– Бог мой, как же прекрасно то, что сотворил ты силой своего вдохновения! – вздохнул художник и обернулся к Хасану. – Итак, друг мой, сейчас нас никто не слышит. Я видел, что тебя мучит не одна сотня вопросов…. Быть может, ты задашь мне хоть некоторые из них?

Юноша благодарно улыбнулся художнику, набрал полную грудь воздуха и… И понял, что все его вопросы разбежались, словно мыши при виде голодного кота.

– Увы, учитель. Я столь о многом мечтал тебя расспросить, что не знаю, с чего начать.

– Что ж, такое бывает. Тогда, с твоего позволения, мы начнем нашу беседу не с ответов на вопросы.

– Я буду благодарен, почтеннейший.

– Скажи мне, Хасан, ведь ты же из тех, кто считает Аллаха всесильного и всемилостивого создателем всего сущего?

– Да, уважаемый, это так.

– Думаю, что для тебя было совсем непросто решиться впервые изобразить человека. Не правда ли?

– О да, учитель, воистину так. Более того, я смог лишь подумать об этом только после того, как один из наставников мне подарил нечто вроде ключа к пониманию. Он сказал, что тот, кто изображает человека, пытается прикоснуться к высочайшему из творений Аллаха всесильного, пытается понять торжество и величие этого творения.

– Что ж, это истинно. Но, увы, никому и никогда не подняться до вершин этого акта творения. Но пытаться… О да, должно быть, это есть ключ к пониманию всей живописи.

Хасан склонил голову, понимая, что мастер лишь наполовину беседует к ним. Вторая же половина – это, должно быть, попытка понять, что же делать с замыслом, который погнал его в столь далекий путь… И быть может, что делать с другими замыслами, о которых художник еще боится и задуматься.

– И ты, юный мой друг, получив такой ключ, начал?..

– Да, мастер, я пытался изображать человека. То, что у меня получалось на первых порах, было не достойно даже сожжения – чудовища без жизни, корявые, словно марионетки, и бездушные, как камень…

Утоптанная тропинка привела собеседников к лугам у подножия неторопливо поднимающихся к небу гор, поросших густым лесом. И потому последние слова Хасана отразило далекое эхо:

– …душные, как камень…

Помимо воли Хасан вздрогнул. Ибо он знал, чувствовал, помнил, сколь прекрасной иногда бывает душа некоторых камней.

– И что же ты сделал с этими рисунками, мальчик?

– Конечно, изорвал в клочки… Что же еще можно делать с тем, что даже тебе, только миг назад оторвавшему калам от бумаги, внушает страх и отвращение?

– Понятно, мой юный друг. Понятно, но неразумно. Ибо разум творца – поверь мне, юный мой собеседник, я знаю, о чем говорю, – это богатство. И потому все, что появляется перед твоим мысленным взором, все, что изображено, дóлжно сохранить в ожидании того часа, когда придет черед. Ведь разумно предположить, что если создание прекрасного есть попытка прикоснуться к венцу творения господнего, то создание ужасного есть попытка отображения того, что мешает человеку подняться к вершинам…

– Так, значит, следует хранить все наброски?..

– Скорее, разумно было не называть то, что изобразила твоя рука, кошмарным творением, а попытаться понять, что в нем столь отвратительно тебе. Быть может, ужасные глаза – это твой страх, неумело изображенная поза – твоя боязнь падения?.. Быть может, то, что тебе сейчас кажется недостойным изображения, когда-то пригодится для того, чтобы понять самому и показать всем, какой путь предстоит человеку, любому, мальчик мой, человеку, пройти от уродства до красоты, от низменного человеческого в душе до возвышенного и почти божественного?

Конечно, никогда Хасан не задумывался о таком. Более того, уродцев, что некогда глядели на него с его эскизов, он не мог воспринять как творение, которое имеет право на существование. Но сейчас, после слов уважаемого мастера, он подумал, что, может быть, Аллах великий позволил этим страшилищам появиться, пусть и на бумаге, именно для того, чтобы показать одну из сторон уродства человеческой души.

– Как странно ты говоришь, мастер. Я никогда об этом не задумывался.

– Все, что являет миру человеческий разум, родится не зря. Все, что являет миру разум творца – живописца ли, музыканта ли, поэта, – появляется для прославления творения и указания на недостатки человеческие. А потому даже самый глупый, как тебе кажется, набросок – есть отражение чего-то, что когда-либо появится на свете, или того, что когда-то на свете появлялось. Даже если это «что-то» столь страшно, что хочется изорвать в клочки тот листок, на котором оно изображено.

– Мне надо подумать об этом, почтенный мастер. Это новая для меня мысль и новый урок. Я не могу сразу принять это или отвергнуть.

– Отличные слова, юноша. Именно этого мне бы и хотелось. Чтобы ты обдумал мои слова. Я же сам уже много лет, прикасаясь серебряным стилосом или кистью к штукатурке, дереву или просто листу бумаги, словно растворяюсь в потоке образов, который проходит сквозь мой разум. Ибо только так я могу создать нечто, привлекающее взоры, а значит, восхищающее или отвращающее смиренного зрителя.

И вновь воспоминания нахлынули на Хасана. Вот он, прогуливаясь вместе с Наринэ, начинает набрасывать ее портрет. Улыбка, нежные и теплые глаза, бархат щек, изгибы локонов, горделивая посадка головы… И вместе с этими линиями в его душу входит удивительное ощущение – он словно на миг мысленно соединяется с девушкой. Он чувствует, как эти чудные локоны щекочут шею, как прикасается солнечный луч к щеке, как приятно ощущать взгляд юноши, который скользит по тонкому стану. О, это необыкновенная радость приходила не так часто. Но сейчас понял Хасан, что это и было прикосновение к прекраснейшему, что создал Аллах всесильный. Прикосновение не ладонью, но душой, не пальцами, но чувствами.

– Вот посмотри, юный мой ученик. Впереди древний дуб. Он силен и мощен. Что он напоминает тебе, скажи?

– Старика-странника, который не сдается силе ветра.

– О да, это так… Но это самая первая, поверхностная мысль. Что еще напоминает тебе этот дуб?

– Огромный подсвечник… Скалу над морем…

– Постарайся, юноша, отрешиться от одной лишь формы. Пусть не она, а суть будет твоим проводником.

Хасан задумался. В чем же суть растущего дуба? Из него можно сделать бочку для напитка, что связывает ноги, но бодрит голову… Можно сделать лодку… А можно и не сделать. Он вечный и стоит здесь столь же несокрушимо, как скалы. Но что в мире живых существ столь же надежно и несокрушимо?

– Аллах великий… этот дуб похож на верблюда.

– Почему? Расскажи мне, мальчик, что натолкнуло тебя на этот образ?

– Я подумал, что есть в мире живом столь же надежного и несокрушимого, как дуб? И вдруг вспомнил, как караван наш продвигался к морю, дабы попали мы с другом сюда, в школу мудреца Георгия. Ни жара, ни стужа не могут остановить это изумительное и невозмутимое животное…

– Ну что ж, это уже лучше… Знай же, юноша, что весь мир вокруг нас полон символов и образов. Что иногда даже неясная твоя ассоциация может оказаться изумительно точной и вернее других передающей замысел.

– Прости, учитель… Ты сказал «символов»?

– О да, мальчик. История человеческая непостижимо велика, и потому нечто, некогда принятое и понятное, грядущим поколениям кажется неясным и даже загадочным. Символы, эти путеводные знаки, иногда лучше слов рассказывают зрителю о том, что хотел, но не решился сказать мастер.

– Но каковы же они, эти символы? Что они означают, как их можно читать?

– О, мой мальчик. Знаков этих неизмеримо много, в разные эпохи они могут означать разное. Я же придерживаюсь символики, которая раскрывает, как мне кажется, суть вещей, их связь друг с другом.

Хасан весь превратился в слух. Он вдруг подумал, что это сейчас не фигура речи, а достаточно точное описание происходящего. Ибо он слушал мастера так, как, должно быть, не слушал еще никогда и никого. И учителя и книги ему говорили лишь, как надо. И только этот мудрец из далекой страны мог ответить ему, почему надо именно так.

– Высокой, высочайшей, божественной наукой я считаю, мальчик, химию, а ее сестру, коварную алхимию, я называю порождением дьявольской хитрости. И потому образы, что связаны в моем воображении с алхимией, являют для меня изображения черной магии, самого дьявола. Таковы символы превращения, трансмутации металлов, таинственных сосудов, где эти превращения происходят – зубчатые башни, деревья, пожары… Все это воплощения дьявольского огня.

– Аллах всесильный…

– Более того, мальчик, безумные алхимики, глупцы, которые прятали суть своих опытов даже от собратьев по цеху, научились в картинках составлять полные описания своих воистину богомерзких деяний. Их рисунки, записи для меня всегда есть символы дьявольского, нечистого. Такова, к примеру, жаба. В символе глупцов-алхимиков это знак серы, то есть того, что остается после появления на прекрасном лике земли самого врага рода человеческого, как бы его ни называли разные народы – дьявола, Иблиса, шайтана…

– А сова, учитель? Мудрая сова, птица из свиты эллинской богини Афины? Что она означает в твоем воображении?

– О нет, мальчик, сейчас мы говорим не о воображении, а о символах. О том, что принято у разных народов и разных верований. Ты только что вспомнил мудрость, коей была облагодетельствована эллинская Афина. Сейчас же сова куда чаще – не символ многих нужных знании, а символ ночи, когда творятся дела черные, не угодные ни Богу, ни Аллаху, ни даже просто совести человеческой. Кроме того, сова хищна, и потому ее чаще считают символом безжалостности, душевной слепоты, ибо на свету она действительно почти слепа, а потому глупа и неповоротлива.

– Как интересно, учитель… Как необычно… Непривычно.

– Юный мой друг, если ты хочешь говорить с миром на языке образов, каким и является живопись, ты должен этот язык знать в совершенстве. Знать, что долженствует означать каждое из слов-образов на языке народов, к которым ты обращаешься. Ведь и образ человека, запретный для приверженцев Аллаха всесильного, для народов иных вер есть возможность прикосновения к подобию творца. И это, к счастью, ты уже усвоил. И помни, юный мой друг, что лишь тот, кто много знает, может удачно выразить то, что приходит ему в голову. Выразить так, чтобы быть не только признанным, но, что гораздо важнее, правильно понятым.

– Правильно понятым?

– Конечно. Ведь если тебя правильно поняли, ты, твои мысли и чувства стали своими для твоих зрителей. И потому своим стал и ты сам. Ты признан, уважаем… Только через со-чувствование и лежит путь каждого художника.

– Понимаю, учитель.

– Помни, мальчик, искусство живописи, пленниками которого являемся мы оба, очень коварно. Оно требует иногда совершенно полярного – или полного сочувствия зрителя чаяниям творца, или полного непонимания оных. И тогда художник запоминается именно неразгаданностью тех тайн, о которых рассказывает.

– Но как же это совместить, о мастер?

– Мальчик, совместить сие не удавалось пока никому. Есть художники – мистификаторы, есть художники – певцы реального. Если же ты найдешь свой путь, путь, где тебе удастся объединить и то и другое… О, вот тогда твое имя воистину останется в веках!

Хасан решился задать вопрос, который давно уже мучил его:

– А ты, мастер? Почему ты стал живописцем?

– Потому что это было моим желанием с первых дней жизни. Мой дед, мои дядья… Все они причастны к этому искусству. И все отговаривали меня… Но я не мог не взять в руки кисть. Иначе бы просто умер.

И Хасан вновь кивнул. Он чувствовал то же самое. Если бы отец сумел отобрать у него перо или стилос, он бы просто умер.