Шекспир

Шайтанов Игорь Олегович

Часть третья.

ЧУМА СДЕЛАЛА ЕГО ПОЭТОМ

 

 

Глава первая.

«ПОСВЯЩАЮ ВАШЕЙ СВЕТЛОСТИ…»

 

Чего они испугались?

Если у Шекспира не было усадьбы ни в Лондоне, ни за городом, где он мог бы скрыться от чумы летом 1592 года, то она могла быть у кого-то из его знатных друзей, если он уже обрел таковых. Речь не об официальном покровителе труппы (к какой бы из них Шекспир в тот момент ни принадлежал), а о каких-то более личных отношениях с влиятельным меценатом из числа тех, кому посвящали стихи и книги, получая за это вознаграждение, благосклонность и поддержку. Это была обычная и узаконенная форма гонорара.

Не пройдет и года, как мы будем точно знать, что такого рода связями Шекспир обзавелся, узнаем и имя его благосклонного друга; но уже во второй половине 1592-го Шекспир, кажется, мог рассчитывать на влиятельное покровительство.

Иначе чего бы так перепугались те, кто почувствовал, что груз ответственности за памфлет покойного Грина «На грош ума», за «выскочку-ворону» ляжет на их плечи? С мертвого взять нечего, но Грин ли был автором или именно потому, что с мертвого спроса нет, ему приписали поношение живых? Судя по той поспешности, с какой начали отводить от себя это обвинение, оно уже прозвучало.

Забеспокоился Томас Нэш с его репутацией современного Ювенала, многократно подтвержденной злоязычием, явивший себя к тому же самым ранним шекспировским зоилом. Нэш — ближайший друг, собутыльник и соратник Грина. Кому как не ему… Параллельно с посмертным гриновским памфлетом вышел его собственный «Петр Безгрошовый», где его шекспировская аллюзия на этот раз свободна, во всяком случае, от очевидного яда, — в нем-то и говорится о Толботе, триумфально вернувшемся на современную сцену. Тем не менее при переиздании своего памфлета в конце 1592-го Нэш снабдил его предисловием, где в несвойственной ему патетической манере поспешил отвести от себя опасную честь считаться автором того, что увидело свет под именем Грина:

И еще есть новость, о которой меня поставили в известность, будто бы подлый, низкий и лживый памфлет Грина «На грош ума» — моих рук дело. Да пусть Господь навсегда оставит своей заботой мою душу, да буду отвергнут им, коль слово или полслова выведены там моим пером, коль я был осведомлен о писании или печатании оного.

Слова Нэша подтвердил и издатель Генри Четтл. Ему, впрочем, впору позаботиться и о собственном алиби, поскольку если не за авторство, то за издание ответственность была на нем. То, что Четтл, плодовитый драматург и печатник, имел отношение к памфлету Грина, засвидетельствовано при его регистрации: хотя лицензию получил Уильям Райт, он настоял на приписке: «Под ответственность Генри Четтла». Райт счел за лучшее подстраховаться и, кажется, был прав!

То ли что-то нечисто с памфлетом «На грош ума», то ли пугали в нем резкость и откровенная личность… Собственному сочинению «Сон добросердечного», увидевшему свет к концу года, Четтл предпослал предисловие, в котором не только открестился от авторства, но и принес извинение за участие в издании. Он уверял, что ничего личного у него нет и не было по отношению к тем двум людям, кто могут счесть себя оскорбленными, поскольку он, Четтл, с ними и знаком-то не был. Более того, с одним из них (видимо, с Марло, чья репутация опасна) он и не хотел бы знакомиться, а касательно второго (очевидно, Шекспира) он имеет самое высокое мнение, подтвержденное и другими людьми:

Я сожалею так, как если бы вина была моей собственной, поскольку имел случай убедиться в том, что в его поведении столько же благовоспитанности, как в деле, которым он занимается, совершенства. К тому же люди весьма знатные рекомендовали его как человека прямодушного, что подтверждается его честностью, и наделенного счастливым даром письма, что подтверждается его искусством.

В театральной среде нравы были совсем не куртуазными, взаимные обвинения и поношения — обычным делом. А тут и искусство совершенно, и личность безупречна…

Четтл понимает, что со знатными покровителями Шекспира лучше не ссориться. Понимает это и Нэш, который в это время ищет покровительства в том же месте, что и Шекспир. Повод для соперничества, но не для ругательных выпадов.

 

Покровитель

Вторая половина 1592 года… Театральный сезон прерван чумой, но есть надежда, что он возобновится. Он возобновляется 8 декабря на Рождество, чтобы снова прерваться 2 февраля. И это значит — надолго, вплоть до будущей осени. Нужно было что-то делать, чтобы выживать.

Чем занялся Шекспир на этот раз, мы знаем точно по дате его первой поэмы — «Венера и Адонис». Она была зарегистрирована 18 апреля 1593 года и вскоре вышла в свет. Тысяча двести строк — их надо написать, а потом показать тому, кто избран в адресаты посвящения, заручиться его согласием… Требуется время даже при пресловутой шекспировской быстроте письма. Два-три месяца, так что если он не начал сразу после февральского закрытия театра, то немногим ранее.

Первый раз имя Шекспира упоминается в официальном документе в связи с авторством литературного произведения! Оно не стоит на титульном листе, но значится под текстом посвящения:

Высокочтимому Генри Райотесли, графу Саутгемптону и барону Тичфилду.
Слуга Вашей чести Уильям Шекспир

Ваша честь,

в неведении того, не сочтете ли оскорбительным посвящение моих несовершенных строк Вашей светлости и не предаст ли свет порицанию выбор столь мощной опоры для столь малого деяния, я почту себя в высшей степени вознагражденным при малейшем знаке доставленного Вам удовольствия и обязуюсь употребить все часы досуга для более важного труда (graver labour) в Вашу честь. Если же первенец моей поэзии (Invention) явился на свет уродцем, то мне остается винить себя за то, что его крестный отец так высоко благороден, и никогда впредь не бросать зерен в ту же тощую почву, дабы вновь не принесла она столь же скудного урожая. Я препровождаю его на Ваше милостивое рассмотрение, а Вашей милости желаю пребывать в том сердечном расположении, коего Вы сами можете себе пожелать и кое отвечает надеждам всего света.

Прежде чем сказать о покровителе, вслушаемся в то, что Шекспир говорит о себе и как он говорит. Ведь перед нами — первый дошедший до нас личный документ (а их так мало!), пусть и выполненный в достаточно формальном жанре. Тем не менее в нем — голос Шекспира (а не его персонажей), не только слова, но тон, интонация, характер отношений с другим человеком.

Обычная для посвящения витиеватость. Некоторая не только сдержанность, но даже скованность подобает случаю, демонстрируя и скромность, и понимание дистанции, когда сам факт обращения — дерзость. Судя по тону, отношения между автором и адресатом — дистанцированные, достаточно формальные. Ничего личного.

Посвящаемый труд автор называет «первенцем своей поэзии» — перевод не буквальный, поскольку выражение, употребленное Шекспиром, метонимично. Он говорит об одной из пяти составляющих поэтического творчества, первой и едва ли не главной, в тогдашних латинских руководствах по риторике и поэтике известной как inventio. Это не воображение — способность куда более позднего времени. В какой-то мере inventio в классической поэтике соответствует воображению (но лишь отчасти), поскольку предполагает способность не придумывать, а открывать новое. В этом смысле inventio противоположно подражанию. Тот, кто наделен этой способностью, умеет верно выбрать предмет для поэзии и увидеть его в новом свете. А сама эта способность (как и в шекспировском посвящении) может выступать в качестве знака поэзии в целом.

Шекспир говорит о своем «первенце», как будто забывая, что им уже написано немало пьес в разных жанрах. Это лишний раз доказывает, что пьесы, хотя и в стихах, — не Поэзия. Поэзия — это Гораций, Овидий, Петрарка… За ними и последовал Шекспир, подгоняемый чумой.

«Венера и Адонис» — поэзия, имеющая свою традицию, способная возвысить автора и того, кому она посвящается. Пьесы не было принято посвящать. Правда, найденный предмет пока что не слишком высок и «важен». Шекспир обещает в будущем исправить эту оплошность, если первое подношение придется по вкусу Генри Райотесли, графу Саутгемптону.

* * *

Семейная фамилия графа лишь в начале царствования Тюдоров приобрела свое аристократически сложное написание — Wriothesley и произношение — Райотесли. Первоначально она писалась много проще — Writh, а произносить ее (пренебрегая претензиями ее носителей) продолжают и теперь в упрощенном варианте — Райзли. Титул графа был приобретен ее носителями при несколько курьезных и уникальных для английских пэров обстоятельствах. Дед шекспировского покровителя сделал карьеру при Генрихе VIII, в последние годы его правления исполняя должность лорда-канцлера. Он же получил и первые титулы: сначала был возведен в рыцарство, затем сделан бароном Тичфилдом и рыцарем ордена Подвязки. При коронации юного наследного принца Эдуарда VI в 1547 году было объявлено, что на смертном одре покойный король пожелал видеть возведенными в более высокие титулы несколько государственных сановников, в том числе и барона Тичфилда, ставшего 1-м графом Саутгемптоном. Никто не посмел усомниться в достоверности этих завещательных распоряжений.

Саутгемптоны — тюдоровская аристократия, новые люди, выслужившие титулы и имения у новой династии. Впрочем, многие вскоре вошли с ней в конфликт, не пожелав изменить своей вере. Именно так случилось со 2-м графом Саутгемптоном. Его отец сделал карьеру на том, что по воле Генриха VIII проводил в жизнь английскую Реформацию: разрушал монастыри, конфисковывал церковные земли. Воспитанием сына занималась мать, убежденная католичка. В ее вере вырос 2-й граф Саутгемптон и упорно ей следовал, пренебрегая предупреждениями, наказанием и прощением королевы. Раз за разом он оказывался в Тауэре, где и умер, успев до этого обвинить жену в измене и отнять у нее восьмилетнего сына и наследника Генри. Год его рождения — 1573-й, он на девять лет младше Шекспира.

Над мальчиком установили опекунство, что привело его в дом первого министра Уильяма Сесила, лорда Берли, возглавлявшего опекунский совет. Там жили и воспитывались несколько богатых наследников. В разное время среди них побывали и другие юные аристократы, чьи фамилии по разным поводам звучат в шекспировской биографии: граф Эссекс, граф Ретленд… Опекунство — дело крайне выгодное (право на него продавалось и покупалось): опекун распоряжался имением своего подопечного и в конце срока подыскивал ему невесту, за отказ от которой полагался очень крупный штраф.

Образование в доме Берли поставлено на хорошую ногу. Сам он нередко обедал с воспитанниками, ведя с ними беседу. Программа воспитания выдержана в гуманистическом духе. В ее основе — изучение языков (латынь, английский и французский), упражнения в письме и ораторском искусстве, но также — танцы, фехтование, рисование. Именно там определился вкус Саутгемптона к поэзии, окончательно сложившийся в Кембридже, где он в 1589 году получил степень магистра.

Увлечение поэзией и книгами для графа — страсть на всю жизнь. В царствование Стюартов, когда он займет высокие посты и его возможности для меценатства значительно расширятся, Саутгемптон будет оказывать поддержку библиотекам и университетам. Благодаря его щедрости Бодлианская библиотека в Оксфорде сможет приобрести более четырехсот книг и рукописей, включая первое испанское издание «Дон Кихота», а колледж Святого Иоанна в Кембридже, где граф учился, получит от него на те же цели крупную сумму.

В 16 лет Саутгемптон переходит из университета в одну из юридических школ в Лондоне — Грейз-Инн. А Берли объявляет о том, что подыскал ему невесту — собственную внучку, дочь графа Оксфорда Елизавету де Вер. Выбор был одобрен матерью графа и его дедом виконтом Монтегю, но сам он решительно воспротивился. Этот жизненный сюжет растянулся на несколько лет и получил самое непосредственное отражение в произведениях Шекспира.

Саутгемптон в Лондоне с октября 1590 года, с ноября — при дворе. Ему сопутствует успех. Стройность фигуры он подчеркивает изысканно облегающей одеждой. Больше, чем Саутгемптона, художники рисовали только королеву. Часто он запечатлен в танцевальной позе или со шляпой, украшенной перьями, в одной руке. Он женственно красив — с голубыми глазами и хитинными темно-рыжеватыми кудрями, прядь которых падает на грудь…

Эта прядь стала объектом нескольких предположений. Не была ли она отпущена в подражание индейским вождям, изображения которых попадают в Лондон после начала колонизации Нового Света и попыток поселений в Вирджинии? Не она ли пострадала во время известной истории, характерной для вспыльчивого графа? В поздний час в приемной королевы он продолжал играть в шахматы с Уолтером Роли. Эсквайр личной охраны Эмброуз Уиллоуби попросил вельмож прекратить игру, так как королева должна была проследовать к себе в спальню. Саутгемптон пришел в ярость и пустился врукопашную. Пострадал один из его локонов, оставшийся в руке обидчика, сторону которого приняла и королева, удалив графа от двора. Но это событие более позднего времени — 1598 года.

Предполагают, что при первом появлении Саутгемптона при дворе он рассматривался лордом Берли как проект, призванный подорвать возрастающее влияние на королеву графа Эссекса. В таком случае опытный интриган просчитался: даже если между двумя молодыми людьми вначале и возникли какие-то трения, то всё было быстро улажено. Эссекс — старший друг и объект для подражания; их дружба продлится вплоть до восстания Эссекса и его гибели на эшафоте в 1601 — м. Саутгемптон последует за ним, и лишь вмешательство Ричарда Берли (его отца уже не будет в живых) спасет графа от той же судьбы, оставив в Тауэре до конца правления Елизаветы.

В 1598 году Саутгемптон женится на Элизабет Верной, кузине Эссекса. Брак был тайным, поскольку Элизабет была придворной дамой королевы, а та не терпела подобных измен ни со стороны дамы, ни со стороны кавалера. Когда тайное стало явным, оба на некоторое время оказались в Тауэре, и придворная карьера Саутгемптона на этом кончилась.

А как многообещающе она начиналась! В августе — сентябре 1591 года сама королева во время обычной летней поездки по стране гостила в поместьях Саутгемптонов: неделю в замке Каудрей (с восьми часов вечера 15 августа), а потом неделю на обратном пути в Тичфилде. К этому визиту относят одно из предположений о том, когда случилась первая встреча графа с Шекспиром: чтобы развлекать двор, нужны актеры.

Или встреча произошла еще раньше — первой лондонской зимой графа в театре? Во всяком случае, не позже первой половины 1592 года, если полагать, что поспешные извинения Нэша и Четтла объясняются именно присутствием Саутгемптона за спиной Шекспира — присутствием, о котором еще летом они не были осведомлены.

 

«Первенец моей поэзии»

Первенцем шекспировской поэзии поэма «Венера и Адонис» может считаться с определенными оговорками: если помнить, что пьесы поэзией не считались, а сонеты будут завершены как цикл и опубликованы много позже. Но в том, что Шекспир начал писать их раньше, чем поэму, едва ли стоит сомневаться. После посмертной публикации сборника Филипа Сидни «Астрофил и Стелла» в 1591-м начинается повальное увлечение: сонеты пишут все.

В Англии они не были новинкой с тех пор, как сэр Томас Уайет доставил европейскую моду на подражание Петрарке ко двору Генриха VIII и едва ли не в первом же английском сонете отрекся от своей былой любви к Анне Болейн, узнав, что у нее есть новый поклонник — сам король. Переводя, а лучше сказать, перелагая на английский лад Петрарку, Уайет, кажется, именно по этому случаю обратился к сонету, где в заключение стоит латинская фраза: Noli me tangere — «He прикасайся ко мне». Ее божественный смысл у Петрарки был переиначен в соответствии с буквальным толкованием того, почему нельзя прикасаться к возлюбленной в образе лани: «Я принадлежу Цезарю». Под петраркистскими аллегориями у Уайета явственно проступают английские реалии.

Сонеты писали и до Сидни, но он сделал то, что делает великий поэт, — обновил поэтическую условность вопросом — как писать, если правду своего чувства я хочу сделать поэтической правдой? Подражать ли другим, перелистывая страницы их книг, изучать ли правила поэтического творчества (три раза в первом сонете цикла Сидни употребляет в этом значении то же слово, что употребил Шекспир в посвящении поэмы «Венера и Адонис» — Invention)! Завершая его сомнения, муза дает совет: «Глупец, глянь в сердце и пиши».

Простой совет, но такой трудный в исполнении. Сидни создал моду не только на сонет, но на сонетный цикл, дающий пространство чувству и предоставляющий свободу поэту на рассказ о нем.

Шекспир начал свой цикл без напряженных сомнений и поисков стиля. Они придут, когда в его сонетах проснется личное. Поначалу они не о поэте. Поэт лишь предлагает аргументы, убеждает, что не противоречит природе сонетного жанра и ренессансной поэзии вообще. Не забудем, что ее законы проходят в школьном курсе риторики. Сонет же, как правило, строится в виде логического доказательства, в котором мысль восходит от катрена к катрену, чтобы эффектно разрешиться рифмованным двустишием. Такая композиция сонета — открытие англичан. Только в этом рассуждении доводами служат не ссылки на юридические законы или на философские силлогизмы, а — метафоры.

В первых семнадцати шекспировских сонетах варьируется одна мысль, обращенная не к даме, а к молодому человеку, — женись и продли себя в потомстве, не позволив своей красоте умереть. Чтобы эта мысль не стала навязчиво-дидактической, а прозвучала убедительно, поэту предстоит обеспечить разнообразие за счет метафорических аргументов. Этим Шекспир и занят.

В первом сонете — целая череда сопоставлений: не будь подобен самопожирающему огню; не позволь первым почкам лишь пообещать яркую весну и погибнуть, не раскрывшись; не уподобляйся обжоре, поедающему то, что принадлежит другим…

Второй сонет открывается военной метафорой: «Когда сорок зим избороздят траншеями осады твой лоб…»

В четвертом — юридическая: «Расточительная красота, почему на себя ты проматываешь свое наследство? Природа ничего не завещает навечно, но лишь во временное пользование…»

В пятом впервые развертывается одна из основных метафор быстротекущего времени — смена времен года…

Терминологическая точность в данном случае становится поэтическим достоинством, способом расширения поэтического языка. На основе шекспировской метафорики — не в последнюю очередь в сонетах — предполагают, что он владел если не десятком профессий, то их языком в степени, обнаруживающей понимание их изнутри. В первых сонетах он разнообразен, но это разнообразие скорее производит впечатление демонстрации арсенала поэтических возможностей, выступающих как аргументы в пользу одной-единственной мысли — женись и продли свой род.

Эта мысль вполне вписывается в биографию Саутгемптона в 1592-1593 годах. Именно ее внушают родные и опекун Бер-ли накануне совершеннолетия графа в 1594-м. Их беспокойство понятно, но почему так озаботился Уильям Шекспир?

Уместно предположить, что он в данном случае — исполнитель заказа. Исходил ли заказ от самого Берли или от матери Саутгемптона — и то и другое вероятно. Первое особенно. Граф продолжает противиться матримониальным планам опекуна. Тот грозит разорительным штрафом и не только грозит. Он пытается убедить, уговорить, а зная пристрастие графа к поэзии, прибегает к ее языку и аргументам.

Шекспир не был первым, кто получил от Берли заказ такого рода. Еще в 1591 году была издана изящная книжечка — всего 15 страниц, — первая из многих впоследствии посвященных графу Саутгемптону. Ее автор — Джон Клэпем, один из секретарей Берли. Поэма «Нарцисс» — прозрачная аллегория на латыни под покровом греческого мифа.

Эпиллий — жанр мифологических повествований небольшого размера, имеющий, что принципиально важно для ре-нессансного сознания, античные образцы. Главный образец в этом роде — «Метаморфозы» Овидия, составленные из множества мифологических сюжетов и ставшие основным источником их знания для Европы.

В Англии этот жанр входит в моду одновременно с поэмой Шекспира.

Латинский опыт Клэпема был известен Шекспиру и послужил ему поводом для отталкивания. Как будто бы они писали с одной целью и для одного заказчика, но очень по-разному.

Клэпем перенес действие мифа на цветущий остров, где правит королева-девственница. Здесь Нарцисс направляется к храму Любви, и она наставляет его в своем искусстве в соответствии с каноном петраркизма. Несколько неожиданно Любовь объявляет, что Нарцисс обречен любить лишь самого себя. Он мчится на необузданной лошади Похоти, которая сбрасывает его в источник Филавтия (или Филаутиа — любовь к самому себе), где Нарцисс и погибает. После смерти он обращен в цветок.

Та же судьба постигнет и Адониса. Шекспировский сюжет развивается по схеме, похожей на то, что написал Клэпем. И есть мотив, который служит убедительным доказательством того, что Шекспир знал поэму Клэпема и на нее ориентировался. К сюжету об Адонисе, излагаемому по Овидию, Шекспир добавил важную сцену, отсутствующую во всех предшествующих версиях: когда Адонис вырывается из объятий Венеры, с тем чтобы отправиться на охоту, его конь срывает привязь и уносится прочь, привлеченный призывным ржанием кобылы. Этот эпизод красочно — эротически красочно — развернут Шекспиром.

Можно предположить, что лошадиный мотив — это очень по-английски, типично национальная вставка. Быть может, для Клэпема, перенесшего сюжет на местную почву, но не для Шекспира, к этому колориту не стремившегося, чья поэма — изящная картинка, дистанцированная в пространстве и во времени. Она адресована аристократу и мастерски отвечает цели, заявленной на ее титульном листе латинским эпиграфом из Овидия:

Vilia miretur vulgus; mihiflavus Apollo Pocula Castalia plena ministret aqua.

«Дешевка изумляет толпу; пусть же мне рыжеволосый Аполлон доставит чаши, полные Кастальской воды» (О Любви. XV, 35).

Может быть, «Венера и Адонис» и исполняет тот же заказ, что поэма Клэпема (и первые сонеты самого Шекспира), но делает это на совершенно ином уровне мастерства. «Нарцисс» — назидательное напоминание о печальной участи того, кто отвергает любовь, «Венера и Адонис» — повествование о неразделенной страсти, исполненное этой страсти. Адонис — пассивный герой, действие ведет Венера, тщетно пытающаяся увлечь и соблазнить юного красавца. В какой-то момент это ей почти удается.

Если Шекспир должен был увлечь Адониса, носящего графский титул, к браку, то он делает это не путем назидания, а путем поэзии, умеющей соблазнить и побудить к любви. Притом что при всем эротизме автор не переступает грани благопристойности, за которой в Англии существовало немалое число поэтической продукции, хотя бы 16 порнографических сонетов известного на всю Европу итальянского охальника — Пьетро Аретино. Его «Позиции» (своего рода ренессансная Камасутра) были переведены на английский в 1570-м.

Своей цели с Адонисом Венера не достигла: он все-таки отправляется на охоту, пренебрегая ее уговорами, и гибнет от клыков дикого вепря. Непосредственной цели с Саутгемптоном Шекспир тоже не достиг (тот заплатит разорительный штраф, чтобы не жениться на внучке Берли), но достиг ее со многими другими современниками, что доказывает невероятная популярность поэмы.

Первым ее издателем был земляк Шекспира и почти ровесник — Ричард Филд. Эта связь подсказывает, что на первых порах в Лондоне круг общения для Шекспира составляли не только актеры, но и те уроженцы Стрэтфорда, кто раньше его прибыл в столицу и уже обжился там. Филд вполне успешен. Он женится на вдове своего хозяина, наследует его хорошо поставленное дело. О том, что дело поставлено хорошо, позволяет судить и первое издание шекспировской поэмы — это одно из самых исправных прижизненных изданий Шекспира. Вероятно, вышедшее под присмотром автора, но и не испорченное в типографии.

До нас дошел лишь один экземпляр издания 1593 года, остальные, видимо, были зачитаны до дыр. Не исключено, что сразу потребовалось второе, но о нем можно только строить догадки на основе свидетельства современника: книга продавалась в сентябре, хотя известно, что первое издание было буквально сметено с прилавка.

Заработав, Филд перепродает права, и в течение шекспировской жизни поэма по меньшей мере еще восемь раз выходит у разных издателей (и продолжает печататься вплоть до 1640 года). Ее основные читатели — молодые люди. Литератор Габриэль Харви записывает (не позже 1603 года), что в его семье поэмой Шекспира «Венера и Адонис» восторгается младший сын, «его же “Лукреция” и “Гамлет, принц датский” содержат в себе то, что нравится более умудренным людям».

Современник ставит поэмы рядом с «Гамлетом». Его мнение не разделят потомки: юные не будут зачитываться «Венерой и Адонисом», мудрые — «Лукрецией». Эпиллий выйдет из моды. Изящные или назидательные вариации на темы мифа утратят привлекательность.

Исключения редки, но они есть. «Венеру и Адониса» оценят поэты-романтики и более всех — Джон Ките. Стиль изящно-архаической стилизации, не описывающий, но создающий зрительные эффекты, узнаваем в его собственных итальянских поэмах.

 

В окружении графа

Обещанный в посвящении к «Венере и Адонису» «более важный» предмет Шекспир выберет спустя год для поэмы «Обесчещенная Лукреция». Она зарегистрирована 9 мая 1594 года. В том же году ее издал Ричард Филд.

Если тон поэмы стал более «важным», то тон посвящения к ней — свидетельствующим о том, что за прошедший год формальные отношения покровителя и поэта сделались настолько личными, что слово «любовь», с которого поэт начинает, не кажется неуместным:

Любовь, каковую я посвящаю Вашей светлости, не имеет предела, и этот памфлет, не имеющий начала, лишь еще один способ сказать о ней. Залог Вашей высокой благосклонности, коим мне оказана честь, а не достоинства этих не слишком ученых строк, позволяет мне верить, что она будет принята. Все, что мной сделано — Ваше; все, что мне предстоит сделать — Ваше, будучи лишь частью того, что я посвящаю Вам. Будь мои достоинства выше, и мое служение Вам проявило бы себя сильнее, но, каково ни есть, оно все принадлежит Вашей светлости, кому я желаю долгой жизни, бесконечно длящейся в постоянстве счастья.
Вашей светлости неизменный слуга, Уильям Шекспир

Хотя в названии поэмы — имя обесчещенной Лукреции, но главный герой здесь опять не тот, кто отвергает страсть, а тот, кто ей следует. В данном случае — римский царь Тарквиний Гордый. Распаленный рассказом Коллатина о целомудрии его жены Лукреции и ее красотой правитель покидает военный лагерь, возвращается в город и является в дом Коллатина в его отсутствие. Оставшись на ночь в качестве почетного гостя, он совершает насилие. Лукреция смоет позор, заколов себя кинжалом и взывая о мщении. Месть свершится — Тарквиний изгнан из Рима, таким образом обретшего свободу.

Рассказ не имеет начала, поскольку поэма открывается практически сразу с появлением Тарквиния в доме Лукреции (что обнаруживает в авторе драматурга, привыкшего начинать прямо с действия). Всё предшествующее дано как экспозиция в двух строфах и в коротком прозаическом аргументе. Лаконизм вступления не обещает краткости рассказа, растянувшегося на 1855 строк, сложенных королевской строфой (семь строк с рифмовкой ababbcc). Введенная в английскую поэзию Чосером, в XVI веке эта строфическая форма утвердилась как наиболее отвечающая важному сюжету с классическими ассоциациями.

Если при выборе сюжета первой поэмы биографический повод просматривался достаточно очевидно, то в случае с «Лукрецией» его трудно обнаружить — если он вообще был, что совсем не обязательно. Шекспир вновь рассказывает о свойствах страсти. В обеих шекспировских поэмах, посвященных Саутгемптону, — страсть и смерть, но в первой под легким покровом мифа — эротическое увлечение, а смерть — еще одна метаморфоза. Во второй страсть — преступная похоть, смерть — героический поступок искупления.

Шекспир твердо придерживается обещания о «важном» сюжете. Если он вступил на путь Поэзии, то он должен себя на этом пути утвердить. Серьезный читатель оценил его усилие и обеспечил пять прижизненных изданий.

Адресат посвящения не остался глух к достоинствам поэм и скуп по отношению к их автору. Сообщение Давенанта о том, что Шекспир получил от Саутгемптона тысячу фунтов, — совершенная фантазия, даже учитывая экстравагантность графа. В эти годы он не располагал свободными деньгами, до совершеннолетия получая содержание от Берли, а по достижении оного расплачиваясь за разорительный штраф. Очень щедрой была бы сумма в 20 фунтов (если учесть, что за пьесу драматург получал порядка шести или восьми).

Тем не менее уже в эти годы вокруг Саутгемптона складывается свита ищущих его поддержки, покровительства и меценатства. Из его постоянных домочадцев самой колоритной фигурой был итальянец Джованни Флорио. Он прислан еще Берли в качестве учителя иностранных языков и домашнего соглядатая при юном графе.

Литературной известностью Флорио обязан прежде всего переводу «Опытов» Монтеня на английский язык. Они опубликованы в 1603-м, но известны, конечно, гораздо раньше. Эта рефлективная проза с пристальным вниманием к внутренней и духовной жизни человека созвучна эпохе; она неоднократно отзывается у Шекспира, особенно в «Гамлете». Английское издание «Опытов» обнаружено с владельческой надписью Шекспира (подлинной ли?). Во всяком случае, с переводчиком он был знаком лично и позволил себе над ним посмеяться.

Было бы странно предположить, что в доме Саутгемптона ремесло Шекспира-драматурга не было востребовано. Саутгемптон — театрал. Следы пребывания в окружении графа просматриваются в пьесах Шекспира, особенно явно и разнообразно в «Бесплодных усилиях любви». А другие комедии из тех, что считаются ранними?

Если в ранней биографии Шекспира не было пребывания в имении Хофтонов, то едва ли можно сомневаться в том, что в Тичфилде в годы чумы он был постоянным гостем, оттачивая опыт светской и литературной жизни.

 

Глава вторая.

СМЕШНЫЕ УСЛОВНОСТИ ЛЮБВИ

 

История с артиклем

О шекспировских комедиях никаких свидетельств и упоминаний не встречается довольно долго — вплоть до 1594 года, что, разумеется, не доказывает, будто Шекспир их вовсе не писал. Но даже если и писал, то никаких свидетельств этому не было — или до нас они не дошли. И этот факт следует иметь ввиду.

На Рождество 1594 года в юридической школе Грейз-Инн — той самой, где продолжил образование граф Саутгемптон, — труппа лорда-камергера играла «Комедию ошибок». Не граф ли был инициатором приглашения?

О том, кто был автором комедии, никаких указаний не сохранилось, но трудно предположить кого-то другого, кроме Шекспира: два предшествующих дня труппа лорда-камергера играла при дворе, и среди тех, кто получал деньги, значится Шекспир. Он член труппы, у него есть пьеса такого названия (включенная в Первое фолио), нужны ли еще доказательства?

Как будто бы нет, однако если изменить форму вопроса, то доказательства не только потребуются, но окажется, что мы ими не располагаем. Был ли это тот же самый текст, что спустя 30 лет будет напечатан в Первом фолио, поскольку более ранних его публикаций не существует? Судьба шекспировских текстов (и комедийных в особенности) в это время трудно уследима. Свидетельство того — текст еще одной комедии, поставленной и напечатанной в том же 1594 году — «Укрощение строптивой». Случай с ней признается одним из самых сложных и таинственных в шекспировской текстологии.

В дневнике Филипа Хенслоу есть запись, что 11 июня 1594 года была сыграна комедия «Укрощение строптивой». Тот факт, что шекспировскую пьесу (если речь идет именно о ней) исполняла труппа лорда-адмирала, на протяжении последующих лет — главный конкурент для труппы лорда-камергера, странности не представляет. Обе труппы только что сформированы в новом качестве и, продолжая инерцию чумных лет, когда они выживали вместе, еще не разделились. Хенслоу это оговорил специальным примечанием и указал, где они играли—в принадлежащем ему театральном здании «Ньюингтон-Баттс».

Сомнительно другое — артикль в названии пьесы. Шекспировская комедия, текст которой известен только по Первому фолио, называется The Taming of the Shrew. Хенслоу перед словом «строптивая» ставит неопределенный артикль: a shrew. Следует ли придавать этому значение, поскольку грамотеем Хенслоу не был, записи делал для себя и порой не то что одно и то же название, а одно и то же слово писал несколькими способами, подтверждая не только собственную неграмотность, но и крайнюю неустойчивость орфографии того времени?.. Слово «строптивая» Хенслоу пишет: shrowe. Какой с него спрос за артикль?

Этим объяснением вполне можно было бы удовлетвориться, если бы комедия не была зарегистрирована в гильдии печатников еще 2 мая под тем же названием, что у Хенслоу — a Shrew. И вскоре издана, а потом переиздана — в 1596 и 1607 годах. Это другой текст, непохожий на тот, что мы знаем как шекспировский по Первому фолио!

Сюжет тот же, а текст совсем другой. В нем всего 1500 строк, что в два раза короче не только второго текста, но и обычного формата пьесы для публичного театра. Другое место действия, другие имена большинства персонажей; при совпадении некоторых эпизодов их текст, как правило, не совпадает, даже если смысл разговора один и тот же — как будто перед нами разный перевод… Причем в пьесе из шекспировского фолио он выполнен более опытной рукой, человеком, бегло владеющим мастерством сценического диалога.

А начинается всё тут и там с того, что возвращающийся с охоты лорд находит у трактира спящим пьяного медника Слая, приказывает слугам перенести его в свое поместье и обращаться с ним как с господином, услаждая и развлекая. Эту задачу помогает решить труппа бродячих актеров, играющая перед Слаем комедию об укрощении строптивой Кейт. Ее имя звучит одинаково в обоих вариантах, а вот имя укротителя по-разному — Петруччо шекспировской пьесы в раннем варианте зовется Ферандо. События происходят не в итальянской Падуе, а в греческих Афинах, так что большинство персонажей носят условно-экзотические имена: Аурелиус, Полидор, Альфонсо, у которого не две, а три дочери: Кейт, Эмилия и Филема…

В каком отношении находятся эти два текста? Был ли первый также написан Шекспиром, и тогда он может служить доказательством вольности — на грани плагиата — шекспировского обращения с текстами предшественников?

Решение этого вопроса, предложенное в 1926 году Питером Александером, стало одним из первых и памятных случаев применения тогда еще совсем свежей теории о «пиратстве» в елизаветинском театре. Он, как долгое время казалось (и многим кажется до сих пор), разрешил загадку двух «Укрощений строптивой» с разным артиклем: текст шекспировской пьесы (The Shrew) был украден и воспроизведен по памяти (A Shrew)… «Реконструкция по памяти» — основной прием «пиратской» передачи текста, согласно Полларду.

Предположим, что это именно такой случай… Однако какой странной памятью обладали актеры шекспировского времени! Их-то, как полагают, и использовали для «пиратского» запоминания текста. Запоминать — их профессиональное дело, которым они должны были владеть даже лучше, чем их сегодняшние собратья: репертуар обновлялся чаще, в него возвращались пьесы когда-то сыгранные, восстанавливать их приходилось с одной-двух репетиций. А тут половину текста теряют, название не могут воспроизвести, артикль путают… Что с такой памятью делать на сцене?

С другой стороны, какой креативной была их память: запомнить не могут, но зато фактически заново создают текст, меняя место действия, имена персонажей, дописывая за Шекспира сюжетные линии. У Шекспира Слай незаметно исчезает после первой сцены первого акта. А в «реконструкции по памяти» он доигрывает свою роль до самого конца и отправляется домой, с тем чтобы воплотить в семейной жизни уроки, воспринятые им во сне — как укрощать строптивицу.

Если и по сей день отступление от теории Александера выглядит еретическим, то еретиков становится все больше и вопросы относительно «реконструкции по памяти» они задают все чаще. Понятно, что не хочется видеть Шекспира в роли плагиатора, а гораздо благороднее представить его жертвой «пиратов»…

А что, если он переписывал не других, а самого себя? Положительный ответ все более согласуется с меняющимся представлением о судьбе шекспировских текстов, главным переработчиком которых был он сам, приспосабливая их к новой труппе, новой сцене и новым обстоятельствам. И — можно добавить — обретая мастерство, завоевывая репутацию.

Не на это ли указывает смена артикля? История некой строптивицы — A Shrew — может быть теперь представлена как именно та самая история о той самой — The Shrew, которой если вы еще и не видели, то наверняка о ней знаете.

Почему не видели? Потому что вопрос о том, когда Шекспир начал писать комедии, неотделим от другого — для кого он их писал: для публичного театра или для частной сцены? Кажется, Хенслоу ответил на него, сообщив о постановке «Укрощения строптивой» (с неопределенным артиклем в названии) на общедоступной сцене. Однако скорее всего Хенслоу действительно ошибся, не заметив того, что драматург поменял артикль и одновременно изменил текст. Текст, напечатанный в 1594 году, видимо, был не тем, что ставился у Хенслоу. Напечатан был текст, приобретший известность у сравнительно узкой аудитории, видевшей его на частной сцене. А в «Ньюингтон-Баттс» ставили уже вариант, обновленный для публичной сцены.

Открытие публичных театров после двухлетней чумы потребовало обновления репертуара. Когда обстоятельства торопили, драматурги-елизаветинцы нередко брались за перелицовывание уже имевшихся текстов. Перед Шекспиром поставлена задача создать новый репертуар новой труппы. Логично предположить, что с этой целью он мобилизует всё, что у него было. Одновременно с «Укрощением строптивой» в июне 1594-го у Хенслоу (но силами труппы лорда-камергера!) играются «Тит Андроник», «Гамлет»…

Какой «Гамлет»?! Тот самый «Гамлет», которого Нэш вспомнил в 1589 году, или какой-то другой «Гамлет», существующий и поставленный до того, как Шекспир написал его в 1600-1601 годах, о чем известно из любого справочника по мировой литературе? Ситуация становится прямо-таки гоголевской: «Так, верно, и “Юрий Милославский” ваше сочинение?»… «Ах, да, это правда, это точно Загоскин; а есть другой “Юрий Милославский”, так тот уж мой». К этой загадке нам еще предстоит вернуться, впрочем, по аналогии с судьбой тех пьес, которые ставились одновременно с «Гамлетом» в 1594 году.

Что касается «Укрощения строптивой», то здесь, видимо, Шекспир расширяет свой первоначальный текст до формата, принятого в публичном театре. Тексты для частной сцены были короче, поскольку спектакль становился, как правило, лишь частью празднества. Более короткие версии были также хороши в качестве выездного варианта для гастролей.

На титульном листе первого издания «Укрощения строптивой» (A Shrew, 1594) сказано, что это тот самый текст, который много раз исполнялся труппой графа Пембрука. Труппа возникла в год чумы и сразу была вынуждена отправиться по стране. В таком случае первоначальный текст шекспировской комедии был написан до лета 1592 года, а его знакомство с Саутгемптоном и, возможно, получение первого заказа от графа нужно отнести к первой половине этого же года.

Предположение о том, что Шекспир начинает писать комедии для постановки их на частной сцене, подсказывает и то обстоятельство, что именно на частной сцене родился жанр английской любовной комедии. А в «Укрощении строптивой» эта подсказка подхвачена самим сюжетом, обрамляющим любовную комедию, которую ставят в доме богатого лорда для простолюдина-зрителя, тем самым превращенного в объект насмешливого наблюдения.

Рамочный сюжет в «Укрощении строптивой» инсценирует саму ситуацию спектакля в частном доме и позволяет предположить, что именно для такой постановки пьеса и создана. Сцена на сцене в «Укрощении строптивой» предлагает зрителю более образованному, светскому или ученому (по образцу лорда, наблюдающего за Слаем) со стороны взглянуть на то, что составляет предмет развлечения демократической публики, посмеяться над тем, как она судит о театре, каким языком говорит.

Впрочем, Шекспир никогда не делает этого зло, и если злая насмешка звучит из уст кого-то из персонажей, то ее не разделяет автор. Шекспир не был сатириком, и его комедия — последний раскат карнавального смеха, не осмеивающего, а радующегося жизни и обновляющего ее.

 

Эвфуизм на сцене

Площадное действо не обходится без карнавала, вовлекающего любые сюжеты, даже самые высокие. Карнавальный смех легко докатывается до неба и пародирует торжественные церковные ритуалы. Шекспировская драма во всех ее жанрах запомнила этот урок — и сама запомнилась (вызывая то восторг, то презрительное непонимание) легкостью, с которой сопрягала высокое и низкое, смешивая трагедию с комедией.

Может быть, именно потому, что английский народный театр был насквозь пропитан смеховым началом, он не создал своей комедии, ограничиваясь комическим эпизодом, интермедией. В поисках жанрового образца для воплощения комического сюжета елизаветинцы обращались к античности и итальянскому Возрождению, к Плавту и Ариосто. На сюжет «Менехмов» Плавта Шекспир пишет «Комедию ошибок», мотив «Подмененных» Ариосто использует в «Укрощении строптивой» — там, где господин переодевается слугой, а слуга — господином…

Комические сюжеты часто оказывались заемными, «бродячими», а вот стиль комедии был своим — эвфуистическим, поскольку создателем английской любовной комедии явился Джон Лили, автор «Эвфуеса». Начав «анатомировать» остроумие в романе, Лили сам перенес свои речевые открытия на сцену.

Первая из его комедий называлась «Кампаспа». Опубликована в 1584 году, сыграна на сцене по крайней мере двумя годами ранее — при дворе и в частном театре «Блэкфрайерс». В обоих случаях исполнителем была детская труппа, озвучившая мальчишеским дискантом диалектику любовных сомнений и поединки остроумия в самых разных регистрах — от нравственной философии с участием Аристотеля и Платона до перебранки слуг и потока брани из уст Диогена. Он «собачится» (слово dog во всех грамматических формах — основное для его характеристики) с каждым. Он бежит от людей и раздражен на человечество, мешающее ему мыслить.

Комедия Лили — прозаическая. Как некогда Марло бросил вызов рифмованному площадному шутовству в первых строках «Тамерлана», так и Лили провел отчетливую стилистическую грань между изощренным остроумием и рифмованной клоунадой. Сюжеты его комедий — греческая легенда и миф: «Сафо и Фаон», «Галатея»… Невольно вспоминается, что в коротком варианте «Укрощения строптивой» (A Shrew) место действия тоже — Греция.

Кампаспа — прекрасная пленница-простолюдинка. Ее полюбили Александр Македонский и великий художник Апеллес, которому был заказан ее портрет. Выбирая между любовью, мудростью и славой военных подвигов, Александр отвергает любовь. Диоген и Александр существуют в параллельных сюжетах, каждый по-своему делая выбор между мирскими ценностями. Такого рода параллелизм будет любимым композиционным приемом и в пьесах Шекспира, позволяющим ему раздвигать рамки реальности, сопрягать внутри их высокое и низкое, смешное и трагическое.

После Лили (в том числе и у Шекспира) елизаветинская драма будет смешанной, легко переходя с прозы на белый стих, иногда перебиваемый и рифмованными эпизодами. У каждой речевой формы свой смысловой спектр: проза — для повседневности, белый стих — для важной речи, рифма уместнее в комедии, а в трагедии она — знак того, что говорящий иронизирует.

Лили утвердил новую комедию именно в прозе как будто с тем, чтобы дать возможность персонажам говорить, а не декламировать. Перекочевав на сцену, эвфуизм порождает поединки остроумия, сменяя декламацию средневекового театра быстрым диалогом, а в монологах позволяя перейти от громогласной риторики к внутренней речи, как у Гамлета. За несколько лет до него первый великий монолог шекспировского театра, которым Ричард Глостер открывает хронику «Ричард III», непосредственно восходит к «Кампаспе», а именно к увещеванию, с которым Гефестион обращается к Александру, убеждая его не оставлять героического поприща ради любви:

Сменился ли воинственный звук барабана и трубы сладким звучанием лиры и лютни? Ржание коней в броне, чье бряцание наполняло воздух ужасом и чье дыхание затмевало солнце, обратилось ли в нежные вздохи и любовные взгляды?

Может быть, к этому монологу Гефестиона Шекспира первоначально привлекла невольная игра на его собственной фамилии, доказывающая, что она не утратила свой воинственный смысл: Гефестион спрашивает Александра, собирается ли он крутить прялку с Геркулесом, когда ему пристало потрясать копьем (shake the speare) вместе с Ахиллесом.

Ричард Глостер повторит метафорические аргументы против мира, пришедшего на смену подвигам:

Весельем мы сменили бранный клич И музыкой прелестной — грубый марш. И грозноликий бой чело разгладил; Уж он не скачет на конях в броне, Гоня перед собой врагов трусливых, А ловко прыгает в гостях у дамы Под звуки нежно-сладострастной лютни. (Пер. А. Радловой)

Шекспировский монолог по мысли точно следует за текстом Лили, порой сохраняя его выражения дословно, например — «кони в броне» (barbed steeds), но это сходство дает почувствовать и различие. То, что у Лили осталось достаточно безличной эвфуистической аргументацией, у Шекспира подчинено темпераменту героя, исполнено презрения к тому, что он ненавидит, и эпического восторга, когда он вспоминает о «грозноликом бое».

Лили сделал важный шаг к тому, чтобы английская драма обрела язык, интеллектуально и эмоционально соответствующий своему веку. Но сам он после новаторского прорыва хотя и продолжает писать, остается драматургом детской труппы и частного театра в тот момент, когда основные события совершаются на публичной сцене. Там его эксперименты и найдут свое применение. Впрочем, не только на сцене: эвфуистический стиль — стиль мышления, язык, на котором звучит мысль изысканного и университетского ума. Преувеличения стиля очень рано становятся предметом для пародирования, но и сама пародия, уличая эвфуизм в избыточности, должна овладеть им.

Лили фактически оставил сцену к 1590 году. Шекспир цитатно вспомнил о нем в «Ричарде III» спустя приблизительно три года, когда победа над предшественниками была им одержана. Над кем именно? Это точно скажет славящийся своей филологической точностью Бен Джонсон в стихах памяти Шекспира. Предваряя (печально) знаменитую строку о шекспировском недостаточном знании латыни и плохом — греческого, Джонсон перечисляет победы, одержанные Шекспиром при завоевании сцены (несмотря на недостаточность своего классического образования):

… thou didst our Lyly outshine, Or sporting Kyd, or Marlowe's mighty line…

«Воссиял ярче Лили» — самая общая характеристика. О Киде и Марло также очень кратко, но более конкретно: превзошел Марло мощью, а Кида сценичностью, так можно передать это несколько странно звучащее в данном контексте слово sporting. Эрудит и латинист Джонсон частенько, произнося английское слово, невольно подбирал его как эквивалент латинскому, в данном случае — как эквивалент нередко употребимому в отношении поэтического мастерства слова ludens, то есть играющий. Кид и был играющим, самым долгоиграющим драматургом на сцене до Шекспира (кому как не Джонсону, исполнившему в 1602 году переделку его «Испанской трагедии», было это знать!).

О том, в чем Шекспир превзошел Лили, не сказано: просто — воссиял ярче. Но характерно, в каком ряду стоит его имя — среди создателей елизаветинской драмы, среди ее первооткрывателей в основных жанрах. За Лили была комедия, за Марло — первое потрясение, пережитое публичным театром; за Кидом — первый модный жанр. И все трое — объект шекспировской полемики в комедии «Укрощение строптивой» (А Shrew) — в ее укороченном варианте. Был ли он более ранним? Хотя по-прежнему чаще звучит утвердительный ответ, но примкнем к «еретикам», полагая в этом случае, что он и был первой шекспировской комедией.

 

Какая из комедий могла быть первой?

Четыре комедии Шекспира считаются ранними. О них с очень большой долей вероятности, а иногда и со всей определенностью можно сказать, что тот или иной вариант их текста существовал к 1594 году.

Последовательность ранних комедий и более точное время создания каждой из них можно лишь предполагать, отодвигая в некоторых случаях гипотетическую дату к концу 1580-х годов. Есть и еще более радикальное мнение, опирающееся на свидетельство Джона Обри, что «Шекспир рано начал». Не в середине ли того десятилетия? Едва ли; впрочем, это мнение, как и любое другое — предмет догадок и умозаключений.

Основанием для предположений служат обстоятельства шекспировской биографии, аналогию которым находят в сюжете; переклички с произведениями современников и критерий качества — то, что признают наиболее слабым или несамостоятельным, объявляют самым ранним. Зыбко, субъективно? Но иного пути не дано в отсутствие документальных свидетельств.

Так или иначе, с большей или меньшей уверенностью и мотивированностью о каждой из четырех ранних комедий высказывалось мнение о том, что она — самая ранняя. Довольно часто это место отводили «Комедии ошибок», видя в ней следы еще свежей школьной памяти, поскольку сюжет заимствован из «Менехмов» Плавта. История о разлученных в детстве братьях-близнецах, о попытках семьи воссоединиться, о путанице, неузнавании…

Самая несамостоятельная комедия, говорили одни. На это все чаще возражают: зато самая хорошо сделанная, выстроенная пьеса, что с Шекспиром случалось нечасто даже в великих произведениях. Здесь уже ощущается рука мастера.

Если это не «Комедия ошибок», то первым можно счесть усеченный вариант «Укрощения строптивой» (A Shrew), если признать его шекспировским или созданным при участии Шекспира, поскольку период интенсивного соавторства для него еще не завершился. Датой создания этого раннего текста порой считают 1588 год. Чем мотивируется столь ранняя датировка? В том варианте гораздо сильнее, чем в окончательном, звучит пародия на высокопарную риторику, узнаваемую порой в прямых цитатах из Марло и Кида. Можно, конечно, предположить, что успех мгновенно провоцирует пародию, но все-таки логичнее ее несколько отодвинуть от момента рождения стиля, хотя бы к началу 1590-х. Это время быстрых перемен, когда между вхождением в моду и превращением в архаику проходят всего несколько лет.

А в более позднем варианте (The Shrew) и от пародии Шекспир уже отказывается в пользу более верного у него эффекта комического — через подключение живой речи: звучит уорикширский говорок медника, сыплющего не только словечками, но и именами, реалиями, вынесенными из окрестностей родного для автора Стрэтфорда, где сведения о Слае из Бертона на Хите легко получить у Мериан Хеккет, толстой трактирщицы из Уинкота. Вся ономастика и топонимика — подлинные.

Можно ли считать, что память родных мест — довод в пользу ранней датировки? Дескать, заскучал Шекспир в Лондоне, потянуло на малую родину… Однако скорее, чем на ностальгию, этот бытовой и личный тон работает на пародию и позволяет говорить о том, что Шекспир уже достаточно освоился на лондонской сцене, чтобы позволить себе не только задирать коллег, но и обнаружить свое присутствие, не стесняясь провинциальных корней.

Любопытно, в какой мере уорикширский диалект и акцент (достаточно отчетливый даже в наше время) сохранялся в живой речи великого драматурга?

Урезанное присутствие Слая, ослабление риторики, замена Греции на Италию — все это, осуществленное в том варианте комедии, который всем известен, демонстрирует сознательность перемен, а не искажение, произведенное «реконструкцией по памяти».

Итак, согласимся, что «греческий» вариант комедии — ранний; «итальянский» — более поздний. И оба — шекспировские. Какой срок разделяет их?

Красивый биографический ход можно было бы предложить, приняв существующую догадку о том, что в годы чумы Шекспир совершил европейское путешествие и побывал в Италии, переведя приобретенный опыт в драматургию. Слишком маловероятно, во всяком случае, бездоказательно. Но именно годы чумы разделяют эти два варианта. Первый мог быть написан в 1592-м как пародия для понимающей публики. А второй создан для публичного театра в 1594-м, когда Шекспир формирует репертуар труппы лорда-камергера, на несколько лет становясь если не ее единственным, то, безусловно, основным драматургом.

В Италии, скорее всего, Шекспир не был. Она осталась для него условностью, но с иным значением, чем древние Греция и Рим. Италия — современность культуры, поставляющей ему множество сюжетов — из пьес и особенно из новеллистики. Оттуда же частично и знание бытовых подробностей о стране, где ему побывать не довелось, но где побывали многие претенденты в Шекспиры, что выдвигается как аргумент в их пользу: откуда, мол, у Шекспира такое детальное знание страны, им лично не виденной?

Увидеть своими глазами было бы лучше, но те, кто путешествовал, оставили немало рассказов о поездках. Литература о разных странах в елизаветинской Англии была обширной и читалась с увлечением. В Лондоне жило немало итальянцев, еще больше их приезжало в город. Так что было кого расспросить и послушать. Да и не так уж точна итальянская география шекспировских пьес, если Милан в «Буре» стоит на морском берегу, а в «Укрощении строптивой» шум моря слышен в Бер-гамо и Падуе, весьма от него удаленных: один герой производит паруса, другой владеет судами, третий сходит на берег…

Как пошутил Энтони Берджес, итальянское кьянти Шекспир подает в лондонском разливе.

Зато мы с достаточным основанием предполагаем, кто играл Кристофера Слая — Уильям Слай, актер труппы лорда Стрейнджа, а потом — шекспировский партнер по труппе лорда-камергера. Комический актер часто дарил свое имя или свой сценический псевдоним исполняемым персонажам. Очень вероятно, что для труппы Стрейнджа и для постановки в Тичфилде у Саутгемптона написан первый вариант «Укрощения строптивой».

* * *

«Два веронца» также рассматриваются на роль первой шекспировской комедии. Биографический мотив здесь совсем слабенький — перемещение героев из провинциальной Вероны в столичный Милан якобы могло напомнить Шекспиру собственный приезд в Лондон и трудности адаптации.

Путь преобразования биографии творческой памятью — загадка, неизменно влекущая и способная заманить в дебри самого безответственного вымысла. Не будем пытаться ее однозначно разрешать, но не будем и вовсе закрывать этой возможности для тех, кто пытается обнаружить следы подобного преобразования. Они есть в ранних шекспировских комедиях.

«Два веронца» выглядят ранним произведением не потому, что в этой комедии отозвалась шекспировская биография, а потому, как в ней выглядит его мастерство, как неверна еще здесь рука начинающего, как плоско разработана любовная интрига. Произвольно влюбиться — это обычное дело в комедии, но нигде более Шекспир не позволит своим персонажам так легко предавать свою любовь забвению или отказываться от нее.

В этой комедии ее достоинства, быть может, даже в большей мере, чем ее недостатки, свидетельствуют о том, что Шекспир — все еще лишь в начале пути, что он осваивает приемы публичного театра. Лучшее здесь — не любовь господ, а клоунада слуг и самого запоминающегося из них, Лаунса с его собакой Крэбом. Пес, разумеется, не бегает по сцене, но оживает в рассказах о нем хозяина и в наставительных беседах с ним. По сути, это вставные номера, отклоняющиеся от перипетий любви и дружбы. К таким вставкам привык зритель, и драматург не вправе обмануть его ожидания. Так всегда было в театре на площади: высокие сюжеты чудес и таинств перемежались фарсом. Слово это того же происхождения, что «фарш», то есть — начинка из мелко нарезанного мяса, в данном случае — из вольно сочетающихся эпизодов. Но как из этого фарша слепить пьесу, чтобы она не развалилась?

Шекспир запомнится своим даром сочетать комическое и трагическое, перебивать момент катастрофы шутовским диалогом, который, скажем, ведут клоуны-могильщики, копая могилу для Офелии. Этого умения требовал зритель. Шекспир, пойдя ему навстречу, исполнил его требование на уровне небывалого мастерства, но не сразу овладел им. В «Двух веронцах» Шекспир показал, что зрительские ожидания ему известны, хотя пока слабо встроены в пьесу. Фарш еще не стал готовым блюдом. Нужно было научиться не просто писать хорошую клоунаду, а сделать ее частью общего замысла или, по крайней мере, обыграть как прием.

«Два веронца» считаются наиболее одноплановой, однолинейной шекспировской пьесой с не вполне мотивированными перипетиями привязанностей. Ее ценят невысоко — и, наверное, ей трудно вернуть то значение, которое она могла иметь в кругу зрителей, увлеченных обсуждением того, насколько петраркистская любовь глубока и истинна, насколько она способна противостоять новым впечатлениям, готова ли на жертву ради дружбы…

Эту комедию тоже легко можно представить поставленной в Тичфилде. В свете споров о поэзии и любви, наверняка имевших место в кругу Саутгемптона, она должна была выглядеть не безделкой, а остроумной репликой в серьезном разговоре. И в этом смысле предварением самой саутгемптоновской из шекспировских комедий — «Бесплодные усилия любви».

* * *

Праздник в знатном доме предполагает театрализацию. Если оценить «Бесплодные усилия любви» как часть такого увеселения, то странности и недостатки (то, что признается недостатком), во всяком случае, получат объяснение. Пьеса, написанная с этой целью, не предполагает законченного совершенства и выверенного сюжета, а напротив, должна допускать свободу импровизации, приспособления к каждой новой ситуации, обновления.

Не вызывает сомнения, что тексты ранних шекспировских пьес первоначально игрались не в том виде, что мы знаем по Первому фолио. Он их редактировал, возможно, приспосабливая к разным труппам. Но случай с «Бесплодными усилиями любви» — особый. Здесь обновление должно было быть ситуационным. Карикатурная шаржированность пьесы должна была поспевать за меняющимся ходом разговора, шуток, насмешек.

С датой написания комедии — полная неопределенность. Окончательные изменения внесены достаточно поздно, поскольку прение Весны и Зимы, завершающее пьесу, опирается на названия цветов из гербария, опубликованного в 1597 году. Самой ранней датой для ее создания (или точнее — ее раннего варианта) предполагают лето 1591 года, визит королевы в Тичфилд. В таком случае «Бесплодные усилия любви» — тоже первая шекспировская комедия: ее сюжет вписывается в круг событий, которые были предметом всеобщего интереса. Начало 1590-х — путь герцога Наваррского к французскому престолу. В Англии — дипломатические связи с Московией, привлекающей интерес, но и пугающей. Книга Джайлза Флетчера о Московии, увидевшая свет в 1591 году, была сразу же запрещена и изъята. Все это — событийный фон комедии: Наварра — место ее действия; русское посольство — карнавальная сцена.

Итальянский наставник Саутгемптона (и соглядатай за ним по поручению Берли) Флорио, вероятно, был предметом шуток, к которым побуждали и его учительский педантизм, и высокопарный английский язык, особенно комичный в исполнении иностранца. Так что его узнают и в педанте Олоферне, и в велеречивом испанце доне Адриано де Армадо. Хотя только ли его? Паж испанца Моль (или в другом переводе — Мотылек), именуемый Ювеналом, приводит на память, что такую репутацию приобрел Томас Нэш, еще один кандидат на покровительство Саутгемптона. И именно так именовал его старший товарищ Роберт Грин. Так не он ли (пусть уже умерший) — еще один претендент на то, чтобы быть прообразом испанца?

В завязке сюжета — отречение наваррского короля и трех его придворных от радостей жизни ради овладения наукой. Один из источников сюжета в данном случае — не новеллистический, а жизненный: и при дворе Елизаветы водились любители наук, особенно потаенного и запретного знания, бегущего от дневного света. В один момент король Наварры, подбирая метафоры, характеризующие черный цвет, называет и такую: «школа ночи» (the school of night, IV.3.251). Она смущала многих редакторов, полагавших, что в этом месте произошла порча текста. Вместо слова «ночь» они предлагали другие варианты. И зря. «Школой ночи» называл себя круг придворных, центральной фигурой и покровителем которого был один из фаворитов королевы — поэт, придворный, флотоводец (и по тогдашнему неизбежному совместительству — немножко пират) Уолтер Роли (по-русски фамилию Raleigh пишут разными способами, но произносится она именно так). Его портрет узнают в доне де Армадо.

У Роли появляется молодой соперник — граф Эссекс. Первая половина 1590-х — время особой монаршей милости к нему. К его кругу и примкнул Шекспир или, точнее, тот, кто ему покровительствовал. Фавориты враждовали, а Шекспир написал пьесу, опять же совсем не злую, но определенно насмешливую. Очень вероятно, что она была заказной.

От Шекспира не требовалось прочно привязать портрет того или иного персонажа к тому или иному прототипу. Они могли соединяться, накладываться друг на друга. Намеки рассыпались свободно, узнаваемость добавляла комического эффекта, но Шекспир пародирует не столько личности, сколько ложные претензии — на ученость, остроумие, любовь и поэзию.

«Бесплодные усилия любви», скорее всего, одновременны шекспировской лирике — его поэмам и началу работы над сонетами. Время для поэзии высвободилось, когда чума остановила театральный конвейер. Нет худа без добра!

Поэзия — важный предмет в кругу Саутгемптона. Сам же Саутгемптон находился в орбите своего старшего друга, графа Эссекса, женатого на вдове рано погибшего сэра Филипа Сидни. Его сборник «Астрофил и Стелла», увидевший свет пять лет спустя после его гибели, в начале 1590-х был самой модной новинкой, сделавшей поэзию темой светского разговора. Ее пишут, ее пародируют, ее обсуждают. Отзвук этих разговоров — в шекспировских пьесах.

Если же вернуться к тому, насколько велики шансы у одной из комедий претендовать на роль первой пьесы, созданной Уильямом Шекспиром, то шансы эти меньше, чем у двух других жанров — трагедии и хроники. Не в комедии он добился первого успеха, но в комедии воспользовался его плодами, получив первые заказы еще до того, как утвердил себя в роли профессионального поэта.

 

Глава третья.

ПОЭЗИЯ И ПРАВДА

 

О природном даре и рефлектирующем слове

Сонетный цикл имеет уникальное значение для биографии Шекспира. Где еще мы услышим слово, сказанное им от первого лица? В нескольких формальных жанрах: посвящение, свидетельство в суде, завещание… И каждый из них очень важен, однако ни в одном высказывание нельзя считать личным, а сонеты — все о себе…

От первого лица — да, но в какой степени о себе?

Формула Гёте «поэзия и правда» (Dichtung und Wahrheit) универсальна и для поэта, и для воспринимающего читателя. Поэзия всегда соотносима с личностью и жизнью поэта, но в разной степени и с разной степенью условности. Не понимая этого, мы будем принимать на веру и читать в духе буквального биографизма то, что буквального прочтения не предполагает.

Иными словами, чтобы услышать от поэта правду, нужно научиться языку его поэзии.

Сонеты Шекспира дольше, чем его пьесы, ждали признания. Речь не о современниках, а о потомках. Знаком, указующим на начало признания, принято считать полторы строки в знаменитом сонете о сонете, написанном Уильямом Вордсвортом в 1827 году (тот самый сонет, из которого Пушкин взял эпиграф Scorn not the sonnet, critic… для своего сонета «Суровый Дант…»): …with this key / Shakespeare unlocked his heart…

«Этим ключом Шекспир открыл свое сердце» — вполне романтическое представление о поэте и поэзии, годное, однако, не на все времена. Не то чтобы ренессансный поэт был чужд искренности, отнюдь нет, но он понимал, что искренность — это не то, что приходит легко и безусловно. Право на нее нужно обрести, она — следствие мастерства, а мастерство дается ученичеством, подражанием, следованием за другими, повторением слов, уже кем-то произнесенных. Даже если способность находить новое — invention — все более ассоциируется с сутью поэзии, то не забывается и другой урок риторики — memoria, то есть память. Что важнее для поэта? Теоретики об этом спорили, поэты пытались найти верное соотношение этих понятий.

Ранние биографы Шекспира наследовали устному преданию, из которого черпали слухи и впечатления. Слухи складывались в анекдоты и легенды, цветистые и разноречивые, а впечатление о человеке и поэте было достаточно единодушным. Человек запомнился как gentle Shakespeare, а поэт — как обладатель природного дара.

Первым биографом Шекспира называют священника Томаса Фуллера. В середине XVII века он собирал сведения для книги «Достославнейшие люди Англии», там есть два фрагмента о Шекспире. В одном из них он сопоставлен с поэтами античности — Марциалом, Овидием и особенно подробно с Плавтом, который был «подлинным драматургом, но ни в коем случае не ученым, в чем (будь он жив) признался бы и сам Шекспир». Фуллер подкрепляет свое суждение латинской фразой: Poeta поп fit, sed nascitur («Поэтами не становятся, но рождаются»).

Звучит как высокая похвала, в которой мы, пожалуй, не различаем очень внятных для современников других оттенков — укоризны и апологии одновременно.

В XX веке было опубликовано послание Фрэнсиса Бомонта Бену Джонсону. Бомонт — драматург и поэт поколения, младшего по отношению к шекспировскому, хотя умерли они с Шекспиром в один год. Бомонт знал о Шекспире не с чужих слов: большую часть своих пьес он написал в соавторстве с Джоном Флетчером, который был также и основным шекспировским соавтором в его поздние годы.

В послании есть несколько строк о Шекспире. Они на одну тему — о таланте и образовании. Шекспир — пример того, как далеко может пойти смертный при одном лишь «тусклом свете Природы» (dim light of Nature). Подразумевается уже знакомая тема: университета не окончил, латынь знал плохо… Теперь с извиняющей поправкой — но как далеко пошел, обладая природным даром! Бомонт — первый по времени, от кого мы услышали эту мысль.

Она будет многократно повторяться и варьироваться в дальнейшем еще и теми, кто лично знал Шекспира. Ее тональность меняется от восхищения до упрека. С восхищением говорят друзья-актеры в предисловии к Первому фолио о том, что Шекспир писал начисто, не правя. С сожалением о том же — Бен Джонсон:

Помню, актеры часто говорили, полагая, что это к славе Шекспира, будто в своих писаниях (чего бы он ни писал) он никогда не вычеркнул ни одной строки. Я отвечал, что лучше бы он вычеркнул их тысячу.

Джонсон имеет здесь в виду не недостаток образованности как черту природного дара, а отсутствие критической способности или рефлексии, что есть недостаток не второстепенный, а относящийся к сути поэтического творчества.

Согласно одному из самых точных и самому краткому определению поэзии (данному замечательным русским филологом Г. Винокуром), она есть «рефлектирующее слово». То есть поэтическое слово не просто выражает нечто, но постоянно подразумевает оценку того, насколько сказанное сказано точно, как оно соотносится с тем, что говорилось по этому поводу ранее, и с тем, что действительно переживает говорящий.

* * *

Ренессансная поэзия предложила новую, небывалую степень поэтической рефлексии (то есть соотношения поэзии и правды), особенно в жанре сонета. Не случайно на столетия он становится главной формой лирического высказывания. В чем особенность сонета кроме того, что он — форма строгая, состоящая из установленного числа строк (14), которые могут быть расположены в нескольких композиционных вариантах?

Попыткой ответа является гипотеза Пола Оппенгеймера. Он объясняет необычайную популярность сонета тем, что сонет принципиально отличается от всех лирических жанров, существовавших со времен античности. Вся средневековая лирика — и народная, и куртуазная, и даже церковная — создавалась в расчете на музыкальное воспроизведение. Она сопровождалась аккомпанементом и часто сама сопровождала обрядовое действо.

Именно в сонете человек, слагающий стихотворение, впервые остался один на один — с самим собой и с листом бумаги, на которую переносил свою внутреннюю речь:

Вся литература, обращенная к воображению, как и медитативная поэзия, предназначена для чтения уединенного или в кругу небольшого числа людей. Это диктуется пониманием времени, определяемым теперь тем, что человек внемлет лишь собственному внутреннему молчанию. Исполняемый текст определяется протеканием времени. Оно течет безостановочно. Восприятие слушающих в значительной мере подчинено ему. В молчаливом уединении читатель полностью властен над временем. <…> Поэт может позволить себе развернутые сравнения или метафоры, причудливые ходы и построения которых совершенно не воспринимались бы рассеянным вниманием аудитории, одновременно слушающей музыку {21} .

Известно, что сонеты порой перекладывались на музыку и исполнялись. Само название жанра, по одной из гипотез, связывают с глаголом, означающим звучание. В таком случае слово «сонет» означает звук или песенку (sonetto). Традиция родства между лирическим словом и музыкальным сопровождением оставалась очень сильной. Можно даже предположить, что в сонете с течением времени ослабевает изначальное противопоставление поэтического и музыкального начал.

И, разумеется, не сонет изменил ситуацию с положением слова в культуре. Он лишь явился жанром, особенно остро отреагировавшим на перемены. Оппенгеймер попытался указать на инструмент, посредством которого было осуществлено смещение культурной перспективы, — перенос акцента со слова звучащего (в том числе и в музыкальном сопровождении) на слово письменной речи. Вот почему гипотеза кажется достаточно убедительной даже несмотря на то, что, возможно, происхождение сонета в новом отношении к музыке не было ясно осознано его читателями и даже творцами.

Оппенгеймер подводит к пониманию смысла происшедших перемен; остается только назвать, каким образом было переформулировано образное сознание, сменившее свою доминанту, — место аллегории заняла метафора. Средневековая аллегория соотносила и растворяла предмет, обозначенный в слове, с некой общей (нравственной или божественной) идеей. В метафорическом слове происходила встреча земных предметов и явлений, откликавшихся взаимным узнаванием. Мир представал разнообразным и связанным в своем разнообразии.

Человек не был исключен из этого мира, поскольку он тоже был участником метафорического уподобления, подсказывающего подобие внутренней жизни и природного бытия. Наблюдаемое сходство становилось предметом размышления.

Сонет под пером его итальянских создателей — от Кавальканти и Данте до Петрарки — рождался как медитация, доверенная метафорическому слову. В нем звучит внутренняя речь размышляющего (рефлектирующего) поэта. После первого печатного издания «Книги песен» Петрарки в 1501 году (спустя более ста лет со дня смерти поэта) подражание ему (петраркизм) и полемика с условностью его стиля (антипетраркизм) становятся общеевропейской модой.

Вся Европа пишет стихи вслед Петрарке. Англия также подхватывает эту моду. Никогда прежде в европейской поэзии напряжение между искренностью и мастерством не ощущалось так остро, как в позднем петраркизме. С него начал свой цикл Филип Сидни, поднявший волну позднего английского пет-раркwизма, которая одновременно была (в своих лучших образцах) и антипетраркизмом. Любовь у него все еще — небесная и божественная, что задано самими именами любящих: Стелла — звезда, Астрофил — влюбленный в звезду. Однако его поэтическая задача — соотнести небесное с земным, пережить божественное как личное. Петрарка отправил земную женщину Лауру на небо. Сидни производит обратную операцию — возвращает небесную любовь на землю.

Шекспир в собственных сонетах легче расстается с условностью, для него это уже не проблема, самое большее — повод для парадокса или пародии: «Ее глаза на звезды не похожи…» (130, пер. С. Маршака). Условность пережита в английской поэзии еще до него, а у него она отдана на обсуждение персонажам пьес.

В отличие от того, что стало после Сидни расхожей петраркистской модой, Шекспир воспринял у него антипетраркизм, порой на грани пародии, но чаще в форме рефлексии — как писать, как восхвалять свою возлюбленную, чтобы не отступить от правды собственного сердца. Именно эта рефлективность в отношении любовного сюжета и сделала мотив сочинительства стихов шекспировским шибболетом в те годы, когда им пишутся поэмы (это мы знаем наверняка), пишутся сонеты (это мы знаем с большой долей вероятности) и когда его персонажи обсуждают любовь во всех жанрах. Они не просто любят, а настойчиво обсуждают, как нужно любить и как нужно о том говорить.

Шекспировские персонажи удивительным образом преданы сочинению стихов! Удивительным, поскольку мотив сочинительства, совершающегося прямо перед зрителем с последующим обсуждением достоинств написанного или своего рода уроков сочинительства, — настолько нечастый в елизаветинском театре и настолько частый у Шекспира, что его наличие становится опознавательным признаком шекспировского авторства, весомым аргументом для атрибуции и датировки.

 

Персонажи пишут стихи

Мы с достаточной определенностью можем предполагать, когда Шекспир начал профессионально заниматься поэзией — это годы чумы и одновременно годы знакомства с Саутгемптоном: 1592—1594. Даты подтверждаются регистрацией двух поэм, посвященных графу.

Именно в это время Шекспир начинает писать сонеты. Тому есть несколько доказательств. Во-первых, именно в это время их пишут все после появления сборника Сидни. Во-вторых, модный жанр, судя по тематике первых шекспировских сонетов, может быть привязан к биографическим обстоятельствам юного графа, избегающего женитьбы. И третье, очень важное — в пьесах, с наибольшей вероятностью относимых к этому времени, поэзия возникает как постоянная и властная тема.

Самый неожиданный из тех, кто вовлечен в спор о поэзии и искренности — король Эдуард III из одноименной хроники. Именно здесь наличие этой сцены может служить дополнительным аргументом в пользу шекспировского авторства, а в его творчестве — аргументом в пользу ее датировки годами тесного общения с Саутгемптоном. Во всяком случае, это не менее сильное свидетельство, чем довод в пользу того, что к выбору сюжета Шекспира подтолкнула связь рода Саутгемптонов с орденом Подвязки. Первый обладатель титула, дед шекспировского графа, 30 лет был герольдмейстером ордена (Garter King of Arms), а впоследствии его членом. Свой лондонский дом он назвал Домом Подвязки. Хотя сама история с подвязкой отсутствует в хронике, но, безусловно, подразумевается, ибо представляет собой самый известный эпизод этого исторического сюжета: Шекспир опускает пикантную ситуацию с потерей подвязки на балу, но изображает отношения Эдуарда и графини Солсбери как пример высокой чести и куртуазности.

Увлеченный графиней король задумывается, как написать об этом в стихах. Его размышления, разумеется, анахронизм, поскольку исторически относятся к 1340-м годам — времени Петрарки, а не Филипа Сидни, которого Эдуард если не цитирует, то пересказывает близко к тексту сонета 35: «Ну как словами выразить предмет, / Коль истину не отличить от лести…» (пер. А. Ревича).

Возлюбленная столь прекрасна, что слова, соответствующие ее красоте, невольно покажутся лестью… Дальше Сидни выстраивает сложную цепочку доказательства, завершенного в последних двух строках пятикратным повторением слова praise — хвала и хвалить. Обращаясь к Стелле, он оправдывается: «Не ты хвалой, а хвала тобою возвышена; / Хваля тебя, возношу хвалу Хвале». В последнем случае он подразумевает под этим словом божественный первоисточник идеи, который (следуя распространенному учению Платона) имеется у всего земного.

В сонетах Шекспира этот мотив мелькает, но достаточно бегло: «Не буду расхваливать, раз не собираюсь продавать…» (сонет 21). А вот его герой вовлечен в это рассуждение, хотя и без платонического подтекста. Эдуард поручает своему секретарю, сведущему в поэзии, воплотить любовные мысли в текст (хроника, недавно введенная в шекспировский канон, все еще не переведена на русский язык):

Король Эдуард

«Что красоты прекрасней» — так начни; Прелестней прелести измысли слово, И все, что хвалишь, вознеси превыше Доступного твоей хвалы полету. Быть уличенным в лести — не страшись: Твои восторги, будь они превыше Раз в десять или в десять тысяч раз, Хвалы не превзойдут того, что хвалишь. И вставить не забудь слова о страсти, Сердечной муке — ибо истомлен я Ее красой.

Лодовико

Так женщине пишу я? Король Эдуард А кто еще сразит меня красою? Кому мы посвящаем песнопенья? Иль думаешь, что я влюбился в лошадь? (II. 1; пер. И. Шайтанова)

При всей его искушенности в поэзии Лодовико принял восторг повелителя за неземное чувство (или иронически сделал вид, что принял). Но его опустили на землю, где ему предстояло хвалить без меры, не бояться лести и все-таки не удовлетворить Эдуарда.

Весь эпизод блистательно ироничен и написан тем, кто знает, как трудно соответствовать одновременно и Поэзии, и Правде. Лодовико не преуспел ни в том, ни в другом. Его первые же фразы отвергнуты — за банальность и за несоответствие пожеланиям короля, который отнюдь не хотел бы видеть графиню ни безусловно добродетельной, ни безусловно верной — ведь она замужем.

* * *

Для жанра хроники занятие стихотворством — эпизод. Для ранней шекспировской комедии, смеющейся над условностями любви, — устойчивый мотив, впервые мелькнувший в «Двух веронцах».

Один из друзей — Протей, по просьбе герцога Милана, наставляет Турио, «глупого соперника», в борьбе за руку и сердце его дочери Сильвии (отец в комедии часто предпочитает не того, кого выбрала дочь) в искусстве любовной поэзии.

Он объясняет, что сонет должен быть «исполненным жалобы и клятв»:

Пишите ей, что на алтарь любви Приносите вы слезы, стоны сердца — Все в жертву столь великой красоте! Испишете чернила — продолжайте Чертить хоть кровью пламенные строки… (III. 2; пер. В. Левика)

Турио благодарит и заверяет, что он как раз «великолепный выучил сонет». Теперь остается нанять оркестр, чтобы Турио мог его исполнить. Сонеты, конечно, могли спеть и пели (в нарушение жанрового закона), но в данном случае оказывается, что Турио действительно ошибается. То, что он исполняет, не сонет, а пасторальная песня «Кто Сильвия? И чем она / Всех пастушков пленила…». Этот простенький текст станет популярным, но Сильвии он совершенно не понравился (впрочем, не столько он сам, сколько его исполнители). Турио лишний раз проявил простоту, ему нужно было бы последовать рекомендации Протея и заказать сонет, но этот высокий жанр не в характере ухаживающего глупца.

Зато он вполне в характере двух друзей-веронцев: влюбляясь, они не только пишут стихи по тому рецепту, который выдал Протей, но и любят в соответствии с ним — страдают, ликуют, восхищаются и восхваляют, не жалея в своем восхвалении слов. Всё особенно наглядно демонстрирует сам Протей.

С дружбы и любви в родном городе Вероне начинается пьеса. Протей дружен с Валентином и влюблен в Джулию. Валентин дружен с Протеем, но его сердце свободно, а ум устремлен к тому, чтобы видеть «чудеса земли» и бежать от домашнего безделья. Он отправляется в Милан.

Протей ищет случай, чтобы снова и снова говорить и писать о своей любви: «Протей влюбленный, горестный Протей прелестной Джулии» — адресует он письмо. Ей нравится: «Ведь правда, как красиво…»

Место действия (Верона) и имя героини (Джулия) напоминают о гораздо более известной шекспировской пьесе, написанной менее пяти лет спустя, — «Ромео и Джульетта». Однако самую близкую аналогию подсказывает путь, пройденный героем от петраркистской влюбленности к истинной любви. Ромео страдал и восхвалял, будучи влюбленным в прекрасную Розалину Джульетта первое, что попросит его сделать, — перестать сыпать клятвами, необходимыми в петраркистской условности, вынесенной в данном случае за рамки сюжета: прекрасной Розалины мы так и не увидим, она предана забвению.

В «Двух веронцах» забвению будет предана прекрасная Джулия, когда Протей, следуя воле отца, как и его друг, последует в Милан. Там он встретит Сильвию, возлюбленную Валентина. В соответствии со своим именем, предполагающим изменчивость, а еще более — в соответствии с сюжетом, ведущим от любви условной к любви истинной, Протей отдается новой любви, переступая через чувство дружбы.

По закону комедии ситуация разрешится счастливо: Джулия, переодетая юношей, прибывает в Милан, устраивается пажом к Протею, которому предстоит узнавание и восстановление как любви, так и дружбы. Любовь восстанавливает свои права через деятельное участие одного из любящих и через узнавание, открывшееся другому, — это знаменательно, поскольку перемещает отношения с внешнего плана слов в план чувств, подтвержденных поступками.

То, что в «Двух веронцах» дает лишь набросок сонета, в «Бесплодных усилиях любви» станет повальной страстью — стихотворством. Эта комедия инсценирует лирический сюжет будущего (и уже создаваемого) сонетного цикла, где сторонами любовного треугольника как раз и выступают Любовь, Дружба и Поэзия.

* * *

В самой саутгемптоновской комедии Шекспира «Бесплодные усилия любви» стихотворство — повальное увлечение. Играющая узнаваемыми намеками и набросками портретов реальных лиц, эта комедия восстанавливает ход светского разговора о поэзии и театре, о педантичной учености и высокопарной глупости. Ее четвертый и пятый акты посвящены преимущественно этим темам и отданы на их обсуждение. Сначала любовное послание дона Армадо попадает в руки французской принцессе и, прочитанное вслух, задает тон уже непрекращающемуся симпозиуму о поэзии. Затем учитель Олоферн предлагает свой экспромт про раненого оленя, и мы становимся свидетелями целого потока куртуазных признаний, нередко облеченных в форму сонета.

Один за другим в лесу появляются наваррский король и три его соратника по академии. Все они, оказывается, нарушили клятву не вступать в отношения с женщинами и, хуже того, — влюбились. Каждый из них выходит со стихами, читает их и прячется при появлении следующего стихотворца. Бирон по праву первого и самого остроумного, сидя на дереве, выступает главным комментатором. В последний момент и его выводят на чистую воду, когда возвращается его послание черноглазой Розалинде и попадает в руки короля.

Обсуждение обнаруживает вполне современную (вслед Сидни) меру поэтической рефлексии, чтобы задать вопрос о поэзии и правде: восхвалять ли предмет своей любви?

А как не восхвалять, если пишущий движим чувством восторга и сама красота возлюбленной, ее глаза диктуют «небесную риторику», — восклицает Лонгевиль. Но то, что получается под эту диктовку, ответит ему скоро Бирон, выглядит «раскрашенной (painted) риторикой», а зачем расхваливать то, что ты не собираешься продавать? — продолжает он в согласии с сонетом Шекспира.

Тут откликается король, напоминая Бирону, что его-то Розалинда «черна, как эбеновое дерево», то есть хвалы красоте на нее не распространяются. В ответ Бирон разражается парадоксами: «Красоте недостает красоты, если она не научилась смотреть ее глазами: ни одно лицо не может быть прекрасным, если оно не вполне черно».

Бирону Шекспир доверяет построить парадоксальную защиту красоты, не совпадающую с петраркистским идеалом белизны кожи, голубых глаз, белокурых волос… Опровержение прежнего идеала имеет еще и нравственный подтекст, поскольку и белизна, и белокурость выражаются английским словом fair, имеющим нравственный смысл — всё, что совершенно, всё, что относится к идеалу добра. Противоположность ему — всё, что темно и черно.

Совсем как в случае со Смуглой леди шекспировских сонетов!

В сюжете шекспировских пьес и в спорах его персонажей просматривается сюжет сборника сонетов, заставляя нас задуматься, что в них, в сонетах, от поэзии, которая опровергает условность, и что от жизненной правды, от пережитого Шекспиром. Следует ли за сонетными перипетиями видеть жизненные коллизии и биографические обстоятельства?

 

Человек, который смеется

Когда в начале второго акта «Ромео и Джульетты» только что полюбивший герой под покровом ночи скрывается от своих друзей в саду Капулетти (не в силах уйти от того места, где находится Джульетта), до него доносятся шутки и смех Меркуцио над всеми влюбленными. Ромео откликается только одной фразой: «Над шрамами смеется тот, кто не был ранен».

Бывал ли ранен сам Шекспир или, подобно Меркуцио, превратностям любви он предпочитал сон в теплой постели: «Поспешу в постель. / В твоей походной койке страшный холод» (пер. Б. Пастернака)?

Меркуцио — прекрасный камертон для ранних комедий, герои которых, в отличие от Ромео, так и не овладели искусством любви. Вот почему их усилия остались бесплодными. Комедия, в которой этот сюжет выбран в качестве названия, не может прийти к завершению. Ее финал остается открытым, поскольку бесплодность любовных усилий противоречит жанру комедии. Об этом и сообщает самый рефлектирующий из персонажей — Бирон: «Наши ухаживания не завершаются так, как прежде в пьесах — Джек не получил свою Джил…» Концы сюжета так и не были сведены — возможность свадеб отложена по крайней мере на год, и состоятся ли они вообще?

В «Двух веронцах» обстоятельства на стороне влюбленных. Всё устраивается наилучшим образом, но скорее не благодаря, а вопреки носителю петраркистского пафоса — Протею. Он всем изменил, всё запутал, его высокие слова полностью разошлись с делом, также поставив сюжет под угрозу невозможности его комедийного осуществления в счастливом финале.

Так что шекспировские ранние комедии — комедии любви, но с большой степенью вероятности, что усилия любви останутся бесплодными. И даже не в силу внешних обстоятельств, а в силу излишнего доверия кого-то из влюбленных к условностям чувства, его внешним ритуалам. В более поздних комедиях, начиная со «Сна в летнюю ночь», любовь зазвучит торжествующей нотой, и среди них, вероятно, нужно искать утраченную комедию с названием, прямо противоположным Love's Labour's Lost, что по-русски дословно означает «Усилия любви, потерпевшие поражение».

А была у Шекспира и такая: Love's Labour's Won — «…увенчавшиеся победой». О ней в 1598 году сообщил Фрэнсис Мерес, перечисляя лучшие произведения отечественных авторов, в том числе и Шекспира, «великолепнейшего (most excellent) в обоих жанрах» — и в трагедии, и в комедии.

И куда же делась эта комедия, парная по названию «Бесплодным усилиям»? Не дошла до нас? Или, что более вероятно, Мерее имеет в виду какую-то из комедий, известную нам под другим названием. Из тех комедий, что (насколько мы знаем) были написаны Шекспиром до 1598 года, он не включил в свой перечень лишь одну — «Укрощение строптивой». Ее и полагали Love's Labour's Won — до 1953 года, когда лондонский букинист обнаружил список книг 1603 года, в котором одновременно значатся и это название, и «Укрощение строптивой»…

Но даже если бы этой находки не случилось, «Укрощение строптивой» едва ли можно счесть пьесой об усилиях любви, увенчанных победой. И в отношении кого из персонажей? Много усилий потрачено поклонниками младшей дочери дона Баптисты Бьянки, и один из них — Люченцио — доводит дело до свадьбы, но не до победы, поскольку финальная сцена здесь не свадьба, а спор трех новобрачных о том, чья жена окажется послушнее. Свои сто фунтов Люченцио проиграл. Ко всеобщему изумлению, победил укротитель Петруччо.

Послушание Катарины и ее проповедь покорности строптивым женам вызывала и смех, и изумление, и яростное возмущение, волна которого росла на протяжении XX столетия по мере того, как крепла идеология феминизма. Шекспир был записан в число самых отвратительных ее противников, а комедия «Укрощение строптивой», помимо текстологической тайны, предложила трудноразрешимую загадку для ее интерпретаторов. Как примирить петраркистскую философию любви со средневековым домостроем?

И действительно, как? Не только в отношении Шекспира. А как поэзию Ренессанса соединить с правдой жизни, где женщина была не полубогиней, ступающей по земле, а объектом весьма суровой регламентации, определявшей едва ли не каждый ее шаг?

* * *

На эту тему существует не так много внятных размышлений, хотя сама по себе проблема давно привлекла внимание. Одно из самых ранних и по сей день убедительных высказываний принадлежит великому филологу Александру Николаевичу Веселовскому. Его ранняя работа, выполненная в технике изучения «истории идеалов», называется «Из истории развития личности. Женщина и старинные теории любви» (1872).

Говоря о теориях любви, он не теряет из виду практику жизни, которая «была опутана обрядом и обычаем». Поэты, начиная с трубадуров, строят «идеал женщины за пределами семьи и обычая». Идеал, естественно, с обычаем не совпадает, но не проходит вовсе не замеченным, не остается без влияния на жизненную практику:

В XIII и XIV веках платоническая теория любви становится открытою модой в литературе Южной Европы: она вдохновляет лирику Данте, Кавальканти, Петрарки. Нои самое общество сделало шаг вперед к сближению с учением, которое до тех пор передавалось как ученая экзотерическая традиция: города приготовили освобождение женщины, новелла начинает ставить вопрос о значении индивидуальной привязанности. На этой высоте конечные результаты органического развития могли не только встретиться, но и проникнуться теорией платонической любви: два момента, разнообразно определявшие движение средневековой женщины — народно-органической и антично-литературной, в первый раз встретились и признали друг друга сознательно. Отсюда тот богатый расцвет литературы и искусства, который итальянцы назвали своим золотым веком {22} .

Из столкновения идеала с обычаем исходят и шекспировская комедия, и трагедия. Но «Укрощение строптивой» — случай особый, можно сказать, уникальный. Тот, кто воплощает обычай в его домостроевском варианте, не противостоит любовному сюжету, а выступает в нем главным героем. В отличие от обычных в комедии отцов, занудно противящихся любви детей и их браку по любви, Петруччо сам — жених, причем наделенный обаянием (пусть отчасти отрицательным). «Обряд и обычай» в его образе приподняты до идеала, представленного ренессансным мачо (именно такого и сыграет Ричард Бёртон в фильме 1967 года).

И имя выбрано как будто с намеком, с умыслом — не нежный Петрарка, а брутальный Петруччо! Так что сама смена имени (по сравнению с ранним вариантом комедии — с Ферандо на Петруччо) сигнализирует о выборе нового объекта пародирования: в первом варианте шекспировская комедия снижала риторику предшественников — от Марло до Лили, — во втором сосредоточилась на условностях любви (в частности, сценам с Бьянкой и ее женихами отведено гораздо большее место).

Петруччо — едва ли не первый шекспировский герой, провоцирующий мысль — в какой мере автор оставил в нем отпечаток собственного «я»? Было ли в авторе что-то от героя и в какой мере это осуществление «мужского подсознательного» имело соответствие в жизненном характере автора? Петруччо — не самореализация, а взгляд со стороны, в котором если и есть авторское, то — остроумие, отчасти переданное герою, отчасти преобразованное в иронию, на героя же и обращенную.

Если домострой столь обаятелен и остроумен, почему бы умной женщине не принять его волю, по крайней мере внешне, по видимости? Что и делает Катарина. Давно замечено, что ее финальный монолог можно трактовать как ироническое подыгрывание. Его можно рассмотреть и как вступление в новую ситуацию, которой обычно любовная комедия не занимается, приняв за сюжетную точку свадебный обряд. А что будет после свадьбы?

Сюжетная возможность, предоставленная Шекспиром, слишком очевидна и заманчива, чтобы ею не воспользоваться. Его будущий соавтор Джон Флетчер напишет своеобразный сиквел (со второй женой Петруччо после смерти Катарины) — «Укрощение укротителя».

Жанр комедии всегда позволяет некоторые фантастические и невероятные допущения. Допущения относительно того, кто и кого будет укрощать — сюжет не из числа распространенных (жизнь после свадьбы — материал скорее драматический), но все-таки вполне возможный для комедии. Шекспир это блистательно доказал, а желание вчинить ему идеологические претензии лишний раз демонстрирует, что любая идеология (феминизм не исключение) вершит прямолинейный и, увы, непроницательный суд над искусством.

«Укрощение строптивой» не разрушает механизма, что запущен в ранних шекспировских комедиях. Условности любви проходят проверку жизненной практикой, здравым смыслом или даже «обрядом и обычаем» (по-русски — домостроем). Условности трещат по швам и вызывают смех.

И что же будет с петраркистской условностью сонетного жанра, когда Шекспир примерит ее на самого себя? Станет ли она, как предполагал Вордсворт, ключом, открывающим сердце поэта?

 

Глава четвертая.

ПОЭТ, W. Н. И СМУГЛАЯ ЛЕДИ

 

Сборник 1609 года

Судя по дате публикации, сонеты следует рассматривать в одной из последних глав шекспировской биографии. Их единственное издание увидело свет в 1609 году, но нет сомнений по поводу того, что Шекспир начал их писать (и, вероятно, закончил) значительно раньше.

В Англии циклы сонетов интенсивно публикуются вслед Сидни начиная с 1592 года («Даная» Констебла, «Делия» Дэньела), богатый урожай приходится на всю первую половину десятилетия. Если в это же время Шекспир создает свой цикл (или его основную часть), то почему, в отличие от других, не печатает? Что могло быть причиной? Нежелание поэта, отказ адресата…

О том, что шекспировские сонеты, хотя бы частично, существовали, есть свидетельства, относящиеся к концу 1590-х.

В 1599 году Исаак Джеггард выпустил поэтический сборник «Страстный пилигрим», на титуле которого имя — Шекспир. Еще одно подтверждение его популярности и даже конкретнее — популярности именно как поэта, чьи поэмы издаются и переиздаются, а значит, могут обеспечить успех любому изданию. В сборнике напечатаны два сонета из шекспировского сборника, причем из второй его части (!) — 138 и 144.

Годом ранее о сонетах отозвался Фрэнсис Мерее в книге Palladis Tamia. Кладезь ума (wit), куда входит «Сравнительное рассуждение о наших английских поэтах с поэтами греческими, латинскими и итальянскими». Побуждаемый вполне своевременным в период Позднего Ренессанса желанием возвысить национальных писателей, Мерее перечисляет их имена и названия произведений с краткими характеристиками. В числе того, что принадлежит Шекспиру (это важнейший источник для установления верхней хронологической границы), Мерее называет и сонеты. Наряду с поэмами они свидетельствуют о том, что душа Овидия «живет в его сладчайших сонетах, известных среди его близких друзей».

Бесценное свидетельство, хотя и не вполне внятное. Какие сонеты мог иметь в виду Мерее: все ли и даже те же ли самые, поскольку «сладчайшие» — не самая точная, во всяком случае, не самая исчерпывающая характеристика сонетов из сборника 1609 года? Впрочем, это вкусовое определение качества, кажется, на языке Мереса — универсальный штамп для всего поэтического. В пределах одной этой фразы Овидий у него — «сладостного ума», а Шекспир — «медоточивый и медоречивый», что почти синонимично выражено латинским и английским словом: mellifluous and honey-tongued. Точнее было бы сказать, что эпитеты Мереса относятся к тому, чем шекспировские сонеты не были и что в них пародировалось, так что читал ли их Мерее, в «круг близких друзей» явно не вхожий, или судил о них по расхожим образцам петраркизма?

Так или иначе, но к 1598—1599 годам сонеты существовали (в том числе и некоторые сонеты из второй части), читались в кругу шекспировских друзей и были известны за его пределами.

* * *

Наиболее вероятной кажется следующая датировка шекспировских сонетов, как они видятся на фоне его творчества в целом. Начал Шекспир скорее всего вместе со всеми — после 1591 года. Хотя ничто не препятствует предположить, что первый сонетный опыт появился гораздо раньше, если считать сонет 145 относящимся ко времени ухаживания за Энн Хэтеуэй (допущение возможное, но необязательное).

В значительной мере сборник, очевидно, был завершен к 1598-1599 годам: тогда последними были написаны сонеты о поэте-сопернике (см. об этом ниже) и вся вторая часть, посвященная Смуглой даме (к Джеггарду попали свежие новинки). Шекспир вернется к сонетам в 1603—1604 годах, когда после смерти Елизаветы его друг-покровитель граф Саутгемптон будет освобожден из Тауэра, где он провел больше двух лет в заключении. Однако датировка сонетов в целом — предмет косвенных предположений и догадок. Для понимания того, когда они созданы и кому посвящены, мы не располагаем иными источниками, кроме самих текстов. Посвящение 1609 года оставляет гораздо больше вопросов, чем дает ответов.

На титульном листе сборника значилось только следующее: Шекспировские сонеты (имя автора в притяжательном падеже). Никогда прежде не печатавшиеся.

Посвящение вынесено на отдельный лист. Оно поражает уже странностью графики. Все слова напечатаны заглавными буквами, после каждого — точка.

ЕДИНСТВЕННОМУ. ЗАЧИНАТЕЛЮ.

НИЖЕСЛЕДУЮЩИХ. СОНЕТОВ.

М-ру. W. Н. ВСЯКОГО. СЧАСТИЯ.

И. ВЕЧНОСТИ.

ОБЕЩАННЫХ.

ЕМУ

НАШИМ. БЕССМЕРТНЫМ. ПОЭТОМ.

ЖЕЛАЕТ

БЛАГОЖЕЛАЮЩИЙ.

ПРЕДПРИНИМАТЕЛЬ. СЕГО. ИЗДАНИЯ.

ТТ.

Начнем с конца, поскольку там есть ответ, в большинстве других случаев отсутствующий. За инициалами Т. Т. скрывается издатель — Томас Торп. Именно он зарегистрировал сборник 20 мая. Качество полиграфии и оформления вполне приличное, но количество опечаток не то что заставляет предположить, а вселяет уверенность: Шекспир не вычитывал текст. И тогда возникает сомнение: а он ли отдал его в печать? Было ли это издание авторским или «пиратским»?

Так что небезосновательно предположение, не было ли первое издание «Сонетов» осуществлено против воли Шекспира, возможно, с целью как-то скомпрометировать его (или адресата) публикацией интимных признаний. Во всяком случае, при его жизни «Сонеты» (в отличие от многократно переиздающихся поэм) никогда более не печатались.

Вернемся к тексту посвящения. К кому обращается «благожелающий» издатель, присоединяясь к пожеланию «счастья и вечности», исходящему от поэта? Если инициалы издателя раскрываются легко, то инициалы адресата продолжают увлекать воображение своей загадочностью.

Да и слово «зачинатель», звучащее странно по-русски, соответствует столь же странному begetter в оригинале. Не очень употребительное слово, имевшее две стороны значения: высокое и, так сказать, буквальное — тот, кто зачал, произвел на свет. А в высоком смысле слово могло быть употреблено в отношении Создателя. И в том, и в другом значении в посвящении оно стоит с некоторым смысловым сдвигом, поскольку адресат едва ли может быть тем, кто зачал или создал эти сонеты. Здесь вспоминается тема, с которой Шекспир начал свой цикл, убеждая молодого человека жениться и продолжить себя в потомстве. В этом свете тема «зачатия» сонетов приобретает более ясное, хотя и каламбурное значение — возвращает к исходному поводу их написания.

Самая распространенная версия расшифровки инициалов возникла в 1817-м, как только сонеты привлекли к себе внимание романтиков. Адресат у сонетов тот же, что и у поэм — граф Саутгемптон, чье имя и фамилия как раз и дают искомые инициалы, хотя в переставленном порядке: Henry Wriothesley.

Почему порядок инициалов изменен? Есть простой ответ, быть может, слишком простой, чтобы удовлетворить: порядок инициалов изменен с целью неопределенности, когда остается формальный повод отказаться, сказать, что совсем не имели в виду данного адресата, чье разрешение скорее всего не было получено. Ведь в 1609-м Саутгемптон совсем не тот, кем он был 15 лет назад. Светский сорвиголова теперь — сановник, вельможа, отец семейства, нужны ли ему поэтические и эротические воспоминания юных дней?

С этой же целью, запутывая следы, было принято и обращение «м-р», невозможное в отношении титулованного лица, тем более — графа. Правда, в XVI—XVII веках эта сокращенная форма обычно расшифровывалась как «мастер», слово с более широким кругом значений. Так можно было обратиться к джентльмену или к тому, кто имеет степень магистра искусств. Саутгемптон ее имел, и обращение могло быть намеком на его причастность к сфере прекрасного, к поэзии или как к обладателю высшего совершенства, красоты, как это сделано в сонете 106 (где слово употреблено в глагольной форме). В сонете 20 это же слово входит в обращение к Другу, содержащее одновременно и признание: The master-mistress of my passion… Здесь и соединение мужского-женского начал, и возможность толковать masters значении «главный» предмет страсти. В таком случае в посвящении Шекспир продолжил игру, начатую в сонетах.

Но посвящение написано не от лица поэта, а от лица издателя, который имел ли право подключиться к такого рода игре? Так что сомнения не сняты.

А раз есть сомнения, то поиск продолжается, число кандидатов на роль W. Н. (совсем как число кандидатов на роль самого Шекспира в качестве автора) множится, не переставая поражать неутомимостью и произволом исследовательского воображения. Елизаветинскую эпоху прочесывают в поисках всех имеющих подобные инициалы и (как кажется) получивших шанс тем или иным способом быть связанным с Шекспиром. В мелкую сеть попали актер Уилл Хьюз (его нашел не кто-нибудь, а Оскар Уайльд), выпускник Грейз-Инн — Уильям Хетклиф, третий муж матери Саутгемптона — сэр Уильям Харви, муж сестры Шекспира — Уильям Харт… И даже сам Шекспир — William Himself.

Но это все — более или менее беглые фигуры, минутно забредающие в пространство шекспировской биографии. Есть одна — серьезная. Если Саутгемптон — самый давний и основной кандидат, то самый вероятный его соперник — Уильям Герберт (William Herbert), 3-й граф Пембрук. Он был впервые упомянут в этом качестве почти столь же давно, но мощно разработан при поддержке нескольких выдающихся шекспироведов в XX веке.

Если главный козырь Саутгемптона в том, что ему посвящены шекспировские поэмы при жизни, то Пембруку (и его брату) посвящено Первое фолио после смерти драматурга. А ведь кроме этих посвящений никаких других свидетельств в пользу знакомства Шекспира и с тем, и с другим графом фактически не существует. В пользу Саутгемптона говорят еще сомнительные воспоминания Давенанта; в пользу Пембрука — тот факт, что Шекспир, вероятно, писал для труппы его отца в начале 1590-х, и столь же сомнительное письмо, упомянутое в XIX веке (которого никто не видел), о том, что Яков I должен был посетить поместье Пембруков Уилтон (где король любил бывать), чтобы увидеть постановку «Как вам это понравится». И, добавляет автор письма — мать Уильяма Пембрука (ею была любимая сестра Филипа Сидни — Мэри): «Шекспир тоже у нас».

По свойствам личности и биографии оба подходят: блестящие аристократы, образованные, со вкусом к поэзии, чувственные и любвеобильные, в юности отвергавшие женитьбу, так что и Пембруку пригодилось бы наставление первых семнадцати сонетов: в 1596 году он отверг внучку тогдашнего лорда-камергера и патрона шекспировской труппы — Элизабет Кэри.

Против Пембрука одно важное обстоятельство — его возраст. Он родился в 1580 году. Возможное знакомство с Шекспиром относят к его семнадцатилетию, поэтому, говорят, и число сонетов о «продолжении рода» (так принято именовать первую группу) — 17! Они были написаны к этой дате, и основной корпус сборника создавался в этом и последующих годах. Сторонники «пембруковской» версии проводят лексический анализ пьес этого времени, доказывая множественность перекличек с хрониками второй тетралогии.

Но как быть с наличием образных и ситуационных перекличек с более ранними пьесами? Совсем комично звучит возражение, что в 1592—1593 годах мастерство Шекспира было еще недостаточно для сонета. Получается, что его персонажи могли писать сонеты, а он нет! Оспаривать то, что он начал писать сонеты тогда же, когда их начали писать все, что именно там начало его цикла — значит не замечать очевидного.

И это — серьезное возражение против кандидатуры Пембрука. В остальном же в пользу и той версии, и другой написано так много и так убедительно, что уже кажется невозможным выбор между ними — и понимаешь тех, кто начинает говорить об объединении версий: сборник был посвящен сразу двум адресатам. А узнай об этом адресаты, как бы это им понравилось?

Если оставить посвящение в стороне, то почему бы отношения с двумя аристократическими молодыми людьми не могли стать поводом к стихам и эти стихи не могли составить сборник? Правда, тогда невозможно рассматривать сонетный цикл как психологический роман со сквозным сюжетом…

А так его и не нужно рассматривать, хотя именно это чаще всего пытаются делать.

 

Сюжет цикла и техника сонета

Ренессансные стихотворные сборники, в которых сонет — главный жанр, со времен Петрарки развертывают любовный сюжет как повод для «Новой жизни». Так Данте назвал свою книгу, открывшую новую эпоху новым переживанием любви. У Данте стихи перебиваются связующей и комментирующей их прозой. Там есть последовательность жизненного сюжета. Аналогичную связь вольно или невольно предполагают в «Книге песен» Петрарки и во всех других сборниках, последовавших за ней на протяжении двух с половиной веков.

Реконструкцией этой связи с особенным тщанием занялись в XIX веке, когда на ренессансный цикл подсознательно наложился опыт современного психологического романа. В циклах хотели видеть аналогичную «диалектику души» и логику отношений. Когда это не получалось, расстраивались и укоряли поэтов в непоследовательности.

Петрарка, положивший начало традиции, прочитывался особенно внимательно. Он ведь дал образец, значит, на его основе нужно постичь закон, работающий у его продолжателей. «Книгу песен» соотносили с канвой биографии в попытке заставить их взаимно комментировать и обогащать друг друга. Жизненным фактам искали отражение в стихах, стихи превращали в биографические события.

Проделав эту работу, обнаруживали отсутствие хронологической или событийной последовательности. Говорили: поэту не удалось… А ведь Петрарка так старался на протяжении более чем сорока лет, сделав по одному счету семь, по другому девять редакций «Книги песен»!

Видимо, не зря поэт постоянно жаловался на душевный разлад, мучительные сомнения, поразившие его душу болезнью нового века — акцидией. Позже ее назовут меланхолией (еще позже — гамлетизмом). Личность рождалась в душевных муках, будучи не в силах связно поведать историю своей болезни или рассказать о попытке ее преодоления — в любви.

Петрарка стремился к впечатлению цельности, если так упорно редактировал книгу, перекомпоновывал ее состав. Он начал окончательную редакцию с самого начала — с возникновения чувства и надежды на то, что оно, однажды охватившее его, живо и теперь в стихах. Второй сонет повествует о том, что поэт не выбирал любовь, а в него, мстя за равнодушие к любви, «Амур прицелился украдкой, / Чтоб отомстить сполна за свой позор» (пер. Е. Солоновича). Третий сонет посвящен первому дню любовного плена, начавшегося на Пасху, в Страстную пятницу 1327 года. Вплоть до 1356 года этот день Петрарка ежегодно будет отмечать написанием сонета. Традиция, значение которой больше, чем просто дань памяти. Она есть указание на характер чувства, по крайней мере внешне организованного как ритуальное поклонение прекрасной даме.

Критерий психологического романа к «Книге песен» неприложим, ибо в романе чувство развивается с изменением отношений между любящими. Здесь же нет и не может быть отношений во множественном числе. Есть лишь отношение любви как поклонение, мгновенно и навсегда возникшее. Все дальнейшее предполагает лишь верное служение поэта, для кого любовь — неизменная данность его существования, а то, что изменчиво, касается не любви, а собственной неустойчивой натуры, вечно колеблющейся между надеждой и отчаянием. Чаще же всего они сходятся одномоментно, в игре их противоречий рождается «сладостная боль» (dolce репа) — источник лучших сонетов Петрарки, написанных с небывалой до него остротой личного переживания.

Насколько оно искренне, насколько соответствует событиям биографии? Этот вопрос интересовал уже современников и друзей. Существовала ли в самом деле донна Лаура? Во всяком случае, ближайший друг Петрарки Джакомо Колонна в этом сомневался, как и его первый биограф, близко его знавший — Боккаччо, который полагал, что Лаура — поэтическая аллегория. Петрарка с обидой отзывался на такого рода предположения и повествовал о своей любви с безусловной убедительностью каждого пережитого момента.

До конца XVI века влияние Петрарки докатилось прежде всего в форме его преодоления — антипетраркизма. На небесную поступь Лауры Шекспир ответил тем, что «милая ступает по земле» (сонет 130 в пер. С. Маршака). Он как будто сам подает повод приблизиться к земным обстоятельствам своего чувства, пойти вплоть до узнавания в нем биографических подробностей.

Мы преувеличиваем на свой лад меру фактографической конкретности, которую нам нужно знать, чтобы оценить стихи. В конечном итоге не так для них и важно, кто он, юный Друг — Саутгемптон или Пембрук? Впечатления из жизненных стали поэтическими, и даты, которые пытаются ставить под текстами, в гораздо большей степени важны для биографии, чем для поэзии. Биограф, забывая об этом, начинает настаивать на том, чтобы получить от поэзии точные ответы на интересующие его вопросы. И часто, вынужденный признаться, что ответа нет, — продолжает упорствовать, превращая исследование в цепь весьма произвольных догадок.

* * *

Конечно, никто из авторов сонетных сборников не искушает подставлять реальные имена и события в такой степени, как Шекспир, создавший иллюзию жизненной сюжетности в ее разных перипетиях: ссора, разлука, дружба и любовь, в какой-то момент объединенные двойной изменой, поэтическое соперничество… Все эти мотивы на поверхности, они очевидны, но тем более смущает и раздражает, что мотивы обрываются, чтобы потом неожиданно снова вернуться в том месте, где их не ожидают. Одним словом, то ли Шекспир плохо составил сборник, то ли еще хуже это сделали за него, и комментаторы один за другим предлагают свою помощь, показывая, как можно «улучшить» состав, восстановить сюжетную логику, что означает — сделать более узнаваемыми жизненные обстоятельства.

Особенно искушает то, насколько явно напрашиваются улучшения, как легко упрочить связи, приняв на себя функцию редактора, восстанавливающего цикличность. Ведь стоящие рядом сонеты нередко образуют дублетные пары, развертывая один мотив: сонеты 44 и 45 — в разлуке возникает мысль

О телесной и духовной сторонах любви; сонеты 46 и 47 — в продолжение предшествующей пары о любви глазами и сердцем; сонеты 50 и 51 написаны в дороге, верхом на лошади… Говорят, легко указать на такого же рода дублеты, разнесенные, стоящие отдельно друг от друга, или указать на оборванные мотивы, на отсутствие их хронологической упорядоченности.

Видимо, мы знаем сборник 1609 года не в авторской редакции. Или автор не стремился все строго упорядочить, исходя из какой-то иной логики, скорее циклической (как Петрарка), чем биографической. К этому нужно добавить, что о композиции сборника мы тоже судим не по авторскому намерению, которого не знаем, а по интерпретации первого комментатора — Эдварда Мэлоуна и его изданию 1780 года. Он взялся за то, за что долго не просто не решались, а не хотели взяться. Современник Мэлоуна и также один из первых шекспироведов Джордж Стивене решительно не одобрил его. Сам он сделал репринт с издания 1609 года, но комментировать и заниматься текстологией решительно отказался, поскольку это сразу повышало бы статус текста, подавая его как классический. Стивене этого менее всего желал, чувствуя, по-видимому, ко всему сборнику то, что он испытал по поводу сонета 20 — «отвращение и негодование».

Мэлоун своим комментарием постарался всячески дистанцировать текст и автора от возможных «неприличностей». В этом противостоянии наметилось принципиальное расхождение двух трактовок на все последующие времена. Мэлоун вообще предопределил многое в понимании шекспировских сонетов. Он предложил рассматривать сборник состоящим из двух частей: первая о молодом человеке, ставшем Другом — сонеты с 1 по 126. Вторая часть (127—154) посвящена Смуглой даме.

По аналогии с Петраркой, в чьей «Книге песен» две части: «На жизнь донны Лауры» и на ее смерть, — части шекспировского сборника тоже можно назвать — об истинной любви и о любви ложной, имя которой — похоть (129). Впрочем, эти части пересекаются, поскольку в обеих происходит встреча их героев — Друга и Смуглой дамы, создавая для поэта мучительную ситуацию двойной измены.

Юного Друга Мэлоун отождествил с W. Н. посвящения (что небесспорно, но наиболее вероятно), а первые 17 сонетов первой части назвал циклом о «продолжении рода», поскольку они представляют собой развернутый аргумент в пользу женитьбы. Напрашивается предположение, что первоначальным поводом для сборника был заказ (очень кстати подоспевший во время чумы?); вспоминается, что именно в те годы, когда все в Англии начали писать сонеты, семья юного графа Саутгемптона столкнулась с проблемой — его нежеланием принять предложенную ему невесту…

Было такое или не было в шекспировской жизни? Как здесь поэзия соотносится с правдой? Опасные вопросы, но Шекспир сам подсказывает их уже тем, что метафизическую проблему красоты в первых семнадцати сонетах предлагает решать на биографическом уровне, назидательно повторяя совет юному и прекрасному герою — продли себя в потомстве.

* * *

И одновременно он сам же уводит от биографии: еще до того, как были исчерпаны эти первые сонеты, житейская логика перестает работать. Меняйся аргументация, забывшая о женитьбе и вспомнившая о поэзии. То, что вначале писалось на чистом мастерстве — без вдохновения, вдруг засветилось личным светом. Первый случай — сонет 15:

Помыслю только, что цвести — мгновенье Всему, что на земле стремится в рост; Что мир — театр, где кратко представленье Под комментарий вечно скрытных звезд. Тогда пойму: под небом тем же самым Цветут и вянут люди и трава. Лишь брызнул сок, из памяти упрямо Уж изжита минута торжества. И завершая бренный ряд сравнений — Ты мне явился в блеске юных сил, Где Тлен и Время в непрестанном пренье, Как мрак сгустить, чтоб свет твой погасил. Я за тебя пред Временем стою: Оно засушит, но я вновь привью. (Пер. И. Шайтанова)

Любовь и Поэзия открыто встретятся в сонете 18, первом написанном за пределами «заказного» цикла. Там будет сказано о «бессмертных» строках, которые спасут Друга от смерти. Но уже здесь эта встреча обещана: «Я за тебя пред Временем стою», — и шекспировская поэзия сразу же начинает исполнять обещание, набирая силу и высоту.

Этот сонет — образцовое исполнение жанра в его шекспировском варианте. Текст выстроен как аргумент, стройность которого риторически подчеркнута зачином каждого катрена: помыслю — тогда пойму — чтобы закончить… Мысль движется от вопроса к обретению ответа. Доказательство проведено метафорически. Основная природная метафора о бренности всего сущего сразу же приходит на ум, но в первом катрене перебивается любимой шекспировской мыслью: мир — театр, где «кратко представленье».

Сама по себе насыщенная метафорика обязательна для сонета, но у Шекспира она не банальна, свободна от красот эпигонского петраркизма, когда всё, чем обладает возлюбленная, — повод вспомнить о драгметаллах и жемчужных россыпях. Его особое умение — быть в сложных сравнениях очень простым по языку и в то же время неожиданным в слове: иногда непривычно для стилистики сонета сниженным, но не нужно (как часто делают русские переводчики последнего времени) преувеличивать снижение и грубость; чаще, чем грубостью, слово отзывается разговорностью прозаизма, профессионализмом или точностью научного термина, как в случае с комментирующими звездами.

В оригинале стоит слово того же корня: Whereon the stars in secret influence comment… Звезды комментируют, то есть вносят смысл в человеческую комедию, оказывая на нее тайное влияние. Их зловещий шепоток слышен в свистящей звукописи этой строки.

Звезды — часть обязательного петраркистского реквизита, но комментирующие звезды — речевая неожиданность, побуждающая бросить взгляд не назад к Петрарке, а вперед к Донну, к поэзии английского барокко, которой дадут имя «метафизической». В ее стиле обнаружат странное смешение языка любовной поэзии с научной и философской терминологией. Шекспир это как раз и делает, пусть без нарочитости будущих «метафизиков».

Заключительная строка мастерски завершает природную метафору, сквозную для всего сонета, и впервые позволяет появиться новому персонажу сборника — лирическому «я», предстающему в образе садовника, обновляющего деревья.

Приведя доказательство хрупкости человеческого существования в «ряду сравнений», безусловно демонстрирующих бренность бытия, Шекспир обещает, что Друга не коснется общий удел. Его спасет поэт, подразумевается — его поэзия. Она встанет на защиту Любви и Красоты, которым грозит беспощадное Время.

Для Времени у Шекспира есть определение его сущности, позаимствованное у Овидия: «всепожирающее время» (devouring time появляется первый раз в сонете 19). У Овидия брали многие и многое, он в не меньшей мере, чем Петрарка, — источник любовной поэзии, но не только: Овидий — источник поэтической мифологии, в том числе для шекспировских поэм. Однако мысль о «всепожирающем Времени» не была общим местом, во всяком случае, никто не повторял ее с такой настойчивостью, как Шекспир, сделавший эту мысль лейтмотивом всего сонетного сборника.

 

Вечные мотивы и жизненные ситуации

Сюжет сборника определился в противостоянии основных мотивов: Любви угрожает Время, ее должна спасти Поэзия. На этом фоне складываются отношения персонажей, чьи характеры дают повод соотнести жизненные ситуации с идеальными понятиями. Прежде всего это касается самой любви.

Впрочем, и поэзии предстоит найти язык, чтобы воспеть и восхвалить, не отступая от правды. Как писать? Этим вопросом, как и положено в позднем петраркизме, открывается сборник (как только поэт разделался с первоначальным заказом): «Сравню ли с летним днем твои черты?» (18; пер. С. Маршака).

Позже, в сонете 130 (из второй части сборника) Шекспир ответит себе и всем, кто привычно сравнивает, полным отказом от сравнений: «…Она уступит тем едва ли, / Кого в сравненьях пышных оболгали» (пер. С. Маршака). Но впервые задав вопрос, он не отказывается сравнивать, хотя почти готов признать процедуру хвалы бессмысленной, поскольку предмет любви — выше сравнений с природными красотами: «Но ты милей, умеренней и краше…»

Это петраркистское благолепие (сонет действительно прекрасен) разлетится на мелкие осколки уже в сонете 20: с идеальной Любовью соединился ревнивый восторг, переживаемый поэтом перед своим адресатом, названным master-mistress: «По-женски ты красив. <…> Тебя природа женщиною милой / Задумала…» Но, задумав, создала мужчиной, чтобы осчастливить женщин. Поэт (если верить переводу Маршака) утешается в заключительном куплете: «Пусть будет так. Но вот мое условье: / Люби меня, а их дари любовью». Понять, о чем идет речь, по переводу невозможно.

С. Маршак (которому выпала редкая удача — сделать шекспировские сонеты фактом русской поэзии), как всегда, сглаживает, смягчает. В данном случае есть что смягчать, поскольку Шекспир очень откровенен. Он всё называет своими именами, хотя делает это так, что сказанное остается не более чем каламбурной двусмысленностью, играя на разности возможных значений: «Поскольку она [природа] сделала тебя колючим (prick'd thee out) на радость женщинам, / Пусть моей будет твоя любовь, а использование твоей любви (use) — их драгоценностью».

Оба слова, prick и use, имели устойчивые дополнительные смыслы в сексуальной сфере: первое — как вполне нейтральное слово для обозначения мужского члена, второе — как эвфемизм полового акта, — и вся шекспировская фраза звучит с почти невинной хитрецой, не оставляя сомнений относительно того, что в ней сказано. Маршак убрал всю ту конкретику, которую Шекспир умел остроумно обнажить. Остроумие, допустимое в елизаветинской Англии (впрочем, рассчитано ли оно на обнародование под узнаваемыми инициалами посвящения?), но в дальнейшем шокировавшее. Именно к этому сонету относится «отвращение и негодование» Стивенса. Мэлоун посвятил сонету 20 несколько извиняющих страниц комментария, доказывая, что сонет характеризует не столько поэта, сколько нравы его времени, что и тогда подобная распущенность более отличала речь, чем нравы, и что Шекспир явно не имел в виду ничего «преступного и непристойного».

Шекспир как будто бы действительно отклоняет возможность «преступного и непристойного» в отношениях с юным Другом, оставляя орудие его любви женщинам, а себе — его Любовь. Сама возможность разговора на эту тему (в таких словах и в любовном сонете!) одних шокирует, других заставляет подняться на защиту Шекспира, третьих — на борьбу с ханжеством. От нравственного подтекста освободиться трудно. Как трудно отделить эти стихи от желания сквозь них докопаться до жизненных обстоятельств, хотя такого рода комментирующий подход работает не столько на понимание стихов, сколько против них. Поэт поднимается над обстоятельствами, творя свой мир, а комментатор (или любой читатель, увлеченный жизненной расшифровкой) упорно приземляет поэта, и, как правило, далеко от места, с которого тот воспарил.

Документальные свидетельства, способные пролить свет, отсутствуют, но можно поискать их вокруг тех, кого считают кандидатами на роль юного Друга. Скажем, если это Саутгемптон (он напрашивается в первую очередь), то его женственность в юности вызывала восторг не у одного Шекспира, а его биографические обстоятельства могли стать побудительными к мужской любви: с детства неприязнь к матери, воспитание в замкнутом кругу юных аристократов…

Существует письмо солдата-пуританина Рейнолдса, адресованное лорду Берли, с нравственным осуждением Саутгемптона и Эссекса в 1600 году. В письме сказано с полной ясностью об отношениях Саутгемптона с капитаном Питером Эдмондсом:

Он ел и пил за его столом и жил в его палатке: граф Саутгемптон подарил ему лошадь, которую Эдмондс отказался продать и за сотню марок. Граф Саутгемптон похлопывал его, обнимал (clip and hug) и развратно развлекался с ним. Этот самый Питер начал уговаривать и улещивать меня в Ирландии, обещая мне великие выгоды, рассказывая о том, чем дарит его граф Саутгемптон в своих щедротах, благодеяниях и милостях, дабы побудить и склонить меня к желанию искать подобных же…

Не оказался ли Шекспир в положении Рейнолдса, которому Саутгемптон сделал аналогичное предложение? И как повел бы себя Шекспир в таком случае: подобно Питеру Эдмондсу или подобно Рейнолдсу?

Разумнее всего свести ответ к шутке (как это иногда и делают): Шекспир почти наверняка был или гомосексуалистом, или бисексуалом, или гетеросексуалом. В сонетах по этому поводу ничего не сказано. Тон сонетов не имеет ничего общего с «похлопыванием и объятиями». Если граф и ожидал от Шекспира эротических впечатлений, то в стихах. В этом случае новый заказ, выданный или подразумеваемый, был Шекспиром исполнен, вероятно, тем легче, что и сам он увлечен не только заданием, но и тем, от кого задание получено. Можно пыл страсти списать на то, что в роли поэта в данном случае выступает опытный драматург, привыкший вести страстный разговор от лица своих персонажей. Сонет — тот же монолог… Но произносимый от первого лица и, безусловно, окрашенный личным переживанием с полной откровенностью страсти, не нарушающей условности петраркистского целомудрия. Это-то и поразительно в шекспировских сонетах! Человеческое (и слишком человеческое!) вознесено им на высоту небесной любви.

Все бренное, все, что можно отнести к слабостям и недостаткам, если и мелькает в первой части сборника, то лишь для того, чтобы потребовать отрицания или прощения. В сонете 33 несовершенство Друга мотивируется тем, что и на солнце есть пятна и оно позволяет облакам пятнать свой лик (эта метафора буквально перекликается с монологом принца Гарри в «Генрихе IV», когда мало кто мог заподозрить в этом беспутном юнце будущего идеального монарха).

Этот сонет входит в одну из первых биографических ситуаций, который находят или пытаются сконструировать в первой части сборника. В основе ее сюжета — измена, ее составляющие таковы:

разлука, печаль поэта (26—28);

тщетное ожидание встречи, бессонная и ревнивая тоска (61);

боязнь, что Друг будет похищен, как драгоценность из ларца (48);

Друг, оказавшийся «пленительным вором» и «распутным совершенством» (lasciviousgrace), похищает ту, кого любит поэт (40-42). Этот мотив будет иметь трагическое продолжение во второй части сборника, где виновником двойной измены и похитительницей выступит Смуглая леди (131—133, 135—136, 143-144);

наконец, прощение (33—35) и готовность разделить вину: «Хоть ты меня ограбил, милый вор, / Но я делю твой грех и приговор» (пер. С. Маршака).

Могла бы сложиться более или менее связная история, но как видно по номерам сонетов, они напечатаны вразбивку, без заботы о будущем биографе, вынужденном задавать вопрос о реальных обстоятельствах и прототипах — было или не было?

* * *

После того как наметилась возможность собрать сюжет об измене Друга, в сборнике довольно долго отсутствует что-либо сюжетно связное. Рассказ идет о свойствах страсти, об обстоятельствах любви, о всепожирающем времени и о том, как все чаще Время оборачивается неприглядным ликом современности — об этом один из самых популярных сонетов: «Измучась всем, не стал бы жить и дня, / Да другу будет трудно без меня» (66; пер. Б. Пастернака).

Поэта посещает мысль о том, что будет, когда Друг перестанет прощать его недостатки (49). Сонеты 51-52 написаны в дороге и в разлуке, верхом на лошади, но с разным настроением, поскольку второй сонет на обратном пути — к Другу.

Сонет 55 мощно возвращает мотив Времени, соединив Овидия с Горацием. Это вариация на тему памятника Exegi monumentum…, где меди нетленнее окажутся стихи, славящие Друга: «Ни мрамору, ни злату саркофага / Могущих сих не пережить стихов…» (пер. В. Брюсова). Если в этой части сборника и есть сюжетная доминанта, то это — именно Время в разных его проявлениях. Мысль о современности заставляет печалиться о злословии, окружающем Друга и всегда сопутствующем истиной красоте со стороны ложных добродетелей. Мысль о быстротекущем жизненном цикле заставляет вспомнить о собственном возрасте и о разнице в летах с Другом, напомнить ему об этом в нескольких прозрачно-печальных сонетах (71—74)…

Затем опять намечается сюжет, поскольку вмешивается третье лицо — Поэт-соперник. Новая измена Друга носит поэтический характер (76, 78—86) и опять побуждает к биографическим догадкам. В качестве главной подсказки исследователи руководствуются первой строкой последнего из числа этих сонетов, когда Поэт задает прямой вопрос о том, чем же пленил Друга соперник, и сам предлагает ответ: «Гордо ли реющий парус его великого стиха?..»

Образ чьей поэзии может быть здесь запечатлен, стих кого из современников воспринимался, как мощно реющий над всеми?

Быть может, Марло? В конце 1592-го или в начале следующего года Шекспир пишет для Саутгемптона поэму «Венера и Адонис» и, очень вероятно, — читает из нее отрывки по мере работы. Она выйдет из печати спустя пару месяцев после смерти Марло в мае 1593-го. Марло оставил незаконченной свою поэму в том же жанре и тоже на мифологический сюжет — «Геро и Леандр». Предполагают, что он задумал ее в соперничестве с Шекспиром (хотя не исключено, что в роли соперника, принявшего вызов, выступил сам Шекспир). Каждый мог воспринимать обращение другого от низкой по своему культурному статусу драмы к высокой поэзии как вызов.

Начатый ими конкурс продолжается по сей день, поскольку их не только сравнивают, но и выясняют — кто же победил? Пальма первенства сильно колеблется. Остается узнать, добивался ли Марло в последний год своей жизни покровительства Саутгемптона… Но он скорее связан с конкурирующим и даже враждебным светским кругом — «Школой ночи» Уолтера Роли. Как раз из этого круга происходит темная и глубокомысленная поэма Джорджа Чэпмена «Тень ночи». Иронически отзываясь на этот кружок в «Бесплодных усилиях любви», Шекспир должен был иметь в виду и этого стихотворца с его манифестом.

Не кто-нибудь, а именно Чэпмен после смерти Марло дописал и выпустил в свет «Геро и Леандра» в 1598 году. И он же — самый популярный кандидат в Поэты-соперники. Его стих продолжил славу Марло (Чэпмен, склонный к мистике, позиционировал себя чуть ли не реинкарнацией Марло) и гордо воспарил в переводе первых семи книг «Илиады» Гомера. Увидевший свет в том же 1598 году перевод обеспечил Чэпмену славу у современников и место в английской поэзии. Веский повод для того, чтобы сказать о его стихе как о гордом и великом. И в сравнении с ним ощутить собственную музу, лишенную объекта вдохновения после новой измены Друга, обезголосевшей (tongue-tied, 85).

У Чэпмена есть и еще одно преимущество перед другими возможными кандидатами: он в равной мере находит себе место и в версии с Саутгемптоном, и в версии с Пембруком. Однако, поколебавшись на волне споров вокруг них, пора уже сделать выбор в пользу того или другого, тем более что сюжет сборника подошел к точке расставания.

Целый ряд сонетов, следующих за циклом о поэтическом соперничестве, может быть сочтен прощанием-прощением. С горестным чувством, с упреком Другу и неизбежным его оправданием, с упреком своей замолчавшей музе… Словом «Прощай» открывается первый же сонет, стоящий сразу за сюжетом о соперничестве (или, быть может, завершающий его): «Прощай! Тебя удерживать не смею…» (87; пер. С. Маршака).

Сюжет отношений с Другом в основном исчерпан и написан к этому времени, включая и стихи Смуглой леди. Лишь последние два десятка сонетов первой части (105—126), вероятно, были написаны позже. Во всяком случае — несколько иначе. Так что о них логично говорить в другом времени и услышать перекличку с ними в других пьесах. Желающие совместить двух претендентов — Саутгемптона и Пембрука — предполагают, что эти сонеты и посвящены другому лицу. Как будто предвосхищая такое допущение, поэт, вернувшись к сонетам, сразу же и твердо предупреждает, что у его любви и его поэзии есть лишь один объект: «Ему, о нем и только для него» (105)…

 

Очевидное — наиболее вероятное

Стихи так называемой второй части обращены к Смуглой леди. Было бы странно, если бы никто не попытался угадывать имя героини… Впрочем, одна ли там героиня или история взаимной измены, рассказанная в первой части сборника, не имеет отношения к Смуглой леди? Ищут Смуглую леди, не рассеивая внимание на других кандидаток. И ее-то найти еще труднее, чем Друга и предполагаемого адресата. Друг — человек знатный, находящийся на виду у всего света (об этом не раз сказано в сонетах), а где искать не слишком добродетельную даму, чье имя вполне могло и не сохраниться в анналах истории? Тем не менее ищут не покладая рук.

От шекспировских современников здесь помощи практически нет. Один лишь подвыпивший Давенант был готов жертвовать репутацией своей матушки ради чести считаться сыном Шекспира. В смысле достоверности его свидетельство мало чего стоит. Тем не менее проверили и его: в центре Оксфорда на Корнмаркет сохранилось здание, в котором помещалась таверна «Корона». При реставрации в 1927 году здесь даже открыли комнату елизаветинского времени. Быть может, в ней-то… Волнует воображение, но не предоставляет ни малейшего доказательства. К тому же Давенант родился в 1606 году — поздновато для сонетов.

Естественно было проверить, нельзя ли обнаружить Смуглую леди в окружении Саутгемптона или Пембрука. И у того, и у другого известна романтическая история увлечения одной из придворных дам, точнее — девиц (maids of honour). Поскольку Елизавета носила неофициальный титул королевы-девственницы, то его должны были оттенять своим присутствием шесть непорочных особ. На деле они быстро теряли свой девственный статус, представляя слишком сильное искушение для придворных разных возрастов. Скандалы следовали один за другим, провинившиеся отправлялись в Тауэр и изгонялись (на время или навсегда) из придворной жизни.

Саутгемптон соблазнился Элизабет Верной и женился на ней. Места для участия Шекспира в этой интриге не обнаруживается. Элизабет родила ему трех дочерей и двух сыновей, являя образец верности и любви.

У Пембрука все было сложнее. От него забеременела Мэри Фиттон, но граф и на этот раз наотрез отказался вступить в брак, предпочтя Тауэр, правда ненадолго. В 1890 году редактор сонетов Томас Тайлер счел Фиттон подходящей кандидатурой на роль Смуглой леди. Вскоре, однако, нашли ее портреты, на которых изображена светлая шатенка с серыми глазами, а не черноокая смуглая брюнетка.

Чтобы не вышло подобного конфуза, при следующей попытке начали искать по цветовому признаку, поскольку темный цвет глаз, волос и кожи были единственными данными для возможного фоторобота. При дворе Елизаветы обнаружили негритянку (видимо, мулатку) Люси Морган, однако не нашли ничего внятного ни о ее личной жизни, ни о ее знакомстве с Шекспиром.

Как настоящее откровение прозвучала находка шекспировского биографа А. Л. Рауза. В своей книге 1963 года он объявил, что по крайней мере эта загадка решена: Смуглая леди — Эмилия Бассано, по мужу — Ланье (Lanier). Отец — итальянец, семья — придворные музыканты. В 1593 году, вскоре после того, как она вышла замуж за еще одного придворного музыканта, у нее родился сын. Отцом его скорее всего был почти семидесятилетний Генри Кэри, лорд Хансдон, занимавший должность лорда-камергера. В скором времени он станет покровителем шекспировской труппы — один из косвенных поводов счесть Эмилию возможной претенденткой.

Самым веским аргументом опять же стала цветовая характеристика. В дневнике врача и астролога Саймона Формена, приоткрывающем закулису жизни при дворе и около двора (нередко его пациентки входили с ним в более волнующие отношения, как случилось и с Эмилией), прочли записи, касающиеся Эмилии, и в частности такую: «В юности очень смуглая (brown)». Это окончательно убедило Рауза, а еще он счел, что ее мужа звали Уильям. Шекспир так часто каламбурит в сонетах на собственном имени (135, 136, 143), что порой оно двоится, как будто кроме него в этой истории есть еще один Уильям.

Увы, выяснилось, что мужа звали Альфонс, а в неразборчивой записи Формена характеристику Эмилии нужно прочесть по-другому: не brown, a brave — в том смысле, что в юности она не отличалась скромностью. Она исправится впоследствии настолько, что выпустит в свет в 1611 году религиозную поэму. Претензия на роль Смуглой леди опять не подтвердилась, но зато теперь Эмилия Ланье претендует на то, чтобы считаться первой женщиной в Англии, имеющей статус профессионального поэта.

Поиск пока что не дал результата, оставив исследователей решать прежний вопрос: «Так было или не было?» Ответа нет. Мы так и не знаем (и мало надежды, что когда-нибудь узнаем), какой была жизненная основа для этого сонетного романа. Нам известно лишь то, что Шекспир оставил в стихах, особенно во второй части, которую начинает сонет о том, что черный цвет с древности не считается сопутствующим красоте. Что же делать тем, у кого, как у его возлюбленной, глаза чернее вороного крыла? Скорбеть ли по поводу того, что нынче за красоту принимают не то, что прекрасно от природы, а что сделано таковым при помощи искусства? Так что черный цвет — цвет траура по красоте, и именно он — истинно прекрасен…

Сонет 127 близко к тексту напомнил каламбуры, впервые прозвучавшие из уст наваррского придворного Бирона, если, конечно, не считать, что «Бесплодные усилия любви» появились позже сонетов. Скорее всего они родились одновременно, они близки по времени, которое относится в жизни Шекспира все-таки не ко времени Пембрука, а ко времени Саутгемптона.

Игра с темным цветом — глаз и волос — началась у английских петраркистов до Шекспира: «Когда природа создала свое главное творенье, глаза Стеллы, / Почему столь яркие лучи она заключила в черную раму?» (Сидни, сонет 7). Это был зримый вызов условности — накрашенной, придуманной красивости. В этом смысле Шекспир продолжил игру, но одновременно осложнил ее. Да, черный цвет в своей природности прекраснее искусственной белизны, но он не теряет зловещей символики: черное воспринимается как темное. И тем легче, что в английском слове «белокурый» —fair— соединилось представление о том, что есть красота и благо, а значит, в его противоположности — и уродство, и зло.

Первое начало в сонетах воплощает юный Друг, второе — Смуглая леди, низводящая любовь на землю. Это восхищает своей человеческой подлинностью и отвращает, поскольку у любви здесь иное название: «Растрата духа в пустыне стыда — вот похоть в действии…» (129).

Какие-то сонеты в этой части, как и в первой, кажутся стоящими не на своих местах или вообще случайно попавшими в сборник. Хотя кто это может сказать наверняка? Комментаторы достаточно единодушны в случайности последних двух сонетов (153—154) — о Купидоне и метаморфозах любовного огня, перефразирующих известные античные эпиграммы. В то же время один из самых проницательных английских поэтов второй половины XX века Тед Хьюз в книге «Шекспир и богиня Полноты Бытия (the Goddess of Complete Being)» (1992) счел их необходимой концовкой, обнажающей мифологическую суть всего сборника. Книга Хьюза о поэзии Шекспира написана в свете теории другого выдающегося английского поэта — Роберта Грейвза, полагавшего, что поэзия продолжает служение Белой Богине, воплощению единства и полноты бытия. Только в свете этого поклонения можно понять и поэмы Шекспира, и его сонеты, где Друг выступает как объект культа и потому самоуничижение лирического героя представляет собой не унижение, а самоуничтожение перед лицом божества.

По мнению Хьюза, этот древний культ оставался живым в поклонении Богоматери и ее сыну вплоть до Реформации. Воспитанный в традиции католицизма, Шекспир усвоил его, сохранив в своей поэзии исполненным трагической раздвоенности. Композиционно она воплощена в структуре сборника сонетов (в свою очередь, представляющего собой матрицу поэмы «Венера и Адонис»): сонеты 18—126 воплощают любовь, которую возбуждает к себе Венера, а сонеты 127—154 — отвращение от любви, на уровне мифа воплощенное Адонисом. Последние два сонета сборника служат финальным указанием на любовь как на служение богине любви, трагически превращенное, что в сонетах 153—154 символизирует мотив венерического заболевания, также подразумеваемый в божественном огне. Погружение в источник, им согреваемый, на уровне биографических реалий — скорее всего курс лечения, который Шекспир прошел в горячих ваннах с минеральной водой в Бате, курортном месте, где когда-то восстанавливали силы еще римские легионеры…

Версий много; эта кажется проливающей больше света на поэзию Хьюза, чем Шекспира.

* * *

Поколения шекспироведов потрудились над установлением реальных прототипов и жизненных ситуаций за перипетиями сонетного сюжета. Документов по-прежнему нет и не предвидится. Гипотезы остроумны, косвенные свидетельства разнообразны, они много говорят об эпохе, предлагают целую галерею лиц шекспировского времени, извлекая их из небытия. Отказывая им в праве войти в шекспировскую биографию, как будто сталкиваешь их обратно — в забвение. Но делать нечего, поскольку догадки противоречат друг другу и взаимно исключаются.

В отношении двух кандидатов на роль адресата и юного Друга — Саутгемптона и Пембрука — отказывать особенно трудно (так много наработано, столько затрачено усилий!), но невозможно пойти по пути, проторенному Агафьей Тихоновной при составлении портрета идеального жениха. Выбирать приходится. И сделать это нужно в пользу старейшей и наиболее очевидной версии — граф Саутгемптон.

Невозможно себе представить сонеты вне шекспировского творчества первой половины 1590-х, как невозможно себе представить это творчество без сонетов. Сонеты писали все вокруг Шекспира и многие внутри его пьес. Получается, что персонажи писали, а автор по какой-то причине откладывал сонеты на неопределенный срок, вероятно, давая время подрасти Уильяму Герберту (еще даже не получившему титул графа Пембрука).

Те, кто стоит на его стороне, обращают внимание на богатый слой перекличек между сонетами и пьесами 1597— 1598 годов. Это естественно, поскольку после сонетов язык поэзии стал языком драматургии, вошел в него, вначале, быть может, еще не растворясь, а сохраняя свою отдельность и узнаваемость. В более ранних пьесах, вплоть до «сонетной трагедии» «Ромео и Джульетта», язык поэзии выступает как объект обсуждения, как нечто еще инородное, игровое; вместе с новой любовью персонажи примеривают его: к лицу или нет? Так было почти во всех ранних комедиях. В первой половине 1590-х вместе со своими персонажами автор учился правилам любовной игры, отчасти принимая их, отчасти высмеивая и переделывая. Не только в комедиях, но даже в хронике — «Эдуард III»! Так неужели бы он отказал себе в том, чтобы заговорить на этом языке от первого лица?

Одна из причин привлекательности, которой обладает Пембрук, — возможность, по крайней мере, предположить имя Смуглой леди. Пусть даже оно звучит неубедительно, но рядом с Саутгемптоном никого на эту роль нет. Эта героиня неразличима в его жизненных обстоятельствах. По-русски она зовется Смуглой леди, по-английски она буквально — Темная (Dark) во всех возможных смыслах этого слова, к которым не будет большой натяжкой добавить — ее неразличимость, невысветленность. Где встретил свою любовь-ненависть Шекспир, испытывающий к ней любовь-похоть, к себе — ненависть за эту любовь? Что здесь от жизни, что от антипетраркистской роли, намеченной до Шекспира в образах черноглазых красавиц?

У Шекспира она — замужняя дама, не только не обеспокоенная нравственными соображениями, но, кажется, вовсе не знакомая с ними. Она не просто «ступает по земле», но не поднимает глаз к небу. Ее любовь может показаться раем (поскольку это любовь), но ведет она исключительно в ад (129). Это бытовое богословие в шекспировскую эпоху никто бы не затруднился перевести на язык любви-похоти.

Пожалуй, если и можно ожидать документального свидетельства об этой любви от современников, то скорее всего в жанре анекдота, подобного тому, что был записан о Шекспире в роли Вильгельма Завоевателя. И был ли он в свою очередь побежден графом Саутгемптоном, история умалчивает.

Язык сонетов изменил язык шекспировской драматургии. Впервые на английской сцене ее автором стал великий поэт — и научил своих героев чувствовать так, как прежде умели только в высокой поэзии. Впрочем, и опыт драматурга не был лишним для автора сонетного сборника, никогда прежде не игравшего таким разнообразием жизненных ситуаций, вызывающих безусловное доверие и побуждающих поколения читателей и комментаторов ступать на опасный путь, — усматривать за каждой из них биографические факты.