Он стоял посреди комнаты и решал, кем же станет сегодня – пустым вертопрахом, отправившимся на прогулку в поисках новых приключений, или пиратом, ступившим на берег в поисках большой, но чистой любви до самого утра… Быть может, стоило бы одеться солдатом?.. И просто нести стражу у какой-нибудь харчевни, чтобы в нужный момент наказать воришку… Или, быть может, спасти из злых рук юную прелестницу, которая по недоразумению выйдет на улицу в поздний час без сопровождения…
О, он был воистину многолик. И пусть это была всего лишь игра, в которую он играл с самим собой, пусть о ней не знал никто, даже его самые близкие друзья… Правильнее будет сказать, что игра эта была именно тем и хороша, что о ней никто не знал.
Каждый свободный вечер он посвящал своей игре и своим прогулкам. Сейчас он был уже куда более умелым, чем даже самый умелый лицедей. Ибо он играл не так, чтобы поверила глупая легковерная публика, а так, чтобы он сам верил в каждый свой поступок и в каждое свое слово.
Его лицедейство воистину было лишь игрой – он не играл в разбойника, мечтающего опустошить сундуки богатого купца, он не играл в убийцу, получающего щедрое вознаграждение за то, что лишил жизни какого-то беднягу. О нет, ибо тогда, на войне, он видел вполне достаточно самых настоящих ран и смертей, чтобы навсегда воспылать отвращением даже к игре в убийство.
Более всего ему – вечернему – подошло бы имя справедливого разбойника, или, если угодно, Справедливого Мстителя. О, это была для него самая уютная и приятная маска. И, к превеликому его сожалению, почти каждый его выход в город под чужой личиной заканчивался потасовкой.
– Увы, – пробормотал он, натягивая черный, расшитый черным же бисером кафтан. – Род человеческий несовершенен… Но удивительнее всего то, что человеку удается это несовершенство скрывать днем. А вот вечером, должно быть, у него уже нет сил на то, чтобы быть добрым и справедливым… И пред светом вечернего фонаря или горящего костра предстает воистину отвратительная личина лжеца, подлеца или мздоимца. Или так действует на них красавица луна…
Не договорив, он надел перевязь со шпагой, превращаясь во франка-гуляку, решившего в этот вечер не сидеть в духоте постоялого двора, а пошататься по улицам прекрасной столицы великолепной и спокойной страны Аль-Миради.
Ибо не побродить по ярко освещенным улицам столицы было просто необыкновенной глупостью. Сотни и тысячи фонарей и фонариков окрашивали бархатный вечер во все оттенки синего, над головами сияла луна, полная и необыкновенно близкая. Распахнутые двери харчевен и постоялых дворов звали присоединиться к пиршеству или попировать самому. Речушка, протекающая через весь город и взятая в каменные берега, отражала это буйство света, но отвращала от сидения в четырех стенах, пусть даже самой уютной из харчевен. Ибо странно было бы прельститься запахом пылающих дров и подгорающего бараньего бока, когда благоухают магнолии и сотни цветов дарят любому прохожему головокружительные ароматы.
Ноги сами вынесли его на главную площадь – тихую в этот поздний час. Темен был дворец – ни одно окно не горело в церемониальных покоях, глядящих на площадь. Он знал, что вся жизнь переместилась во внутренние комнаты, куда вхожи лишь немногие посвященные и посетить которые может лишь человек, которому халиф и его стража доверяют всецело.
Он пожал плечами и неторопливо двинулся через площадь в сторону базара, не умолкающего ни в сумерках, ни даже ночью. Непонятно почему, но сейчас он вдруг пожелал найти новую перевязь к своей шпаге – с вышивкой побогаче и с каменьями повычурнее. Такое бывало и раньше, когда его личина становилась частью самой его натуры – у него появлялись желания, ему самому свойственные мало, но тому, в кого он обращался, свойственные всецело.
Но сегодня поиски были тщетны – все, что он видел, вызывало у него лишь брезгливое отвращение. Он даже позволил себе презрительные слова:
– Варварская страна… Варварские вкусы… Никакой утонченности…
И сам этим словам усмехнулся. О, сейчас он был франком куда более, чем могли себе позволить быть настоящие франки, уважающие, или делающие вид, что уважают, законы и вкусы той страны, которая дала им приют.
Он хотел было поразмышлять об этом, но его думы прервали звуки, менее всего свойственные и кожевенным рядам, и степенному базару вообще – неподалеку коротко вскрикнула женщина и раздались более чем торопливые шаги…
– Ох, друг мой, – прошептал он. – И вновь кому-то в этот час может понадобиться твоя помощь…
И это было прекрасно – ибо он был молод и силен как бык… И потому готов был вытащить из беды не одну девушку, а целую сотню… Кровь заиграла в его жилах, и он поспешил на звук.
Буквально через миг он увидел серый в сумерках чаршаф девушки, убегающей от двух дюжих иноземцев, не имеющих понятия о шариате и об уважении. Их грубые голоса звучали в тишине переулка более чем отчетливо, выдавая и без того вполне понятные грязные намерения.
– Фи, господа, – пробормотал он, почти бесшумно настигая преследователей. – Нехорошо быть столь грубыми по отношению к прекрасной незнакомке…
– Проваливай, вонючий франк, – развернулся к нему тот, кто бежал вторым. – Не видишь, красотка наша…
– Я вижу, мой друг, что ты непочтительно обходишься с женщиной, – проговорил он, достаточно легко уворачиваясь от удара могучего кулака. – А еще я вижу, что ты невежественен в драке.
Его поистине невероятная сила позволила лжефранку одним ударом свалить противника наземь. А тренированное настоящими битвами дыхание даже не сбилось.
– Да что тебе надо, урод? – развернулся в его сторону первый из преследователей.
– Друг мой, я призываю тебя отказаться от своего намерения… – успел проговорить он, но тут первый бросился на него.
Увы, и этот воистину вонючий наглец не имел понятия ни о красивой драке, ни об уважении к самому себе. Броситься-то он бросился, но подставил свой уязвимый живот под удар.
И конечно, лжефранк не мог не воспользоваться этим. Двух ударов, которым он научился в том, далеком уже походе, вполне хватило для того, чтобы утихомирить наглеца. Он не сомневался, что оба преследователя выживут, но надолго потеряют желание охотиться за девушками в темных переулках. Ему же предстояло догнать незнакомку и проводить ее домой, чтобы новые наглецы не захотели воспользоваться ночной тьмой с недостойными намерениями.
И вот серый чаршаф показался впереди. Он уже почти настиг ее, когда незнакомка вдруг развернулась прямо к преследователю и выпалила:
– Кто ты такой, вонючий бурдюк, и почему преследуешь меня?
«Ого, да девчонка-то не из трусливых…»
– Я просто провожаю тебя, уважаемая…
– Так, как провожали меня эти презренные, мечтавшие похвастать передо мной цветом своих исподних рубах?
«Да она и неглупа… Ах, как бы мне увидеть ее лицо… Быть может, здесь, в переулке у базара, встретил я свою судьбу?»
– О нет, уважаемая… Я не из хвастливых… Просто улицы вашего города освещены столь скверно… А ты столь слаба…
– Скверно? – В голосе девушки зазвенел гнев. – Улицы нашего города скверно освещены?
«Ну вот, теперь она рассердилась… Какое счастье – именно такую жену мне бы и хотелось найти!»
– Да как смел ты, ничтожный франк, так непочтительно говорить о нашем прекрасном городе? Да наша столица лучше всех в мире! Она прекрасна, богата… В ней живут счастливые люди…
– Прости мои слова, прекраснейшая… Но они же преследовали тебя!
– Эти шакалы, должно быть, такие же иноземцы, как и ты… Ибо только иноземцы могут преследовать женщин на улицах нашего спокойного города…
– Ну что ж, иноземцам дано и право защищать обиженных, ведь так?
И тут наконец девушка перестала на него кричать. Она подняла голову, и в ее голосе зазвучали слезы.
– Прости меня, уважаемый иноземец, Я так испугалась… И их, и тебя…
– Не плачь, моя греза. Позволь мне только проводить тебя до ворот твоего дома. Я не буду хвастать цветом своей исподней рубахи, даю тебе слово настоящего дворянина…
И они пошли рядом, мирно беседуя. Девушку звали Халидой, она была дочерью Рашада, мастера золотых дел, человека, знаменитого по всей стране. Он с удовольствием вспомнил, что рукоять его любимого клинка тоже сверкает золотой инкрустацией, созданной в мастерских уважаемого отца Халиды.
– А вчера занемогла моя матушка. Она долго упрямилась и не хотела звать лекаря.
– О да, – кивнул он, – матушки иногда упрямее сотни ослов. Они думают, что знают об этом мире все…
– О, как хорошо, уважаемый, что ты это понимаешь! И лишь сегодня вечером мне удалось ее убедить, что следует позвать хотя бы знахарку… Вот поэтому я и побежала к уважаемой Зухре, которая всегда пользует мою упрямую матушку…
– Но как же ты не побоялась ночной тьмы?
– Но почему я должна бояться ночной тьмы, глупый ты иноземец? Никто не оскверняет наших улиц. Кроме, увы, невоспитанных иноземных гостей с их низменными желаниями…
– Никто-никто?
– Никто, поверь мне…
– Должно быть, я живу в вашем городе совсем недолго. И потому поверить в такое мне совсем непросто. Ведь даже в столице мира, великом городе Константина, ночные улицы не предназначены для прогулок.
– Наша страна не такая… – с гордостью произнесла Халида. – Нет страны спокойнее и прекраснее нашей, как нет уютнее и чище города, чем ее столица.
Он не стал спорить, хотя отлично знал, что улицы ночных городов всего мира в равной мере не приспособлены для одиноких прогулок… Вместо этого он лишь склонился в поклоне, соглашаясь со словами девушки.
– Прости, прекрасная Халида, глупого иноземца, который посмел спорить с очевидным…
– Но ты так и не назвался, учтивый иноземец. Вот мой дом, через миг мы расстанемся, а я даже не знаю, как зовут того, кого следовало бы поблагодарить за спокойную прогулку и почтительную беседу.
– Матушка, добрая душа, дала мне много имен при рождении. Я же буду признателен тебе, прекраснейшая, если ты станешь звать меня Жаком-бродягой.
– Да будет так, – проговорила Халида. – Прощай же, Жак-бродяга. Я благодарю тебя за то, что ты заступился за меня. И прости мне неучтивые мои слова…
– Ты была напугана, уважаемая Халида. До скорой встречи.
За девушкой закрылась калитка в дувале. Он же остановился всего в двух шагах, радуясь, что, пусть и под личиной бродяги-франка, нашел, должно быть, свое счастье.