарти, а то он станет буянить.

Эпазнакт обиделся.

– Буянил-то я только однажды в твоем доме, бабушка, – сказал он, – и то не от вина, а вследствие обиды, несправедливости: твой муж не хотел посадить меня за столом ближе к себе, чем Литавика… Эх, везде мне этот Литавик стоит поперек дороги! Он одних лет со мной, а сражался гораздо меньше, чем я. Ему не перескочить пятерых коней на играх, а я перепрыгну через все восемь, все его преимущество в том, что его отец был дважды вергобретом, а мой только однажды. Литавик – свиреп… его боятся… его и чтут… я услужить всем готов, а меня сажают ниже злодея.

– Довольно тебе, пустая голова, эти дрязги-то вспоминать! – воскликнула Риг-тан уже почти сердито.

– Дрязги?! Нет, бабушка, это не дрязги, а вопросы о чести, о справедливости. Я всем хочу угодить, а меня только ругают.

– Да тебя нельзя не ругать-то, внук… Все твои услуги выходят непрошеными, а поручения – наперекор желанию поручивших.

– Я делаю все, как лучше.

– Из-за чего ты теперь к римлянам-то приткнулся опять? Правду, что ли, наконец, нашел у них?

– Нет, бабушка, правды я не нашел, да уж больше и искать ее не стану… Правды мало на земле… Ютится она кое-где изредка, точно целебный стебелек среди сорных трав, и мудрено найти ее… Я пришел к римлянам, чтобы быть с кем-нибудь вместе… Чтобы не быть заодно с Верцингеториксом и Луктерием.

Амарилла покраснела, сконфузилась, но не отошла от гостя; Эпазнакт, как всегда, вызвал ее симпатию намеком на свою ненависть к ее врагам.

– Чем они тебе опять насолили? – спросила Риг-тан.

Она думала, что он навел битуригов и подучил их похитить Амариллу только вследствие своей ссоры с Луктерием из-за изрезанного платья. Что глубокая тайная любовь заставила его сначала вырвать красавицу из рук ее тирана, а потом познакомить с бабушкой, чтобы иметь случай изредка видеть ее, и притом стремиться к отмщению за все ее обиды – этого Риг-тан не знала и не могла подумать, потому что Эпазнакт не проявлял своих чувств ровно ничем.

За Амариллу многие сватались. Если бы она выказала желание выйти замуж, то ее обожатель, конечно, не остался бы равнодушным зрителем счастья соперника, и, вероятно, успел бы помешать этому хитростью или мечом, но она ни за кого не шла, и он был спокоен.

«Она успокоится, а потом предпочтет всем своего мстителя», – думал он, как дикарь, по-своему, о душевном настроении милой, не полагая, чтобы ей могло нравиться теперь что-нибудь иное, нежели мщение.

– Чем они мне насолили… Эх, не хотелось бы рассказывать, да надо! За этим и явился, – ответил он на вопрос старухи, – отдохну у тебя, поем, и побреду в Аварикум к вергобрету с донесением.

Беда грозит битуригам: Верцингеторикс сделался вергобретом арвернов; жестокости его нет пределов; он затеял увлечь всю здешнюю область в заговор против римлян, до которых битуригам до сих пор почти дела не было, и явится завтра сюда с войском. Если ему не дать отпора, он тут погубит всех лучших людей. Ах, бабушка, я выслушаю ответ здешнего вергобрета и старейшин на мое донесение, а потом вернусь к вам. Бежим отсюда! Верцингеторикс обрек на жертву богам тебя и Амарти.

Амарилла задрожала от ужаса, Риг-тан глубоко задумалась; Эпазнакт продолжал молча доедать говядину. Несколько минут прошло в полной тишине, нарушаемой только тихим говором слуг на поляне да мычанием стада.

– Я знала… я предчувствовала, что это случится, – сказала Амарилла, робко подняв свой взор сначала на старуху, потом на Эпазнакта, – злодей еще не забыл меня… я помню его ужасные клятвы отомстить… он приезжал сюда вскоре после моего поселения у тебя, Риг-тан… я тогда промолчала об этом… Верцингеторикс, уже женатый, опять приставал ко мне. О, ненавистный! Тогда было нельзя причинить мне вред, и он затаил злобу… теперь время настало.

Эпазнакт сделал порывистое движение, готовый броситься к ногам красавицы, но удержался. Он только вскочил со своего места, замахал руками и вскричал:

– Мы бежим, Амарти, обманем злодея. Мои приверженцы со мной, а кроме них недалеко отсюда на берегу реки Лигера стоит весь легион эдуев под начальством Дивитиака. Мы успеем благополучно доехать до Бибракта.

Он с восторгом смотрел на красавицу, ожидая ответа. Амарилла снова задумалась, тяжелая борьба происходила в ее душе.

– В Бибракте римляне, – наконец с трудом молвила она. – Я поклялась не делить с ними огня и воды.

Это озадачило и огорчило дикаря.

– А здесь Верцингеторикс и жертвенный костер! – вскричал он, моментально впадая в глубокую скорбь. – О, Амарти, ты пойдешь за мной и бабушкой.

Амарилла еще немного боролась со своей робостью, но затем горделиво выпрямилась и решительно ответила:

– Нет, я не пойду… Я не могу нарушить своей клятвы… Мне страшно, Эпазнакт, но нарушить добровольно клятву бесчестно…

– Амарти! – вскричал он в отчаянии, и слезы, как у ребенка, полились ручьем из его глаз. – Амарти, ты не можешь… ты не должна умирать. Особенно ради Верцингеторикса. О нет!

– Отчего же нет? – перебила Риг-тан. – Амарти бездетная, покинутая женщина, не имеющая непременной обязанности продолжать земное существование, тем более что и я отжила мой век. Мы умрем вместе! О, как я рада! Я не одна унесусь к моему мужу и богам. Обними меня, милая Амарти!

Амарилла стала на колени перед своей покровительницей и обнялась с ней.

– Бабушка, и ты не пойдешь со мной? – спросил удивленный Эпазнакт. – Твой брат желает этого.

– Нет, внук. Поклонись от меня брату, поблагодари за его заботы о моем спасении и скажи, что я рада моему жребию и благодарна племяннику за избрание меня жертвой. Образа мыслей Гобанитиона я не разделяю, римлянам не сочувствую, нахожу дело восстания против завоевателей похвальным и сочту за честь для себя сожжение за успех бойцов свободы. Мое имя само определяет мне род кончины.

Когда умер мой муж, я желала разделить его судьбу, но вследствие горя внезапная болезнь сразила меня во время похорон. Пятеро друзей, двадцать рабов, пятьдесят коней сожжено вместе с покойником, а меня коварные родственники позабыли – не положили на костер рядом с милым. Тень мужа не дает мне покоя; он призывает меня к себе неотступно; мне давно пора к нему. Я ждала дня годовщины его смерти, чтобы торжественно взойти на костер на его кургане.

Племянник присоединяет к этому желанию еще честь быть жертвой за отечество. Он, я уверена, согласится соединить то и другое, принесет меня богам здесь, в лесу, на кургане моего мужа, потому что для него все равно, где совершить церемонию. К битуригам ты не ходи – они сочувствуют арвернам и соединятся с ними, хоть римляне и не притесняли их.

Амарти враждебно смотрит на моего племянника как на человека, навязывавшего ей любовь, но как короля-вергобрета бойцов свободы она обязана уважать его.

– Уступить Амарти этому злодею на истязания! О, никогда я этого не позволю!

– Эпазнакт, – сказала Амарти печально, но твердо, – я не пойду за тобой. Я поклялась порвать все отношения с Римом… Если бы согласилась, ты сам стал бы презирать меня, как трусиху.

– Презирать тебя! О, никогда, Амарти! Я хочу спасти тебя.

– Добрый Эпазнакт! Благодарю тебя, искренне благодарю за все. За все, что ты сделал для меня. Ты – враг ужасного Луктерия и его друга. Ты отомстил им, вырвав меня из их власти, спас меня от ужасной участи супруги двоих мужей-сольдуриев. Поверь, что даже в могилу я унесу благодарность к тебе за это. Теперь уже не любовь, а смерть предлагает мне мой враг; зачем же мне бежать от него в таком случае?

Взор Эпазнакта дико сверкнул неодолимой решимостью, но моментально угас; дикарь сдержал свой порыв, вдохновленный новой мыслью.

– Если до полуночи ты не доберешься в лес к моим людям, будет поздно. – сказал он. – Верцингеторикс, по моим соображениям, ночью должен быть близ Аварикума. В последний раз, Амарти, я спрашиваю тебя: желаешь ли ты дать мне счастливую возможность спасти тебя?

– Эпазнакт, не смущай дух Амарти! – строго сказала Риг-тан. – Она решилась на жертву и должна умереть со мной, данное слово нельзя брать назад.

– Бабушка, – возразил он саркастически, – ты, отжившая свой век старуха, хочешь тащить в огонь и могилу Амарти, которой жизнь еще может улыбнуться счастьем. Амарти, которая еще может стать на земле полезной и нужной. Если бы она умерла подле тела любимого человека, я оставил бы ее спокойно, но она умрет ради потехи врага за дело, которому не может и не должна сочувствовать, потому что ее сердце не сочувствует идеям Луктерия и Верцингеторикса, какими бы эти идеи ни были. Этого нельзя!

– Эпазнакт, я должна умереть; теперь двойной обет связал меня, – сказала Амарти, – покинь меня, добрый Эпазнакт! С самой колыбели ужасный Рок гонит меня. Ты отомстил за меня – мне довольно и этого.

– Отомстил, ха, ха, ха! Разве такой мести достойна ты, Амарти?! В цепях у ног твоих, сложивши головы в лютых мучениях, – только так могут враги искупить зло, причиненное тебе!

– Я должна умереть! – воскликнула она тоскливо, но непоколебимо.

Эпазнакт угрюмо отвернулся, схватил свою секиру, и не прощаясь, ушел быстрыми шагами в лес вместо того, чтобы идти в Аварикум.

Настала ночь. Риг-тан и Амарилла решили, отказавшись от сна, использовать это время на последние земные распоряжения. Старуха спросила рабынь: желает ли кто из них умереть вместе с ней, и трое согласились. Остальным она раздала кое-что из своих вещей на память, а затем вынула свою жертвенную сорочку, сшитую собственноручно после смерти мужа для церемонии самосожжения, и вытряхнула из нее пыль. Амарилла также раздала служанкам свои украшения и, следуя указаниям Риг-тан, принялась шить жертвенную сорочку для себя. Ее руки дрожали над этой ужасной работой. Ей не раз вспоминались слова Эпазнакта о том, что до полуночи еще можно спастись в лес к его приверженцам. Сердце ее рвалось от страха к единственной надежде, но самолюбие и горделивое сознание собственного достоинства удерживали от нарушения клятвы; притом она знала, что теперь Риг-тан уже не отпустит ее, потому что после произнесения согласия она принадлежит ей, давши старухе право даже на удержание силой.

Покуситься на явное бегство она не могла, зная, что ее не пустят, даже, может быть, свяжут, а уйти тайно не хотела, чтобы не оскорбить свою благодетельницу ради спасения жизни, которая не может быть радостна. Амарилла колебалась, не решаясь ни на что, и пробовала только робко доказывать старухе, что ей рано умирать вместе с ней.

– Быть может, в самом деле, я должна жить, чтобы стать кому-нибудь полезной, – сказала она.

– Полно, дитя мое, мужайся! – возразила Риг-тан. – Ободрись! Ты молода… молодость робеет огня… это естественно, но, Амарти, священное пламя очищает все грехи, а ведь ты грешна, дитя мое. Ты сама много раз называла себя грешницей.

– Да, Риг-тан, я – грешница. Ты не знаешь моих ужасных тайн.

– И мне не надо знать их, милая.

– Страдания, которые я уже вынесла, мне кажется, достаточны для того, чтобы искупить мои преступления. Огонь, ах!

– Огонь не страшен мужественному сердцу. Напутственное заклинание друида помогает душе выйти из тела сквозь пламя без ощущения сильных мучений.

Если бы тебе предстояло погибнуть в огне пожара, то твой страх был бы естественен, но ведь это будет пламя священное, вызванное трением жертвенных досок при молитвах. Вспомни, как радостно шла на костер моя золовка Этельрэда! Она приняла от друида факел и подожгла дрова, а потом, не привязанная, легла сама подле покойника, улыбнулась и кивнула нам, охваченная пламенем, точно грелась у печки.

– Ее сжигали друзья и родные, а меня…

– Ты боишься Верцингеторикса, но ведь я буду с тобой. Он твой враг, но он все-таки храбрый вождь и теперь даже вергобрет. Смерть от руки его очень почетна.

Если ты твердо произнесешь при свидетелях твое согласие, то Верцингеторикс не будет иметь права мучить тебя больше, чем требуется для агонии жертвы. Я защищу тебя; я лягу подле тебя; я получу удары вместе с тобой. Ободряясь моим примером, ты легко вынесешь час страдания, а затем… ты знаешь, милая, что ждет нас за гробом: души трусливых людей превращаются в злых корриган, осужденных жить в болотах, или уродливых духов, кующих оружие богам, томясь в каторжной работе под землей. Души же смелых носятся в воздухе, как эльфы и феи, одаренные могуществом. По прошествии многих тысяч лет все мы снова возрождаемся к земной жизни, но боги даруют участь по былым заслугам – приятные богам родятся в богатстве и знатности, а неугодные – в бедности или даже рабстве.

Амарилла с глубоким вниманием слушала речи старухи, пытаясь ободриться ее энергией, но сильная тоска угнетала ее молодую душу. К ужасу смерти присоединилось еще опасение, что она оскорбила Эпазнакта своим отказом. Он нарочно свернул с дороги, отправляясь в Аварикум, заехал сюда, чтобы спасти если не бабушку, то ее одну, потому что его доброе сердце с самого начала знакомства желало ее, а она не пошла за ним.

Этой ночью Амарилле впервые подумалось о том, что Эпазнакт, быть может, любит ее – оттого и мстил постоянно за нее Луктерию и его другу. Все, чего она прежде никогда не сопоставляла, сплелось теперь в непрерывную цепь событий, доказывая чувство молодого дикаря. Амарилла любима – любима человеком, которого уже много лет знает, не разделяя общей антипатии к нему. Но любит ли она его сама? Она его любит, но не должна любить. Он имеет сольдурия, оттого и не сватался за нее, боясь оскорбить, как Луктерий.

Ах, каким добрым, честным, преданным показался ей теперь этот дикарь! Он называл себя приверженцем римлян; если он долго поживет между ними, то многое, что теперь не нравится в нем Амарилле, может сгладиться под влиянием цивилизации. Зачем Амарилла в тоске и гневе произнесла безумную клятву отречения от родины?!

Волнение душило красавицу; она несколько раз выбегала на крыльцо, порываясь уйти в лес, но не решалась, опасаясь, что слуги Риг-тан догонят ее. Неумолимое время между тем утекало. Жертвенная сорочка дошита на скорую руку; осталось только украсить ее белой лентой у ворота. Стало светлеть. Пропели петухи, возвещая рассвет. Раздался лай собак, но слуги уняли их. В хижину вошел высокий незнакомец в полном вооружении.

– Привет почтенной Риг-тан от племянника! – сказал он с поклоном.

Амарилла затряслась всем телом при виде вестника смерти. Старуха, напротив, спокойно и важно встала со скамьи и ответила:

– Приветствую посла моего племянника! С какими вестями доблестный вергобрет арвернов шлет ко мне своего друга или слугу?

– Верцингеторикс, вергобрет арвернов и верховный король всех выборных королей их, желал сегодня быть у тебя лично, но по важным причинам отложил свое посещение до завтра. Он поручил мне, другу и слуге своему, взять с собой твою приемную дочь Амарти для принесения в жертву богам за успех его на поле битвы. Жребий указал на нее.

– Это известно мне, но Амарти решилась умереть вместе со мной. Я даю честное слово, что не дам ей бежать от воли вергобрета, но не желаю отпустить ее одну на жертвенный костер. Душа ее может смутиться вследствие молодости без меня в минуты последних приготовлений.

– Я обязан исполнить волю моего властителя, поэтому не могу уважить твоего желания, почтенная Риг-тан. Я должен взять Амарти немедленно.

– Я ее не пущу.

– Пятьдесят воинов ждут в лесу моего сигнала, чтобы атаковать твой дом в случае неповиновения. Костер готов; друиды и вожди ждут обреченную на сожжение на восходе солнца.

– Но это против обычая, храбрый воин. Жертвы богам приносят ночью, а не утром.

– Утром начнется агония, чтобы длиться до вечера!

– Ах! – вскрикнула Амарилла в ужасе.

– Что же это такое? – воскликнула старуха уже в гневе. – Амарти не преступница и не рабыня. Она не упорствует… она…

– Она будет предана лютой пытке, а за что – это ей одной известно. Мне некогда медлить.

– В таком случае и я поеду с вами. Мое влияние укротит племянника. Я не дам истязать Амарти целый день без уважения.

– Мне велено взять ее одну, и я ее одну увезу, а если не дашь – я закричу и увезу ее при помощи воинов.

– Риг-тан, ах, защитите! – простонала Амарилла, падая в обморок.

Посол Верцингеторикса грубо схватил ее на руки и унес, оставив старуху удивленной свирепостью племянника до того, что даже не догадалась позвать слуг на помощь.

 

Глава XIV

Арест Амариллы

Шибко неслись кони по цветущей траве. Амарилла очнулась на руках у воина, мчавшего ее во весь опор уже за лесом по степи; дружина из пятидесяти человек конвоировала их. Утренняя заря алела на востоке за рекой, видневшейся вдали.

– Сейчас… мученье… ах! – произнесла похищенная едва слышно.

– А ты уж и струсила! – отозвался дикарь. – Видно, что у тебя римская, а не галльская кровь, изнеженная южанка! Ха, ха, ха! Если бы ты знала, что ждет тебя!

– А что?

– Луктерий будет твоим палачом.

– Ах!

– Он вытянет из тебя жилы… сломает все пальцы… сдерет кожу…

– Ах!

– Весь день он будет медленно истязать тебя… не в жертву богам я везу тебя, а на простую пытку… я обманул Риг-тан, чтобы тебя выдали.

– Проклятье Луктерию и Верцингеториксу! Ах, добрый Эпазнакт, поздно я поняла, что он скрывал от своей бабушки! Зачем я не пошла за ним? Я предчувствовала, что уважения со стороны злодеев мне не будет даже на костре.

Амарилла бормотала свои жалобы с истерическими рыданьями, а воин продолжал перечислять ей со смехом ожидающие ее муки.

– Ты говоришь про Эпазнакта. – сказал он. – Луктерию известно, что он хотел спасти тебя, но не посмел сообщить обо всем бабушке, потому что она не поверила бы, назвала бы его лжецом, слишком любя своего жестокого племянника и не сочувствуя внуку. Оттого Эпазнакт и не сказал всего.

– А откуда ты знаешь, что он был у нас?

– От ваших слуг.

– Откуда же Луктерию известны чувства Эпазнакта? Он никогда ничего не говорил мне о любви.

– Не говорил одной тебе, а Луктерию он поклялся при многих друзьях, что добьется твоей любви во что бы то ни стало. Луктерий отнесся к этому равнодушно, а Верцингеторикс, также присутствовавший при этой сцене, поклялся, что счастью Эпазнакта не бывать. Я тоже был тогда с ними. Ты разве не узнаешь меня? Я – кадурк Литорикс, деверь Гунд-ру.

– Литорикс… да, это ты… но я так давно живу у битуригов, что, право, успела забыть лица моих кадуркских знакомых. Слухи смутно доходили к нам из Укселодуна.

– Муж Гунд-ру убит гельветами, когда сражался в войске сантонов, а она была у них в плену, но потом взята римлянами, освобождена, и теперь живет, говорят, в почете.

Но Амарилла не слушала о Гунд-ру, потому что все ее мысли перенеслись к Эпазнакту.

– Счастью Эпазнакта не бывать! – тоскливо вскричала она, рыдая.

– Вот теперь и увидим, Амарти, кто кого одолел! – воскликнул Литорикс, еще сильнее пришпоривая коня. – Увидим, чья клятва исполнится судьбой – ненавидящего или любящего.

– Литорикс, – сказала Амарилла, хватаясь за последнюю надежду, – ведь ты жалел меня в дни бед моих. Гунд-ру и твоя жена утешали меня… Если бы ты сжалился…

– И выпустил тебя, Амарти? Ну, уж этого не будет! Не рвись из рук моих – они крепки как литой чугун.

– За что меня мучить? Я отдала себя в жертву богам, а прошу только одного позволения умереть с Риг-тан.

– Этого тебе не позволят.

– Сжалься!

– Нельзя.

– Что тебе за охота быть в союзе с Луктерием, с которым ты не был прежде в дружбе? Ты сам вместе с Эпазнактом обвинял его в покушении отравить купца-грека, пришедшего ко мне, а теперь…

– А теперь мы приехали.

– Ах! Поздно! Мучения! Ах!

Воин остановил коня и передал рыдающую женщину подошедшему пехотинцу, сказав:

– Отведи пленницу в палатку вергобрета!

Амарилла не могла идти; ноги ее подкосились; закрыв лицо руками, она еще громче зарыдала, севши на землю. Два воина подняли и повели ее под руки.

У горящего костра, над которым варилась похлебка, сидело несколько галлов, совершенно незнакомых Амарилле. Одни из них говорили между собой на наречии эдуев, другие – на кадуркском и арвернском. Все говоры многочисленных племен Галлии были понятны всякому, хорошо знающему по-галльски, но все-таки отличались между собой, как и до нашего времени отличаются разные наречия французского языка.

Один из сидевших – важный, богато одетый старик, – имел вид вождя-вергобрета целого племени; широкий золотой обруч на голове служил знаком, что это лицо есть верховный правитель, а не простой вергобрет-судья. Он внимательно поглядел на Амариллу и спросил:

– Ты ли Амарти-итальянка, приемная дочь Риг-тан?

Голос Амариллы оборвался; она проговорила в ответ что-то непонятное.

– Отвечай, ты ли Амарти? – повторил старик настойчиво, но не сурово.

Что эдуи попали в стан мятежников, было неудивительно, потому что вся родня Дивитиака перессорилась между собой и воевала – кто за него с римлянами против мятежников, а другие с последними против него и римлян.

– Я Амарти, – ответила Амарилла, собрав последние силы. – О, вождь эдуйский, пощади меня! Я готова умереть… но за что же вы хотите мучить меня?! Дайте мне дождаться Риг-тан…

Вергобрет, казалось, не понял ее последних слов и снова готов был задать какой-то вопрос, но его перебили. Толстая дубина тяжело налегла на плечо Амариллы, и суровый голос сказал по-латыни:

– Рубеллия-Амарилла, именем Кая Юлия Цезаря, императора Галлии, я арестую тебя как римскую гражданку, самовольно покинувшую отечество и домашний очаг, живущую у врагов наших под чужим именем Амарти.

Амарилла увидела римского сотника с отрядом стражи.

Родной латинский язык уже был почти забыт ею в течение долго времени ее жизни в Галлии, но она поняла сказанное…

– Что это значит?! – вскричала она по-галльски. – Где я?

– Ты в стане Дивитиака, верховного короля вергобрета эдуев, а я сотник Восьмого легиона Люций Фабий, сын Санги.

Амарилла вскрикнула и в порыве радости хотела обнять друга детства, которого не узнала бы, если бы он сам не назвался, но Фабий отшатнулся от нее прочь и с суровой холодностью сказал:

– Стыдно тебе! Ах, какой стыд! Ты даже забыла родную речь, Амарилла… Ты поклялась не делить огня и воды с римлянами. Ты хотела, как дикарка, заживо сгореть вместе с фанатичкой-старухой, нанесшей своим отказом от спасения умному брату обиду и скорбь. Понимаешь ли ты, что я говорю, Амарилла, или римлянину придется говорить с римлянкой на языке врагов?

Амарилла ответила по-латыни до того ломанно, что солдаты Фабия, не стесняясь, захохотали.

– Тьфу! – плюнул вспыльчивый сотник, топнув ногой, и заговорил с Амариллой по-галльски. – Я не ожидал от тебя этого. Однако ты не слишком радуйся, Амарилла! Я уже давно точил на тебя секиру, жалея, что из-за твоей особы нельзя заварить кашу с битуригами. Эпазнакт захотел спасти тебя от костра. Дивитиак послан сюда с войском вовсе не для тебя или Риг-тан, а чтобы помешать Верцингеториксу соединиться с битуригами и свить в Аварикуме такое же гнездо мятежников, какое он устроил за стенами Герговии. Пользуясь этим, и Эпазнакт присоединился к нам, чтобы его пятидесяти приверженцам было легче скрыться от погони за тобой. Я вызвался сопровождать Дивитиака с моим отрядом, чтобы помешать Эпазнакту увезти тебя от нас и чтобы схватить тебя, гнусная отступница от богов римских и отечества, представить тебя на суд Цезаря и взамен костра, на котором не место римлянке, положить твою голову под секиру.

– Амарти под секиру! Где же тут правда, где справедливость?! – раздался голос Эпазнакта, громкий и резкий.

Дикарь выбежал из толпы воинов-галлов, ничем не отличавшихся от мятежников, вследствие чего и удался обман. Он оттолкнул Фабия от Амариллы своей богатырской рукой и, весь дрожа от гнева, схватился за рукоять своей секиры.

– Справедливо говорила Риг-тан, что твои услуги выходят навыворот, – сказала Амарилла, – зачем ты помешал мне умереть вместе с ней честно на священном костре от руки вождя! Теперь мою голову с позором отрубит римский палач, а тело бросит зверям и собакам. Твой друг Литорикс напугал меня дорогой, выдумав, будто Луктерий будет пытать меня, как рабыню… Он не посмел бы сделать этого в присутствии других вождей. Ужас помешал мне понять невозможность такого злодейства… смерть, все равно – смерть, но ее обстановка различна… вместо честной смерти ты, Эпазнакт, даешь мне позорную.

– Нет, Амарти, этого не будет! – вскричал Эпазнакт еще громче и упрямее. – Литорикс не обманул тебя… ты действительно осуждена на пытку твоими врагами. Если бы тебя галлы положили на костер, я умер бы у его подножия, как умер зять Гобанитиона, Люерн, у ног Сигве… если бы римляне обезглавили и бросили зверям, я отдался бы этим зверям безоружный на съедение заживо… Но этого не будет. Я тайно давно служу Цезарю и достаточно узнал его доброе сердце. Я пойду к нему в полную кабалу и совершу подвиги, как римский бог Геркулес, требуя себе в награду одно твое спасенье и прощенье, потому что я люблю тебя, Амарти… Люблю больше всего на свете.

Внезапное признание дикаря в любви, сделанное при хохочущих солдатах, совершенно сконфузило Амариллу, заставив забыть даже страх позорной казни. Она ничего не ответила и стояла, потупившись, пока новый сюрприз не вывел ее из этого столбняка.

Кто-то стиснул ее в богатырских объятиях, прижав к груди своей до того крепко, что она вскрикнула, и сказал по-галльски:

– Амарилла!.. Амарти! Милая сестра моя!

– Кто ты, вождь галльский? – спросила она, силясь вырваться. – Пусти меня. Я тебя не знаю.

– Не узнаешь?

– Золотая повязка на твоем челе заставила меня узнать в тебе вергобрета целого племени, но лицо твое незнакомо.

– Вглядись в меня, Амарти! Милая!

– А римская туника под броней, отороченная пурпуром, показывает в тебе римского сенатора. О, кто ты, вместе галл и римлянин? Твое лицо… нет, не знаю, на кого подумать.

– Я для галлов Цингерикс, вергобрет всего племени седунов, а для римлян сенатор Юлий Церинт.

Амарилла несколько минут пристально глядела в лицо Разини, ставшего настоящим богатырем-галлом с отпущенными, хотя и не очень длинно, волосами, одетого в военный костюм из медвежьих шкур мехом наружу и римскую тунику сенатора, – резкое смешение дикости с цивилизацией.

– Церинт? – повторила она вопросительно.

– Да, да… твой Церинт… твой названый брат.

Он жал и целовал ее руки, подпрыгивал в восторге, улыбался и плакал, не отпуская от себя подругу детства, на которую, казалось, не мог наглядеться после целых десяти лет разлуки.

– Мой Церинт… ты? Нет, ты не можешь быть тем самым Церинтом, которого я помню как названого брата… Ты говоришь по-галльски правильно, как настоящий галл… Ты одет во все галльское и римское сенаторское платье… Ты назвался вергобретом седунов и Юлием. Церинт, которого я называла братом, был дураком, нищим, не умевшим держать деньги… Нелюбимый родителями, он был ими прогнан из дома на чужие хлеба, как лентяй-дармоед.

– Это правда, Амарилла… горькая истина… когда у твоего Церинта был готовый родительский хлеб, Церинт был лентяем и дураком, но когда жизнь заставила его пройти целых десять лет по суровой колее всевозможных приключений, Церинт научился не только беречь, но и наживать деньги. Любовь научила меня галльскому языку и переодела в медвежьи шкуры; тетка сделала меня седуном; Цезарю понадобились денежки, а я тряхнул моей золотой сумой и превратился в римского гражданина из рода Юлиев, сенатора, вергобрета.

– Церинт, ты – вергобрет! Ты – сенатор!

Церинт щелкнул пальцами и свистнул.

– Времена не прежние, Амарилла… тиранству оптиматов настает конец! Теперь каждый может и нажить деньги, и стать знатным, если угодить Цезарю. Все эти Дивитиаки и Эпазнакты будут сидеть в Риме выше Семпрониев и Сервилиев на сенатских скамьях. Цезарь уважает не родовитость, а личные заслуги, таланты.

Я теперь богат не меньше твоего дедушки, у меня есть добрая тетка, которая усыновила меня, и милая любящая жена. Пойдем ко мне! Я беру тебя на поруки до суда над тобой. Гордец Фабий продолжает звать меня Разиней, но он скоро увидит, что я не прозеваю защитить тебя от него. Эпазнакт говорил, что ты поклялась не делить огня и воды с римлянами; я теперь стал галлом; клятва твоя не будет нарушена, если ты вступишь в мою семью.

– А Гиацинта? Что Гиацинта? Жива она? Простила или клянет меня за увлечение молодости, как Фабий?

– Ничего я не знаю о ней… Домой писать запрещено, чтобы в перехваченных письмах враги не узнали о движениях войск и намерениях Цезаря. Уже более семи лет я тут воюю, ничего не зная о родных. И не надо мне их! У меня тут есть новые родные, ласковее прежних.

Измученная волнением Амарилла была отведена Церинтом в его палатку и улеглась там, захворавши.

Религия галлов с ее культом священного огня нравилась Амарилле, как все неримское, пока не трогала ее самое. Она много раз присутствовала на похоронных тризнах знатных лиц и видела, как на этих церемониях друиды укладывали живых людей на костры рядом с покойником, видела, как добровольно пошедшие на смерть радостно прощались с друзьями, торопясь в иной лучший мир, спокойно всходили на могильный курган, или костер, и просили связать их потуже, а многие даже рисковали умирать без связывания и выносили все муки без стонов, не выпрыгнув из пламени.

Наивной женщине верилось, что галльские боги делают своих избранников нечувствительными к страданиям, укрепляя их дух после напутственных заклинаний друида.

Риг-тан, со времени смерти мужа мечтавшая о своем костре как о высшем наслаждении, своими сборами настроила мысли Амариллы на фанатическую приверженность к друидизму. Под влиянием старухи Амарилла твердо отказалась от бегства, но, едва удалился Эпазнакт, уверенность ее покинула; инстинкт самосохранения возвысил свой голос против бесчеловечных догматов друидизма; римская кровь дала понять Амарилле, что она не природная галльская дикарка, а ее усердие есть нечто, навеянное извне, чужое, непрочное.

Амарилла сознала, что смотреть на чужие костры и мужество – забава, а самой давать зрителям эту забаву – ничуть не забавно, и надо быть женщиной отжившей, влюбленной в мертвеца, как Риг-тан, или оскорбленной, как Маб, чтобы не струсить в виду перспективы своих истязаний под ножом и на огне.

Теперь секира вместо костра грозила Амарилле… Но это еще в будущем… Церинт может умилостивить Цезаря деньгами, а Эпазнакт…

На этом пункте мысль больной прервалась, потому что она увидела того, на кого только что перенесла свои думы.

Эпазнакт вошел в палатку вергобрета седунов и сел на землю у изголовья постели Амариллы.

– Амарти! – позвал он тихо и робко.

Она, притворившись сонной, не ответила, но дикарь знал, что она не спит, потому что давно уже глядел на нее из-за входного полога.

– Милая, дорогая Амарти! – повторил он еще тише и робче, коснувшись руки красавицы.

Амарилла не отняла свою руку, но вопросительно, безмолвно взглянула в голубые глаза Эпазнакта, нежно глядевшего на нее, читая в них всю глубину его честной многолетней преданности.

– Ты испугана… ты больна, Амарти… но ты не умрешь… я не дам римлянам казнить тебя.

– Ты любишь меня, добрый Эпазнакт, – произнесла Амарилла, пожав руку дикаря, – а я не могу ответить на твое чувство. Мое сердце растерзано дважды неудачной любовью. Мое сердце не может любить тебя так, как ты достоин быть любимым.

– Я знаю все, Амарти. Ты любила римлянина по обязанности, потому что дед отдал тебя ему в жены, а Луктерия ты любила потому, что была молода и не могла тогда отличить честного человека от льстеца.

Я спас тебя, Амарти, от костра Верцингеторикса; спасу и от секиры Фабия. Но я еще недостоин тебя… я это сознаю сам… недостоин!

Она молчала в раздумье.

– С первого дня твоего приезда в землю кадурков, – продолжал он, – я не потерял покой. Я всегда ненавидел Луктерия за лживость его души – лживость, никогда не бывшую направленной к добрым целям. Я нарочно опоздал с выкупом, когда он попался в плен к рутенам, чтобы его продали, но хитрец сумел самое рабство сделать источником своего блага. Он вернулся из Рима с золотом, с тобой, моя несравненная Амарти, и привез свое сердце еще более закостенелым во лжи, черным, злодейским. Ты досталась ему – ты, такая добрая, честная, простодушная…

Это повергло меня в скорбь; меня терзала мысль, что я сам – виновник его блага, и отнять тебя у Луктерия стало главным стремлением моего сердца, но я не смел открыть тебе ни моей любви, ни всей порочной низости твоего похитителя.

Когда у вас вышла ссора из-за прав его сольдурия на тебя, я был очень рад, что ты поняла лживость Луктерия, но и тут я не открылся.

Пришел грек и сразил тебя вестью о спасении твоего первого мужа. Я расспросил этого грека и узнал от него все твое прошлое. В гневе я вызвал Луктерия на ссору и изрезал его платье при старейшинах за то, что он перебил мою обвинительную речь.

– Я очень благодарна тебе за это.

– Затем я навел битуригов, но ни сам не похитил тебя, ни греку не помог.

Я боялся похитить тебя, чтобы не оскорбить, а греку не помог, чтобы он не увез тебя назад в жаркую страну римлян, туда, где зима теплее нашего лета.

Бабушка Риг-тан сообщила мне о твоем отказе ехать с греком после внесения выкупа. Ах, Амарти, если бы ты поехала, то я возмутил бы все племена на твоей дороге, лишь бы не выпустить тебя из Галлии. Ты приютилась у Риг-тан; это очень обрадовало меня возможностью видаться с тобой, но я не осмеливался ни часто ездить к бабушке, ни тем более навязываться тебе. Я был уверен, что ты никого не полюбишь, и ты действительно не полюбила, хоть и многие сватались за тебя.

Я делал вид, будто люблю другую, но мое сердце не любило никого… Я отдал Коммию пленницу Цезаря, чтобы он, женатый, не требовал тебя в жены по праву сольдурия. Я все готов исполнить, чтобы сделаться достойным тебя. Чего ты хочешь, Амарти? Подвигов ратных? Я полечу в битву, чтобы сложить голову в жаркой сече или вернуться героем-победителем. Хочешь мести? Я приведу в цепях Луктерия и Верцингеторикса, изрежу, измучу их…

– Луктерий… Верцингеторикс… в цепях… О, это невозможно! У них двести тысяч войска.

– Что невозможно даже для Цезаря с его легионами, то исполнимо для Эпазнакта с помощью любви, Амарти… Если я… приведу их… обоих… в цепях… ты… ты будешь моей?

– Нет, Эпазнакт.

– Нет?!

– У тебя есть сольдурий.

– Коммий женат.

– Его жена может умереть или стать ему неугодной… Со мной повторится пережитая история. Двумужницей я не буду.

– Амарти, ты требуешь невозможного от меня, но невозможного для меня нет… Ты нарушила свою клятву не делить огня и воды с римлянами.

– Нет, я в палатке вергобрета седунов.

– И римского гражданина.

– Церинт сделался галлом.

– Не переставши быть римлянином.

– Я это забыла.

– Ты нарушила свою клятву не сегодня, а уже давно… Ты не знала, что я – друг Цезаря и народа римского.

– Ты… друг… Цезаря?

– А ты принимала меня у бабушки, сидела со мной у огня очага и угощала. Я уже пять лет тайно служу Цезарю. Теперь мне нет надобности дольше скрывать это, потому что я вырвал тебя из рук врагов. Дикую, невозможную клятву дала ты, Амарти! Невозможную, потому что скоро все галлы станут римлянами. Семьи Гунд-ру, Литорикса, Дивитиака, Гобанитиона – все они теперь стали или в скором времени станут римскими гражданами. Куда ни взглянешь – везде здесь будут римляне.

Амарти, ты клялась не твоими, а галльскими, чужими для тебя богами… Ты не можешь быть галлиянкой… ты – римлянка. Твои родные боги добрее галльских.

– О да… добрее… они требуют животных и фимиам в жертву, а не людей… Кто вызовется им в жертву добровольно, тот может сгореть неживой… Да, Эпазнакт… римские боги добрее.

– Амарти, отрекись от чужих богов и будь опять римлянкой! Я отрекся для Цезаря от друидов и богов их, а для тебя отрекусь от моего сольдурия.

– Для меня?!

– Я понял всю дикость таких союзов на всю жизнь… Понял уже давно – до нашествия римлян, в те дни, когда ты страдала, не находя себе защиты ни у мужа, ни у старейшин от притязаний твоего врага.

Галл может сделаться римлянином, но римлянам галлами – не быть! Ты не могла стать галлиянкой, Амарти, а я могу сделаться римлянином в силу того, что дух человека хорошего стремится к свету, а не к мраку, к цивилизации, а не к дикости.

Распространяя свои хорошие обычаи, римляне покорили почти весь мир, покорили больше не мечами, а привлечением к себе умных людей, понявших их превосходство над варварством. Ты никогда не разделяла общего презрительного взгляда на мои эксцентричности; ты никогда не считала меня дурным человеком…

– О, нет!

– Когда я брошу моего сольдурия и отомщу за тебя врагам вполне, будешь ли ты моей?

– Нет, Эпазнакт.

– И это твой последний ответ? Какие же преграды еще мешают моему счастью?

– Я искренне желаю тебе счастья, мой добрый защитник, но нахожу, что пора быть счастливой и мне самой. Выслушай меня терпеливо, без гнева и скорби!

В шестнадцать лет женщина любит или по приказу старших, или по увлечению неопытного сердца, но в двадцать шесть она, если не дура, любит уже сознательно, понимая, кому, за что, и зачем клянется в любви и верности как супруга.

Я люблю тебя, Эпазнакт, люблю давно как храброго воина и умного политика, не разделяющего варварские взгляды родни, презирающей тебя за это, но воин и политик – не муж. Каков ты будешь как глава семьи, я еще не уверена. Даже если у тебя будут храбрость и слава самого Бренна – ты не осчастливишь меня, если окажешься дурным семьянином. Не посоветовавшись ни с кем из знающих тебя, я не могу ничего обещать. Я уже знаю, как можно обмануться, спрашиваясь лишь только у своего сердца… Если я услышу о тебе хорошие отзывы, тогда…

– Что же тогда, Амарти?

– Тогда… подумаю.

И Амарилла крепко пожала руку обожавшего ее дикаря.

В палатку вбежал Церинт.

– Друг Эпазнакт! – вскричал он. – Ты здесь… тебя ищут твои дружинники… Иди скорее! Снова в поход!

– Что с тобой, Цингерикс? – спросил озадаченный вождь.

– Верцингеториксу удалось обмануть нас. Он успел этой ночью побывать в Аварикуме и привлечь битуригов на свою сторону прежде, чем мы помешали… Все войско соединенных племен идет на нас… Если мы не отступим к Бибракту, нас окружат и изрубят… Через час будет поздно.

Он стал торопливо вооружаться и собирать багаж.

Эпазнакт убежал из палатки.

– Желал бы я, чтобы дикари изрубили… на куски изрубили… но только одного человека из всех римлян – Люция Фабия, – сказал Церинт с горьким вздохом. – Ни ласки, ни привета не дал мне гордец за мое многолетнее усердие и верность, а теперь затеял поразить меня горем в самое сердце – затеял погубить тебя, сестра моя, да только… en tibi!.. не удастся! Увидим мы, кто тут окажется разиней!

 

Глава XV

Чудесное исцеление умирающего

Галлия восстала повсеместно; война в ней разгорелась нешуточная – к полному удовольствию Цезаря. Луктерий осадил город Нарбонну; Цезарь, лично командуя армией, разбил мятежников под стенами этого города и пошел на арвернов. Верцингеторикс, заключив союз с битуригами, возвратился в Оверн, но римляне уклонились от битвы, стараясь лишь опустошать местность и утомлять врагов переходами. Много было кровопролития в эту последнюю войну, длившуюся целых три года! Эдуи, по наущению Литавика, поднялись почти все против Дивитиака и перерезали римлян, случайно оказавшихся в этот момент в их стане, но Дивитиак усмирил их и даже выпросил для них прощение Цезаря.

Литавик, бежавший из этого стана, возмутил других эдуев, стоявших у города Кабиллона. В этом городе, а потом в Новиодуне и других местах также была устроена резня римлян. Много было казней, пожаров, грабежей и всяких ужасов, свойственных войне с дикарями.

Эта война решила участь героев нашего рассказа. Сотник Люций Фабий, лишившись после разрыва с Адэллой источника денежных пособий, отказался от субсидий со стороны Церинта, ставшего приближенным Цезаря с причислением к роду Юлиев за ссуду денег в трудную минуту. Фабий был слишком горд, чтобы жить на иждивении своего бывшего слуги, Цезаря, Валерия, кого бы то ни было, и притом слишком непрактичен, чтобы суметь самому нажить что-нибудь; кроме того, его постоянно терзала мысль, что всем известно о его былом тайном нахлебничестве у маркитантки.

Злоупотребляя правами войскового сотника, он немилосердно грабил мятежников, но всю добычу немедленно пропивал и проигрывал в тавернах, снова завертевшись в водовороте кутежей теперь уже более грязного сорта, чем прежде.

– Нынче в золоте, а завтра – в лохмотьях – можно было сказать о нем. Объедаясь в один день лебедями со столетним вином, Фабий потом недели и месяцы мог перебиваться скудными солдатскими порционами каши, сухарей и похлебки. Нередко Церинт находил его где-нибудь за окопами лагеря в горной или лесной трущобе, голодного, озябшего, и звал к себе ужинать и обогреться, но Фабий всякий раз гордо с бранью гнал его прочь.

Если бы несчастный имел право проиграть и пропить своего боевого коня и амуницию, он не задумался бы над этим, но собственные серебряные доспехи и рысака он уже давно прожил, облачившись в казенную кожаную броню и железо, получив тощую клячу с дрянной сбруей.

Цезарь не любил его больше и не обращал внимания даже на его храбрость. Фабий был любим только Дивитиаком и другими ловкачами в те дни, когда бывал при деньгах после грабежей; они его дочиста обыгрывали, а затем презрительно отворачивались от него до новой добычи. Даже верный Церинт наконец отвернулся от него, потому что Угрюмый Филин, как его прозвали, постоянно грозил уголовным судом Амарилле, надоедая этим доносом и Цезарю, заваленному хлопотами гораздо более важными, чем римская матрона, виновная только в романтическом грехе, совершенном так давно, что об этом даже успели забыть все, кроме Фабия, ненавидевшего женщин после гибели Маб и Адэллы.

Однажды вечером в Самаробриве в доме Церинта вся семья его мирно сидела за работой вокруг очага по случаю зимнего времени. Старая Гунд-ру сказывала нараспев сказку, к которой всех внимательнее прислушивался ее двухлетний внук, тянувшийся к бабушке с колен Беланды. Амарилла вышивала кайму у новой юбки. Церинт и Друз толковали о военных делах вполголоса, сидя поодаль от женщин. Несколько служанок пряли и шили около Гунд-ру под ее надзором. Все были спокойны и довольны.

В хижину вошел давно ожидаемый гость, Эпазнакт, arvernusamicissimus, как его прозвали. Никогда не заботившийся о своем наряде, храбрец на этот раз был положительно в самом ужасном виде, вернувшись из дальнего путешествия. Мокрая метель облепила его с головы до ног снегом пополам с жидкой грязью; в волосах запутались древесные сучья и листья.

– Наконец-то ты вернулся! – вскричал Церинт. – Иди скорее греться!

Кое-как отряхнувшись от снега, дикарь сел к огню, потирая замерзшие руки. Он весь дрожал, зубы его стучали от холода. Ему принесли вина, боясь надоедать расспросами, пока он не отдохнул.

– Ох! Да… вернулся! – произнес наконец Эпазнакт со стоном.

– Издалека? – спросил Церинт.

– Из-под Герговии.

– Герговии! – вскрикнули все, поняв причину утомления богатыря.

– Я несколько ночей не спал… несколько дней почти ничего не ел и не слезал с коня, меняя их дорогой усталых на новых.

– К чему такая поспешность?

– Если я сейчас умру, то скажите Цезарю, чтобы шел скорей в Аварикум… битуриги без защиты… город легко взять… Ах!.. Ой!..

– Умрешь? – вскричала Амарилла, бледнея. – Что с тобой?

– Я не каменный… я ранен… некогда было возиться с перевязкой… мятежники везде режут римлян и их друзей… Скажите Цезарю… ах!.. Умираю! – И он упал в обморок.

Женщины засуетились, готовя бинты и лекарства, – все, кроме Амариллы, которая опустилась на колени, поддерживая голову упавшего силача; она нежно и скорбно глядела на его лицо, прислушиваясь к редкому, тяжелому дыханию. Друз побежал к Цезарю с донесением о случившемся, а Ген-риг – за лекарем. Один Церинт остался без дела в полном недоумении, как помочь другу. Он переминался с ноги на ногу на одном месте, вздыхал и бормотал что-то сквозь зубы, не догадавшись даже перенести друга на постель.

Через несколько минут Эпазнакт очнулся, лежа на полу хижины.

– Амарти! – слабым голосом позвал он. – Ты со мной.

– Я… успокойся, милый, – сказала Амарилла, наклонившись к лицу его.

– Я наконец мил тебе, Амарти! Ужасная рана на груди моей… назови меня женихом хоть перед моей смертью!

– И без этого я назвала бы тебя… и Гунд-ру, и Беланда одобрили это… ты друг Церинта…

– Мы с ним римские сольдурии без клятвы, товарищи, поменявшиеся оружием.

– Да, мы с ним друзья, – подтвердил Церинт.

– А я все-таки добьюсь суда над Амариллой! – раздался голос у двери. Все увидели Фабия. Пьяный сотник, узнав о тяжелом состоянии внезапно вернувшегося из разведки Эпазнакта, забрел в дом Церинта прямо из таверны, где играл с Дивитиаком. Он нетвердыми шагами, шатаясь, дошел до середины комнаты и, удерживаясь за печку, повторил:

– Добьюсь суда! Быть тебе под секирой!

– Сотник, будь моим гостем, но оставь друзей моих в покое! – сказал Церинт.

– Ты что за птица? Ты – сын рыбака… Ты – Разиня… а я… я – Фабий… я – потомок Фабия Максима, Фабия Пиктора, потомок трехсот Фабиев.

– Тем более тебе стыдно являться в мой дом в нетрезвом виде и оскорблять мою сестру.

– Она тебе не сестра… она – патрицианка… изменница… жена моего друга… она… она как преступница должна быть осуждена!

– Но как невеста нашего друга Эпазнакта она прощена! – возразил новый посетитель, оттолкнувши Фабия от печки.

– Император… Цезарь! – воскликнул Фабий. – Будь же справедлив!

– Все в моем войске считают меня справедливым, кроме тебя, Люций Фабий, – сказал император, насмешливо улыбаясь, – только ты один почему-то считаешь несправедливостью, что я не преследую эту женщину, не сделавшую мне ничего дурного.

– Мой друг Аврелий…

– Да он давно женат на другой и спокойно живет, позабыв о своей первой неудачной женитьбе… Он сам виноват перед Рубеллией Амариллой в том, что женился перед самым походом и бросил ее без защиты и совета, увезши из родительского дома. Не тебе судить чужие грехи, Люций Фабий! Вспомни твои собственные, муж маркитантки!

– О Цезарь! Спеши к Аварикуму! – проговорил Эпазнакт.

– Никуда я не поспешу, пока не узнаю, что опасность для моего друга миновала, – сказал Цезарь, сев на стул подле больного.

– Я умираю… так, по крайней мере, мне теперь кажется, – продолжал Эпазнакт, – ты назвал Амарти моей невестой… ты простил Амарти…

– Я мог бы назвать ее и твоей женой, мой друг, если бы это могло облегчить твои страдания.

– Моей женой?!

– Как император войска, я и верховный жрец его… я имею право заключать и расторгать браки друзей и слуг моих.

– О Цезарь! Ты можешь дать мне счастье… но Амарти… она еще не отомщена.

– Я отомщена, Эпазнакт, – сказала Амарилла, – для меня довольно и того, что ты спас меня от врагов моих.

– Не время теперь для меня заниматься делами любви, – сказал Цезарь, – но две клепсы я могу посвятить счастью друга… Давайте бумаги для написания брачного свидетельства! Жертвы мы принесем после, на досуге.

Бумага была принесена.

– Но Амарти еще не согласилась осчастливить меня перед смертью, – сказал Эпазнакт, вопросительно глядя на свою невесту.

– Разве без слов, мой милый, ты не понял, что я согласна?! – возразила она, прильнув к нему.

– Теперь затруднение в том, может ли подписаться жених, – сказал Цезарь.

– Чтобы назвать Амарти моей супругой, я подписал бы мое имя, если бы проклятые кадурки даже отрубили мне руки! – вскричал Эпазнакт, поднявшись с пола, и уселся на стул подле Цезаря.

– О, любовь, ты поднимаешь с одра смерти! – воскликнул Цезарь, поняв, что дикарь схитрил, уверив всех в опасности для своей жизни, воспользовавшись своим обмороком; Цезарь весело улыбался. – Но для скрепления бумаги нужны три свидетеля. Я хочу, чтобы эти три свидетеля счастья моего друга были все из знатных особ. Первым буду я, вторым – Цингерикс, вергобрет седунов, а третьим… – он обвел комнату пристальным и мрачным взором, – третьим будет сотник Фабий, потомок трехсот Фабиев.

Сотник, как безумный, бросился к двери, чтобы убежать вон из дома, но возвратившийся Друз не выпустил его.

– Цезарь! – вскричал Фабий. – Ни за что!.. Поставить мое имя рядом… с именем моего… оруженосца… даже ниже… ниже этого… Разини!

– Ты поставишь свое имя ниже имени Юлия Церинта, или я предам тебя суду за то, что ты обругал разиней вергобрета седунов при свидетелях. Подпишись, Фабий, или иди под арест!

– Я уступаю мое место Фабию, божественный Юлий, если ему важно, что его имя будет написано строчкой выше, – заявил Церинт.

– А я вовсе не желаю, чтобы имя этого человека попало в мой брачный лист, – сказал Эпазнакт, – я опасаюсь, что оно накличет нам беду, император. Взгляни, больше десятка новых свидетелей пришли в дом по следам твоим.

– Фабий!.. Фабий!.. Что ты с собой сделал! – грустно воскликнул Цезарь, обращаясь к сотнику. – Было время, когда все тебя любили, считали за честь твое знакомство, а теперь… Увы!.. Теперь хорошие люди даже чуждаются тебя, как вестника несчастья… Удались же, ужасный человек, из обители счастливых!

– Кто не мил Цезарю, не мил и всем, – дерзко ответил Фабий, уходя вон.

– Кто не умеет любить, кто враг любви, тот другом Цезаря не будет, – сказал император вслед уходящему.

 

Глава XVI

Участь Луктерия-кадурка

Очень весело и шумно пропировал Цезарь всю ночь на свадьбе Эпазнакта и Амариллы, а утром, едва отдохнув, уехал из Самаробривы к своим легионам, чтобы собрать их и двинуть к Аварикуму; увез он и новобрачного, подшучивая, что Венера сотворила чудо, мгновенно заживив его раны после согласия милой.

Эпазнакт действительно упал в обморок от усталости с раной в груди, но все это вовсе не было смертельно, как он уверял, чтобы вынудить согласие Амариллы. Самый краткий отдых был достаточен для восстановления сил этого богатыря, и он радостно поскакал за императором полон надежд вскоре окончательно отомстить врагам за бедствия своей жены.

Всеми ненавидимый Фабий тоже уехал. При штурме Аварикума сотник первым влез на стену, но был сброшен галлами и расшибся насмерть.

Узнав о его гибели, Церинт грустно воскликнул:

– Напророчил ему это Аврелий… сломаешь ты себе шею, говорил он… вот он и сломал шею!

Но Церинт не жалел Фабия – слишком уж постоянно ему приходилось огорчаться дерзкими выходками бывшего хозяина.

Так погиб этот римлянин, которому вначале жизнь улыбалась, как весенний день. Добрый, веселый, богатый, красивый, он выпорхнул из родительского гнезда под Фезулы Веселым Воробьем, а умер под стенами Аварикума через десять или двенадцать лет Угрюмым Филином, никем не любимым, не оплаканным.

Верцингеторикс и его главные помощники – Луктерий, Амбриорикс и Литавик – напрягали все силы для изгнания римлян из Галлии, но все оставалось тщетным; они лишь дали завоевателям повод разорить страну, ограбить и вместо легкой дани наложить на нее тяжелое иго. За резню римлян Цезарь ужасно мстил галлам беспощадным опустошением края и казнями, наложившими на его имя, пусть и невольно, несмываемые пятна жестокости, – например, он велел отрубить руки всем мятежникам города Укселодунума в области кадурков после взятия его штурмом.

Упавшие духом арверны выдали Верцингеторикса Цезарю. Луктерий наконец достиг осуществления своей давней мечты: он наследовал власть над восставшими после ареста своего друга, но как и когда досталось ему желанное? Герговия и Алезия, главные города арвернов, покорились римлянам. Аварикум, столица битуригов, и родной Луктерию Укселодунум, столица кадурков, были взяты штурмом и разорены дотла. Войско мятежников, разбитое, израненное, больное, упавшее духом, уже не было стройной армией из двухсот тысяч человек, а пряталось по лесам в виде мелких разбойничьих шаек.

Луктерий пробовал соединить опять эти толпы, переезжал с места на место, ораторствовал, свирепствовал во время жертвоприношений, но ни в чем не имел никакого успеха. Злодей сделался правителем без территории и без власти, которому отовсюду грозили беды не только со стороны римлян, но и от галлов, принявших сторону Амбриорикса, Коммия и других вождей. Но мятежнику еще не хотелось сознаться, что все для него кончено. Еще некоторое время Луктерий важничал среди своих последних приверженцев и рисовал им картины своего будущего могущества. Время шло. Последние приверженцы один за другим покинули несчастного вождя, перешедши одни к Амбриориксу, а другие – к римлянам, полагаясь на милосердие Цезаря. Луктерий остался совершенно один. Он задумал бежать к германцам – в эту обетованную землю всех галлов, которым некуда было приткнуться на родине. Направляясь к Рейну по Ардуэнскому лесу ранней весной, он спешился, чтобы дать отдых коню, но внезапно обнаружил, что стоит на поляне у могилы Бренна.

Был вечер. Молодая луна светила сквозь обнаженные ветки дубов. Луктерий оказался в этом месте случайно, сбившись с дороги. Ему стало страшно. Это ужасное место было полно воспоминаний о раздирающих душу сценах жертвоприношений, почва его была пропитана кровью замученных. Луктерий хотел ускакать обратно, чтобы разыскать дорогу к Рейну, но его конь был совершенно измучен и не мог больше передвигать ноги, утопая в вязких сугробах талого мартовского снега. Привязав его к дереву, Луктерий сел на склоне кургана и глубоко задумался. Вся прошлая жизнь пронеслась перед ним вереницей воспоминаний, сладких и горьких.

Добрая мать, строгий отец, веселые товарищи детства, первая битва юноши, плен у рутенов, рабство… Все это ему вспомнилось туманно, сквозь пелену лет, бесцветно. Затем возникли другие, более яркие воспоминания – римская арена, аплодисменты публики, хвала, слава, град кошельков, полных золота, любовь Фульвии, увлечение, блаженство, роскошь, взаимное охлаждение, оскорбления со стороны госпожи, принуждение к злодействам…

Это взволновало дикаря; еще не окончательно заглохшая совесть заговорила в его черном сердце. Перед ним возник кроткий образ красавицы Амариллы, обманутой им…

Амарилла теперь – счастливая супруга Эпазнакта, названая сестра вергобрета седунов, ее нельзя погубить. Совесть умолкла, злость забушевала в сердце злодея. Луктерий взглянул на курган и вспомнил королеву Маб, вспомнил все свои тайные молитвы, которые нес богам при ее муках.

На кургане еще виднелись обгорелые бревна какого-то костра, но этот костер показался дикарю костром Маб, а валявшиеся подле него кости – ее костями. Охваченный суеверным ужасом, дикарь задрожал всем телом; место, на которое он уселся, показалось ему тем самым, где он оступился тогда на башмаке королевы. Весь лес изменился перед его взором под влиянием паники и галлюцинаций. В воздухе над ним реяли вместе с легкой метелью призраки, кивали ему с деревьев, высовывались из-за кустов, из-под снега… гигантский воин появился на середине кургана и грозно сказал: «Луктерий-кадурк, твой смертный час наступает!»

Кто это? Не сам ли древний Бренн покинул свою могилу? Луктерий в ужасе неподвижно смотрел на богатыря.

– Сдавайся, собака! Сдавайся, лжец, мучитель, злодей! – грозно прокричал явившийся.

Луктерий узнал богатыря, показавшегося ему от страха гигантом. Это был Эпазнакт, его заклятый враг. Луктерий яростно заскрежетал зубами и хотел броситься на могучего арверна, но рука его не нашла секиры на своем месте у пояса – та была потеряна дорогой. К его большему ужасу, он теперь разглядел, что кивавшие ему из-за деревьев и с деревьев призраки – также живые люди, воины дружины Эпазнакта, незаметно подкравшиеся к беглецу, за которым давно следили.

Луктерий дико вскрикнул от злобы и горя, сбежал с кургана, размахивая мечом, вскочил на своего коня и поскакал прочь.

Земля задрожала от топота копыт коней беглеца и преследователей. Луктерий слышал за собой погоню все яснее и яснее, ближе и ближе… Измученный, усталый конь его окончательно выбился из сил и, наконец, завяз в глубоком сугробе… Пятьдесят всадников окружили пойманного галла; на руки и плечи его пала крепкая петля аркана.

Эпазнакт стащил Луктерия с коня; поволок по земле, связал и, наступив ногой на его грудь, радостно воскликнул:

– Победа! Амарти отомщена!

Как истый дикарь он предался своему торжеству, всячески глумясь над заклятым врагом, бессильно лежавшим у его ног на снегу, бил его по щекам, плевал на него и дразнил башмаком замученной королевы Маб, который сберегал все эти годы как счастливый амулет.

Озлобление Эпазнакта против Луктерия было столь сильным, что он непременно замучил бы своего врага в лесу, если бы один из его дружинников не напомнил своему командиру, что пленный вергобрет – один из самых важных мятежников, а потому на решение его участи имеет больше всех прав Цезарь. Император мог огорчиться самовольной расправой с пленником, годным для украшения его будущего триумфа в Риме.

Это образумило дикаря; он велел привязать Луктерия к лошади и отвез в римский стан.

Опасаясь, чтобы хитрец не склонил его к милосердию мольбами или какими-нибудь политическими соображениями, Цезарь не захотел даже взглянуть на арестанта и, не повидав его, поручил Эпазнакту стеречь пленника, возложив на арверна строгую ответственность за создание условий, не допускающих побег или смерть последнего.

Деятельность этого кадурка доставила немало хлопот и затруднений императору Галлии. Цезарь не знал, что с ним делать. Сберечь Луктерия до возвращения в Рим, чтобы вести за триумфальной колесницей, казалось положительно невозможным. Он непременно убежит, перехитрив Эпазнакта, и вдобавок распустит молву о своей казни, чтобы заставить Верцингеторикса умереть в силу клятвы сольдуриев и хоть этим насолить Цезарю, лишив его самого знаменитого пленника, которого тот берег, как сокровище, для своего триумфа. Казнить Луктерия казалось также невозможным по той же самой причине, а сослать его в какую-нибудь отдаленную крепость для строгого заточения было трудно ввиду вооруженных шаек, все еще кое-где бродивших по лесам и дорогам и вполне способных его освободить.

Долго Цезарь советовался об участи Луктерия с самыми доверенными лицами; наконец, приняв решение, он обязал их клятвой молчать об этом, если не всегда, то хоть до надлежащего времени.

Луктерия, закованного в тяжелые тройные оковы, поместили в одной палатке с Верцингеториксом. Друзья-сольдурии решились, в случае невозможности спасения, избавиться самоубийством от секиры палача или костра. Отдаленность времени триумфа давала им много надежд, особенно Луктерию, не понаслышке знавшему римские порядки. Он знал всю непрочность власти Цезаря, пока существует республика. Стоит ему каким-нибудь способом снестись с соперниками Цезаря, – и он спасен.

Через три дня Луктерию было объявлено, что Цезарь решил сослать его в одну из крепостей Северной Италии. Это очень обрадовало кадурка; он обещал своему другу непременно бежать с дороги, пробраться к германцам и попытаться еще раз освободить его из плена.

Когда смеркалось, Луктерия увели, позволив ему проститься с другом перед отъездом. Повели его, действительно, туда, где знатные пленные галлы были собраны за окопами лагеря в бараке на последний ночлег перед отъездом в разные места ссылки до триумфа. Там были собраны также сокровища из военной добычи, отсылаемые Цезарем из этих опасных мест в Женеву и Равенну, откуда он предполагал их взять после, и инвалиды, получившие отставку.

В лагере многие видели, как Луктерия вели к этому месту; два-три человека из прежних его знакомых подошли к нему и сказали на прощанье несколько утешительных слов о милосердии Цезаря и своем ходатайстве.

Лишь только Луктерий миновал ворота лагеря, как его стража изменила направление своего движения. Ночь была темна: луна едва просвечивала из-за тяжелых туч; мелкий снег носился в воздухе при порывистом ветре. Луктерий заметил, что его ведут не к бараку ссыльных, и сердце его заныло предвестием беды. Зная, что в тяжелых цепях, безоружному, от троих воинов бежать нельзя и зная, что не помогут ни мольбы, ни крики, дикарь апатично покорился своей участи, какой бы она ни была. Он вздрогнул, глубоко вздохнул, но не сказал ни слова, даже не спросил о причине изменения направления.

Воины привели Луктерия в чащу леса, где на небольшой поляне светился костер, плохо горевший от весенней сырости, и сидели воины в смешанных галло-римских мундирах. Поодаль чернела только что вырытая яма. Луктерий заметил, что между воинами нет ни Эпазнакта, ни Церинта, его заклятых врагов, и следовательно, оскорблять и мучить его не станут. Он принял это как последнее утешение, выражение лица его сделалось спокойно и важно.

Цезарь охотно отдал бы Луктерия на потеху своим любимцам, но не сделал этого, опасаясь их болтливости.

В сидевших у костра Луктерий узнал аллоброгов и их принцепса – хладнокровного, неумолимого, честного принцепса Валерия, которому он множество раз ставил всевозможные ловушки, но без малейшего успеха. Валерий встал от костра и внимательно вгляделся в лицо Луктерия, чтобы удостовериться, его ли привели.

– Что ждет меня здесь, принцепс аллоброгов? – спросил Луктерий с оттенком дикарского презрения к врагу во взгляде и тоне голоса.

Валерий ответил:

– Волею Кая Юлия Цезаря, императора Галлии, ты, Луктерий, бывший вергобрет кадурков, осужден на смерть за измену и открытое восстание, сопровождаемое пожарами, грабежами, убийствами, жестокостями и насилиями всякого рода. Спасенья для тебя нет, ты это, конечно, понимаешь. Проливать кровь твою запрещено. Сойди в приготовленную для тебя могилу, Луктерий, и умри не в конвульсиях, как животное, а с достоинством, как человек!

– Принцепс, – ответил Луктерий, – я понял, что руководит Цезарем. Понял, что вынудило его к такому отчасти коварству и отчасти снисхождению относительно меня. Ему хочется, чтобы Верцингеторикс окончил жизнь непременно с позором под секирой палача при хохоте безжалостной толпы римской черни. Цезарь знает, что мы под секиру палача в Риме не отдались бы, а расшибли бы себе головы нашими тяжелыми оковами или удавились бы для избежания позора. Поэтому-то Цезарь и оказывает мне теперь свое коварное снисхождение, избавляя от позорного глумления тайной казнью в этой глуши.

Я смерти не боюсь, принцепс. Не призрачное существование ждет галла за гробом на Стиксе, где даже сын богини, Ахиллес, царствует над мертвыми мертвый; галла ждет за порогом смерти новое возрождение к земной жизни.

Римляне – рабы. Они – рабы своего сената, патрициев, Цезаря, Помпея. Рабы самой черни – крикливой, неугомонной. Рабы своих рабов! Рабы они на земле, рабы они и после смерти в царстве своего Плутона. Галлы – не рабы и рабами не будут! Пройдут века… мы снова возродимся… и мы отомстим сторицей за позор надменному, безжалостному Риму.

Сними с мены оковы, принцепс, и дай мне плащ в могилу, чтобы я не лежал в грязи. Я не хочу умирать, как раб или трус. Каким бы мятежником я ни казался тебе, римлянину, я все-таки сын, внук и потомок правителей, и сам я дважды вергобрет… дважды глава кадурков.

По знаку Валерия аллоброги сняли цепи с осужденного.

Луктерий гордо выпрямился, окинул своих врагов презрительным взглядом, твердо, бестрепетно прошел между ними к готовой могиле, без посторонней помощи спустился в нее и лег.

Исполняя последнее желание мужественного вергобрета, сотник Таналлоброг накрыл его своим плащом, чтобы талая грязная земля не сыпалась ему прямо на лицо, и первым взялся за лопату. Аллоброги торопливо зарыли могилу и ушли за своим принцепсом.

К утру поднялся вихрь; яростная мокрая мартовская метель быстро замела все следы в лесу так тщательно, что даже исполнители едва ли могли бы теперь найти место казни заживо погребенного ими вождя.

Луктерий-кадурк таинственно исчез из плена, исчез из Галлии, исчез и из записок Цезаря бесследно, поэтому и молва о конце его политического поприща ходила различная. Говорили, будто он сослан; говорили также, что он бежал.

Этому последнему верили даже зарывшие его аллоброги: могучий силач был зарыт в мягкой земле, перемешанной с талым снегом, зарыт неглубоко, освобожденный от цепей, покрытый широким плащом, дававшим ему возможность некоторое время дышать, защищаясь от наваливаемой сверху земли.

Сообразив все это при возникших слухах о бегстве знаменитого пленника, Валерий рассердился на себя за свою снисходительность и торопливость; бранил он и Тана-сотника, набросившего плащ на лицо казненного. Честному принцепсу захотелось окончательно удостовериться в результате порученного ему дела, но все попытки сделать это оказались напрасными.

Прошло уже два месяца после погребения кадуркского вергобрета. Распустившаяся зелень совсем изменила картину местности. Аллоброги знали, что Луктерий схоронен возле одного из оврагов в лесу – там, где зарывали покойников из пленных, рабов и простых солдат, а также сваливали битую посуду, падаль, кости и другой мусор, вывозившийся из лагеря, но возле какого именного оврага – они, исполняя казнь торопливо и таинственно, ночью, не обратили внимания и не запомнили.

Валерий в течение лета тайно водил этот отряд несколько раз в лес и приказывал рыть там и сям землю, но никакого следа Луктерия не оказалось.

Аллоброги вырыли несколько совсем разложившихся человеческих трупов, но находился ли между этими телами труп вергобрета кадурков, нельзя было решить, потому что все галлы, правители и рабы, носили одинакового покроя платье из шкур зверей, собственноручно убитых.

На Луктерии в дни его плена не было ничего, могущего отличить его от других, потому что все свои украшения он прожил в дни бедствий или растерял в скитаниях по лесам. Последнее, что у него осталось, – меч и пояс с золотой пряжкой – было отнято Эпазнактом.

Точно так же и сотник не мог узнать своего плаща, не отличавшегося ничем от других галльских плащей, которые были найдены при трупах. Что он его набросил на Луктерия сверху, тогда как покойники были обернуты, также ничего не доказывало, потому что Луктерий, мучаясь живым в могиле, мог конвульсивно закутаться в него. Невозможно было и догадаться о том, кто из вырытых мертвецов схоронен весной, а кто с осени, потому что целую зиму при морозах тела не гниют.

Валерий не нашел тела вергобрета кадурков либо потому, что случайно не разрыл его могилы, или же потому, что Луктерий обманул, перехитрил его.

Не достигнув успеха, принцепс бросил свои поиски без всякого результата, не пришедши ни к какому заключению, а сотник Тан к двум первым предположениям добавил еще и третье – неглубоко зарытого вождя могли откопать волки и унести его тело со всей его одеждой и плащом в свои берлоги далеко от могилы – казус нередкий на солдатских и невольничьих кладбищах. Оставленное волками платье могли растащить бродяги-мародеры.

Как всегда случается при таких сомнительных обстоятельствах, заживо схороненный кадурк долго мерещился кое-кому из знавших тайну его казни. Видали его в лесу живого, убегавшего в чащу кустов; видали его и мертвого, стоящего, как призрак, в грозной позе подле оврага над своей могилой, которая у каждого рассказчика оказывалась в разных местах; видали его купцы даже у германцев за Рейном и уверяли, будто он переменил себя имя, чтобы не быть выданным по требованию римлян, что могло произойти от случайного сходства физиономий.

Всем этим сплетням верили и не верили, но долго опасались, что Луктерий снова появится во главе галльских мятежников, потому что было возможно вылезти из неглубокой, торопливо зарытой и тотчас покинутой стражей могилы, если он догадался и сумел ловко отстранить от своего лица землю, пропуская воздух под плащ, продержать этот свод на своих могучих руках и ногах до тех пор, пока ушли аллоброги, а затем вылезти из могилы и убежать.

Но если Луктерий и остался жить, то, вероятно, решил провести остаток жизни в полнейшей неизвестности далеко от родины, где его храбрость, хитрость и другие способности не могли уже иметь применения из-за равнодушия побежденных к делу новых восстаний за независимость. Не пытался он спасти Верцингеторикса от позорной казни; давно охладев к своему сольдурию, он бросил его на произвол врагов.

Луктерий больше не объявился. Истину знали только лесные филины, волки да буйный вихрь, завывавший над его могилой в страшную ночь казни. Как не было неопровержимых доказательств его смерти, так же точно и нельзя было доказать его бегство из-под земли.

Верцингеторикс до самого дня триумфа надеялся, что вот-вот друг внезапно явится с полчищами германцев для его спасения или проберется к нему в одиночку тайком, чтобы снять оковы. Это удержало его от самоубийства. Римляне даже поддерживали такую надежду, чтобы не лишиться знаменитого пленника.

Антонию и другим врагам Валерия удалось уменьшить расположение Цезаря к принцепсу в связи с этим казусом, но полностью обвинить и лишить звания главу аллоброгов им не удалось. Честный воин долго тосковал, упрекая себя, зачем он не велел предварительно задушить отданного ему для казни вождя, которого знал как самого продувного хитреца, или не зарыл его с открытым лицом в оковах, не оставил караул близ могилы и даже не приказал хотя бы утоптать сверху землю над ним, а также не оставил ни малейшей заметки вроде зарубки на дереве для отыскания места.

Амарилла трусила, опасаясь, что вставший из могилы злодей убьет ее мужа, которого она с каждым днем сильнее любила за его честную долголетнюю любовь. Страх робкой красавицы поддерживал Церинт, уверенный, что этот петуший командир (dux gallorum) даже в воде не утонет и в огне не сгорит, а уж из ямы-то непременно вылезет.

Все эти люди судили так, потому что смотрели на казненного вергобрета слишком односторонне, как на хитреца и злодея, разным образом насолившего им. Они не видели других сторон его характера.

Близко знавшая его Гунд-ру, названая мать Церинта, смотрела иначе.

– Он хитрец и злодей… Это верно, дети мои, – говорила старуха, – но вы забыли, что он при этом и гордец… забыли, что он – галл в душе… римская цивилизация совершенно не коснулась его ни в Риме, ни здесь в лагерях войска Цезаря. Луктерий был вовсе не из таких, кто дорожит жизнью ради самой жизни… для него важно, какова будет эта жизнь, и если плохая, то ему смерть дороже нее. В юности он, может быть, унижался ради спасения жизни, еще полной надежд на грядущее, но теперь, уже вкусив всех радостей и горестей житейских, Луктерий, дважды поднятый на щит с золотой повязкой на челе как глава целого племени, Луктерий, несколько раз заставивший самого Цезаря призадуматься в страхе – теперь этот Луктерий не согласился бы влачить убогие однообразные дни где-нибудь в трущобах или воевать под чужим именем, служить своей храброй рукой иноземцу, оставаясь несчастным бездомным эмигрантом.

Нет, дети мои, Луктерий умер, если даже видел возможность бегства, умер добровольно с глубокой скорбью в душе по поводу неудачи своего дела, скорбя о всеобщем раздоре; умер Луктерий мужественно и бестрепетно, как истинный последний свободный король-вергобрет кадурков.

Старая Гунд-ру глубоко вздохнула, и невольная слеза скатилась по щеке ее. Это была единственная слеза, пролитая кем-либо о погибшем вожде-герое; пролилась она не как о частном лице, о родственнике… нет… как родственника, Гунд-ру его вовсе не любила. Гунд-ру оплакала Луктерия как своего правителя; даже осыпанная милостями римлян, названая мать вергобрета седунов, она все-таки была галлиянкой в душе… Церинт-Цингерикс стал правителем вассальным, льстивым данником Рима, а Луктерий был венценосцем свободным, поборником национальной вольности. И мнилось суеверной старухе, что Валерий не мог найти тела героя оттого, что грозный Дит, бог ада, родоначальник всех галлов, принял своего любимца в недра земные с его телом, чтобы он не гнил без очистительного пламени. Дит очистит Луктерия в адском огне, одарит его могуществом неодолимым, возродит к новой жизни, и через определенное роком время снова выпустит на землю в ином виде на страх римлянам, на бой за свободу галлов.

Это убеждение старухи, переданное ею не раз своим знакомым, мало-помалу укоренилось в народе и составило несколько легендарных преданий о последнем короле кадурков. Римляне ушли, самое место их былого становища забылось, но не забыты лесные овраги, хоть и заросла тропа к ним, – не забыли галлы, что там, в этом самом месте Ардуэнского леса, таинственно ушел под землю вергобрет Луктерий, последний вооруженный защитник галльской свободы, о котором есть пророчество колдуньи Гунд-ру, что он в грядущем снова возродится и выйдет из этого леса на свет для освобождения отечества.

 

Глава XVII

За Рубикон!

Мятежники, разбитые войсками Цезаря, но не взятые в плен, – Амбриорикс, Коммий, Литавик и другие – долго еще разбойничали по лесам, наводя ужас на путников, но уже не опасные римской армии. Закатилась свобода Галлии; кончилась с нею вместе и Римская республика, существование которой сделалось положительно невозможным из-за хулиганов и их гладиаторов. Спасение римского государства явилось единственно мыслимым в виде монархии. Все благонамеренные люди, кроме Катона и других упрямых приверженцев отжившей старины, поняли это, только не были согласны относительно личности монарха.

Императоров была два, и симпатии римлян разделились; одни стали на сторону Цезаря, а другим больше нравился Помпей Великий, сражавшийся тогда в Африке и Испании. Цезарь, пока его соперник не вернулся, поспешил в Рим со всем своим войском. Дойдя до Рубикона, он расположился на ночевку. Ему приснилось, будто он подвергает насилию свою мать. В ужасе от такого видения он созвал совет, но хитрые гадатели растолковали сон таким образом, что мать оказалась в нем символом земли, общей матери, которую Цезарю надлежит покорить. Император успокоился, но все еще не решался перейти роковой поток, тем более что верный Лабиен с несколькими легионами изменил ему и ушел к Помпею. Что было причиной этого – неизвестно.

Войска у Цезаря было очень много, потому что он взял с собой из Галлии всех любимых вергобретов с их дружинами и аллоброгов, но война против Рима наводила страх на воинов, и они робко глядели на противоположный берег реки.

Тогда случилось чудо, без сомнения, подстроенное самим Цезарем: высокий, красивый, никому не известный пастух затрубил в военную трубу походный марш и перешел мост.

– Глядите! – вскричал Цезарь. – Боги явили нам знамение… жребий брошен! – и перешел Рубикон; войско пошло за ним.

 

Глава XVIII

Красная Каракатица узнает своего брата. – Примирение Амариллы с матерью

Цезарь подступил к Риму; сенат, уверенный в бесполезности сопротивления, потому что городская чернь была на стороне героя, вышел к нему навстречу с приветствием, изъявляя готовность устроить победителю Галлии триумф, не жалея издержек. Неделю войско отдыхало за городом, готовясь к празднеству, а потом вошло в столицу.

Великолепна была обстановка этого триумфа!

Процессия вошла вечером при свете факелов, утвержденных на спинах слонов, расставленных по обеим сторонам улиц. Колесницы и верховые лошади сияли золотом, так же как и одежды знатных участников. Римляне сбежались глядеть на триумф победителя, доставившего римскому оружию бессмертную славу.

На лестнице одного дома удобно приютилась вдали от давки группа разных личностей, заблаговременно избравших себе это местечко.

Там была Гиацинта, уже значительно растолстевшая и от этого постаревшая, ее муж, против обыкновения трезвая плясунья Дионисия, какой-то художник, два раба, несколько женщин из черни.

Незнакомые между собой, эти люди, однако, дружно охраняли свою лестницу от наплыва толпы и невольно сблизились.

Гиацинта была любопытна до такой степени, что муж не имел возможности ответить на все ее вопросы, но судьба послала Красной Каракатице клад в лице Дионисии.

Чрезвычайно говорливая плясунья обрадовалась случаю иметь внимательную слушательницу и болтала неумолчно.

– Как мне не знать! – говорила она. – Я всех, всех знаю. Я целую неделю бродила по стану Цезаря. Вот этот скованный дикарь – Верцингеторикс, славный вождь галльский; его казнят, отрубят ему голову; так решено Цезарем. Эти скованные – вожди также именитые, но я так долго заучивала имя главного пленника, что не могла упомнить их имен… очень трудные варварские имена, едва выговоришь! Этих вождей сошлют в ссылку. А вот и сам триумфатор.

– Ах, какое великолепие! – вскричала Гиацинта, всплеснув руками. – С ним и супруга его, дочь Сципиона?

– Да. Но Цезарь хочет покинуть ее, потому что тесть оказался сторонником Помпея.

– Кого же он возьмет?

– Ему сватают Калпурнию, дочь Пизона.

– А это что за чучело?

– Эти актеры с башнями на головах изображают завоеванные города.

– А кто это?

– Любимец Цезаря Марк Антоний и супруга его Фульвия, что была вдовой хулигана Клодия.

– Я слышала, что Фульвия год тому назад вышла замуж, но не знала за кого… так вот кто ее муж!.. Каким красавцем стал Антоний! Я ни за что не узнала бы его. А это кто?

– Это все самые близкие друзья Цезаря; на вороном коне – принцепс аллоброгов Валерий Процилл, а подле него на сером – легат Квинт Цицерон…

Дионисия называла каждого и верно, и невпопад; Гиацинта верила ей.

За римлянами поехали галлы в своих национальных костюмах верхом и на колесницах.

Глаза Гиацинты впились в невиданное зрелище богатых дикарских костюмов и богатырских фигур.

– Ах, какие меховые пугала! – воскликнула она. – Как им не жарко?

– Богаты же их костюмы! Ух, как богаты, – заметил ее муж, – каждый из этих королей, верно, не беднее наших оптиматов, у которых доходы миллионные.

– Эти костюмы живописны и художественны своей оригинальностью, – заметил художник.

– Цезарь всем им пожаловал римское гражданство и сенаторское звание, – сказала Дионисия.

– Ха, ха, ха! – засмеялся муж Гиацинты. – Хороши у нас будут отцы-сенаторы в меховых шапках и брюках!

– Они, конечно, переоденутся в латиклавы, – заметил писец эдила.

Цезарь галлов вел в триумфе И провел в сенат; Латиклавы галлы носят, Брюки поскидав. –

продекламировал экспромтом художник.

Это четверостишие, мигом повторенное несколькими его соседями, пошло гулять по Риму вместе с прочими эпиграммами на личность Цезаря.

Пока другие занимались этим, Дионисия продолжала называть своей слушательнице каждого участника триумфа.

– Вот это король эдуйский Юлий Дивитиак, – говорила она.

– Тот, что едет верхом?

– Да.

– Он уже старик… фи!.. какой у него красный нос!.. верно, пьяница.

– Выпить любит.

– А этот молодой с огромными глазами и рассеченной бровью?

– Это, говорят, самый любимый галл у Цезаря за его храбрость и преданность; это Юлий Эпазнакт, король арвернский; с ним его супруга, королева Амарти.

– Какая красавица! Что у них за кони! Диво!

Гиацинта не узнала своей молочной сестры в костюме королевы дикарей.

– А этот долговязый? – спросила она. – Этот одет, кажется, богаче всех и держится удалее… Как он гордо стоит, подбоченясь, в колеснице, и сам правит, сущий Геркулес! Какие меха, а пуговицы-то на куртке из жемчуга… изумруд с целый орех на шапке, ах!..

– Это король седунский Юлий Церинт.

– Церинт?!

– Он, говорят, итальянского происхождения.

– Ах, мой брат! Да… да… это он… я его узнаю. Я его считала убитым, заупокойные бобы десять лет по нем кидала и сардинки жарила, а он… он – король.

– И римский сенатор.

– Дионисия, разузнай, не брат ли мой это!.. Он очень похож на моего брата, но неужели он настолько поумнел, что годится в вожди целого племени?

– Ха, ха, ха! Юлий Церинт будет сидеть здесь в сенате, чтобы поддакивать Юлию Цезарю, а королевством за него будет править римский претор. Цезарь любит тех, кто не умничает и исправно платит дань, а мудрецам, похожим на Верцингеторикса, сносит головы. Не бойся, Гиацинта, твоему брату голову не отрубят… Ха, ха, ха!

Амарилла после триумфальных празднеств посетила свою родовую виллу. Ее придирчивый дед незадолго до этого умер от старости. Родители приняли ее очень ласково и не подумали укорять свое единственное детище за приключения и увлечения юности, сами когда-то виновные в том же. Выслушав их откровенную исповедь, возвратившаяся дочь перестала винить их за скандальное прошлое.

– Виноваты не мы, матушка, – сказала она, – а наш ужасный, безнравственный век!

Видя, что старики живут в полном согласии, любя друг друга, Амарилла на этот раз вынесла из родительского дома совсем иное впечатление, чем прежде.

Такой зять, как Эпазнакт, конечно, не мог вполне нравиться эксцентричным, но все-таки высокообразованным людям, каковы были родители Амариллы, однако они должны были согласиться с тем, что и дочь их не получила образования по их вине, а также и с тем, что женщина простая не может быть счастлива с человеком из высших кругов, тем более – при обстоятельствах жизни их дочери. Впрочем, радость от ее спасения вытеснила из их мыслей все остальное.

– Хоть с дикарем, да только будь ты счастлива! – сказала мать.

Овдовевшая кормилица Амариллы радовалась безгранично ее возвращению, но счастье этой говорливой, плутоватой галлиянки омрачалось холодностью старшего сына.

Церинт не подумал посетить мать, когда-то прогнавшую его из дома на чужие хлеба. Гиацинту и прочих сестер и братьев, живших в Риме, он принял очень холодно, в соответствии с этикетом, нарочно чванясь и важничая перед ними.

Предсказание Дионисии сбылось: Церинт не вернулся в Галлию, а послал туда римского претора, который избавил его от хлопот управления областью седунов, высылая ежегодную дань и королю, и Цезарю.

Эпазнакт, напротив, возвратился к арвернам, выхлопотав им прощение Цезаря за грехи Верцингеторикса, а следовательно, и самоуправление, какое было даровано седунам, ремам, амбианам и другим, не участвовавшим в мятежах. Эпазнакт увез с собой в Оверн и свою милую Амарти, охотно последовавшую за мужем в страну дикарей, откуда ей уже нетрудно было изредка переписываться с родителями, потому что римляне построили кое-где в Галлии удобные дороги для государственной и купеческой почты, учрежденной ими на постоянной основе во всем государстве в эту эпоху.

 

Глава XIX

Она ростом выше и лицом прекраснее…

Месяц спустя после триумфа по тибуртинской дороге ехали Валерий Процилл и друг его Юлий Церинт, которого теперь уже никто не смел обзывать Разиней, опасаясь, что король-вергобрет пожалуется Цезарю и одержит верх в тяжбе над каким угодно Семпронием или Сервилием. Церинт, переодетый в римское дорожное платье, был очень весел, но Валерий заметно грустил.

Едва войско очутилось в Италии, принцепса аллоброгов охватила его давняя меланхолия. На каждом шагу что-нибудь напоминало ему погибших друзей или случай из времен молодости. Вот тут рос старый кедр, у которого сотник Балвентий помог Валерию слезть с лошади на привале. От кедра остался только пень, а бедный Балвентий убит… убиты с ним Аврункулей и Титурий…

Вот таверна… в ней веселый Лаберий мирил Фабия с Аристием. Аристий жив, но Лаберий и Фабий… увы… мир праху их!..

Как все изменилось в Италии! Как все опустело, обезлюдело! Гладиаторы римских хулиганов успели в эти десять лет опустошить целые селения, целые округа. После триумфа в Риме Валерий хотел нанести визит Фабию Санге, но узнал, что он и жена его уже умерли, огорченные слухами о поведении своего сына, который прислал им в начале похода из Галлии такое дерзкое письмо, что отец в гневе составил завещание в пользу своей воспитанницы Фабианы, любимой подруги его жены.

Никто не мог сообщить Валерию многого о последнем периоде жизни его благодетеля, потому что Сангой не интересовались. Принцепс пошел в его бывший дом к Фабиане, но узнал, что она уехала на свою виллу в окрестности Тибура.

Валерий уговорил Церинта поехать с ним, поскольку одному было неловко явиться к незнакомой женщине в деревне без приглашения.

Подъезжая к мосту через Анио, принцепс остановил своего коня и, указывая в глубь реки, сказал:

– Вот тут она погибла!

– Кто? – спросил Церинт, давно позабывший о событиих, неинтересных для него.

– Моя невеста Летиция.

– А!..

– Уцелел и тот самый бук, у которого я снял ее с лошади… А вот и выступ скалы, откуда я бросил ее в реку.

– За что?

– После скажу, – отозвался Валерий, поняв, что вергобрет не только ничего не помнит, но и не слушает внимательно. Он перестал говорить, погрузившись глубоко в мечты о прошлом.

Вилла Фабианы была та самая, что когда-то принадлежала Цитерис. Последняя давно продала ее, нуждаясь в деньгах.

Валерий попросил Церинта ехать со слугами на виллу вперед, а сам спешился и тихо побрел лесом к берегу озера по знакомой дороге. Его неодолимо тянуло к месту храма Цереры; мечты овладели им; образ Летиции возникал перед ним в разных вариациях. Он вспоминал ее и веселой девочкой, и твердой погибающей страдалицей, и наконец, ундиной, ростом выше и лицом прекраснее, чем она была живая.

Солнце стало заходить, когда Валерий вышел из леса на поляну. Вместо руин храма там возвышался небольшой павильон из белого мрамора, похожий на домик для ночлега приезжих гостей. Не желая, чтобы чужие люди нарушили гармонию его мечтаний, Валерий вошел в бывшее жилище старого жреца, также отремонтированное и служившее беседкой.

Лачужка оказалась необитаемой и в ней, кроме небольшого ремонта, все осталось по-старому, даже прорванное кресло Гратидиана с торчащей из-под рыжей кожи набивкой стояло на своем месте на террасе, а его шашечница виднелась прислоненная к стене на шкафу; не было только платья, посуды и постелей – вещей ненужных для беседки.

Валерий печально обошел внутренность лачужки и опять вышел на террасу. Слезы катились из глаз его. Принцепс плакал, не удерживаясь, потому что здесь никто не мог видеть его. Он обращал свое внимание на малейшие предметы, бывшие перед ним, на все, что видел перед собой, и удивился, как похожа стала эта местность на то, что являлось ему в мечтах, особенно часто в первые два года после отъезда.

Вот новое здание вместо руин; вдали, в глубине рощи, белеется что-то невысокое – мавзолей, или стол пред лавочкой из дерна; заходящее солнце красными лучами озаряет картину, много раз снившуюся Валерию. Он стоял и мечтал…

– О, Летиция! – шептал он, рыдая. – Я тогда слишком мало любил тебя! Услышь меня, моя бедная невеста! Твой дух, несомненно, посещает эти места…

Он вздрогнул, не понимая: сон овладел им или наяву расстроенное воображение явило галлюцинацию. Но это было ни то ни другое. Валерий был трезв, имел крепкие нервы. Он не мог страдать галлюцинациями или засыпать стоя. Однако ему явилось видение, или, по крайней мере, то, что он счел за призрак.

Из белого павильона вышла полная, стройная, высокая брюнетка, одетая в белое платье с венком из зелени сельдерея на распущенных волосах и величаво, тихо сошла со ступенек широкой лестницы.

Все помыслы горюющего принцепса стремились к Летиции; было весьма естественно, что и незнакомка сразу показалась ему похожей на погибшую, только эта Летиция была ростом выше и лицом прекраснее, точно преобразившись в богиню.

Она прошла через поляну, не заметив Валерия, к тому предмету, что белелся вдали, постояла около него несколько минут в печальном раздумье с опущенной на грудь головой и направилась к берегу, около которого на озере колыхался красивый челнок, готовый уплыть.

При ее появлении Валерий испугался, как всегда пугается живой мертвеца, но скоро успокоился и стал следить за своим видением. Былая любовь охватила его сердце.

Забыв поговорку: «Кто заговорит с нимфой, тот сойдет с ума», Валерий сбежал с террасы, преклонил колени и, простирая руки к идущей, благоговейно сказал:

– Кто бы ты ни была, ундина или нимфа этих мест, будь благосклонна ко мне!

Красавица брюнетка быстро обернулась на этот возглас, увидела стоявшего на коленях в молитвенной позе принцепса, гневно сдвинула брови и ответила с негодованием:

– Кто бы ты ни был, дерзкий, друг ли Доллабеллы или приятель иного негодяя, убирайся сию минуту из моих владений, пока я не хлопнула в ладоши моим гладиаторам, которые выскочат из-за этого павильона, сумеют проучить тебя и покажут по-своему дорогу из владений Фабианы!

Такой ответ мгновенно рассеял все грезы принцепса. Валерий очутился в весьма неловком положении перед живой помещицей, к которой явился в гости. Он чрезвычайно сконфузился и, вскочив с ощущением своей вины, с трудом проговорил:

– Это ты, высокородная Фабиана! Я здесь приезжий… я… я полагал… тут такое пустынное, заброшенное, могильное место… я полагал, что увидел нимфу или ундину… призрак девушки… извини меня!

Помещица пристально оглядела своего гостя и приняла его уже не за дерзкого волокиту, а за провинциального идеалиста, наивно ищущего настоящих мифологических божеств по лесам, как Нума Помпилий.

Она саркастически пожала плечами, удерживая невольный смех, и снисходительно сказала:

– Ты приезжий… так… это заметно. – И хотела уйти.

– О Фабиана! Помедли одну минуту! – вскричал Валерий. – Я искал именно тебя, но… ах, какой удивительный случай! Я ошибся… я сам не знаю, как это произошло… я ехал к тебе с визитом, как давний знакомый Фабия Санги.

– Фабия Санги?

– Да. Я десять лет не был в Риме и не переписывался из Галлии ни с кем из здешних. Вернувшись с Цезарем, я узнал, что почтенный Фабий уже скончался.

– Давно. Пять лет тому назад.

– А супруга его?

– Она умерла еще раньше от горя. Их сын оказался человеком дурного поведения, какими, к сожалению, оказываются почти все родительские баловни.

– Мне очень хотелось узнать что-нибудь о последних минутах сенатора, оттого я и решился побеспокоить тебя, Фабиана. Я многим обязан Фабию Санге.

– Его давний знакомый?

– Да. Я принцепс аллоброгов, Валерий Процилл.

– Валерий Донотавр, ты хочешь сказать?

– Я брат Донотавра, убитого арвернами, Процилл.

Десять лет походов по степям и лесам суровой Галлии состарили и сделали лицо Валерия грубым. Широкий шрам, оставшийся после раны, полученной при штурме Укселодунума, пересекал его левую щеку; отпущенная по-галльски, хоть и не очень длинная борода опушала его подбородок; кудри с легкой проседью, также довольно длинные, вились сзади; все это делало его лицо совершенно неузнаваемым для тех, кто давно не видел его.

– Валерий Процилл? – сказала помещица недоверчиво. – Был слух, что он убит.

– Убит мой брат, принцепс гельвиев… молва перепутала наши имена.

Помещица взяла его правую руку и крепко пожала.

– Валерий Процилл… да… это ты, – сказала она печально с глубоким вздохом, – я тебя ни за что не узнала бы, если бы ты сам не назвался… Теперь я тебя узнаю… не такой встречи с моей стороны достоин ты, благородный, доблестный принцепс! Ты явился ко мне гостем, а я оскорбила тебя бранью, полагая, что это один из римских хулиганов осмелился преследовать меня около могилы моего деда.

– У могилы деда?! Ты – Летиция, внучка жреца Гратидиана?! Я не ошибся сходством… ты жива… ты жива!

– Да, я жива.

Их руки еще раз соединились в крепком пожатии. Они сели под дубом на дерновую скамью.

– И ты, смею надеяться, счастлива, Летиция Фабиана? – спросил Валерий, пытливо глядя на молодую помещицу.

– Да, я счастлива, насколько это возможно для богатой сироты, – ответила она, – а ты?.. Ты стал принцепсом, главой целого племени, вассальным правителем данников Рима… Ты, я вижу, богат… но… о, Валерий, скажи мне откровенно – счастлив ты? есть ли у тебя семья и домашний очаг?

– Нет… какой факел Гименея может зажечься для римлянина в стране дикарей? Я по-прежнему бездомный холостяк. Ты, конечно, замужем?

– Нет, Валерий, не за кого мне было выйти. Рим в наше время стал тоже похож на страну дикарей в этом отношении. Вся лучшая молодежь ушла в разные стороны за императорами-триумвирами; дома остались только старики, калеки да ужасные хулиганы. Среди поселян есть хорошие люди, но я как названая дочь Фабия Санги, патрицианка, считаю унизительным…

– О, да… конечно… твоя благородная гордость теперь покажет тебе и меня не тем, чем я был когда-то в твоих глазах.

– Тебя, Валерий?

– Да. Внучке сельского жреца приятель Фабия казался вельможей, но дочери Фабия принцепс дикарей аллоброгов в женихи не годится…

– Потому что доблестный любимец Цезаря забыл бедную Летицию, с которой когда-то обручился под этим дубом и не хотел отвечать на ее неграмотные письма.

– Твои письма?

– Меня спасли из реки поселяне, праздновавшие Цереалии на берегу Анио со жрецом своего округа. Они узнали меня и отвезли в Тибур к моей подруге Рутилии. Когда я была брошена в реку, то огромное бревно ударило меня по голове так сильно, что я тут же лишилась чувств, но не была убита, потому что сила воды ослабила удар. Я два месяца пролежала больная от испуга и ушиба, а потом, узнав о гибели деда и твоем отъезде, поселилась у супруги Фабия Санги, как между нами было условлено; я служила ей компаньонкой, ухаживая за собаками, обезьянами и попугаями, страстной любительницей которых была покойная матрона.

– И ты писала мне?! Клянусь тебе честью воина, что ни одного письма твоего я не получил! О Летиция, мог ли я не ответить тебе!

– Да, я писала. Первое письмо я послала тебе из Тибура, лишь только очнулась после горячки, извещая о моем спасении; не зная о твоем повышении в сане принцепса, я адресовала письмо в Женеву в руки Друза-трактирщика, как ты сказал мне, на имя Валерия Процилла, рядового Второй когорты Десятого легиона.

– Это письмо, без сомнения, попало к другому Валерию.

– Узнав о блестящем начале твоей карьеры, я через полгода послала тебе с поставщиками амуниции другое письмо, в котором извинялась за незнание твоего сана и спрашивала, помнишь ли ты обо мне.

– Помнил ли я о тебе, Летиция! Я два года, как безумный, тосковал о тебе.

– А потом забыл меня?

– Потом я покорился судьбе, как рассудительный человек, но жениться не мог – некого было взять в стране дикарей. Теперь я, может быть, женюсь.

– У тебя есть невеста?

– Есть.

– Желаю тебе счастья!

– Желать мало… надо дать счастье, Летиция. Ты возобновишь наши былые отношения или… или мне уйти от благородной Фабианы, как уходит простой гость?

– Это зависит от тебя, принцепс Валерий.

– Если от меня, то…

Валерий не договорил своей фразы. Они кинулись друг к другу в объятия, поняв без слов, что былые чувства их не покинули. Несколько минут прошло в поцелуях, клятвах и воспоминаниях былого.

– День печали, наконец, сделался для меня днем радости, Валерий, милый мой! – сказала Летиция. – Сегодня Лемурии… я плакала на могиле дедушки, но плакала не о нем одном… я плакала о тебе, Валерий, считая тебя убитым.

– Я очень рад, что ты не бедствовала без меня, дорогая Летиция, радость моей жизни!

– Но горести были у меня; сначала я горевала, предполагая, что ты забыл меня, а потом дошел слух о твоей гибели… Но я, как и ты, покорилась року… годы прошли, и я успокоилась… Моих писем ты мог не получить, но неужели и Фабий-младший не получил ни одного от матери?

– Фабий, кажется, получил одно или два письма, но…

– Я знаю, что ты хочешь сказать – постоянно пьяный, он…

– Он мог понять твое имя в нарицательном смысле или даже вовсе не имел терпения дочитать до конца длинные письма из дома.

– А ведь Клелия сообщала ему о моем спасении.

– Знаешь ли ты, как жил этот несчастный и как кончил жизнь?

– Кое-что я узнала. Через два года после отъезда Цезаря старик Лаберий, отец того, что в должности трибуна убит британцами, хвастался быстрым повышением своего сына из рядовых в такой ранг и предсказывал, что наш Фабий завязнет в сотниках. Так и вышло. Лаберий-отец сообщил нам ужасные сведения о поведении Фабия, узнанные им из писем сына.

– Трибун Лаберий, верно, даже выдал тайну, о которой поклялся молчать? О женитьбе Фабия.

– Да, он писал отцу, что Фабий женился на трактирщице-галлиянке и живет за ее счет, проматывая свое жалованье и военную добычу. Это до того поразило бедную Клелию, что она горевала, бродя по дому и натыкаясь на различные предметы, как слепая.

Во время одного из таких приступов горя она ударилась грудью об угол медной клетки попугая. При этом она сильно поранилась и у нее образовалась опухоль-нарост. Врач срезал нарост, но неудачно, и Клелия умерла.

Старик Фабий Санга пережил жену на три года, огорченный, не простивший сына за дерзкое письмо. Все свое состояние он завещал мне и двум своим компаньонам, которых, как и меня, усыновил, назвав Фабианами. Санга был так богат, что даже от этого тройного раздела наследства на мою долю досталось очень много. Мне часто думалось, Валерий, что если бы ты вернулся ко мне…

– Вот я и вернулся, моя бесценная… но неужели ты сразу не узнала меня, как я узнал тебя?

– Нет, милый, тебя трудно узнать. Спокойная жизнь не изменила моего лица, тогда как боевая…

Летиция не договорила своей фразы, увидя подходящего мужчину.

– А этого вельможу ты тоже не узнаешь? – спросил Валерий, улыбнувшись. – Это мой друг… друг давний… Он был знаком и тебе.

Летиция встала, вгляделась в подходящего богатыря и со смехом воскликнула:

– Ах, это Церинт Раз…

– Тс! – остановил принцепс. – Это почтенный отец сенатор римский Юлий Церинт, а по-галльски доблестный Цингерикс, король-вергобрет племени седунов, друг Цезаря и народа римского.

Летиция раскланялась и пожала руку рыжего богатыря, удержавшись от смеха.

– Благородная Фабиана? – спросил Церинт.

– И моя невеста, – отрекомендовал Валерий.

– Ты даже сосватался! Как же это я прозевал? – вскричал Церинт со смехом и принялся желать счастья чете влюбленных.

Долго по Риму ходили шутливые остроты и эпиграммы на новопожалованных вассальных королей и сенаторов из галлов, римской черни, и даже отпущенников. Цезарь сажал в сенат, кого хотел, подсмеиваясь над гордостью патрициев и плебеев. Любимца своего Рузиона он сделал командиром трех легионов в Египте после победы над Помпеем. Где-то на стене шутники написали: «Добрый совет! Пусть никто не указывает новым сенаторам дороги в сенат!», однако новые сенаторы отлично знали туда дорогу без указания прохожих, и преспокойно сидели рядом или даже впереди Семпрониев и Сервилиев, ничуть не смущаясь тем, что имели отцами рыбаков или дикарей. Одним из таких новичков был Октавий, сын мельника-отпущенника из окрестностей города Велетри. Он породнился с Цезарем. Бездетный император усыновил его сына Октавиана, который впоследствии царствовал под именем Цезаря Августа и был, бесспорно, лучшим из властителей первой династии Римской империи.

Личности Нерона и других тиранов поражают нас чудовищностью своих деяний, а еще больше изумляют: как могли их терпеть, но внимательный историк находит их чудовищными только на взгляд людей нашего века. Современникам они вовсе чудовищами не казались, а только дурными людьми, как хулиганы времен республики, что ясно видно по стилю тогдашних летописей. Светоний и другие только осуждают их, но ничуть не ужасаются ни зрелищем живых факелов, ни иными варварскими поступками. Все это тогда было в порядке вещей – осужденных мучили. Не личности делают эпоху в истории, а эпоха производит на свет и выводит на историческую арену свойственные ей личности, которые не могли бы появиться в другое время. По пастырю узнается стадо. С одним стадом можно играть на свирели, а другое надо пасти железным жезлом; одно стадо терпит этот железный жезл, а в другом он невозможен. Многие оправдывали Катона, Брута и других приверженцев прежней формы правления Рима, но мы, если внимательно проследим дальнейшую судьбу его, неизбежно придем к заключению, что хулиганы, терзавшие республику, были ничем не лучше тиранов-кесарей, а римляне поступили благоразумно, вовремя соединившись под властью Цезаря-единовластителя. Цезарь и его преемник Октавиан Август были мудрыми императорами, достойными уважения. Кроме них история Рима украшается светлыми личностями Веспасиана, Тита, Адриана, Марка Аврелия, Септимия Севера, Константина Великого и других, из перечня которых видно, что в общем итоге было больше для народа благоденствия под скипетром мудрых владык, чем бедствий под гнетом тиранов.

Все хорошее мы почему-то скоро забываем, а дурное поражает нас и резко запечатлевается в памяти. Многие историки, не взвесив беспристрастно сумму вреда и пользы, порицают перемену формы правления у римлян, порицают совершенно несправедливо. Единовластие в ту эпоху было спасением для государства; оно отдалило его гибель на целых четыреста лет.