Анамнез декадентствующего пессимиста

Шакиров Искандер Аликович

Ему хочется написать самую простую книгу, об утонченном и странном юноше, страдающем раздвоением личности, об ученике, который не может примириться с окружающей действительностью. Анархист по натуре, он протестует против всего и в конце концов заключает, что на свете нет ничего-ничего-ничего, кроме ветра. Автор симпатизирует своему герою. Текст романа можно использовать в качестве гадательной книги, он сделан из отброшенных мыслей и неоконченных фраз. Первое издание книги вышло в 2009 г. в уфимском издательстве «Вагант».

 

 

УДК 821.161.1 ''1992/…''

ББК 84(2Рос.Рус)6

Ш17

Шакиров И.А. Анамнез декадентствующего пессимиста. Изд-ие 2-е, перераб. и дополн. – Уфа, Мир печати, 2015. – 470 с.

Ему хочется написать самую простую книгу, об утонченном и странном юноше, страдающем раздвоением личности, об ученике, который не может примириться с окружающей действительностью. Анархист по натуре, он протестует против всего и в конце концов заключает, что на свете нет ничего-ничего-ничего, кроме ветра. Автор симпатизирует своему герою.

Текст романа можно использовать в качестве гадательной книги, он сделан из отброшенных мыслей и неоконченных фраз. Первое издание книги вышло в 2009 г. в уфимском издательстве «Вагант».

ISBN 978-5-9613-0350-6

© Шакиров И.А., 2015.

 

ОГЛАВЛЕНИЕ

Глава 1. Пролог

Глава 2. Поэтический метод

Глава 3. Поток сознания

Глава 4. Метод деконструкции

Глава 5. Метод гипертекста

Глава 6. Постмодернистский метод

Глава 7. Нить

Глава 8. Фрагментарный метод

Глава 9. Мир людей

Глава 10. Женский элемент

Глава 11. Природа человека

Глава 12. Деньги, люди и классовый подход

Глава 13. Страна Россия

Глава 14. Начало приступов

Глава 15. Об искусстве

Глава 16. Однообразие дней

Глава 17. Под властью депрессии

Глава 18. In vino veritas

Глава 19. Одиночество

Глава 20. Идеальный монолог

Глава 21. Философ в городе

Глава 22. Dasein и проблема реальности

Глава 23. Возвращение в детство

Глава 24. С чистого листа

Глава 25. Палиндромия

Глава 26. Отчужденный человек

Глава 27. Сердечная неприспособленность

Глава 28. Суицид

Глава 29. Неопределенное присутствие

Глава 30. История с девушкой

Глава 31. Заколдованность

Глава 32. Во все тяжкие

Глава 33. Любовь

Глава 34. Невозможность отговорить

Глава 35. Несколько женских писем

Глава 36. Бессмертие

Глава 37. Лечение

Глава 38. Пауза

Глава 39. В ожидании зимы

Глава 40. Чай с мальчиком

Глава 41. Pacta sunt servanda

Глава 42. Трусость и боль

Глава 43. Набожность, цинизм и масскульт

Глава 44. Игра исчезновения

Глава 45. Опоздание

Глава 46. Догадки

Глава 47. Синее платье

Глава 48. Зверьки

Глава 49. Факт смерти

Глава 50. Время последствий

Глава 51. Эпилог

 

Искандер Шакиров

АНАМНЕЗ ДЕКАДЕНТСТВУЮЩЕГО ПЕССИМИСТА

Глава 1. Пролог

У каждой истории – своя болезнь… Предупреждая раздражение, сразу сообщаю – это очень длинная история. Проставленный заголовок, несмотря на его истинность, только – маскировка. Настоящее название лежит на самом дне этого длинного текста, понятным оно станет только после прочтения, и уже не сможет внести смятение в умы целомудренных читателей.

Анамнез (гр. anamnesis = воспоминание) – совокупность медицинских сведений, получаемых врачом от больного или его близких при опросе об истории развития болезни и его жизни; результаты такого опроса, собираемые с целью их использования для диагноза, прогноза, лечения, профилактики.

A priori – знание, предшествующее опыту и независимое от него. Априорным называется взгляд, правильность которого не может быть доказана или опровергнута опытом. Главный тезис гносеологии Платона состоит в том, что знание – это припоминание. Отсюда ставка на интуицию. Но последняя обеспечивается искусством диалектики как «определённой способности задавать вопросы для разрешения соответствующей проблемы».

Эта ситуация подобна тому, что фрейдизм называет «комплексами». Комплекс о себе никогда не говорит, таится, пытается ускользнуть от прямого анализа, и нужна сложнейшая психоаналитическая практика, чтобы человек вспомнил, что в младенчестве его напугало, к примеру, погремушка или кот, и это оказалось его главной жизненной проблемой. Доктора Фрейд и Фромм записывают в анамнезе, что именно с этого момента у мальчика возникло притяжение к…

«Во время нашего сна в наших сновидениях мы проходим через всё течение мысли раннего человечества. Я имею в виду, что человек рассуждает в своих сновидениях таким же образом, как он делал в бодрствующем состоянии многие тысячи лет. Сновидение уносит нас назад, к ранним стадиям развития человеческой культуры, и дает нам средства для лучшего ее понимания». «После исчерпывающего обсуждения Вайтцем единства человеческого рода не может быть никакого сомнения в том, что психические особенности человека в основном одинаковы во всем мире». «Бастиан вынужден был отметить потрясающее единообразие фундаментальных идей человечества по всему земному шару».

Отвергая постмодерн как «повторение», Лиотар ратует за постмодерн, достойный уважения. Возможной его формой может выступать анамнез, смысл которого близок к тому, что М. Хайдеггер вкладывает в понятия «воспоминание», «превозмогание», «продумывание», «осмысление» и т.п.

Анамнез отчасти напоминает сеанс психоаналитической терапии, когда пациент в ходе самоанализа свободно ассоциирует внешне незначительные факты из настоящего с событиями прошлого, открывая скрытый смысл своей жизни и своего поведения. Результатом анамнеза будет вывод о том, что основное его содержание – освобождение, прогресс, гуманизм, революция и т.д.

«God knows what you mumble to yourself while looking for your pince-nez or you keys…»

Vl. Khodasevich

«Бог знает, что себе бормочешь, ища пенсне или ключи…»

Вл. Ходасевич

Позвольте тем временем советовать грядущему, или же настоящему читателю, если он подвержен меланхолии, пусть не ищет знаков или провозвестий в том, что сказано ниже, дабы не причинилось ему беспокойства, и не вышло более зла, нежели пользы, если он применит это к себе… как большинство меланхоликов.

R. Burton. Anatomy of Melancholy. Oxford, 1621.

Глава 2. Поэтический метод

Ты не найдёшь, да, наверное, и не станешь искать скрытые тексты, феноменальные шифры в этой «книге маленького бреда», возведшего себя в систему. Зачем тебе эти дурацкие шеренги непонятных знаков? Эти столбцы, строки, точечки, выдумки греков. Можно и без этого жить, посмеиваясь. Значенье, хорошее или плохое, никогда не станет известным, не сможет отгадкой единственной стать. Три точки справа, три точки слева, а между ними – всё, что захочешь… Вы, может быть, думаете: это – ничего? А вот поставишь там закорючку в правильном месте и всё налаживается – жизнь, как стихотворение, обретает некоторую бессмысленность или хотя бы законченность, что одно и то же. Вашей загубленной жизни я и посвящаю следующее стихотворение.

Мы только вероятные пространства, меж них, меж точек, въедливых в ничто. Мы – испаряемся. Они – дымятся. Они – тьма беспристрастной жеребьёвки, истошность беспросветности, рутина. Он оком обвёл весь смеющийся скот и сказал: принадлежность – их цель. В конце концов жизнь – разве это не густо: затянутый звук, истонченный к концу? Чем дальше уходишь, тем выше искусство, но сердца глубины тем больше к лицу.

Главное решить: искусство похоже на жизнь, или жизнь – на искусство. Природу стихосложения удачно объяснил в свое время английский поэт медвежонок Винни Пух: надо позволять словам вставать там, где им хочется, и они сами найдут для себя нужное место. «Для чего нужен поэт? – Чтобы спасти город, конечно».

Не будем продолжать этот перечень. Пусть каждая замеченная параллель станет как для читателей, так и для грядущих исследователей маленьким личным открытием. И если сумма этих открытий поможет расслышать движение таинственных токов по стволу единого древа поэзии, мы сможем сказать слова благодарности тому, кто в них вряд ли нуждается.

Зачем это было нужно, толком никто не знал, и меньше других – Пушкин, лучше прочих почуявший потребность в перекладывании окружающей жизни в стихи. Он поступал так же, как дикий тунгус, не задумываясь певший про встречное дерево, про всякую всячину, попадавшуюся на глаза, сличая мимоидущий пейзаж с протяженностью песни. В его текстах живет первобытная радость простого называния вещи, обращаемой в поэзию одним только магическим окликом.

Но Пушкин нарочито писал роман ни о чем. В «Евгении Онегине» он только и думает, как бы увильнуть от обязанностей рассказчика. Роман образован из отговорок, уводящих наше внимание на поля стихотворной страницы и препятствующих развитию избранной писателем фабулы. Действие еле-еле держится на двух письмах с двумя монологами любовного кви-про-кво, из которого ровным счетом ничего не происходит, на никчемности, возведенной в герои, и, что ни фраза, тонет в побочном, отвлекающем материале. Здесь минимум трижды справляют бал, и, пользуясь поднятой суматохой, автор теряет нить изложения, плутает, топчется, тянет резину и отсиживается в кустах, на задворках у собственной совести. Ссора Онегина с Ленским, к примеру, играющая первую скрипку в коллизии, едва не сорвалась, затертая именинными пирогами. К ней буквально продираешься вавилонами проволочек, начиная с толкучки в передней – «лай мосек, чмоканье девиц, шум, хохот, давка у порога», – подстроенной для отвода глаз от центра на периферию событий, куда, как тарантас в канаву, поскальзывается повествование.

На все случаи у него предусмотрены оправдания, состоящие в согласии сказанного с обстоятельствами. Любая блажь в его устах обретала законную санкцию уже потому, что была уместна и своевременна. Ему всегда удавалось попасть в такт.

Поэзия, в представлении Пушкина, основывается на припоминании уже слышанных некогда звуков и виденных ранее снов, что в дальнейшем, в ходе работы, освобождаются из-под спуда варварских записей, временной шелухи, открывая картину гения. Та картина существует заранее, до всякого творчества, помимо художника, дело которого ее отыскать, припомнив забытое, и очистить. Вот он и крутится, морщит лоб, простирает руки к возлюбленной: «Твои небесные черты…» – к возлюбленной ли? а не, вернее сказать, к той младенческой свечке-лампочке, что сияет перед нами в тумане, как некая недоступная даль?

Ещё не начали о поэзии, хотя перевёрнута едва ли не последняя страница покуда не утвердившей себя ни во вдохе, ни в выдохе книги.

Память тела несовершенна и фрагментарна, почерк сна дрожащ и невнятен. В закорючках угадывается: и без филологического выстукивания и выслушивания понятно, что «знаки» не обмениваются больше на «означаемое», они замкнуты сами на себя. Неотвязно тебя преследуют и к делу совершенно не относятся.

Вне него самого расположены дезоксирибонуклеиновые спирали слова, серебро фотографий, чернеющих в камне, браслете и рыб из фольги. Поэзия – не признанье в любви, языку и возлюбленной, но дознание: как в тебе возникают они – изменяя тебя… в сообщение? в плод? Пытается убедить в том, что её как бы не существует. А что существует? Самое лучшее средство допроса состоит в следующем.

В жизни каждого поэта… бывает минута… когда его будущая поэзия вдруг посылает ему сигнал… Эта минута неизъяснима и трепетна, как зачатие… После нее все дальнейшее – лишь развитие и вынашивание плода…

Если доверять языку, понимаешь, что мир тянется к тебе со всех сторон и хочет разговора, однако за сопротивление этому доверию платишь биографией, то есть не оставляешь следов на земле, а может быть, и выше. Всё это получит своё объяснение.

Поэт всегда может найти выход, на словах, из тупика. В конце концов, это его призвание. И я здесь не для того, чтобы говорить о затруднениях поэта, который, если разобраться, никогда не бывает жертвой обстоятельств. Я здесь для того, чтобы поговорить об участи аудитории, о вашей, так сказать, судьбе.

Можно с уверенностью утверждать, что природа, или, иначе говоря, совокупность всех вещей, составлена, устроена так, чтобы производить поэтическое действие. Стихотворение как бы говорит читателю: «Будь как я». Поэт при этом прекрасно сознает, отчего нужно делать так, а не иначе, ибо не жалеет времени на размышление и исследование… Однако некоторые сочинители стихов в таких случаях погружаются в молчание, либо отгораживаются от мира малопонятными приемами.

Вывод тот, что нет противоречия между методом, которым пишет поэт, методом, которым действует воплощающий его актер внутри себя, методом, которым тот же актер совершает поступки внутри кадра, и тем методом, которым его действия, его поступки, как и действия его окружения и среды (и вообще весь материал кинокартины) сверкают, искрятся и переливаются в руках режиссера через средства монтажного изложения и построения фильма в целом. Ибо в равной мере в основе их всех лежат те же живительные человеческие черты и предпосылки, которые присущи каждому человеку, равно как и каждому человечному и жизненному искусству.

И человек тоже, каждый раз по-иному определяя монотонность своего несчастья, оправдывается перед своим рассудком только страстными поисками нового прилагательного.

Всякий александрийский стих исходит поначалу из потребности проветрить слова, из потребности компенсировать их увядание бойкой утонченностью, но все оканчивается утомлением, в котором ум и слово расплываются и разлагаются. Наделив его злобностью и упорством – нашими преобладающими качествами, мы сделали все от нас зависящее, чтобы сделать его как можно более живым: мы израсходовали все силы, чтобы создать его образ, сделать его ловким, непостоянным, умным, ироничным и, что самое главное, мелочным.

Приподнимем же покрывало: соответствует ли оболочка этих слов их содержанию? Возможно ли, чтобы одно и то же значение жило и умирало в словесных разветвлениях единого ствола неопределенности?

А ведь существует еще тональность. Боюсь, Ваша тональность будет «благородной», «утешительной», приправленной здравым смыслом, чувством меры или изяществом. Следует отдавать себе отчет, что в книге не должно быть гражданского пафоса и духовных скреп, что она должна потакать нашим странностям, нашей фундаментальной непорядочности и что «гуманный» писатель, слепо следующий расхожим идеям, тем самым подписывает свидетельство о собственной литературной смерти.

Вот как Уилсон иллюстрирует эту мысль. Он предлагает рассматривать экспедицию Колумба в 1492 г. как произведение искусства. В чем тогда смысл этого искусства? Всего несколько десятилетий назад смысл состоял примерно в следующем: Колумб был отважным человеком, предпринявшим, несмотря на неблагоприятные обстоятельства, рискованную экспедицию, в результате которой была открыта Америка – Новый Свет – и тем самым была принесена культура и цивилизация довольно примитивным и отсталым народам.

Сегодня многие склонны придавать этому другой смысл – Колумб был сексистом, империалистом, лживым и трусливым подонком, который отправился в Америку с целью грабежа и мародерства и в ходе своей экспедиции распространял сифилис и другие напасти встречавшимся ему повсюду миролюбивым народам.

«Сказка, – твердил Новалис, – есть как бы канон поэзии. Всё поэтическое должно быть сказочным… Сказка подобна сновидению, она бессвязна… Ничего не может быть противнее духу сказки, чем нравственный фатум, закономерная связь. В сказке царит подлинная природная анархия».

Глава 3. Поток сознания

Трогаю, оплодотворяю строки (курсив мой), леплю, слова, пластилиновые, фокуснические фразы, отказывающиеся повиноваться (закруглю потом) – сумбурный бред, – подбираю как патроны, трачу, ловлю на словах, их больше, чем встретишь прохожих на улице, мне это напоминает крааль (списываю со словаря): изображение неизобразимого, так наивно срисую, – что – удвоенный бред, – пиши как дышишь, как живешь <нрзб.> – вообще, звуки на сцене не только слова, а обыкновенные, сугубо вспомогательные, казалось бы… как хочу играю. Мягкие, мохнатые… их вдруг наполнит смыслом, заворожит число и явится поверх улыбки слова.

Как бы то ни было, я понимал, насколько тяжело подбирать слова, складывать из них фразы так, чтобы получившееся целое не рухнуло под грузом собственной бессвязности и не потонуло в тягомотине.

Мы видели, каким образом стремление обнаружить ключевые признаки и осмыслить их всегда активно присутствует в нашем зрении и слухе, а также в наших опасениях и желаниях. Неустанное стремление понять происходящее, равно как и язык, его описывающий, несомненно, представляют собой развитие этого изначального стремления к интеллектуальному контролю. Ощущение интеллектуального дискомфорта, подобное тому, которое побуждает наши глаза представлять видимые нами вещи отчетливыми и связными, заставляет и наши понятия в ходе формирования развиваться от неясных к ясным, несвязных к связным.

Смешную фразу надо лелеять, холить, ласково поглаживая по подлежащему. Нужно уметь вить из фразы верёвки. И ходить по ней, как по канату. По воздуху. Ни за что не держась. Вне тела. Без формы. Как чистый дух.

Как приятно (и как страшно), набравши побольше воздуха и не зная толком, с чего начать, нырнуть в обжигающую на первых ударах фразу, которая размыкается и смыкается за тобой, как вода, и не имеет к тебе отношения, пока ты не войдешь в нее полностью и, почувствовав внезапную помощь, прилившую извне, из этой речи, куда ты неосмотрительно прыгнул, не доверишься вашему общему с ней течению, руслу с риском захлебнуться и не выплыть никогда, что, сжалившись и взяв тебя тихонечко на руки, уже, кажется, подталкивает к предмету, о котором ты брался писать, если бы вдруг не заметил, что он теперь уж не тот, и дело к вечеру, и надо плыть, не капризничая, молча повинуясь согласной с тобой еще цацкаться матери, и хочешь не хочешь оставить замашки свои при себе, и погрузиться на самое дно, где, почти потеряв сознание того, о чем говоришь, сказать наконец нечто тождественное этой силе, что, вытолкнув тебя на поверхность, свидетельствует о своей доброте, но не об опытности пловца. Из фразы выходишь немного пристыженным и ошарашенным тем, что сказалось.

…И даже не представляют собой последовательного сцепления мыслей – стиль вольных ассоциаций. Посему нет смысла стремиться к соблюдению последовательности в нашем рассказе. Искусство рассказывания в значительной мере держится на постепенности вхождения в частности и детали. Речь должна быть медленной, глубокомысленной, рассеченной паузами на предметно-весомые отрезки. Еще речь должна быть душистой или лучистой. Чтобы к ней хотелось еще и еще вернуться. Чтобы фраза дышала тайным восторгом, азартом. Чтобы, читая, хотелось еще в нее поиграть. В общем, диспозиция ясна, так что перейдём к рассказу.

«Нефть» – я записал, – «это некий обещанный человек, заочная память, уходящая от ответа и формы, чтобы стереть начало, как по приказу сына был убит Улугбек». Форма огня – свободная. А раз свободная, каждый сам решает своим сердцем что в нем увидит. Тебе становится спокойно – значит, живущее в тебе спокойствие просто отражается в огне.

Напряжением замигает экран – рамочка знаний сегодня. Зачем я буду мир, который есть как бы город громоздить, когда мне только маленький домик нужен? Не пройти через чащу, а зачем проходить? Кто знает, почему мы делаем то, что делаем.

Пишу сумбурно и вразброс. Чем дальше, тем сильней гипноз. Гипнотизирование текстом носит весьма творческий характер, потому что, когда вчитываешься, хочется продолжать писать прямо там, где читаешь.

Куда ведут ваши слова или на что намекают? Ничего решительно не понимаю. Изъяснитесь удовлетворительнее. Направления мысли, в котором мысль отсутствует… По-моему, просто набор слов. Может это какие-то заклинания? Ты не размазывай, а прямо скажи. Непонятному можно придать любой смысл.

Понятийное мышление всегда стремится к ясности и точности сказанного. В художественном мышлении возможны случаи сознательной, или, как говорят, жанровой, туманности и темноты литературного текста. Литературоведы иногда называют ее «бессвязной речью». В общем случае туманность и темнота – неприятные, хотя зачастую неизбежные спутники общения с помощью языка. От них желательно по мере возможности избавляться. Но жанровые туманность и темнота, свойственные иногда художественному образу, имеют все права появляться в нужное время на удобной для этого сцене.

«А вот и некому попенять мерзавцу за его бред». Но разве кто-нибудь осудил древние армии, таскавшие в обозах целые стада блеющих любовниц, кто-нибудь пожалел плоды подобных походов – плачущих малышей-силенов, брошенных на обочинах победных дорог? Хорошо ещё, что некоторых усыновили сердобольные мифы. Как говорят психиатры, «с каждым человеком надо говорить в формате его бреда», то есть на его языке.

Но сама герметическая традиция интерпретации не поддается. Отсюда алхимическая поговорка, что те авторы, которые темнят, пишут сложно и непонятно, пишут правду, а если вам кажется, что вы что-то понимаете – тут что-то не то, какая-то фальшивка.

Глава 4. Метод деконструкции

Книга, которая ходит вперед и назад, наступает и отступает, то придвигается вплотную к читателю, то убегает от него и течет, как река, омывая новые страны, так что, когда мы по ней плывем, у нас начинает кружиться голова от избытка впечатлений, которые при всем том текут достаточно медленно, предоставляя спокойную возможность обозревать их и провожать глазами; книга, имеющая множество сюжетов при одном стволе, которая растет, как дерево, обнимая пространство целостной массой листвы и воздуха, – как лёгкие изображают собой перевернутую форму дерева – способная дышать, раздаваясь вширь почти до бесконечности и тут же сжимаясь до точки, смысл которой непостижим, как душа в ее последнем зерне.

Это структурная невозможность закрыть… сеть, фиксировать её плетение, очертить её межой, которая не была бы метой. Текст-письмо – это романическое без романа, поэзия без стихотворения, эссеистика без эссе, письмо без стиля, продуцирование без продукта, структурация без структуры. Ризома как организационная модель находит свою конкретизацию в постмодернистской текстологии, – в частности, в фигуре «конструкции» концепции художественного творчества, в рамках которой идеал оригинального авторского произведения сменяется идеалом конструкции как стереофонического потока явных и скрытых цитат, каждая из которых отсылает к различным и разнообразным сферам культурных смыслов, каждая из которых выражена в своём языке, требующем особой процедуры «узнавания», и каждая из которых может вступить с любой другой в отношения диалога или пародии, формируя внутри текста новые квазитексты и квазицитаты. Это делает невозможным любой критический анализ, ибо стоит последнему возникнуть – и он попросту сольется с этим текстом.

Культура корневища символизирует рождение нового типа чтения: главным для читателя станет не понимать содержание книги, а пользоваться ею как механизмом, экспериментировать с ней. Читать – значит желать произведение, жаждать превратиться в него, отказаться от попытки продублировать произведение на любом другом языке, помимо языка самого произведения.

Пародийное гибридно-цитатное двуязычие сращивает прошлое с настоящим, высокое с низким, элитарное с массовым, способствует деканонизации канонизированного, раскрепощает сознание читателя, которого ничему не поучают, а вовлекают в чтение-игру, имеющее начало, но не предполагающее конца. В противовес построению книги как круга, когда произведение выступает в виде некоторого замкнутого, закрытого, завершенного мира.

На первый план концептуалистами выдвигается воссоздание типичных структур мышления, стереотипов массового сознания. «Вообще вся концептуалистская продукция может рассматриваться как непрерывный эксперимент по формализации, перестраиванию и конструированию огромного числа всевозможных мнений, оценок, состояний, их именованию, сопоставлению, уточнению, каталогизации и т.п.». Естественно в связи с такой установкой использование всевозможных языковых штампов, автоматически воспроизводимых знаков – разговорных, политических, канцелярских, литературных. Но они извлечены из закрепившегося за ними контекста, представлены в пародийном виде, образуя «кирпичики», из которых выстраивается некая абсурдистская реальность. Цитатное письмо в сочетании с симптоматическим чтением. Не случайно самой популярной игрушкой детей конца XX в. стал трансформер. Современный человек в этой системе ценностей есть «все», но в то же время «ничто». При этом происходит распадение личности: она удваивается, утраивается, становится множественной и в этом состоянии перестает быть личностью.

Это распадение искусства на элементарные частицы. Это связность, организуемая чередованием бессвязного. Чередование как образующая основа стиля, как основа построения, как движущая сила. Этот вакуум, состоящий из калейдоскопа бессвязных чередований, в то же время уничтожающий любую внутреннюю связанность, последовательность, продолжительность. «Бергот, по-моему, флейтист… Его творчество не мускулисто, в его произведениях нет, если можно так выразиться, костяка».

В «Манифесте сюрреализма» Андре Бретон дал полное определение сюрреализма: «Чистый психический автоматизм, имеющий целью выразить или устно, или письменно, или любым другим способом реальное функционирование мысли. Диктовка мысли вне всякого контроля со стороны разума, вне каких бы то ни было эстетических или нравственных соображений… Сюрреализм основывается на вере в высшую реальность определенных ассоциативных форм, которыми до него пренебрегали, на вере во всемогущество грез, в бескорыстную игру мысли. Он стремится бесповоротно разрушить все иные психические механизмы и занять их место при решении главных проблем жизни».

Тексты воссоздавали скорее картины разнообразных сновидений, сновидческих видений. Таким образом сюрреалисты надеялись вернуть подлинный мистический абрис мира, с помощью которого предстояло сбросить те трафареты восприятия, которые сложились в результате усиленной эксплуатации разума. Отдельные явления, как и предметы внешнего мира, вступали в некую фантастическую связь, которая обрушивала логику. Но эти «разломы» оценивались не как грёзы, а как некие наития, внезапные прозрения.

Батай продолжает, указывая, что «постановка всего под сомнение» противостоит человеческой потребности насильственно организовывать все в рамках подходящей целостности и самодовольной универсальности: «С крайним ужасом, властно переходящим в потребность к универсальности, доводимое до головокружения движением, которое его составляет, существо как таковое, представляющее себя универсальным, – это только вызов расплывчатой необъятности, которая избегает его случайного насилия, трагическое отрицание всего, что не является шансом его собственного озадаченного призрака. Однако, как человек, это существо попадает в извилины знания своих собратьев, которые поглощают его субстанцию, чтобы свести ее к составляющей того, что выходит за рамки опасного безумия его автономии в тотальной тьме веков».

Дело не в том, что у самого Батая не было какой-либо системы, а просто в том, что система ускользает. «Беда Батая в рассуждениях: конечно, он рассуждает как некто, у кого «на носу муха», что ставит его ближе к мертвым, чем живым, но он все же рассуждает. Он пытается с помощью крошечного внутреннего механизма, который еще не полностью вышел из строя, поделиться своими навязчивыми идеями: сам этот факт доказывает, что он не может заявлять (что бы он ни говорил), что находится в оппозиции к любой системе, как тупая скотина».

Дальше – одни черепахи, что вверх, что вниз, подмечает Уилбер. Что деконструкция ставит под сомнение, так это желание найти окончательное место успокоения, будь то целостность, частичность или что-то посередине. Каждый раз, когда кто-то находит окончательную интерпретацию текста или произведения искусства (или жизни, или истории, или космоса), деконструкция не преминет сказать, что окончательного контекста не существует, потому что он также бесконечно и навсегда служит частью другого контекста. По словам Фуллера, окончательный контекст любого сорта недостижим как в принципе, так и на практике. Смысл ограничен контекстом, но контекст безграничен.

Со смертью авангарда и триумфом иронии к искусству, похоже, уже не сказать ничего искреннего. Нарциссизм и нигилизм воюют за главную сцену, на которой, по их мнению, по существу, ничего нет. Кич и халтура наползают друг на друга в борьбе за представительство, которое все равно уже ничего не значит.

В действительности, один и тот же текст можно прочесть с двух сторон – лицевой и изнаночной. Впрочем, в анналах постмодернистского восприятия мира – изнанка и есть существо. И этим легко воспользоваться в политических целях. Как пессимизм и оптимизм представляют собой два противоположных прочтения одного-единственного текста, читаемого либо философом по имени Тем-хуже, либо его коллегой по имени Тем-лучше, – точно так же все оборачивается хорошей или дурной стороной в зависимости от подхода и способа интерпретации книги жизни. Для этого достаточно неуловимой перестановки: собственно говоря, она не выявляет скрытой под видимым текстом тайнописи, как в палимпсестах, не обнаруживает неизвестного загадочного сообщения, написанного симпатическими чернилами, – однако полностью изменяет смысл жизни.

Вещи все равно необходимо двоить, и они вопреки мнению номиналистов постоянно двоятся. Жан Парвулеско говорит, что «все, приближающееся к своей сущности, раздваивается».

Смысл слов не в них, а между ними, и язык – всего лишь система различий, отсылаемых всеми элементами друг к другу. Главное, что позволяет считать объект идеальным, – это его бесконечная повторяемость, вне зависимости от контекста. Такую возможность, считает философ, предоставляет письмо, через которое мы в отсутствие эмпирического субъекта способны воспроизводить первоначальный смысл, повторять его неограниченное число раз, вникая в него все более глубоко и беспристрастно. Текст – не объект, а карта. Он производится из других текстов, по отношению к другим текстам, которые, в свою очередь, также являются отношениями. Смысл текста заключается не в той или иной из его «интерпретаций», но в диаграмматической совокупности его прочтений, в их множественной системе. Распространяется на весь мир, – поскольку воспринимается, переживается как система различий в смысле постоянных отсылок к чему-то другому.

Сказано, что никакой невесомости нет, а смерть вроде как невесомость жизни. Но важно не это, а то, что самые скандальные, вызывающие поэты-поэтессы, приходя к любовной теме, рано или поздно проговариваются, что самые старые (опорные!) слова и самые новые (только что найденные!), в конце концов, обозначают одно и то же. Искусство же заключается в том, чтобы одно и то же выглядело более привлекательно (отталкивающе), чем у других авторов. Язык птиц состоит из наречий.

Один заключенный писал письма «заочнице», и, поскольку не разбирался в грамматике и писать ему, в общем, было не о чем, он обычно – сам рассказывал – понапишет побольше ничего не значащих слов и зачеркнет их погуще, и так почти всё письмо сочиняется – на одном зачеркивании. Так она эти темные места и на свет смотрела, и молоком размачивала, и все ей мнилось – там самое главное сказано, и она всё просила его воспроизвести еще раз в письме те зачеркнутые слова. Они ей были всего слаще. Отсюда мы видим, как важен закон поэтической недосказанности.

Мне кажется, что если читать в упор, то концы с концами не сходятся, и нет ни гармонически единого строя речи, ни положительной определённости взгляда… Конечно, есть гениальные строки… (А что в этом удивительного? Художник одними и теми же красками пишет и Иисуса Христа, и грязь на подошве легионера) Но чтение более внимательное от этого первого впечатления ничего, надеюсь, не сохранит.

Основано на спутанности мысли, которая выяснится нам при анализе «фантасмов» научного воображения, столь похожих, на первый взгляд, на продукты эстетического творчества. (Более двусмыслен, скажут его хулители; но ведь двусмысленность – это богатство).

Художник умышленно оставляет в своем произведении некое свободное пространство, предоставляя каждому человеку по-своему заполнять его собственным воображением. Но воображение – это неконтролируемая мысль. Могут спросить, хорошо ли обладать сильным воображением? Хорошо быть сильным самому. Если человек имеет силу ума, тогда и воображение сильно, и мысль сильна, и сам человек силен. Но сильное воображение означает исходящую от человека силу, простирающуюся без его контроля. Поэтому сильное воображение не всегда многообещающе; желательна именно сила мысли. Но что такое мысль? Мысль – это самонаправленное и контролируемое воображение.

Скажем так: ощущения от оргазма (оргазм невероятен тем, что каждый раз будто новый) онтологически отличны от обыденности других ощущений остальной жизни много меньше, чем вдохновение. Это оно, и всё тут…

Выяснить то, что он хотел этим сказать, можно на других примерах.

С чисто физиологической точки зрения оргазм у мужчины всегда сопровождается секундным помутнением рассудка. Эдаким ментальным вакуумом. Моментом истины, во время которого можно увидеть Бога. Гуру, занимающиеся медитацией, могли достигать такого состояния и без секса и часто описывали нирвану как нескончаемый духовный оргазм.

Учитывая бредовый характер нижеизложенного… С одной стороны, каждый сызмала знает, что пользы от таких разглагольствований не будет: запрещено – значит, запрещено. А с другой стороны, в доме повешенного о веревке – молчок. Напрасно болтать неэтично. Все ясно без разговоров. Все всё понимают.

Здесь, думается, нам могут возразить те из читателей, что до сих пор не выражали несогласия с нами. Они могут спросить, а не увязнут ли все высказанные выше соображения в болоте мистификаций – точно так же, как наделена была самостоятельным материальным существованием концепция истории на философском жаргоне не столь давних времен?

И хочешь верь, хочешь нет, дорогой читатель, но как раз разглагольствования подобного рода, от которых обычно мало толку, подводят нас прямо к сути нашего повествования. Хотя он и говорит, что демон помогал ему и в научном творчестве, и в житейских обстоятельствах, но сообщает нам он от него лишь бессмысленные фразы.

Глава 5. Метод гипертекста

Окружающая реальность постепенно исчезла, теряя очертания, словно гаснущий экран в кино. Она может страшить, как глазная повязка, но пролистаешь ты страницу – и увидишь бездонное небо, где взгляд обнажённый утонет. Я остался один и погрузился в мир, затаившийся между страниц. Больше всего на свете я люблю это чувство. В голове становится тихо и уютно, как зимним вечером в жарко натопленной комнате. Медленно, очень медленно возникает рисунок всего повествования… Если ты не слышала этих слов – ты не жила… Тут старуха с постели, очень громко: «Включи себе верхний свет!!! Что ты впотьмах пишешь?!»

Я, как фотоплёнка: всё отпечатываю в себе с какой-то чужой, посторонней, бессмысленной точностью. (блистательно написано, патологическая память) Всё правда… я не пытаюсь вас растрогать… никаких художественных эффектов… У меня такое чувство, будто я собираю множество рассеянных страниц в одну книгу. Эмпирическая жизнь бессмысленна так же, как выдранные из книги клочки страниц бессвязны. Мы помним не то, что было на самом деле. Память – это набор химических соединений. С ними могут происходить любые изменения, которые позволяют законы химии.

Белый лист бумаги, минуты праздности, случайная описка, погрешность в чтении, перо, которое приятно держать в руке. Во многих включенных в книгу стихотворениях я пытался передать ритуалы, в которые мы так или иначе втянуты повседневно. Ритуал открывает глаза и закрывает их одновременно с текстом, но эти начала и концы особенным образом уходят в небытие, забываются, лишая причинности весь ход следствий, которые мы и принимаем за самостоятельные события; «полёт рассказа» имеет опору в самом себе.

Ему хочется написать самую простую книгу. То будет книга об утонченном и странном мальчике, страдающем раздвоением личности, об ученике, который не может примириться с окружающей действительностью. Анархист по натуре, он протестует против всего и в конце концов заключает, что на свете нет ничего-ничего-ничего, кроме ветра. Автор симпатизирует своему герою.

Но сделана из отброшенных мыслей и неоконченных фраз… Таким образом, я веду борьбу против дискурсивной формы философствования, отстаиваю философию вне дискурса. Подспудная задача книги – полное разрушение дискурса через поток сознания. А иначе зачем он? Застать "жизнь врасплох", уловить то глубинное и призрачное, которое не выразимо ни речью, ни образом, ни жестом, – ускользающе-эфемерное, теряющееся у порога сознания. Уступая ему по значимости, мы превосходим его в чуткости. Однако, философ "поправляет": "Основной особенностью, свойственной произведению искусства, нужно считать бесконечность бессознательности (синтез природы и свободы)", это дозволяет отказаться от подражания природе и презреть "законосообразность".

Ты неловок, как Геракл в гостиной. Ты боишься пошевельнуться. Любое самое осторожное прикосновение к миру засыпает лавинами мыслей и уносит наводнением чувств. Наивное счастье поступка, простого понятного жеста недоступно тебе. Ты медлишь, бесконечно смакуя, цепко следя, как спектр ощущений восходит от сладкого к горькому и опять деградирует к сладости.

В витрине каждой женщины ты успеваешь поймать свое отражение, а большего тебе и не надо. С любопытством ты разглядываешь эти мгновенные фотографии и удивляешься: все это ты, готовый отлиться в любую форму, но никогда – застыть…

Это уж как водится: известно, что есть думы, которые как будто не продумываются, а влияют прямо на сердце, но даже и сердце при этом (не говоря уж о рассудке) не отдаёт себе отчёта; и получаются смутные побуждения, а иногда не очень смутные, которые выливаются в роман, притом что тебе кажется, ты описываешь в романе мысли не свои, а других…

"Помни меня", – говорит пыль. И слышится здесь намёк на то, что, если мы узнаем о самих себе от времени, вероятно, время, в свою очередь, может узнать что-то от нас. Что бы это могло быть? И не станет больше пыли в углах и псам не прорваться сквозь пыль, чтобы неуверенно себя вопрошать, станет ли окончательно ясным… величье рассветов с осторожных постелей, но еще более велики мастера сожалений… Толстая пыль, как жир пустоты, так как в ней никто никогда не жил.

За подборкой, которую вы тут найдёте, не кроется правила более строгого, чем мой вкус, моё удовольствие, моя грусть, или совсем иное чувство, силу которого мне, видимо, будет трудно оправдать. Я привожу эти строчки, потому что они мне нравятся, потому что я узнаю в них себя и, коли на то пошло, любой живой организм, который будет стёрт с наличествующей поверхности… В этих нелепицах, сочиненных тысячу с лишним лет назад, – больше жизни, чем во всем бесчисленном множестве безличного народа, сновавшего на вокзале. Всем интересно "про себя", потому что про себя никто ничего толком не знает. Почему так бывает?

Это антология существований, собрание бесчисленных кратких жизней в несколько строчек, в пригоршню слов. Единичные жизни, из-за невесть каких случайностей превратившиеся в странные поэмы, – вот что мне захотелось собрать в гербарии. Помнишь, ты спрашивал меня, откуда я всё это взял? Так вот. Всё это снилось мне, пока я собирал всех вас на этих страницах. Моё будущее, настоящее и прошлое, существующие в одной точке, здесь и сейчас, воплотившиеся в сотне с первого взгляда несвязанных отрывков и персонажей. Имена и образы, сцены былого и сны-предсказания, воспоминания о том, чего никогда не было. Все они соединились во мне, от них моя путаница, мой экстаз… Но как представить себе жизнь других людей, если даже своя собственная жизнь едва-едва укладывается в уме?

Что же до самой антологии, то она далека от совершенства (что и естественно, когда первая попытка собрать и осмыслить некоторое явление российской культуры предпринимается в Калифорнии), есть там и над чем посмеяться, но для этого ее надо взять в руки, чего г-н Вербицкий, безусловно, не делал.

То, что последует ниже, только попытка – прямо по ходу мысли и текста – спонтанно уяснить для самого себя то, что спорадически, но постоянно давно уже волновало меня, но не было понято, то есть сформулировано, то есть, опять-таки, понято; потому и мало-мальски интересно лишь тем, кто задумывался над тем же – им и адресуется для согласия или несогласия. Честно говоря, понятия не имею, писал ли уже кто-нибудь об этом и в том же роде – скорее всего, писал кто-то: обо всём кто-то уже писал, и "в том же роде"; но всё равно, если человека что-то мучает, он обречён увидеть это "что-то" и написать о нём по-своему. В конечном счете эта книга – всего лишь попытка понять, что делает нашу жизнь более радостной и стоящей того, чтобы жить. Она была написана не для профессиональных психологов, но для каждого, кто хочет наполнить свою жизнь смыслом. То есть, для вас.

Возникающие в тексте повторы мне представляются витками мысли, пытающейся с разных сторон ощупать и опознать предмет этой самой мысли; поэтому я их сохранил. Да не посетует на меня возможный читатель.

Необязательно обладать тонкостью менталитета и чувствительностью эрогенных зон воображения, чтобы увидеть. Порой достаточно искры сомнения, чтобы стало ясно. Увидев, выжить практически невозможно.

Многоточия не отражают сути. Опускают руки, не оценив тонкости сказанного. Зрители в ужасе сползают под кресла, делая вид, что завязывают шнурки на ботинках. Зато потом они расскажут друзьям, что видели та-а-кое!!!

Абзац, как будто не имеющий права на существование: пока в сюжете всё просто, не так ли? Тем не менее, говорят, будто текст нужно переосмыслить, не «уценив». Конечно, автор может ввести в воображаемый воображаемым потребителем момент потные липкие ассоциации, которыми кишмя кишит… Суфлёры сконфуженно разводят руками. Им нечего и нечем подсказывать. В сущности, все они – плод чьего-то больного воображения.

АНОНИМ: stop! А где же тот самый пресловутый диалог автора с самим собой?! Ведь ради этого диалога, собственно, всё и пишется! Ведь это же гипертекст, он не может так видоизмениться! Я протестую! Где соло реанимационной машины, где вся эта куча суфлёров, где редактор, сломанная пишущая машинка? Примечание: реплики не маркированы. Актёрам и режиссёру следует самим определять, кто произносит что, исходя из логики происходящего.

Говоря честно и грубо – именно языком хочу отпереть темницу, в которой томится жизнь – вот о чём говорю я. Но не путайте – не тем языком, который русский немец определил как мясистый снаряд во рту (хитрость науки состоит в том, чтобы вовремя уточнить начальные условия: в чьём рту?) Косвенная же речь в действительности – самая прямая.

Мне бы хотелось в те края, где в тени бытия жизнь драматична и интересна, где тексты страшны и прекрасны в своём животном напоре, – призываю принять их красоту даже брезгливых, которым противны идущие сплошным шевелящимся ковром лемминги – осознайте величественность их цели – океан, в котором они сгинут; или тараканы, мигрирующие из холодного дома в теплую баню прямо по снегу – рыжая дорога соединяет тепло и холод, усики топорщатся как французские штыки, яйца торчат из яйцеводов смыслов и выпадают – все это один организм и он абсолютно разумен в своей безумности. Нет ничего более сладкого, чем пустить два потока навстречу, чтобы битва и пожирание, гигантский кровавый палиндром, пустеющий на глазах удивленного творца, аннигиляция тез и антитез, – и, наконец, – белая пустыня, усыпанная усиками и ножками, и солнце садится, удовлетворенно краснея. А вы хотите мне зла, хотите совершенно другого, – чтобы, склонившись над столом, я морщился и царапал пером, вдыхая отравленные логикой пары, чтобы в конце страницы при взгляде на сделанное, меня вырвало прямо на бумагу – вы этого хотите? Разве я не населил вам эти страницы – ещё недавно четырёхугольные белые пустыни. Без меня разве бы увидели вас все те, кого я поведу за собой по узким тропинкам строк?

Нежнее и мягче – но достаточно напористо; так, чтобы особо чувствительные читательницы (если они вообще добрались до этих строк) вздрогнули с мелькнувшим в глазах восторгом, с еле слышным вскриком. На всем дальнейшем и длиннейшем пути будет много вдохов и выдохов, входов и выходов, введений и выведений – и так до самого скончания текста. Пусть он (читатель) прикинет, однако, что такую длинную книгу и дольше читать, и труднее купить.

Ваши жалобы мне непонятны. Есть все условия, чтобы забыться, и не искать выхода там, где его нашли мы – и в тот момент, когда, казалось, его замуровали. Тем, кто ведёт своё изнурительное наблюдение за этим животным, изучая его повадки и реакции на внешние раздражители, отслеживая броуновские перемещения его мысли (а она, если вы успели заметить, рвётся, как угрюмая кошка из рук, царапая эти самые руки – но, уверяю, что, нагулявшись, вернётся и сама попросится), – тем хочу сообщить следующее.

Начиная писать, я делаю ставку не на встречу с собой и вечным ребенком в себе, не на обретение своей истинной сути со всеми ее теневыми сторонами и прочую тому подобную чушь, – я хочу измениться, оставить позади прежнего себя, ветхого, устаревшего, неинтересного, хочу расти вместе с книгой. Так для чего мы пишем? Чтобы замуровать себя или чтобы освободиться? Чтобы исчезнуть или возникнуть? Завладеть землей или размыть ее и двинуться дальше, нащупывая ветвящееся, трудно уловимое сродство?

Гипертекст – это гипер-пространство для различных трансформаций. Я не меняюсь, я изменяю пространство вокруг себя. Неподдающаяся материя сопротивляется, цепляется за прутья своей клетки, выдвигая для борьбы со мной разных эмиссаров: злобных врагов, изматывающие болезни, предательства и прочие жизненные обстоятельства. Но потом, подчиняясь насилию, оно с тихим воем пускает меня в самую свою сердцевину и устало обволакивается вокруг, принимая формы моей души.

Попытаемся прояснить себе уникальную хореографию этих прыжков мысли. Ты, к примеру, не пишешь, ты просто вставляешь слова (любые) в форму, которая дана, извиняюсь, свыше.

Уж раз существует взаимосвязь между физиологическим ритмом и манерой писателя, то тем более существует она и между его обусловленным временем миром и его стилем. С чего бы писатель-классицист, живший в линейном и ограниченном времени, за пределы которого он никогда не выходил, стал бы писать отрывистым и негармоничным слогом? Он обращался со словами бережно, неотлучно жил в них. И эти слова отражали для него вечное настоящее, некое время совершенства, являвшееся его временем. А вот не укорененному во времени современному писателю приходится любить конвульсивный, эпилептический стиль.

Драматургия произвольна, события не шантажируют друг друга взаимной необходимостью. Он симулирует рассказывание. Мы скажем – поэзия, но в отличие от стихотворения, к прочтению которого можно вернуться на странице, время показа необратимо, и нет императива, заставляющего нас держать в памяти необходимую связь последующего и предыдущего.

Исполнено в манере морзянки. Строчки телеграфно-иссушены. В стиле бортового журнала, скрупулёзно записано всё как диагноз (скрыто много утончённых нюансов). Здесь каждое слово пережито глубоко, интимно; есть слова прямо кровоточащие. Пульс жизни в тончайшей струнке слова – и ещё с самой что ни на есть обычной, дико старомодной трогательностью, вплоть до слёз. У большинства других – что-нибудь одно. Художественные контрасты, их чисто лингвистическая перенасыщенность, воспринимаемая как перенасыщенность эмоциональная, по "густоте" письма, по образной плотности, по динамике фразы… Поэт чрезвычайно вещественен. А между тем он нуждается в гораздо более глубоком, и я бы даже сказал, медитативном прочтении, ибо это писатель, наделённый исключительно глубоким экзистенциальным опытом, который, в отличие от используемых им внешних литературных приёмов, никогда не станет достоянием большинства и никогда не утратит своей новизны.

Его читатель – это социально вписанный тип, добившийся в жизни досуга для чтения замысловатых текстов, ставящих под вопрос рациональные навыки и блаженный автоматизм, защищающий занятого человека в мире сложных технологий. Среди таких воображаемых читателей встречаются и скептически настроенные интеллектуалы с опытом отказа от общепринятого, для которых катарсическое находится вне языка коммуникаций, в невыразимом. Знаками невыразимого становятся и животные, прошедшие таинство приручения, и кто умеет следить за ними, забывает о логике и полагается на интуицию и подсознание; кошки ходят по границе знания и магии, и я часто встречал мнение, что библиофилы, архивисты и чернокнижники склонны быть аилюрофилами (любителями кошек).

Не случайно идея внутренне уравновешенной, сбалансированной личности зародилась не в корпоративной среде и не в обществе специалистов, а явилась плодом глубоко личных дружеских связей аристократии XVIII—XIX вв. с литераторами той эпохи.

– Да, если поискать, наверное, и ошибочки найти можно… – Это такой художественный приём. Именно с его помощью можно передать то состояние, в котором героиня, не объясняя собственных чувств… – Чё? Да пошли они со своими приёмами! Я простой человек и хочу, чтоб всё понятно было. Мне ихняя сложность на хрен не нужна, ясно? – Есть несколько способов построения художественной реальности, здесь представлена как раз…

Выстраивая фантазийно спрессованный недокументальный путевой дневник как повод к игре, раздумьям, исследованию нравов и самоанализу, плывёт по волнам океана, огибая или не без приключений навещая острова неподдельного счастья… большого вна… голых женщин… пониженной гениальности… посланных на…

Есть такие, кто не насилует каждую строчку манией цивилизации или идеалом, всеобщим, политическим, экзистенциальным, не знаю, каким ещё. В общем, если люди гнусны, так нам и надо. Следовало уделять им больше внимания. Просветитель Фонвизин смеялся над Митрофанушкой, который не хотел учиться, а хотел жениться. Мы ушли от узкого рационализма, просветительского высокомерия, гипертрофии познавательной деятельности, репрессивности европейской культуры вообще и диктата разума в частности. От пренебрежительного отношения к вульгарности мы тоже ушли. Мы можем оценить точку зрения Митрофанушки как альтернативный жизненный проект.

Нет однозначных ответов, сплошные метафоры, к которым, естественно, рискованно задавать вопрос, надеясь на определённость отклика. Метафора живёт вне таких логических операций.

Рассеченное и брошенное, как игральный кубик, комбинированное и рекомбинированное, наше тело – база образов. Оно отчаянно нуждается в образах, чтобы узнать себя, измерить себя, поверить себе, стимулировать внимание, питать каналы памяти, картографировать прекрасное, распознавать трещины в гравитации, отмечать возраст и зажигать взоры… Образ – это генетическая машина, рекомбинирующая, склеивающая, смешивающая, соединяющая.

Таким образом, можно украсть, а где похищение, там и кино. Оказалось, что где-то в моём поле ожидания обитают вакантные герои, которые только и ждут повода для взаимодействия и объединения в нехитрый сюжет. Сны, частная жизнь и эпос факта – только разные голоса, предшествующие выбору героя. И силы для решения собираются по крупицам. …Первым делом она выделяла положительного героя (хотя, если вдуматься, понятие «отрицательный герой» также бессмысленно, как понятие «положительный минус»).

Скажем, мы пришли в кино и смотрим фильм с участием Бельмондо. На полтора часа, пока длится фильм, мы как бы забыли себя, мы живем жизнью героя Бельмондо, мы чувствуем себя удачливыми, мы переполнены чувством юмора, нам все удается и т.д. И такого рода тренаж не проходит даром. Когда мы выходим из кинотеатра, то наше поведение хоть немного, хоть ненадолго, но изменяется. В этом и состоит воспитательная функция искусства.

Сэндел утверждает, что субъект не может описываться независимо от конкретных жизненных целей и ценностных ориентаций, которые оказывают на него конституирующее воздействие. Он всегда «ситуирован», причем самым радикальным образом, а потому проблемой является не удаленность субъекта от целей, желаний и склонностей, а его нагруженность этими целями, желаниями и склонностями. Следовательно, нужно разобраться в пределах самости, отличить субъект от ситуации и тем самым сформировать его идентичность.

В "Скрытой магии", между прочим, сказано: «Почему нас смущает, что Дон Кихот становится читателем "Дон Кихота", а Гамлет – зрителем "Гамлета"? Кажется, я отыскал причину: подобные сдвиги внушают нам, что если вымышленные персонажи могут быть читателями или зрителями, то мы, по отношению к ним читатели и зрители, тоже, возможно, вымышлены». Не следует забывать и о напористости зрительного восприятия, которое даже в рекламе маргарина чует сексизм.

Например, распространенное среди критиков представление, что детали произведения должны быть подобны деталям чьей-то жизни, душа персонажа – душе автора и т.п. – это вполне определенная идеология. Скажем, психоанализ представляет себе отношения между произведением и автором прямо противоположным образом, а именно как взаимоотрицание.

«Кто мы такие, кем является каждый из нас, если не комбинацией опыта, информации, чтения и вымысла? Каждая жизнь – это энциклопедия, библиотека, реестр предметов, совокупность игр, которые непрерывно перемешиваются и упорядочиваются в произвольных комбинациях». И в самом деле, читатели всё заполонили. Точнее – некий Читатель и некая Читательница. Прочитанное и пережитое настолько перепутывается, что отделить одно от другого уже невозможно.

Сюжет? Сюжет – это когда все истекает. А у нас все течет и течет.

Персонажей без сомнения презренных, либо смесь мрачного упрямства и коварства тех жизней, чьё остервенение мы ощущаем под гладкими, как камни, словами. Когда мне случается встретить эти ничтожные жизни, превратившиеся в прах в тех самых нескольких фразах, что их и сокрушили. Ибо скоротечность повествования и густота событий, о которых идёт речь в этих текстах…

Да любое сказанное сегодня слово – свое ли? И наоборот – а что, если гениально, абсолютно точных словесных носителей-выразителей ума холодных наблюдений и сердца горестных замет в гениально точных словесных формулах накопилось уже столько, что их достает на все возможные состояния ума и сердца, что комбинацией чужих слов куда точнее, чем своим доморощенным словом, можно и нужно выразить самое что ни на есть свое-пресвое чувство или мысль? Это уже не чужие слова, это уже терминология, которую можно и должно использовать, тем более, что художественная терминология, подвижная и податливая, позволяет играть ею как хочешь. Может такое быть? А почему нет. Еще как может. Что, если своя душа неизбывна, а свои слова – избыточны? Если мы в блокаде чужих слов, куда как лучше выражающих нашу душу, чем наши собственные? Что, если человек, подошедший к себе вплотную, увидел – все его чувства уже описаны, мысли изречены, и лучше всего выразить себя, орудуя чужим, но комбинируя его по-своему? Как в шахматах – ну нет, нет никакого начала, кроме чужих дебютов, никакой защиты, кроме защиты Филидора или староиндийской защиты. И свое – это только по-своему разыгранная чужая защита, по-своему интерпретированное чужое. И нет ничего нового под солнцем.

Но потом я убедил себя, что это ложь. Я задал себе очень много вопросов "зачем" и "почему" (любимый метод метафизических разборок). И я знаю, что оно бессмысленно (а осмысленно, как несложно догадаться лишь то, что ведёт к неСмерти и/или Смыслу). Я решил, что раз его можно уничтожить, то, значит, жить можно и без него, а раз жить можно и без него, то честно жить без него. И это невероятно, но я уничтожил в себе вдохновение. Жить от вдохновения к вдохновению легко и просто. Уничтожив его, я получил много больше скуки в жизни, но стал ближе к тому, что это такое.

Возникает вопрос: зачем это нам? Художник спокойно объясняет: "Для знания. Вы ведь знаете дату своего дня рождения, номер дома, банковского счета. Как не знать?" Логика непобедима, но и невыразима по-настоящему, она содержит свой внутренний закон, на который и полагается творец и художник. А где знание, там управление и власть. Для смерти нужно столько же образования, что и для жизни.

Существование канонического корпуса текстов – т.е. элиотовский принцип «objective correlative», согласно которому «существующие памятники искусства находятся по отношению друг к другу в некоем идеальном порядке, который видоизменяется с появлением нового <…> произведения» – ставит человека пишущего в ситуацию не только двусмысленную, но едва ли не безнадёжную. Можно развить до известных пределов эрудицию, что позволит не только достигнуть известной изощрённости в комбинаторике, но и забыть на время о самом существовании канона. Но высокой сложности (как и всему на свете – неслыханной простоте, прекрасной ясности и прекрасной же эпохе) рано или поздно приходит конец. Просто потому, что число единиц смысла может быть чрезвычайно велико, но не беспредельно. Количество жизнестойких комбинаций, следовательно, и того меньше. Рано или поздно всё это оборачивается неподдающейся излечению литературной маструбацией, сиречь – скукой. В башке начинает царапаться гаденький, анекдотический вопросец: «А зачем?» Магистр игры в бисер вдруг осознает себя в положении человека, жонглирующего железобетонными блоками. Можно сделать все, но нельзя сказать всего. Здесь мы читаем: "Прохожий. Рано или поздно – сам понимаешь… Так что – сам понимаешь…"

Но что гадать и преумножать сущности сверх необходимого. Выше себя не прыгнешь. Насади себя на крепкую логическую ось – хоть ненадолго навались из всех сил на рычаг – и, как древний раб, ворочай жернова силлогизмов… Слова устают и изнашиваются, как устают и изнашиваются люди. При случае может понадобиться замена. «Жизнь изгаживает», – замечал Анри де Ренье; нет, жизнь прежде всего изнашивает: безусловно, есть люди, которым удаётся сохранить в себе неизгаженное ядрышко, ядрышко бытия; но что значит этот жалкий осадок по сравнению с изношенностью тела.

Мой отец был задумчивым и властным, скромным и решительным, трезвым и недоверчивым, одиноким и надменным, загадочным. Он любил играть в шахматы. Скрытность, теперь я в этом уверен, была присуща его натуре, позволяла свободно мыслить и жить по-своему.

У него была еще одна особенность, необычная для человека, не считавшегося так называемым интеллектуалом. Отец до странности бережно, почти суеверно, относился к слову, даже разговорному, обиходному. Он сам тщательно подбирал слова, взвешивал каждое, будто обдумывал шахматный ход, и требовал того же от нас. Иногда неосторожное слово (самое обычное, общепринятое) внезапно приводило отца в холодную, пугающую ярость (какое именно и почему, предугадать было невозможно); казалось, в его душе задели незажившую рану и он взвивался от обжигающей боли. Сгусток тайн, отголосок далекой бури. След, оставленный прошлыми потрясениями, не поддающийся истолкованию. Отец прерывал наш бездумный треп: «Не болтайте попусту! Сами не заметите, как потеряете себя».

У людей мало слов для того, чтоб они могли понимать друг друга. У них нет форм для выражения чувств. Слова, имеющиеся в их распоряжении, слишком изношены и бледны. Они мало говорят. Они ничего не рисуют. Ах, это большое несчастие, что сначала развиваются чувства, а потом уже язык. Мы остаёмся позади языка с нашими чувствами, мы не можем выговорить себя, и вот почему никто никого не понимает. Нам нужны новые слова, много слов; нам всегда нужно бы иметь в запасе несколько лишних слов, ибо часто чувства мимолетны, моментальны и нам нечем оформить их. Ах, во многом ещё мы нищие и вот почему так часто грабим друг друга.

Мода никогда не современна. Она играет на повторяемости однажды найденных, а затем умерших форм, сохраняя их в виде знаков в некоем вневременном заповеднике. Мода из года в год с величайшей комбинаторной свободой фабрикует «уже бывшее». Мода всегда пользуется стилем «ретро», но всегда ценой отмены прошлого как такового: формы умирают и воскресают в виде призраков. Это и есть ее специфическая актуальность – не показательная отсылка к настоящему, актуальному времени или событию. Мода – это тотальная и моментальная реутилизация прошлого. В ней всегда предполагается замирание форм, которые как бы абстрагируются и становятся вневременными эффективными знаками. А эти знаки в силу какой-то искривленности времени могут снова появиться в настоящем времени, заражая его своей несвоевременностью, чарами призрачного возврата.

– Мне кажется, что из этого трудно сделать роман.

– Почему?

– Роман – это движение чувств, говоря в самых общих выражениях. А здесь его нет. Есть только одна мысль, не очень новая, как ты знаешь, и лишенная эмоциональной окраски, без которой роман может показаться неубедительным.

Техника наивна, композиция ошибочна и банальна, декадентская эстетика минувшего столетья с некоторой невоздержанностью языка, извиняемая, впрочем, пожалуй, молодостью лет.

Я не считаю себя обязанным читать газеты и я едва-едва успеваю оглянуться на то, что делается вокруг меня. Как хорошо жить где-нибудь в Париже или Лондоне, – там, говорят, выходит до шестидесяти газет в день… Эти города прекрасны, там всюду идут часы. Тогда как мы "и не восточный, и не западный народ", а просто ерунда, – ерунда с художеством. Я не чувствую себя в силах читать претенциозный и газетно-актуальный, где автор и герои говорят так, как никто не говорит и не думает в жизни, – какие-то рваные и в то же время напыщенные сложносочинённые с эллипсисами и через запятую, не могу, и якобы в духе времени, и все с оглядкой на чужое восприятие, нет сил, и обязательно баба, и обязательно крысы, можно подумать, Грина не было, чего ты добиваешься, вали всё в кучу, сверхъязык симулякров, низведение текстов искусства к протоколам, испытывая гадамеровские муки нехватки языка – не такие ли муки испытывает интерпретатор живописи и поэзии, мировоззрения и веры? Не что иное, как алогичное нагромождение логически связанных элементов. Сам Стриндберг говорил о своей пьесе как о попытке подражания обрывочным, но обязательно логически связанным грезам.

В моем случае мусор одной тысячи часов житья как концепции, фу, ужасно, книжка, полная сентиментальных соплей и многоречивых пояснений. Сравнения неорганичны, ходы ходульны, сил нет, могу начать с любого слова, могу так километрами. Не стесняйтесь. Нас стесняться не нужно – мы тоже так умеем.

Попытался было почитать. Ну и стиль. О самых простых вещах говорится таким туманным слогом, с такой головокружительной претенциозностью и манерностью, что кажется, еще немного – и тебя стошнит. Сам по себе автор и умен, и тонок, и отнюдь не пуст, но вызывает при этом несказанное отвращение. Недостаток их (текстов) тот, что они никак не могут быть приспособлены к улучшению и изменению жизни людей в настоящем. Но ещё печальнее разрушать что-либо, ничего не предлагая взамен. Продукт тупиковой психологии.

Глава 6. Постмодернистский метод

Концепция принимает во внимание примитивный смысл жизни, изменяя привычную реальность. Можно предположить, что конфликт, пренебрегая деталями, категорически заполняет онтологический интеллект. Философия раскладывает на элементы принцип восприятия. Созерцание оспособляет постмодернизм. Любовь – это мир, исходя из принятого мнения. Современная критика откровенна, а конвергенция транспонирует трагический класс эквивалентности.

Избегая, однако, усложненных интерпретаций, вынужден начать с утверждения, что в представленном на наш суд тексте молодого (юного, зрелого, пожилого, престарелого, дряхлого) прозаика (поэта, драматурга, эссеиста, фельетониста, пародиста) удачно осуществлена псевдоформообразующая деконструкция универсума, при всей своей эксплозивности тщащаяся укротить стихию дискурса, причем, задев по касательной инфраструктуру ментальности, заставляя сочиться лимфой кровеносные сосудики смыслов. Что, попросту говоря, означает бытийное сгущение, порождающее эманацию будущей, возможно дегуманизированной, но неизбежной реконструкции станового хребта категорий, пусть уже отмеченных эрозией релятивизма. Однако, тот факт, что автор манкирует облигативными ингредиентами полупсевдодеконструированной квазиреальности, подчас склоняет его (ее) к интенции педалировать перцептивный локус трансцендентный зримому в ущерб архетипическим инвариантам. Как результат – вибрирующий в пазухах текста диахронический алогизм оказывается подвешенным между мерцающей в его (разумеется, текста) безднах постепенно дегенерирующей эпистемой и недостаточно артикулированной экзистенцией, в силу своей ущербности регрессирующей к пралогизму. Данная неизбежно интуитивная реверберация не может не привести к умножению интегральных симулякров. Тем не менее отдадим должное автору, что он (она) неколебимо пребывает в ментальном пространстве своей амбивалентной толерантности, что утверждает его (ее) текст в качестве едва ли возможного варианта иррационального картезианства. Спонтанная модуляция коннотативного подтекста контаминирует псевдоэмпирическую асистемность с обертонами, не побоюсь сказать, семиотического императива. И все же вынужден констатировать, что инфернальность харизматизированного суперэго автора нонконгруэнтна поливалентности "онтологических контрапунктов".

Об индивидуации Другого в партиципации Многоликого Я при редуцировании диалога (предварительная экспликация). Инновационность симулякра ноэсису и ноэме проявляется в его изоморфности парадигме когнитивного резонанса интеллигибельного дискурса при диалого-образовательной дилемме альтернативного субъект-объектного трансцендентального горизонта системного анализа языковых ингредиентов комплексного конструкта инаковой псевдоидентичности бисексуального аутизма информационно-коммуникативного слогана интернетовского сайта, запрограммированного на аномию принципа антропности, проявляющегося в лабиринте бифуркационного алогизма социоматрицы прибавочной регрессии, медитирующей в поле свободных ассоциаций постмодернизма посредством сгущения символического интеракционизма синергетики, предпринятой как в майевтике социальной дистанцированности иронической солидарности Ричарда Рорти, при одной эксклюзивной экспликации холизма, так и при девиантном откровении нарциссистской мыследеятельности Жоржа Батая, направленной на аннигиляцию семиотического фаллибилизма юнгианского архетипа грамматологического диалога Жака Дерриды, подкреплённого антилакановской геннокультурной эволюцией гендера, герметически локализованного (но не в жизненном порыве тезиса Дюэма-Куайна, а в онтической партиципации солипсической проблематизации провиденциализма, фальсифицированной гипостазированием диспозитива Другого в фоноцентрической харизме Мамардашвили) нарративным редукционизмом Райхо-Скиннеровской коннотации плюрализма абсурда, выраженного в концепции культурного отставания и вследствие дурной бесконечности каузальной логистики интерсубъективности Ральфа Дарендорфа, исключающей верифицируемость Ничто благодаря опосредуемости интровертированного инцеста в его экзистенциальной симультантности, диспозитируемой технофобией до репрезентативной фикции.

Это, пожалуй, единственный недостаток. Остальное все по кайфу. Рекомендуется широкому читателю.

Дурное владение языком – и случайный, неконтролируемый порыв – вот что привносит в текст (понимаемый широко) элемент свежести. Это явление, совершенно чуждое, и даже враждебное профессионализму. Это типичный случай неотчетливости мышления, приводящей к смешению всего со всем. Та "широко понимаемая свежесть", которая уравнивает графомана с хорошим писателем, относится к сфере восприятия. На любой текст найдется такой читатель, которому этот текст покажется мировым шедевром. Такой подход уводит даже не к рецептивной эстетике Яусса, а прямиком к социологии чтения. И в этом нет ничего страшного, если его не абсолютизировать. А чтобы не абсолютизировать – надо понимать, что при определенном взгляде на вещи качество текста вообще безразлично: соответствующим образом подготовленный и настроенный читатель будет ловить кайф от любого текста, "вчитывая" в него произвольный набор интерпретаций и ассоциаций. Это очень здорово, но в разговоре о литературе приходится этот вариант вынести за скобки (альтернатива – констатировать "конец литературы", собственно "конец искусства", и заняться другими делами, оставив мертвым хоронить своих мертвецов; этого г-жа Фридман не делает, предпочитая инвективы).

Надежду нужно искать в другом: в возможности структурировать безумный поток информации. Я сам всегда терпеть не мог этого посредственного, манерного псевдопоэта, неуклюже подражавшего Джойсу, но лишённого даже того напора, который у полоумного ирландца иногда позволяет продраться через словесные завалы. Постмодерн шаманит, как Кашпировский, призывая этот поток на наши головы, заклиная его смести все на своем пути. Это вовсе не суицидальные устремления: вульгарному постмодернизму наплевать на культуру. Поэтому никакого «постмодерна» как особой реальности нет и не может быть, а пресловутые постмодернисты реальны не более, чем зелёные человечки.

Как бы не замечая всей комичности процедуры разделения философов на "чтойников", "ктойников" и "какистов" наш постмодернист взмахнул своей дирижерской палочкой и весь этот многоголосый "философский" хор запел: "чтойники" – "зачтокали", "ктойники" – "зактокали"; какую "онтологическую процедуру" были вынуждены исполнить "какисты" – догадывайтесь сами.

Платону кажется очевидным, что поэты толкуют о предметах, в которых сами не сведущи. В «Ионе» точно так же отрицается общепринятая точка зрения, что поэты являются мудрецами и наставниками людей. Платон сравнивает магический дар поэтов с лишенной разума силой магнита. Они создают свои прекрасные поэмы не благодаря умению, а в состоянии вдохновения и одержимости. Происходит это не по умению, а по божественному наитию. Поэты поистине не ведают, что творят. Обычно такой материал накапливается в записных книжках писателя.

Какое бы отвращение ни внушала сама личность Андре Бретона, каким бы дурацким ни было название – жалкий оксюморон, свидетельствовавший, во-первых, о лёгком размягчении мозга, а во-вторых, о рекламном чутье, которым отличался сюрреализм и к которому он в конечном счёте и сводился, – факт остаётся фактом: в данном случае этот кретин написал очень красивые стихи. Однако я был не единственным, кто отнёсся к акции без особого восторга: через два дня, проходя мимо той же афиши, я увидел, что на ней красуется граффити: «Чем грузить нас вашей гребаной поэзией, лучше бы пустили побольше поездов в часы пик!».

По-своему даже красиво… подчеркиваю: по-своему… Между тем автору, кто бы он(а) ни был(а), просто необходимо побыть одному! Он заржавел от буковок, которые помнит наизусть, знает назубок – да они об него – с уже как об стенку горох, как с гуся вода, как рыба об лёд!

В сущности, он восхитительно точен, нужно только нырнуть в него и принудить себя открыть глаза в его прозрачных глубинах, под сумбурной поверхностью. В нем нет ни одной пропущенной строки, ни одного гадательного прочтения.

Он всегда стремился быть искренним и, даже если грустно, веселым. И если в его текстах много обращений, то это не концептуальный прием, а дружеское подмигивание. Способ передать привет. Сделать человеку приятное. "Нотации" составлены из речевого мусора, как прежние его книги были составлены из перепевов и цитат. Конечно, для дебютной книжки было бы провалом. Одни только перебродские интонации заклеймили бы как слабое подражательство, закрыв этот файл навечно. Неточные рифмы и ритмические сбои, сплошное "хуе-мае", типа, можно и не стараться: результат все равно будет один. Один и тот же. Никакой. Время такое. Никакое.

Ему меня научили старшие товарищи. Принцип называется "чтобы что". Пользоваться им просто. Как только вы хотите что-либо сделать, задайте себе вопрос: "Я это делаю, чтобы что?". Я гарантирую, что в половине случаев окажется – либо действие не имеет смысла, либо это можно сделать лучше.

Сумма знаний меня не устраивает. Я не призываю к замене государства библиотекой или кушеткой психоаналитика – хотя мысль эта неоднократно меня посещала. Не философия выражает бытие народа, а народ выражает философское Бытие, если такой счастливый великий миг (по историческим масштабам – эпоха) ему удаётся. Чтобы было более понятно, то я скажу, что будь моя воля, то я бы тратил на философское образование не меньше, чем на оборону. Я бы посадил всех зеков в одиночки и заставлял бы их прочитывать по 50 философских первоисточников в год, а весь стабилизационный фонд пустил бы на переводы и издания философских книг, которые бы продавались в каждом ларьке как водка. И так далее. Что бы это дало? Не знаю, что в социальном, экономическом и политическом плане, но знаю, что это усилие дало бы, возможно, несколько великих философов через сколько-то лет, а эти философы изменили бы облик и Земли, и истории, создали бы мир, в котором, может, уже бы и не было места ни социальному, ни экономике, ни политике. И такой подвиг, такой поворот – это лучшее, что может случиться в судьбе народа. Раз уж все народы смертны, то смерть со славой лучше, чем смерть от обжорства гамбургерами, тем более что даже это нам не грозит, скорее уж – издыхание от голода, холода, трудов, военных тягот, мягкого и жёсткого геноцида, ассимиляции другими пассионариями.

Современная философия принуждена быть литературой, чтобы расплавить, растопить ту кору понятий и концептов, которые образовались в ней за две с половиной тысячи лет. Эта остывшая лава давит и раздавливает всё, что есть живого в философии. История философии губит философию. Философии нужно лишить себя двойной непрозрачности, скинуть с себя шкуру метафизики и дотронуться до человека, прикоснуться к нему, задеть его. Философия должна радовать и печалить, веселить и огорчать. Её тексты не должны быть громоздкими, их надо делать компактными, обозримыми. В них должен доминировать естественный язык, а не терминологические отходы философской работы многих поколений.

Как поясняют рецензии на последней странице обложки – «редкий образец подлинно политической постмодернистской художественной литературы»; «автору в нем удалось невозможное – он выглядит одновременно любезным и разъяренным». Разъярен он в первой части, с несколько прямолинейным пылом клеймя неолиберальную тэтчеровскую Англию 1980-х, где интересы большинства приносятся в жертву прибылям немногих.

Я хочу сказать, что они выбирали фразы приблизительно из одного и того же культурного слоя, лингвистического бассейна, известного или ожидаемого ими почти в равной мере, согласно накопленному опыту. Корпус чтения отражается на маневренности внутреннего поискового напряжения, равно как и на формировании внешности читателя, потому что все наши лицевые мышцы, которых около тридцати, незаметным для нас образом передают эмоциональные реакции от встречи с текстом.

Иногда говорят, что художник создает лишь половину произведения, другую половину создает зритель, интерпретируя произведение. В таком суждении много подкупающего – прежде всего представление о творчестве как о диалоге. Однако следующий вопрос звучит так: что есть диалог – составление в одно целое двух фрагментов или столкновение законченных суждений?

И потом, вашим персонажам не хватает выпуклости… Как бы это сказать? Жизни. Это вездесущие манекены. Мы ничего о них не знаем и вы не побуждаете нас к тому, чтобы узнать о них что-то. Нужен тот, который хотел бы погулять, пройтись по тихим зелёным аллеям, всласть пообщаться… Если это означает, что мы должны говорить сами с собой, тем лучше: не для нас, но, возможно, для литературы. Это относится и к монологам, ибо монолог есть спор с самим собой; возьмите, к примеру, «Быть или не быть…» В конечном счёте явно не к диалогу стремление, а как раз наоборот, хотя бы потому, что сами по себе два голоса немного значат. Сливаясь, они приводят в движение нечто, что, за неимением лучшего слова, можно назвать просто «жизнью». Вот почему всё кончается тире, а не точкой.

Писал также, что любая дискуссия приводит его в угнетенное состояние, что истина для него рождается отнюдь не в споре, ибо он любит говорить обо всем в утвердительной манере, не любит ни сам выстраивать доводы в стройную систему, ни выслушивать доводы других. "Я создан для того, чтобы произносить резкие монологи". Как-то раз, вычитывая гранки одного из своих произведений, он отметил для себя, что мысли там выражены неотчетливо. "Ясность мысли, увы, не мой случай. Я всегда был немного путаником". Ну да это уже опять скорее не о концепциях, а об особенностях характера.

Расплывчатость и шаткость терминологии, пренебрежительное отношение к системному философскому строительству при наличности иногда искусных диалектических построений отдельных доказательств, неумышленное, но упорное стремление воздействовать на эстетическую внушаемость читателя, подмена решающего аргумента ярким образом, сравнением или ложной аналогией – вот обычные дефекты скептика-мистика. Излагая систему, следуйте системе.

Так надо писать, чтобы человек, каков бы он ни был, вставал со страниц рассказа о нем с тою силой физической ощутимости его бытия, с тою убедительностью его полуфантастической реальности, с какою вижу и ощущаю его я. Вот в чем дело для меня, вот в чем тайна дела…

Еще он меня повоспитывал на тему того как я поверхностно его понимаю, как его внутренний мир непознаваем и сам он неуловим. – Я хочу подарить вам свою маленькую книжку – вот. Чтобы понять меня, нужно ее прочитать.

Мы видели, что искусство и философия одинаково демонстрируют ретроактивное воздействие предела: художник сразу схватывает и изображает необычную оригинальность обыденности, не дожидаясь, как другие люди, пока настоящее станет прошлым, чтобы лишь ретроспективно оценить его безвозвратное очарование; философия, в свою очередь, заставляет почувствовать странность жизни, не дожидаясь смерти, которая во всех аспектах раскроет эту странность, но потом, когда уже будет слишком поздно. Именно об этом, может быть, хотел сказать Сенека, когда предлагал нам считать каждый час нашей жизни как бы последним.

…Работает в манере, которая трудна для обсуждения. Не существует очевидных причин утверждать, что одно сочетание слов способно быть лучше другого; что оно может выступить ярким и убедительным доказательством того, что человеческая жизнь полна не только жесточайшего внутреннего трагизма, но и радости надежды как единственного нашего реального достояния. К сожалению ли, к счастью, этот вопрос не решается на логическом уровне и всегда остается в интуитивной области вкуса. Его проза – это игра именно на языковом поле. Правила её таковы, что при случае автор может чувствовать себя свободным от необходимости точно отображать действительность. Его аргументы, предъявляемые в споре со стихией обыденности, лежат в области недоказуемого.

Изъян этой схемы заключается в заведомом отсутствии динамики. Она имеет два измерения – длину и ширину, но не имеет третьего – глубины. Да-нетная философия. Критику (крытику) будто и в голову не приходит, что один и тот же образ может обладать различной семантикой, что предметом анализа (как и предметом творчества) может быть именно динамика образов внутри поэмы, соотношение меняющихся смыслов, а не поиск некоего монументального вывода. Да и кто вообще, чёрт побери, сказал, что текст должен обладать одним-единственным, раз и навсегда заданным смыслом? Средневековые интерпретаторы были не правы, воспринимая мир как однозначный текст; современные интерпретаторы не правы, подходя к тексту как бесконечному миру.

Кстати говоря, зачастую намеренно придаваемый произведениям последнего характер «коллажа» (или даже сознательного, демонстративного плагиата) связаны вовсе не с произволом и капризной прихотью авторов, а как раз с интуитивно ощущаемой ими огромной информационной емкостью объектов, с которыми все чаще и чаще имеет дело современный человек и которые ведь, например, уже на уровне квантовых микрочастиц также могут «вести» себя одновременно и как волны, и как корпускулы. (Корпускула отличается от волны тем, что отбрасывает резкую тень.) Пространство – это остановившееся время. Но где же начало однонаправленного времени, если это вместилище всего? Два наблюдателя, живущих друг относительно друга, на краткое время, а не в долготу дней. Время перестает дёргаться. Благодаря памяти гибель оборачивается гибельностью.

Постмодернизм в русской литературе успел утратить эффект новизны, но для многих он по-прежнему остается достаточно странным незнакомцем. Язык его непонятен, эстетические вкусы раздражают… В постмодернизме действительно немало необычного, шокирующего, даже "шизоидного" – и он же эрудит, полиглот, отчасти философ и культуролог. Особые приметы: лишен традиционного "я" – его "я" множественно, безлично, неопределенно, нестабильно, выявляет себя посредством комбинирования цитации; обожает состояние творящего хаоса, опьяняется процессом чистого становления; закодирован, даже дважды; соединяет в себе несоединимое, элитарен и эгалитарен одновременно; тянется к маргинальному, любит бродить "по краям"; стирает грань между самостоятельными сферами духовной культуры, деиерхизирует иерархии, размягчает оппозиции; дистанцируется от всего линейного, однозначного; всегда находит возможность ускользнуть от любой формы тотальности; релятивист; всем видам производства предпочитает производство желания, удовольствие, игру; никому не навязывается, скорее способен увлечь, соблазнить. Характер: независимый, скептический, иронический, втайне сентиментальный, толерантный; при всем том основательно закомплексован, стремится избавиться от комплексов. Любимые занятия: путешествия (в пространстве культуры), игра (с культурными знаками, кодами и т.д.), конструирование/переконструирование (интеллектуальная комбинаторика), моделирование (возможных миров). Убеждён, что никакая художественная позиция в конечном счете не может занять господствующего положения в сопоставлении с другой позицией; сами правила создаются вместе с произведением, в результате чего каждое произведение становится событием.

Постмодернизм – это метод, не обещающий достижения цели; это вопрос, ответ на который был бы смертелен; это праздник Апокалипсиса, который всегда с тобой; это способ остаться живым, когда Истина невыносима. Постмодернизм – это поиск спасения в ситуации, когда уже не осталось ни веры, ни надежды, когда отнята благодать. Постмодернизм – это спонтанное самопожертвование философии; это распятие современной культуры и ее сошествие в ад. Это сверх-апофатика, когда даже не произносится слово "Бог". А симулякры – это призраки, духи, бесы, с которыми ведется невидимая брань. Их нужно распознать и разоблачить их претензии на подлинность, чтобы не принять небытие за бытие. Постмодернизм более внимателен к нюансу, который может оказаться великим; к частностям, в которых скрывается чудо; к отражениям, в которых есть частица Фаворского Света; к мельчайшим движениям души, которые определяют последний выбор. Постмодернизм – это вслушивание в бессмысленное бормотание пустоты; это молчаливый вопль несчастного сознания; это плач и скрежет зубовный; это вопрошание о смысле абсурда; это зов в пустоту, в которой никого нет; это молчание в непрекращающейся беседе с ничто. Когда невозможно говорить, остаются два пути: быть исихастом или постмодернистом. Простой на первый взгляд, исихазм также непонятен, загадочен и непостижим, как и постмодернизм. Исихазм зовет туда, где невозможно находиться; передает опыт, который невозможно взять.

Ложь, изреченная постмодернизмом, есть мысль. Именно постмодернист может полушутя проговорить то, на что не решаются "серьезные" философы. Он способен случайно проболтать Великий Секрет. Небо невозможно взять штурмом, как это пыталась сделать классическая философия; многовековая осада крепости Логоса оказалась бесполезной. Теперь ясно, что Истину невозможно купить; заключить договор можно только с преисподней. Никакие моральные заслуги не являются гарантией спасения. Знание только подводит человека к последней черте, разум в бессилии останавливается перед Тайной.

Постмодернизм – это вызывающий жест в сторону Неба; это отказ от гарантий с верою в любовь; это дерзость, доходящая до смирения; это добро, притворяющееся злом; это агнец в волчьей шкуре; это громкой смех, скрывающий рыдания; это цинизм, маскирующий скромность; это оскорбление святынь с тайным желанием, что кто-нибудь их защитит; это провокация, попытка выманить божество из его укрытия; это предательство Бога с верой, что не найдется палачей; это преступление в надежде на наказание и на то, что грозный Судия явит себя.

Постмодернист по-детски наивно играет с Небом; по-женски кокетливо заигрывает с Богом. Истина открывается только в непостижимом. Чудо случается только неожиданно. Событие свершается только если сделать нечто невозможное. Поэтому постмодернист как влюбленный – забывает себя; как пьяница – с горя упивается до беспамятства; как нищий – радуется медному грошу; как скряга – собирает всякий сор; как транжира – проматывает наследство за одну ночь; как проститутка в ожидании настоящей любви – готов пойти за любым, кто позовет; как мошенник – у которого есть только один шанс обмануть; как вор – хочет украсть бесценное сокровище; как преступник – дерзает совершить непоправимое; как самоубийца – режет себя бритвой; как безумный – бросается в пропасть.

Постмодернизм – это философия, презирающая всякую философию; это безудержность интерпретаций, в надежде исчерпать их до конца.

Постмодернизм – это бестолковая суета в ожидании Гостя, в предчувствии Встречи. Это попытка устроить скандал в доме, где нет никого в живых. Это карнавальные похороны человека ветхого, это мучительные схватки перед родами человека нового. Это шутовская свадьба в преддверии великой Свадьбы. А Жених уже при дверях. Всего лишь несколько тысяч миль, да несколько веков отделяют нас от его сватов.

Постмодернизм неуловим, потому что он демонстративно нагляден, скользит по поверхности, ослепляет фейерверком смыслов, обманывает бесконечными отражениями и миражами. Постмодернизм как сновидение намекает, напоминает о том, в чем мы не признаемся себе; как галлюцинация врывается в сознание и взрывает его изнутри.

Р. Барт, как известно, считавший себя левым, выступал против власти как таковой – не политической, а той, что «гнездится в наитончайших механизмах социального обмена», и чьим обязательным выражением является язык. «Язык – это средство классификации, а классификация есть способ подавления». Язык, пишет Барт, это фашист, ибо он приказывает говорить так, а не иначе. Выход? «Плутовать с языком, дурачить язык». Это и есть литература.

Не революция разрушает культуру, а отсутствие революции. Выбирать надо между защитой старого общества, несовместимого с культурной традицией, и защитой культурной традиции, несовместимой со старым обществом. Иначе – если не красить белый столб, он станет черным.

Обратимся к классике, к «Похвале Елене» Горгия. Слово, будучи звуком, наделено даром давать существование тому, чего нет. Звук «самое незаметное из тел» – это и самое демиургическое начало в дискурсе, то, что воистину обладает эффектом, действенностью, умением создавать вымысел, фикцию, его функция – освобождать от настоящего, давая вместо себя существование объекту желания. Горгиева «Похвала» помогает понять, что logos не есть нечто, обязанное означать physis, и что слова не должны выражать в первую очередь внутренний мир высказывающего субъекта, софистика – не род психологии, секрет этого снадобья связан с удовольствием от речи, с удовольствием говорить. С точки зрения современной риторики софистика эксплуатирует имманентно присущее слову свойство: его коммуникативную природу. Чем подробнее мы рассматриваем слово, тем детальнее оно нам открывается – этот опыт давно известен профессиональным лингвистам, однако оставался чуждым интересам официальных «пользователей» политического языка. Иначе остается непонятно, как они могут надеяться и, соответственно, в свое время могли надеяться, что слова сами будут подсказывать свои значения, словно слово само заботится по-разному передать свое значение в зависимости от принадлежности к партии и, соответственно, идеологии «пользователя» политического языка. Это отнюдь не лингвистическая неожиданность.

Многим кажется, что главное в постмодерне – отход от стандарта жесткой рациональности, что нужно только как следует вымешать коктейль и сдобрить его солидной дозой экзотики. Стоит, мол, не мудрствуя лукаво, скрестить либидо и экономику, цифровой метод и кинизм, подбавить толику Водолея и Апокалипсиса, как постмодерный хит готов. Но эта мешанина из всякой всячины порождает только безразличие, а этот псевдо-постмодерн не имеет с постмодерном ничего общего.

 

Глава 7. Нить

Я знаю, в каком смысле вы употребили слово "полотно", но мне бы хотелось за это полотно ухватиться и переосмыслить: «ткань». Как известно, слово "текст" однокоренное со словом "текстиль", оба от латинского глагола "texere" – "ткать". Все мы в каком-то смысле ткём текст нашей жизни. А у латышей существовало до недавнего времени узелковое письмо. И песни, и сказки, и важнейшие домашние даты-события наносились на нитку и сматывались постепенно в клубок. Так создавалась книга. Вот она – паутинка прялки, прядущей нить судьбы и одновременно, попутно – канву литературы.

Вдумаемся в характеристику субъекта, произносящего ключевые слова: "не судьба". Или: "знать, не судьба". Можно сказать, "от судьбы не уйдешь" – дело, однако, в том, что крайне трудно хотя бы дойти до судьбы. Допустим даже, что мойры и в самом деле прядут нити судьбы – но при этом они дремлют под жужжанье своего веретена. В дреме, в полусне возникает некая последовательность происходящего, но в ней нет еще никакой персональной истории. Только натяжение и разрыв нити пробуждают прядильщицу, заставляя завязать узелок, узелок на память. Отталкиваясь от числа узелков, можно, пожалуй, составить и шкалу с градациями постепенных переходов: карма, фатум, рок, судьба – а дальше слишком резкий обрыв, когда цепкие пальцы прядильщицы не дотянулись и не смогли связать концы с концами. Тогда перед нами случай номада, покидающего орбиту предопределенности на третьей номадической скорости. В этом случае единство имени не сохраняется – но только не еще, а уже. Господин, человек судьбы, не ведает страха перед наказанием, в частности все юридические аргументы для него суть кимвал бряцающий. Персонифицированный Закон, обращаясь к нему, восклицает: "Понял ли ты свою вину, понял ли, что преступил и на кого руку поднял?". Герой, отвечая скорее самому себе, говорит: "непруха", "несудьба". Он произносит этот не подлежащий пересмотру приговор запекшимися губами, из последних сил (попытки деяния исчерпаны) – и не стремится себя сохранить, не вступает в торги. Спекулятивная рефлексия чужда замахнувшемуся на судьбу и потому удостоившемуся ее.

Он всегда словно бы видел все нити и следил за их переплетениями, никогда не упуская из виду и общий дизайн своей гигантской шпалеры. Он оставил нам свою ткань невытканной. "И, наколовшись об шитьё с невынутой иголкой…" он ткал смысл, переплетая нити дозволенного и недозволенного, – и его взгляд на современность был так же нелинеен, как и сама современность. Размышляя, он вставал то на сторону «общего», то вновь возвращался на свою «родную» позицию индивидуума. Так – челночным способом – строилась Ода. И смысл ее, по-видимому, двусторонен – как и положено настоящему смыслу.

…И долго не мог уснуть от ненависти и сознания бессилия, которое чувствует всякий, сталкиваясь с упрямством невежды. Мотылёк подлетевший на свет не любопытен, а влеком неким тропизмом. Отлавливать выпущенные слова тоже трудно, но не любая попытка напрасна.

…Тот, кто ткёт паутину утончённых разговоров, дабы улавливать невежественных насекомых сачком слов. По всей вероятности, вряд ли стали бы суетиться и изображать поток сознания, поскольку их больше интересует его пар. Тишайшим небом разговор не начат.

При изучении времени его иглы ласково скользят в материи, не нуждающейся в целостности. Что ложно воспринимается как озарения. Попытаемся соединить (такова страсть бесконечно бессмысленных "почему?"): озарения в действительности являются мельчайшими отверстиями (кто-то произносит: откровениями, но я плохо слышу). Тогда возникает фигура рисовальщика, и его губы уверенно шепчут слово "нить" (можно: разные нити). "Нить" и "время" необыкновенно часто путает в своем кукольном обиходе критика. Вообще-то хорошего рисовальщика трудно найти. Прежде всего надо иметь очень красивый почерк, похожий на типографский шрифт, но более гибкий, а также уметь одним взглядом оценить и рассчитать все, для того, чтобы точно уместиться в рамках пузыря, не упираясь в края, это уже трудно, особенно в начале.

Тогда фигура рисовальщика исчезает. Слово "нить" остаётся в воздухе. Мы возьмём её в пальцы. Будем бережны и поостережёмся невесомых и случайных, как сны о любви, порезов. Из конверта выпадет карта из колоды, а следом записка: "свитер связан из одной нити, во всяком случае такова идеология свитера. Дырки его есть топологические нюансы галлюцинации, отклонение прямой, не прерванной – но настигающей и пересекающей самое себя. Зимой дыры начинают греть". Отсюда поиски карты – то есть логики.

…Стоял словно мера вещей, и рядом с ним можно было проверить себя. Он сумел, казалось, сделать невероятное: в очередной раз утвердить и выстроить слово на его невозможности. …Исследования столь глубокого, что всякий мыслящий русский стремился укрепить свое мировоззрение его чтением.

Он потенциально бесконечен, как известная книга у Х.Л. Борхеса. Актуально он может выглядеть только так, как он выглядит. В нем, с точки зрения бесконечности, почти ничего нет (это не онтология и даже не антология), но в то же время в нем есть все, чтобы самому читателю продолжить (или начать?) заданный в ней творческий ход и поддержать экзистенциальным усилием заявленные в книге символы Веры. Поэтому данная книга и посвящена: всем.

Это, в сущности, – своеобразная жажда бессмертия. Казалось бы, откуда? Почему? Но жажда бессмертия так же необъяснима, как необъяснима жизнь и необъяснима смерть. Она будет своего рода открытой могилой, напоминанием о том, что я существовал. Я умру, зная, что мне в какой-то степени удалось победить смерть. Моя книга – это борьба против власти забвения, на которое я обречен. И если через много лет после того, как меня не станет, на земле найдется хоть один человек, который прочтет эти строки, то это будет значить, что я недаром прожил свою трудную и печальную жизнь.

Бензин ваш – идеи наши. Наш метод разрастается в систему. Мы утверждаем, что социальное поле непосредственно пробегаемо желанием. Мы изобрели новую космогонию литературы. Это будет новая Библия – Последняя Книга книг. Все, у кого есть что сказать, скажут свое слово здесь – анонимно. Мы выдоим наш век, как корову. После нас не будет новых книг, по крайней мере, целое поколение. До сих пор мы копошились в темноте и двигались инстинктивно. Теперь у нас будет сосуд, в который мы вольем живительную влагу; бомба, которая взорвет мир, когда мы ее бросим. Мы запихаем в нее столько начинки, чтоб хватило на все фабулы, драмы, поэмы, мифы и фантазии для всех будущих писателей. Они будут питаться ею тысячу лет. В этой идее – колоссальный потенциал. Одна мысль о ней сотрясает нас. Если Конфуций, Ларошфуко или какой-нибудь другой сочинитель мудрых мыслей, гравируемых на мраморе, еще не сказал этого где-нибудь, то значит именно я делаю сейчас это открытие. Заявление сделали профессора, экономисты, педагоги, писатели и другие «интеллектуалы». Его вынесли на первую полосу как свидетельство нынешнего состояния культуры.

Дайте мне время – я докажу вам, кто из нас прав. Я когда-нибудь так крутану ваш скрипучий ленивый эллипсоид, что реки ваши потекут вспять, вы забудете ваши фальшивые книжки и газетёнки, вас будет тошнить от собственных голосов, фамилий и званий. Гневный сквозняк сдует названия ваших улиц и закоулков и надоевшие вывески. Вам захочется правды. Завшивевшее тараканье племя, укоряем мы наших читателей, безмозглое панургово стадо, обделанное мухами и клопами.

«То, что я предсказывал двадцать два года назад, то, во что я незыблемо верил еще задолго до того, то, что я пообещал друзьям в самом названии этой книги, названии, которое я дал ей, еще не будучи уверен в своем открытии, то, что я призывал искать шестнадцать лет назад, то, ради чего я посвятил лучшее время своей жизни… я наконец открыл это и убедился в истинности этого сверх всяких ожиданий… И теперь, после того как восемнадцать месяцев назад еще царил мрак, три месяца назад забрезжил свет дня и буквально несколько дней назад ярко засияло само Солнце удивительного открытия, меня ничто не сдерживает: я отдамся священному неистовству; я огорошу человечество чистосердечным признанием, что я украл у египтян золотые вазы, чтобы воздвигнуть из них далеко от границ Египта скинию моему Богу. Если вы меня простите, я возликую; если будете гневаться, я стерплю; жребий брошен, книга написана, и мне все равно – будут ли ее читать сейчас или позже; она может подождать своего читателя и сотню лет, если сам Господь ждал шесть тысяч лет, чтобы человек смог постичь Его труды».

«Сотрудники сайта "Непрерывный суицид" истерически счастливы сообщить вам, что торжественное возобновление культурно-террористической деятельности намечено на самое скорое время, и предположительно будет приурочено к ближайшему Концу Света. Следите за расположением звезд, лунными циклами и шорохами в телефонной трубке: мы вас уведомим самым жестоким и внезапным образом».

До сих пор я ещё не слышал ни одного компетентного о себе мнения.

Это короткое предисловие я до сих пор считаю достаточным для читателя или, точнее, зрителя, могущего вызывать на экране своей лобной кости картины, возбуждающие смыслы. Другое дело, что в наше время легче найти спонсора на издание книги о погибели, чем о возрождении, может быть, поэтому выбран такой подзаголовок?

Текст романа можно использовать в качестве гадательной книги. В жизни духа случаются моменты, когда механизм письма начинает выступать в качестве автономного первопринципа и становится судьбой. И именно в этот момент в философских умозрениях и в литературном творчестве обнаруживается в полной мере и сила слова, и его бессилие. Нельзя усложнять до бесконечности ни характер, ни ситуации, в которые он попадает. Мы все о них знаем или, во всяком случае, о многом догадываемся.

Глава 8. Фрагментарный метод

Есть только одна вещь хуже скуки – страх перед скукой. Именно такой страх я испытываю всякий раз, раскрывая какой-нибудь роман. Мне не интересна жизнь героя, я не включаюсь в ее перипетии и не верю в нее. Жанр романа израсходовал свою субстанцию, и у него нет больше предмета изображения. Персонаж умирает, и умирает вместе с ним интрига. Разве не показательно, что единственно достойные интереса романы сейчас те, где внешний мир упраздняется и где ничего не происходит? В них даже автор кажется отсутствующим, лишь "призрак автора" может явиться в тексте в качестве одного из голосов-персонажей. Жанр романа не приспособлен для того, чтобы описывать безразличие или пустоту; надо бы изобрести какую-то другую модель, более ровную, более лаконичную, более унылую.

Раскрытие специфики текста происходит на основе "внутренних резервов" текста. Текст не всегда соотносится с автором, а тем более с читателем. Мне всегда казалось странным, например, литературоведение. Зачем, спрашивается, докапываться, что именно автор хотел сказать тем или иным текстом? Автор что хотел, то и сказал, и кому надо, тот поймет, а кому не надо, поймет по-своему. Не является ли это попыткой литературоведа, вернее, общества, которому данный литературовед служит, подчинить своему мнению мнение читателя вместе с самим литературным произведением?

И зачем нам даже спрашивать художника, что он имел в виду на самом деле? Точно так же, как вы и я – не всегда лучшие интерпретаторы наших собственных действий (что подтвердят наши друзья), так и художники не всегда бывают лучшими интерпретаторами своих собственных произведений.

Развитой постмодернизм – это такой этап в эволюции постмодерна, когда он перестает опираться на предшествующие культурные формации и развивается исключительно на своей собственной основе. Ваше поколение уже не знает классических культурных кодов. Илиада, Одиссея – все это забыто. Наступила эпоха цитат из телепередач и фильмов, то есть предметом цитирования становятся прежние заимствования и цитаты, которые оторваны от первоисточника и истерты до абсолютной анонимности.

И тут случилось страшное. Я потерял источник. Цитата есть – вон она, срисованная через команду «Копировать», а откуда – не помню. Источник молчит. Это что-то. Не хочет описанным быть. Потому и молчит. Источник, который обычно столь щедр на цитаты. Но только не спрашивай, спрашивай, как я живу. Не пойдёт. Удалить? Ок.

Восхитительно неудобочитаемые, не имеющие ни начала, ни конца, они могли бы с успехом на любой странице закончиться или растянуться на десятки тысяч страниц. В связи с этим мне приходит в голову вопрос: можно ли до бесконечности повторять один и тот же эксперимент? Написать один роман без предмета повествования – это как раз неплохо, но зачем же писать десять, двадцать таких романов? Придя к выводу о необходимости вакуума, зачем этот вакуум приумножать и делать вид, будто он приятен? Имплицитный замысел произведения такого рода противопоставляет износу бытия неиссякаемую реальность небытия. Несостоятельный с точки зрения логики, этот замысел верен тем не менее на уровне эмоций. (Говорить о небытии иначе как в эмоциональном плане означает пустую трату времени.) Он подразумевает поиски без внешних ориентиров, эксперимент внутри неисчерпаемого вакуума, внутри некой пустоты, воспринимаемой и мыслимой через ощущение, а также подразумевает парадоксально неподвижную, застывшую диалектику, динамику монотонности и безликости. Движение по кругу, не правда ли? Сладострастие незначимости – самый тупиковый из тупиков. Использовать ощущение тоски не для того, чтобы превращать отсутствие в тайну, а для того, чтобы превращать тайну в отсутствие. Никчемная тайна, подвешенная к самой себе, не имеющая фона и неспособная увлечь того, кто воспринимает ее, дальше откровений нонсенса.

«Фрагмент – у меня в крови, – обронил он однажды. Я обречен осуществиться лишь наполовину. И эта усечённость – во всём: в манере жить, в манере писать». Человек отрывков. Человек рубежа, слома по ненасытной страсти в поисках последних пределов любого переживания и мысли, он настолько же избрал фрагментарность словесного выражения по собственной воле, насколько и был на нее обречен. Переворачивая знаменитую формулу, я бы сказал, что фрагмент – это такая разновидность прозы, чей центр нигде, а окружность везде. Форма «центробежного» высказывания, фрагмент существует парадоксальной напряженностью без сосредоточенности, как бы постоянным усилием рассеяния, тяги от центра ко все новому и новому краю. На первый – и ошибочный – взгляд, многократно повторяясь, автор, напротив, опять и опять опровергает себя, до бесконечности множит микроскопические различия, в которых здесь – вся соль. «Судорожное», «конвульсивное» письмо – уникальное соединение порыва и оцепенелости – движется по-змеиному неуловимо и, при всей своей мозаичности, как-то странно живет. Продвигаясь от вокабулы к вокабуле, от пробела к пробелу мельчайшими мышечными сокращениями, словомысль гипнотизирует, приковывает читателя: она всегда находится как раз на той точке, где остановился сейчас наш завороженный взгляд. Фрагментам пора, наконец, выстроиться в каталог.

Отрывистый стиль для него – «принцип… познания: любая хоть чего-нибудь стоящая мысль обречена у него сейчас же терпеть поражение от другой, которую сама втайне породила».

События предстают так, как если бы они были цитатами, взятыми из разных источников и собранными вместе. Прием фрагментации усиливает элемент присутствия. Может, это то, чего добивался А. Тарковский, когда говорил актерам массовки, что они должны всегда играть так, как если бы были главными героями, для того, чтобы пространство, являясь вместилищем действий и событий, превращалось в нечто ментальное, во внутреннее пространство разума и мысли.

Бог создал меня простодушным, глуповатым и наивным. Непосредственным впечатлениям я всегда поддавался больше, чем внушению, исходящему от сущности вещей. От этого проистекает поверхностность в моих взглядах, смешная податливость и обескураживающая способность самообманываться. Спешу признаться в этом, дабы не уличил меня проницательный читатель, в руки которого может попасть это сочинение. Так и представляю себе его, возмущенного, с гневом швыряющего книжку в угол и восклицающего: "Да автор попросту дурак!" Едва лишь в сознании возникнет этакая картина, как дрожь пробирает меня до самых пяток. Нет, куда лучше быть искренним и говорить без обиняков.

Мы не доверяем прохвостам, мошенникам и балагурам, а ведь вовсе не они несут ответственность за великие судороги истории. Ни во что не веря, они, однако, не лезут к вам в душу и не пытаются нарушить ход ваших тайных мыслей. Они просто оставляют вас наедине с вашей беспечностью, вашей никчемностью или с вашим отчаянием. Однако именно им обязано человечество редкими мгновениями процветания: они-то и спасают народы, которых истязают фанатики и губят "идеалисты".

И как бы мы смогли вытерпеть законы, кодексы и параграфы сердца, в угоду инерции и благопристойности, наложенные на хитроумные и суетные пороки, если бы не эти жизнерадостные существа, чья утонченность ставит их одновременно и на вершину общества, и вне его?

Легкомыслие дается нелегко. Это привилегия и особое искусство; это поиски поверхностного теми, кто, поняв, что нельзя быть уверенным ни в чем, возненавидел всякую уверенность; это бегство подальше от бездн, которые, будучи, естественно, бездонными, не могут никуда привести. Остается, правда, еще внешняя оболочка – так почему бы не возвысить ее до уровня стиля?

Глава 9. Мир людей

Вначале кажется, что почти не о чем говорить… Всякое сказанное слово требует какого-то продолжения, ибо только оглянувшись и можно перевести дыхание. Наверное, лучше всего это происходит и проходит в чтении – мы понимаем, что весь веер попыток указать на такое слово складывается в сундуки, равно как перья, птичьи скелеты, бабушкины склянки, знамёна судьбы – нас не удалось обмануть, и то сказать! Куда уж.

Но, "Боже мой", почему так грустно, когда смотришь вслед удаляющейся в холодный туман, на холмы, по глиняным дорогам некой фигурке. Как долго её будет удерживать зрение? Вам этого не скажет – никто. Это "никто" – конечно она. Она в ответ молчит, ничего не хочет сказать, такой у них закон. (Ночью и роща молчит слушать не хочет листья сложила свои слушать не хочет.) Об этом вообще можно только молчать. А если говорить, то получается какая-то чушь. Как только ты пытаешься его перехитрить, "появится такая вещь, что если кто вздумает покрыть её, будет покрыт ею". Нельзя никому передать и которым невозможно ни с кем обменяться. То, о чём не следует говорить, говорит само за себя. "Всё моё знание – это завтрак, завтрак простуженной англичанки". Я слов не говорю. Я не обращаю внимания на них, вбирая на слух уже и не сами слова, а их меланхолию: я знаю: они – вывеска, и прочесть её трудно. Ибо слова подчиняются лишь тогда, когда выражаешь ненужное, или приходят на помощь, когда не нужно. Итак, каждый приступ есть новое начинание, набег на невыразимость с негодными средствами, которые иссякают… Что это за слово, которое знают все? Не верю никаким словам. Не в слове – дело, а почему слово говорится. Слово "лезвие" успокаивает, а от слова "кошка" становится тепло. Жизнь не дает повода для фиксации. Молчание – будущее дней.

Женщина, повисшая на моей руке, была беременна, через шесть или семь лет существо, которое она носила в себе, сумеет прочитать небесные письмена, и он, или она, или оно, узнает, что это была сигарета и позже начнет курить, возможно, по пачке в день. В чреве на каждом пальце вырастает по ногтю, на руках и ногах, и на этом можно застрять, на ноготке пальца ноги, самом крошечном ноготке, который можно себе вообразить, и можно сломать голову, пытаясь это постичь. На одном конце перекладины – книги, написанные человеком, заключающие в себе такую дребедень мудрости и чепухи, истины и лжи, что, проживи хоть столько, сколько жил Мафусаил, – не расхлебать похлебки; на другом конце перекладины – такие вещи, как ногти на ногах, волосы, зубы, кровь, яичники, если хотите, неисчислимые, написанные иными чернилами, иным почерком, непонятным, неразборчивым почерком.

Рассказ, не знающий себе равных по страстности выраженной в нём тоски, написанный как бы из некоего далека и высока, почти сновидения; ибо при всей кажущейся конкретности деталей, все здесь в сущности абстрактно, условно.

Эту позицию невозможно назвать ни стоической – ибо она продиктована, прежде всего, соображениями эстетико-лингвистического порядка, ни экзистенциалистской – потому что именно отрицание действительности и составляет её содержание. Рукопись "с душком", сколько здесь тёмных змеящихся смыслов…

Он прочёл эти строки и медленно опустился на диван, словно кто пихнул его в грудь. Когда-нибудь и этот текст закончится. Последняя строка всегда права.

Так последний миг может всё изменить! Тем хуже для нетерпеливых людей, которые не хотят слушать до последней минуты! Ибо разгадка тайны, может быть, содержится в последнем слове… Ни в коем случае не уходите до конца!

«По тому, как он внезапно останавливается и взглядывает на товарищей, видно, что ему хочется сказать что-то очень важное, но, по-видимому, соображая, что его не будут слушать или не поймут, он нетерпеливо встряхивает головой и продолжает шагать. Но скоро желание говорить берёт верх над всякими соображениями, и он даёт себе волю и говорит горячо и страстно. Речь его беспорядочна, лихорадочна, как бред, порывиста и не всегда понятна, но зато в ней слышится, и в словах и в голосе, что-то чрезвычайно хорошее. Когда он говорит, вы узнаете в нём сумасшедшего и человека. Трудно передать его безумную речь. Говорит он о человеческой подлости, о насилии, попирающем правду, о прекрасной жизни, какая со временем будет на земле, об оконных решётках, напоминающих ему каждую минуту о тупости и жестокости насильников. Получается беспорядочное, нескладное попури из старых, но еще не допетых песен». (Чехов А.П. Палата №6)

…И дальше в том же духе. Я и половины из того, что он говорил, записать не смог бы. Он вещал бессвязно, как безумный, брызгал слюной через слово. Мне кажется, болезнь уже разъедала его мозг, ведь годы спустя он так и умер в бреду.

Уже само наличие времени, то есть того неотвратимого, что превращает людей в старых, больных и мертвых, говорит о человеческом бессилии. Если бы человеческая история воплощалась не во времени, а в какой-то иной субстанции, тогда еще можно было бы вообразить, будто она действительно творится людьми. Но поскольку именно время является измерением истории, а именно это измерение делает человека беспомощным, то роль частной жизни и роль сильной воли сводится к коротким репликам на авансцене. Сама же пьеса играется без нашего на то разрешения; и занавес поднимаем не мы, и, что хуже, не мы его опустим.

…На какой-то стадии приходит сознание несерьезности всего, что делал, чем жил, и это чувство способно довести до отчаянья, пока не вспомнишь, что и вся мировая история не очень-то серьезна. Историки листают сто раз перелистанные страницы, чтобы уточнить годы жизни какого-нибудь султана или пересмотреть роль монетарной системы в упадке Венеции. В истории столько всего произошло, что найдутся факты для подкрепления любой теории. Мировая история, в сущности, есть шум вокруг последних новостей. Мир – модель Ноева Ковчега: горстка людей и бездна скота. Этот взгляд на историю основывается на следующем принципе: история человечества представляет собой регресс, нисхождение, умаление бытия, его выветривание, что влечет ухудшение духовного качества жизни, нарастание катаклизмов, отступление от священных норм, впадение в беспорядок и хаос. Беспрерывно убыстряющийся прогресс должен быть оплачен не иначе как постоянно усиливающимся человеческим peгpeссом, оскудением гyмaннoгo начала. Умные приспосабливаются к миру, дураки стараются приспособить мир к себе, поэтому изменяют мир и делают историю дураки.

Невпопад рекламы – значок короткой суеты. Монотонный фон, гудит как пароходик. Прислушайся: ты слышишь гул толпы, тяжёлых дум, обычных новостей? Шумовой фон, вероятно, создает иллюзию жизни, полной смысла, событий. Или это способ заговорить пустоту, гложущую изнутри, как болезнь, попавшего в беду человека?

Читатель хочет развлечься. Новостной сайт – это замена его древнему, спрятавшемуся в глубине мозга желанию услышать новости племени. В городе, где жители разобщены, а племени как такового нет, сказителями служат телевизор и сайты. Они создают иллюзию того, что нечто важное происходит рядом и касается непосредственно тебя. Чаще всего – не касается.

Туземный народ задаёт здесь тоны, весёлые праздные недоумки, стадо, безмозглое быдло, сучье племя, рядясь в кафтаны, кажный вечер по улицам прёт. Их жизни так похожи друг на друга, так скудны и бесследны. Нынче, кажется, никому ничего и вякнуть нельзя. Подлые у нынешнего человека инстинкты, скажу я вам.

Страбон и Геродот упоминают о «фтирофагах»: «многочисленное кочевое племя… они бреют свои бороды и едят вшей, когда какая–нибудь из них будет изловлена…». Почитание воды и рек только благоприятствовало данной традиции. Как можно интерпретировать фтироедство? Напомню, что насекомые в мифологии имели различное семантическое наполнение. Например, божья коровка (Небо), бабочка (вместилище души), кузнечик (Божья лошадка), паук (архитектор Вселенной). Вши также соотносятся и с подземным миром. Для архаического самосознания высшим престижем обладает то, что сакрально, а сакрально то, что космологично. По сообщениям Ибн–Фадлана «каждый из них вырезает кусок дерева, величиной с фалл и вешает его на себя».

Цивилизация следует за культурой, пишет Шпенглер «как ставшее за становлением, как смерть за жизнью, как неподвижность за развитием, как умственная старость и окаменевший мировой город за деревней и задушевным детством».

Я открыл день. Очень приятны мне эти задумчивые молчаливые начала дней. Чем дни прохладней, тем они короче. Вот о чём я мечтаю этим унылым днём. Я выключил свет, на этом кончился день, загородивший мне всё… Жизнь – это много дней, извилистых, прихотливых. Этот день кончился, как делали все дни.

(Допустим: "Парк. Сентябрь."). Он говорит: "Я завтра буду в "Собаке". Ты со мной?" Пока он ждёт ответа, она смотрит на стекленеющую тень свою и чётко произносит: "Сегодня был ненужный день."

Жизнь развёртывалась предо мною как бесконечная цепь вражды и жестокости, как непрерывная, грязная борьба за обладание пустяками. Я по-прежнему сижу на вёслах этой проклятой лодки, то есть, пребываю и тружусь на бессмысленной каторге повседневности. Но с годами все осторожнее переливать из пустого в порожнее. Дни по-прежнему вьют из времени верёвки, заставляя добывать хлеб в поте лица и 52 воскресенья в году.

Ни клочка облачка на небе, где меня с полудня наняли сторожить эту нежить, нежить эту жить, дребезжать и брезжить и – не тужить. Софья, не плачь, я видела в окно: твой двойник по небу плыл.

С ума тебя сводит телескопическая предсказуемость будущего. Ежедневность не сразу затягивает петлю. Можно сказать, нас эта дама и не прогнула вовсе. Тает в свете обычного дня автоматизм повторения. В этой части мир есть совокупность фактов. Это – начало большого сырого мира. Иногда это – кусочек дырчатого счастья, основа мечтаний. Несмотря на бесполезность данных, глаз продолжает их собирать. Отвечает: никакое не сожаление это, просто бережное, прямо как в школе, фактов бесспорных расположенье. Предлог, чтобы не заниматься тем, чем стоит заниматься в этой жизни. Мир делится на человека, а умножается на остальное. Понимаете – квадрату меньше всего пришло бы в голову говорить о том, что у него все четыре угла равны: он этого уже просто не видит – настолько это для него привычно, ежедневно. Вероятно, и рыбы не знают, что такое вода, потому что им не с чем ее сравнить. А когда они попадают на воздух, то у них не остается времени, чтобы воспользоваться сравнением воздуха с водой. Видите ли, я живу довольно нелепой жизнью. Это – ряд наблюдений.

Вот и всё, на что годен человек, – на то, чтобы скорчить гримасу, на которую у него уходит вся жизнь, а подчас и жизни не хватает, чтобы довести её до конца: эта гримаса так неимоверно сложна и требует столько сил, что состроить её можно, лишь отдав этому всю свою подлинную душу без остатка.

Прямая угроза, исходящая от обнажённой стали, всегда казалась мне ничтожной по сравнению с потаённым ужасом повседневности. Именно от неё люди издавна прятали в книгах то лучшее, что им удавалось добыть в скудных каменоломнях своих душ; собирали для своего пропитания всё великое и достопримечательное, что когда-либо было и ещё есть на свете.

Дорогой коммендаторе, прошу вас садиться, мой друг много рассказывал мне о Вас. Достойнейший пример, вся жизнь без колебаний отдана государственной службе. И затаенная поэтическая жилка, я угадал, не правда ли?

Но тщетно весельем морочит толпа, свободу отдашь за крупицу тепла, за горький глоток состраданья, за чёрный сухарь пониманья. Отдаёшь свои волосы парикмахеру, отдаёшь глаза – постыдным зрелищам, нос – скверным запахам, рот – дрянной пище, – отдаешь своё детство попечительству идиотов, лучшие часы отрочества – грязной казарме школы, отдаёшь юность – спорам с прорвой микроцефалов, и любовь – благородную любовь – женщине, мечтающей о следующем, отдаёшь свою зрелость службе – этому серому чудовищу с тусклыми глазами и механически закрывающимся ртом – и гаснут глаза твои, седеют волосы, изощрённый нос принимает форму дремлющего извозчика, грубеет рот, и душу (печальницу-душу) погружаешь в омут будней…

От пролетающих дней и недель свист в ушах. Вращение мира изящно, оно сопровождается лёгким гулом. Вереница церемоний, коллекции фактов, смешные маленькие напасти. Я живу в бесчисленных образах, вереницы сезонов, и лет, образах жизни, в причудливом кружеве очертаний, и красок, и жестов, и слов, в красоте неожиданностей, и в привычном уродстве, в свежей ясности мыслей и желаний, я живу в нищете и тоске, им я не поддаюсь, невзирая на, я живу в приглушённой реке, прозрачной и хмурой реке зрачков, в муравейнике одинокого человека, в душном лесу и в братьях своих обретённых, одновременно живу в голоде и в изобилье, в сумятице дней и чёрном порядке ночей, отвечаю ли я за?.. И даже плюшевые игрушки мне не милы.

Все испытывают потребность в новых звучных словесных погремушках, чтобы обвешать ими жизнь и тем, облагораживая бытовой абсурд, придать ей что-то шумно-праздничное. В силу рождения, местопребывания, воспитания, отечества, случайностей, а также назойливости других людей, их бытие, жизнь их – непрекращающийся скабрёзный фарс. Грустно от нашей суматошной, пустой и трогательной жизни. Сказано: гляди кругом-то – на все беды и убожества наши…

Его уже не занимала тяжкая сумятица жизни. Прохожие фигурки, идущие по своим пустяковым делам, суетливо озабоченные своей общей комедией, тем, как бы схватить последнюю порцию сведений… Люди, которые много говорят о пустяковых делах, в глубине души чем-то недовольны. Но чтобы казаться честолюбивыми и скрыть свое недовольство, они повторяют одно и то же снова и снова.

Но есть такое слово "надо", как в сказке: "Пойди туда, не знаю – куда, принеси то, не знаю – что". Пойдёшь налево – придёшь направо. Критинские газеты, весь этот зловещий идиотизм, вынь да положь. Таскать вам не перетаскать! Сделай то и сделай это, постели постель… Ложись в постель, как циркуль в готовальню. Зряшная, ни к чему не приводящая, грошовая суетня. Ну что, торопыга, куда-то теперь торопиться будешь? Горошины на очаге скачут, покоя не знают, прыг да шмыг. Ах ты неотвязный, чего суетишься? Да ведь я того-с… оттого только, чтобы и впредь иметь с вами касательство, а не ради какого корыстья или суетного чувства. Суета сует и ещё трижды суета. Пусть ни одного мелкого чувства не останется в сердце, ни грамма пыли. Когда зерно покрывается плесенью, не перебирай зёрен, поменяй амбар. Воистину суета человеческая, житие же – сень и соние. Ибо всуе мятётся всяк земнородный, яко же рече Писание: егда мир приобрящем во гроб вселимся, тогда иде же вкупе царие и нищии… Что было, то и есть – доселе и потом… Запомнится лишь то, что если жизнь – болезнь, то смерть – ее симптом. А остальное – месть. Вот смысл того, что есть. Не укоряй несчастных, когда, копошась во прахе, они мечтают о радости. Их следует прощать даже тогда, когда они обращаются к злу. С тем же успехом можно наблюдать, как омары в аквариуме ползают друг по другу (для чего достаточно зайти в рыбный ресторан). Хотя лучше, если именно вздор вас приводит в движение – ибо тогда и разочарование меньше. Минимум возни. Существуют места, где ничто не меняется. Паршивый мир, куда ни глянь. Куда поскачем, конь крылатый? Везде дебил иль соглядатай или талантливая дрянь.

Братец ты мой, сколько людей на этой планете? И не хочется встречаться ни с кем взглядом. Лица у людей неподдельно злы. Но неужели, Боже, одни лишь дураки дают приплод? Неужто вздох (когда целуешь в ушко) чужой жены, – он стоит чьей-то жизни? Всё же слишком часто неоправданно злы. И таких большинство, если в этом есть утешение. Удивительные люди знак восклицательный знак вопросительный. Люди грядут, которые больше не будут бояться себя, ибо не страшен тот, кто сам себе не страшен. Кто не боится людей, того и люди не боятся. Я думаю, первоисточник зла – в невыносимости человека для самого себя. Если я невыносим себе, я так или иначе разрушу и всё вокруг. А между тем, согласно естественному ходу вещей… И даже улыбка – это первобытный оскал, защитная реакция, устрашающая и обнажающая клыки.

Что это за мир, где не только дружба перечеркивает вражду, но и вражда перечеркивает дружбу, а могила и урна перечеркивают всё. И больные желудки, и исполненные подозрения сердца, и жесткие улицы, и столкновение идей, все человечество пылает ненавистью и пепелицей. Хватит времени, чтобы умереть в невежестве, но раз уж мы живем, то что нам праздновать, что нам говорить? Что делать? И мы все лишь деремся до смерти – Зачем? На самом деле, зачем я сражаюсь сам с собой?

Зачем еще нам жить, если не обсуждать (по меньшей мере) кошмар и ужас всей этой жизни. Боже, как мы стареем, и некоторые из нас сходят с ума, и все злобно меняется – болит именно эта злобная перемена, ведь как только что-нибудь становится четким и завершенным, оно тотчас разваливается и сгорает.

«Выбор преступниками места кражи определяется прежде всего доступностью предметов преступного посягательства, а также возможностью быстро и незаметно похитить их. Определённую роль здесь играет беспечность самих потерпевших (оставление ключа под ковриком около входной двери, приглашение в дом случайных знакомых, оставление вещей без присмотра и т.д.)».

Глава 10. Женский элемент

…Как раскладывал бы ее поперек кровати ночью всю мою и старательную и искал бы ее розу, копи ее бедер, ту изумрудно-темную и героическую вещь, которую хотел. Вспоминаю ее шелковистые бедра в узких джинсах и как она складывала одну ногу, подсовывая под себя ладошки, и вздыхала, когда мы вместе смотрели телевидение…

Я покажу забытой, что не забыл. Да кто там топчется, черт возьми, кто этот слюнявчик, бубнящий чушь в её жёлтые, спутанные пряди, когда она качается в моих руках? "Какие танцы, Заратустра, – бормочет она. Уходи, не мешай нам…" Уходи, танцор, и вы тоже уходите, – вы, жрущие горстями снотворное и пускающие в тёплые ванны свою рыбью кровь, – как вы вообще смеете корчить гримасы, даже если жизнь испражнилась вам в морду? Радуйтесь! – она пометила вас как свою территорию, она будет защищать вас! И все остальные, – от рыбака до фискала, – пошли вон! Ей не хватает воздуха, а мне доверия к вашим шаловливым ручонкам: вы обязательно растащите моё тонкое листовое время, эмали чувств, тиски обстоятельств, молоточек сердца, начеканите целую кипу ереси – пьяный блудный сын променял папу на грешницу, – и всё это останется невостребованным, как жёлтые перстни рыночного армянина… – Я бы выклянчил бы себе мраморное сердце, – но все это могло бы быть лучше, чем может быть, одинокие нецелованные губы мрачно кривятся в склепе. Я сделаю это, я вылижу последний уголок жизни, куда она вся и забилась. Все вон! В моём маленьком мерцающем кадре места лишь на двоих, и мне не нужны апостолы, а тем более зрители. Сейчас, пока я не протрезвел, мне хватит слёз, чтобы омыть её грязные ноги, и жара губ, чтобы осушить их, – а потом я положу к этим ногам все заработанные войной деньги, все усыпанные бриллиантами ордена, и, попросив – нет, не отпущения грехов, – а всего лишь разрешения остаться до утра, улягусь у её ног.

Мне приснился сон, которого никогда не мог я позабыть и в котором до сих пор вижу нечто пророческое, когда сопоставляю с ним странные обстоятельства моей жизни. Мы сделаны из вещества того же, что наши сны – и сном окружена вся наша маленькая жизнь…

Давно прошли те сложнейшие сплетения самых разнообразных и навеки переставших существовать причин, – потому что ничья память не сохранила их, – которые зимой того года заставили меня очутиться на бронепоезде и ехать ночами на юг; но это путешествие все еще продолжается во мне, и, наверное, до самой смерти временами я вновь буду чувствовать себя лежащим на верхней койке моего купе и вновь перед освещенными окнами, разом пересекающими и пространство, и время, замелькают повешенные, уносящиеся под белыми парусами в небытие, опять закружится снег и пойдет скользить, подпрыгивая, эта тень исчезнувшего поезда, пролетающего сквозь долгие годы моей жизни. И, может быть, то, что я всегда недолго жалел о людях и странах, которые покидал, – может быть, это чувство лишь кратковременного сожаления было таким призрачным потому, что все, что я видел и любил, – солдаты, офицеры, женщины, снег и война, – все это уже никогда не оставит меня – до тех пор, пока не наступит время моего последнего, смертельного путешествия, медленного падения в черную глубину, в миллион раз более длительного, чем мое земное существование, такого долгого, что, пока я буду падать, я буду забывать это все, что видел, и помнил, и чувствовал, и любил; и, когда я забуду все, что я любил, тогда я умру.

Я иду. А куда я иду? Не знаю. Я даже не думаю об этом. Какой-то обрывок сознания, неизвестно в каком темном закоулке моих извилин должен был это знать, потому что я прихожу в себя перед домом Элоди. Я сам удивлен. Почему Элоди? О, да потому, что именно она причина всего этого, потому что это ее вина, потому что я хочу ей сказать, что дело сделано, жертва принесена, потому что я хочу излить на нее все мое бешенство, потому что я хочу к ней прижаться, потому что я хочу отхлестать ее по щекам, потому что я хочу выплакаться между ее грудями, потому что я хочу, чтобы она восхищалась мной и утешала меня, потому что я хочу убедиться, что не сделал глупость века, потому что хочу заняться с ней любовью, потому что хочу доказать себе, что оно того стоило, потому что более всего хочу, чтобы женщина убаюкала меня, сказала мне «Ну… ну, успокойся…», и дала мне грудь, и раскрыла мне бедра и лоно, и взяла меня за руку и ввела меня в себя, и слушала бы, как я мешаю любовные рыдания и любовный хрип, шепча мне те глупые слова, какие шепчут страдающему ребенку. Ну и вот. Именно этот инстинкт толкал меня, заставил меня прибежать сюда. К женщине, единственному убежищу, к гигантскому влагалищу, куда можно погрузиться целиком и свернуться зародышем в самой его глубине, вдали от мира и беды.

Настоятельница сердца, доносящая до меня бесценную амбру, аромат моего ума, свидетельница предвиденных и возлюбленных мною движений тела, слагающихся в медоточивый рассказ о длительности тех испытаний, которым оно себя подвергает в неслиянности, исследовательница того, что предстоит мне видеть и слышать, заботливая и корыстная, красноречивая и ясновидящая, источник раздоров, взаимных обвинений, слабоволия, беззаботности, сильных прикосновений, приоткрытости, рта, крупного носа, толковательница сновидений, вручаемых из рук в руки.

Время от времени я смотрю на Женевьеву. Часто. Мне очень нравится смотреть на нее. По мере старания она высовывает язык. А меня этот высунутый кончик языка, влажный и розовый, наталкивает на разные мысли. Я задаю себе вопрос, что я буду с ней делать сегодня вечером. Она позволяет мне делать все, что я хочу. Что бы я ни изобрел, она довольна. О, это не так уж много. Я не порочен и не любитель все осложнять. Мне нравится зарываться лицом между ее большими грудями или между ее полными бедрами, или между ее большими ягодицами, между всем, что у нее есть большого и полного. Я всюду шарю языком, я пролезаю в ее влагалище как можно дальше, ее вульва у меня на лице как эскалоп, но эскалоп живой, теплый и влажный, и пахучий, и любящий, о да, любящий, такой любящий! Я проникаю в нее, где мне угодно, тут или там, это всегда приятно, всегда необыкновенно. Во всех местах – женщина. Полными горстями, всласть, до смерти. Она может получить свой оргазм двадцать раз, в то время как я – только один, тихонько вскрикивая, громко вздыхая, с глазами, переполненными благодарностью и любовью. А после она обнимает меня, покрывает мне лицо мелкими поцелуями, приговаривая: «Мой дорогой, мой миленький…», долго, и потом мы так и засыпаем, и так просыпаемся, а иногда среди ночи мне вдруг захочется зарыться ей куда-нибудь, тогда я раздвигаю ее полные бедра, например, и я в свое удовольствие разглядываю ее плотно сомкнутое дородное лоно, я осторожно раздвигаю ее спутанные волоски – у нее здесь обильно растут волосы, масса густой растительности вдоль всей щели – я приглаживаю их тыльной стороной ладони, эти буйные кудри и освобождаю во всей красе большие губы, такие же смуглые, такие же нежные, как кожа моих яичек. Наконец появляются малые губы, розовые и перламутровые, я раздвигаю их тоже и наслаждаюсь созерцанием всего, что есть внутри, даже наши собственные выделения, оставшиеся с прошлого раза, смешавшиеся, застывшие и образующие нити паутины, а запах, мамочка, запах разврата и логовища, запах любви… Это и есть наша жизнь.

Одна моя знакомая как-то призналась, что получила наглядное представление об устройстве женского тела лишь внимательно разглядывая свою новорожденную дочку. Я поразился (ведь замужняя женщина!) – и только тогда почувствовал всю бездну, отделяющую нас от женщин. Оно – снаружи, а у женщин – внутри: такая тайна, что они и сами-то ясного доступа к ней не имеют. Себя не знают, а мы себя знаем

. Не потому ли женщина так нуждается в зеркале, что, в отличие от мужчины, лишена его в самой себе. И зеркальце у нее всегда под рукой, как у мужчины – его природный двойник. Ему-то это хрупкое стеклышко в сумочке ни к чему, потому что он свое продолжение-отражение при себе живым носит и всегда может нащупать и опознать себя. Один знакомый вспоминает, как лет в пять, когда мать засыпала, он с фонариком залезал к ней под одеяло и пытался хоть что-то увидеть… Да где уж, если из мрака выступает только более темный мрак.

Светлеет. Шорохи, скрип, задушенные голоса, – все потихоньку уходят, унося смех, как эпилог ночного страха: такие серьёзные люди, а каким кубарем катились! Отстань, женщина, чего ты лепечешь? Разве ты не видишь, – мы долетели; разве ты не чувствуешь, – он уже расцвёл, мой цветок. Немигающая рептилия, магическая пентаграмма, сложенная из лоскутов змеиной кожи, – другу на память от повелителя мух. Все аристократы флоры – от розы до крапивы – все боятся и презирают его. Он тошнотворно красив – камуфляжная звезда, пахнущая тухлой кровью, – и чем дольше я знаю его, тем острее желание склониться к нему и вдохнуть. Мясные мухи, грифы, красноглазые гиены, вам нечем здесь поживиться, здесь человеческое, слишком человеческое – расступитесь и дайте человеку приблизиться. Мне нужен этот запах, такой противный для многих, – я узнаю и обожаю его, – запах возвращения. Так пахнет встающее над горами солнце… Люди, вещи, страны в итоге сводятся к запаху.

И она бросает ему такую вялую улыбку, которая стоит больше, чем все ее нагое тело, по-настоящему философскую улыбку, ленивую и амурную и готовую ко всему, даже к дождливым дням или шляпкам на набережной, женщина, которой больше нечего делать, кроме как зайти навестить своего старого возлюбленного и поддеть его расспросами о жизни. …Могут статься и по случаю удержать мне к тому же премного любви, и я всегда могу оставить их и странствовать дальше – насмешки – насмешки любви женщины были б лучше, я полагаю…

Глава 11. Природа человека

Пункт, касающийся Вашей глупости. Тут говорить можно и нужно долго, ибо глупость Ваша безгранична и необъятна, как Вселенная. Путешествие в страну непуганых идиотов. Самое время пугнуть.

Многие люди подобны колбасам: чем их нашпигуют, то они и есть. Суждения более опытного человека будут казаться окружающим совсем не беспочвенными. Разум такого человека можно уподобить дереву со многими корнями. И в то же время мы часто встречаем людей умственные способности которых напоминают воткнутую в землю палку.

Его не любили, и он не любил. Они просто ворчали, безадресно жаловались. Обратить внимание на их жалобы и на их мелочную возню и заклеймить их обидными выражениями. Изжить, тем самым устранить из жизни, зверька, умеющего кусаться. Его не травили. Ему причиняли зло не намеренно, а просто потому, что какие-то люди преследовали свои интересы. Просто пытались во всём добиваться лучшего: чтоб всегда на столе была еда – и чем бы еда эта ни оказывалась, поделить её на ломтики. В них нет прямого зла – в них только мелочность, как в любом из нас. Разнообразие их целей и задач. Мир весь вибрирует от пересекающихся скрытых интересов. Если вы поможете другу в беде, он наверняка вспомнит о вас, когда снова окажется в беде. Невозможно жить с людьми, зная их задние мысли. Ему то и дело давали понять, что он даром ест хлеб. Больше нечего людям делать, как только тебе, мудаку, вредить. А если вредят, значит, так тебе, мудаку, и надо. Не касайся того, что тебя не касается. Дай себе право вовремя установить: неудивительны те, кто бормочет что-то своё постоянно. Становишься на сторону преследователя чтобы убедиться, что никакого преследователя тут нет. Битых стёклышек горсть, – выдавала гримаску за гримаской… Подними с земли прутик и начерти круг на песке. Черти не мелом, а любовью, того, что будет, чертежи. Нет причин быть обиженным. Всё это один круг. Жизнь всегда стремится исполнить наши желания, какими бы странными они ни были. Ни одно желание не даётся тебе отдельно от силы, позволяющей его осуществить. Играй, пока идет игра. Игpы – это очень сеpьёзно. Этим не обязательно подразумевается, что играют для того, чтобы выиграть. Можно сделать ход из удовольствия его изобретения. Конец игры – это начало игры. Не к добру людям исполнение их желаний. Не во всех играх можно сохраниться. Свежее бельё пахнет Антарктидой.

Именно бесконечность представляется тем <смыслом>, который так ищет человек, ибо какой <смысл> в бесконечном? Его непостижимость? Но тогда высший смысл в непонимании, и восхищение – наиболее приятная форма непонимания. Тогда и наши бессмысленные тавтологии вдруг наполняются смыслом, поскольку для конечного единственная возможность создать бесконечность – замкнуть круг бытия. «Конечность», как верно писал Нанси, в принципе не является отрицанием «бесконечности»: «Конечность – не столько в том, что мы небесконечны – телесны, смертны и т.д. – а в том, что мы бесконечно конечны». Хотя, понятно, телесность, зримость, смертность и бытие-с-другими – и есть «бесконечно конечное».

И ковыряла палкой песок. Всегда неожиданно. Начинается и приводит к сознанью, что действие малозначительно, но всегда что-то значит. Безадресность глаз. Борьба без свидетелей. Весьма тихо. Свиньи спят. Но слепые всегда насторожены. Лестницы, дни, прикосновенья, года. Я думаю, если стараюсь. Грущу. Кто он, кому это нужно? Пускай выходит из темноты. А на лесенке – тьма, закадычная тьма. Я тебя подожду. Не взберёшься сама.

Петрарка говорит: «Там, где дни пасмурны и кратки, родится племя, которому не больно умирать». Человек здоровый, энергичный, довольный собой, человек с большой и ясно сознанной им жизнеспособностью; жаден жить или, лучше сказать, не столько желание жизни, сколько желание "полакомиться", сопряжённое с совершенным отсутствием идеи смерти. Да, да, они сильны, у них такие серьёзные лица. Они не чувствительны, когда дело касается других людей, и редко вникают в их положение, если не хотят раскусить их для своих целей. Они не уважают права, если не уважают того, кто ими обладает, а это случается редко.

Не физическое насилие, не мордобой, а отсутствие своей норы – отсутствие места, куда уйти от их любви. Жизнь вне их – вот где неожиданно увиделась моя проблема. Вне этих тупых, глуповатых, травмированных и бедных людишек, любовь которых я вбирал и потреблял столь же естественно, незаметно, как вбирают и потребляют бесцветный кислород, дыша воздухом. Я каждодневно жил этими людьми. Всюду жестокость, их целые семьи, вдалбливают с детства… И этот город для них построен. Быть ли мне тем, кто убьёт, или тем, кого убьют? То ли: обо мне кто-то скажет, что я оттуда. То ли: обо мне будут там говорить? Какую бы отвратительную гадость не вытворял, найдётся человек, которому ты понравишься. Это не любовь, не вторая половинка. Просто вы уроды…

Ничтожества опасны, поскольку хитpы и бесцеpемонны. Их глаза подчеркнуто обыкновенны. Их души жестоки, как грабли, их жизнь жестока, как выстрел. Счёт денег их мысли убыстрил. Чтоб слушать напев торгашей, приделана пара ушей. А сердца их подобны унылым болотным жабам. Забей, это же животные, пищеварительный тип…

В мире есть люди, которым на тебя не наплевать… Это люди, которые тебя ненавидят… Если б знать, в чём их секрет и где они берут столько влаги в их сухой, как промокашка, жизни. Конечно, завидую. Успех – единственный непростительный грех по отношению к своему близкому. Ах, как они живут, дрожа в предвкушении наступающего дня или ночи, как они прекрасно-подозрительны, как умеют различать интонации чуть ядовитее и взгляды чуть косее; могут расслышать в шуме листвы голоса стоящих под деревом, расшифровать не в свою пользу и, обидевшись, убежать в слезах или наорать, целя растопыренными пальцами в удивлённые глаза. Все до отказа набиты тайными расчетами. Изысканный словарь их нацеленного зла. Терять нечего! Можно не принимать в расчёт их пару-тройку интеллектуалов, импрессионистов, путаников с направлениями иногда мычащих что-то влево, иногда вправо, в глубине своей блядской душонки, все яростные консерваторы, цедящие по капле субтильные тонкости. Мстить и капризничать. Способность быстро угадывать слабые стороны людей. Чтобы они не растрачивали ненависть по мелочам.

Что порадует людей, затерявшихся в мелькании недель, в неброских годах слепых? Что-нибудь возьми, что движет невесёлыми людьми. Их исподтишковое зло, их гнусная и по-своему талантливая ожесточённость вогнали старого служаку в транс. Кто в их присутствии может оставаться безразличным? Контакт с ними никогда не бывает бесполезным. В разнообразном психологическом пейзаже каждый из них – особый случай. И что скрывают люди, кроме гадости? Тактика учит, что лучше не показывать достигнутое преимущество. Мысль – самая незаметная форма агрессивности. Даже когда приходится на время смириться, вовсе не обязательно во всеуслышание признавать своё поражение, ведь слишком быстрое отступление подозрительно.

Она начинает слегка покачиваться, словно ей обидно. Очевидно, что в магазине даже крупный специалист в области гражданского права редко задумывается над тем, какую именно статью Гражданского Кодекса он реализует во взаимоотношении с продавцом (если, конечно, эти отношения не приобретают характер конфликта). Всякое опредмечивание обнаруживает себя только как отчуждение, враждебность и чуждость. Хотя свобода другого и не может быть отчуждена, конфликт является основой отношений людей друг с другом.

Мы можем, сколько угодно, оборачиваться во все стороны, как мы делаем это в подозрительных местах. А то, что у "власти козлиной козлят миллионы", я знаю давно, с ранней юности. Столь же давно я знаю горькую и беспощадную чеховскую цитату о том, что "дело не в пессимизме и не в оптимизме, а в том, что у девяноста девяти из ста нет ума". Так было во все времена и во всех, кстати, странах и континентах.

Когда со мной случается что-то слишком хорошее, мне кажется, что меня наебывают. Когда я встречаю на улице подозрительный взгляд, я, против своей воли, отвечаю тем же. Если при мне оскорбляют человека, которому я должен быть признателен, мне вдруг становится так хорошо… В такие минуты я не замечаю подозрительных взглядов и смиренно потупляю голову… А стоит мне отойти от оскорбителя, я поворачиваюсь и смотрю на него презрительно. Он отвечает мне тем же.

Дети не жестоки, – они первобытны. Жестокость принадлежит к древнейшему праздничному настроению человечества. Жестокость, столь отчаянно бессмысленная, как поэзия. Потому что люди там, в своей бескрайней жизни, блуждают беспечно, что вчера напортили, сегодня исправляют. Но думал я не о них – о душистом мёде, который они все вместе собрали сегодня. Мы не способны, в отличие от пчелы, добывать мед из горьких цветов жизни. Поэтому для многих из нас труд представляется каторгой, становится проклятием.

Отличный пример для нас пчела. Каждую минуту, пока продолжается сбор меда, она находит сладость в сорняках и даже в ядовитых цветах, то есть там, где нам никогда и в голову бы не пришло искать что-то приятное. Кодуэлл, единственный из всех, рискнул вспомнить о первобытности и, как и следовало ожидать, эстетизировал жизнь первобытных людей: будучи коллективистами, они были и поэтами. «Мы называем поэзией ту приподнятую речь первобытных людей, которая оставалась привилегией торжеств, мы видим, что, эволюционируя, она стала прозаической и разветвилась, найдя применение в теологии, истории, философии, драме. (Уважение к личности Кодуэлла, погибшего в Испании в составе интербригады, не должно мешать видеть его ошибки).

У человека закружится голова на той высоте, для которой он не создан. Нельзя говорить об океане лягушке, живущей в колодце. Нельзя говорить о снеге летнему насекомому – существу одного времени года… У маленькой жабы, затаившейся в сугробе, большие глаза и нежное горло. Но её полюбить нельзя. И не потому, что у неё кривые ноги. Просто она видит мир совершенно иначе. Лягушек надо ловить ночью, когда они увлечены своим кваканьем. Лягушку надо есть целиком, содрав шкуру и поджарив предварительно на костре или сварив. Тритонов и саламандр можно ловить под гнилыми бревнами или под камнями в водоемах. В животе становится холодно, как будто жабу проглотил.

Вспоминайте, глядя на людей, о недавнем их рождении, детстве или о близкой кончине – и вы полюбите их: такая слабость! Я не хотел им беды или кары свыше – ни их красивым книгам, ни их семьям, ни им самим лично я не хотел ничего плохого, но я хотел топтать и пинать их имена. (Ваши непородистые тексты. Как чистенький луг, лужайка с цветиками. Как не потоптать.)

Когда б не комары, то мне Париж – до фени! Я обнаружу и дам тебе знать – опа-ля, еще одна – значит, обнаружу и дам тебе знать, а-ау, как оно все. Всё это старьё… с кучей ресниц и сисек!.. Славным труженикам и одиноким прохожим – Ура-а! Ладно, пусть себе копошатся… а я ускользаю!.. ворота… дверь… оп!.. я бегу зигзагами… уже вечер… быстрее!.. быстрее!.. я могу думать лишь у себя дома… на улице я ничего не могу… только у себя дома!.. я скоро вернусь… вернусь… обязательно! да! Изловим провоката! Не дадим уйтить суке! Жив быть не хочу, коли не повешу бездельника!

Мечта во мне живёт, постепенно отбирая силы… Они беспокоятся, так они чувствуют себя полезными. – Откуда ты знаешь? – Догадаешься, пока живёшь… Голубчик, каждый человек может сказать все что угодно. Каждый человек все знает. А если не знает, то узнает… Но все равно его нет… Я хочу, чтобы вы все послали… – Дорогой, сколько раз вам повторять – вы ошиблись номером. Вы принимаете меня не за того, кто вам нужен… И вообще – кто вы такой? «Все ваши мысли о счастье в незапамятном прошлом или в будущем, – не более чем чушь. Исцелитесь от ностальгии и перестаньте верить в детские сказки про начало и конец времен. Вечность – это всего лишь мертвая длительность, которой интересуются только дебилы. Дайте полную волю мгновению, пусть оно поглотит ваши фантазии».

Пятьдесят девять секунд из каждой минуты – сейчас нет. Мы не должны растрачивать свои дни. Мы должны их отдать в жертву, чтобы они существовали! В начале и в конце – есть только слово. И сейчас оно есть, падла, и мы верим в него и надеемся, неужели оно подведет? Но все же, сука, ты не удержался… Видно, что у тебя было мало счастья в жизни. Еще бы! Счастье должно быть нормальным, а не просто удовольствием от того, что ты умеешь вдыхать воздух. Есть вещи и посерьезнее, – крикнула она с кровати в открытую дверь.

Он говорит, жуя свои тосты – пардон: свои поджаренные тартинки – звук такой отвратительный, как будто мышь грызет стропила. Он делает большой глоток чая с молоком, не торопясь вытирает рот и говорит мне, глядя прямо в глаза, как мужчина мужчине: «Ладно. Раскроем карты».

Я схватила туфли и стала их надевать. Затем куртку. Буркнула, что мне пора идти. Вот тут-то он и принялся хлестать меня своим медленным раскатистым голосом: Ты ведь такая возвышенная! Ждёшь со своими тепличными недоделанными друзьями прозрения в пальмовом аду? Так вот что я тебе скажу. Мне нравится моя работа в этом городе, нравится сидеть в кабинете с утра до ночи, и битвы умов нравятся, и борьба за деньги и престижные вещи, и можешь считать меня полным психом. Мне нравится то, что я делаю по одной причине: я делаю только то, что мне нравится. Он продолжал прицеливаться и палить: Да иди ты к чёрту. Ты со своим взглядом сверху вниз. Все мы декоративные собачонки, только случилось так, что я знаю, кто меня ласкает. Но учти – чем больше людей вроде тебя выходят из игры, тем легче победить людям вроде меня. Потом, ни с того ни с сего, он спросил, знаю ли я, как умру.

Сволочи ходят в костюмах, стервы – в чулках. Все хотят остаться анонимными. Люди перевозят мешки добра; псы у амбаров – злые! И по коридорам ходят такие псы в костюмах, что надо всё время самому рычать, чтобы тебя не съели по ошибке. Эта реальность концентрационных лагерей, это согласованное движение по кругу пытающих и пытаемых, эта утрата человеческого облика предвещают будущие возможности, которые грозят гибелью всему… Конечно, я говорю сейчас о мире больших городов, о мире мужчин и женщин, из которых машина времени выжала все соки до последней капли; я говорю о жертвах современного прогресса, о той груде костей и галстучных запонок, которые художнику так трудно облепить мясом.

Хоть раз в сутки перестаньте воевать со всем миром. Скверно испытывать неприязнь к другим людям, независимо оттого, есть ли у вас для этого серьезные основания или они раздражают вас одним своим видом. И, конечно, нельзя допускать, чтобы такие чувства сохранялись после исчезновения повода. Напряжение нервной системы обойдется вам слишком дорого.

Будьте милосердны, – сказал он простым, тихим, человеческим голосом. Но, боже мой, не безумие ли надеяться на жалость здесь! Иначе нельзя, такое уж время, когда милосердие оборачивается жестокостью, и только в жестокости заключено истинное милосердие. Закон беспощаден, но мудр. Никого нельзя зря бить… бьют для порядку. Никто не хочет быть злым сознательно. Люди, как правило, не злы, если не злить их. Хорош белый свет – одно только не хорошо: мы. Не бывает плохих времён, а бывают только плохие люди. Вот мы, люди, из боязни друг друга строим государства, окружаем себя полицейскими, солдатами, общественным мнением… Сколько это разного народа на земле распоряжается… и всякими страхами друг дружку стращают, а всё… Ненавижу цинизм за его общедоступность. Эхе-хе, господа люди, господа люди… Впервые за столько лет – нелепое желание заплакать. Эти беспричинно навёртывающиеся на глаза слёзы пришли издалека.

А ты говоришь – народ, тут просто кто на ком сел верхом. Да такие бесстыжие. Один тебя обидит, другой обманет, а третий просто посмеётся над тобой. Ибо люди жестоки, насколько им за это платят, халатны, продажны, ленивы и т.д. Противно и противно. Неужели ты думаешь, что возможен какой-либо поступок, о котором бы не судили вкривь и вкось? Хитрые бумаги, хитрящие люди и обманчивые вещи… И на очередь за правдой тратим жизнь. Стоит мне поговорить с человеком полчаса – и я о нем составлю беспринциндентную резимю. Никому не сочувствуй, сам же себя полюби беспредельно. Презирающих тебя сам встречай презрением. Кому сделано зло – отплатит тем же.

Все началось с того, что мне сперва шепнули, что начальник лагеря, с охоты приехав, отказался отпустить меня, собирается с кем-то консультироваться, звонить куда-то и ждать приказа, а решение выездного суда хочет опротестовать. После вывесили списки тех, кого суд освободил и кто на днях уходит по этапу работать на назначенные стройки. Меня там не было. А потом три этапа ушли почти один за другим, и ясно стало, что меня тормознули прочно, что годами отмерять мне срок, а не днями, как я начал надеяться после суда. Отчаяние и тоска, владевшие мной, были чем-то странно знакомы, и забавно, что усилия вспомнить, откуда памятно мне это острое чувство безнадежности, усилия эти развеивали меня и облегчали. Вспомнить я, однако, не мог. Не было в моей жизни такого острого сочетания несправедливости, поражения, сокрушенных надежд (как они вспыхнули, мерзавки), бессилия придумать что-либо и что-нибудь предпринять. Не было. Потому что после ареста было другое ощущение: схвачен! Как в плену. И все. Словно ожидал заранее. Нет, не было такого прежде.

Однако было. Просто гораздо позже. И не мог я это вспомнить никак, потому что связано это оказалось не с реальностями моей жизни, а со сном одним в тюремной камере. До краев был наполнен этот сон весенним воздухом и весенним светом. В эти воздух и свет раннего, но солнечного апреля вышли из моей квартиры вместе со мной (все цветное было, четкое, звучащее – реальность полная) трое или четверо людей – следователи и конвой, недавно привезшие меня из тюрьмы домой почему-то (а во сне понимал даже, что надо), чтобы снова сделать обыск. И мы все стоим, окунувшись в это весеннее благоденствие, а в метре от меня мой маленький сын пускает кораблик из спичечного коробка в бурно лопочущем ручье. И я вижу, как он в азарте и ажиотаже («моя кровь» – думаю я с умилением и любовью) шлепает в своих ботиночках прямо по ручью и уже промок почти до колен, а забрызган много выше. Я протягиваю к нему руку, говорю что-то воспитательное, проверяю, не очень ли вспотел, глажу по мягким волосенкам, а когда поднимаю голову – моего конвоя нет. Ни следователей, ни сопровождения, и уже машина их скрылась за поворотом улицы. И тогда в это чувство воздуха и света вдруг вплелось такое ощущение свободы, что никак я не мог не задохнуться от прихлынувшего к горлу счастья и проснулся на этом пике сна и радости. В очень грязной, потому что очень перенаселенной, в очень душной камере тюрьмы. И вот здесь они пришли ко мне, те отчаяние и тоска, что сегодня показались знакомыми.

Мы полагаем, что участвуем в разговоре для того, чтобы получить информацию о других людях; в действительности же мы предпочитаем говорить, а не слушать. Если бы мы делали все возможное, чтобы сформировать представление о том, каков мир на самом деле, то мы бы никогда сознательно не расходились во взглядах, однако в реальной жизни мы все время противоречим друг другу.

Проследи за тем, что происходит во время человеческого общения. Зачем человек открывает рот? – Главная мысль, которую человек пытается донести до других, заключается в том, что он имеет доступ к гораздо более престижному потреблению, чем про него могли подумать. Одновременно с этим он старается объяснить окружающим, что их тип потребления гораздо менее престижен, чем они имели наивность думать. Этому подчинены все социальные маневры. Больше того, только эти вопросы вызывают у людей стойкие эмоции. Меняться будет только конкретный тип потребления, о котором пойдет речь. Это может быть потребление вещей, впечатлений, культурных объектов, книг, концепций, состояний ума и так далее… Мама говорила мне, что человеку для жизни нужно совсем мало денег. Все остальное ему нужно только для хвастовства.

«При жизни этот его страх потери своего добра подобен страху детей, которые, набрав полный подол камешков, вообразили себя обладателями богатства и трясутся над ними. Если взять у ребенка один такой камешек, он начинает плакать, если вернуть его обратно, то начинает радоваться. Поскольку у детей еще не сформировались знания о положении вещей, потому их легко как рассмешить, так и заставить плакать. Вот и глупец, считающий себя вечным обладателем земных преходящих богатств, трясется над ними, подобно ребенку!».

А здесь мыши сгрызут твою партию и все твои лозунги и все попытки договориться – ничто. Здесь тебя с недоумением спрашивают: «С кем ты договорился?» Примерно как родители спрашивают пятилетнего ребенка, который поменял велосипед на камушек: «Что? Что ты сказал тому мальчику? Какую клятву? Пойдем-ка к его родителям!» И выясняется, что твои слова ничего не стоят, и договоренности твои ничего не стоят, и пугаешь ты только себя, и чем сильнее хмуришься, тем больше людям кажется, что ты всего лишь пытаешься пукнуть. И сначала тебя жалко, а потом уже даже неинтересно.

Если вы хотите лишиться последних иллюзий относительно человеческой природы, вам нужно сделать одну-единственную вещь – быстро заработать большую сумму денег; вы тут же увидите, как к вам слетается стая лицемерных стервятников. Но чтобы с ваших глаз спала пелена, важно именно заработать эту сумму: настоящие богачи – те, кто богат с рождения и всю жизнь прожил в роскоши, – видимо, обладают иммунитетом против таких вещей. Они как будто унаследовали вместе с богатством нечто вроде бессознательного, врождённого цинизма, изначальное знание того, что почти все, с кем им придётся иметь дело, будут преследовать одну цель – всеми правдами и неправдами вытрясти из них деньги; поэтому они ведут себя осмотрительно и, как правило, сохраняют капитал в неприкосновенности. Но для тех, кто родился бедняком, подобная ситуация гораздо опаснее; в конце концов, я сам достаточно большой подлец и циник, чтобы понимать, чего от меня хотят, и чаще всего мне удавалось вывернуться из расставленных ловушек; зато друзей, понятно, у меня не осталось.

Общество как система объективно заинтересовано в том, чтобы каждый человек выполнял общественно значимые функции, т.е. способствовал социальному прогрессу. Отталкиваясь от аристотелевского понимания ценности сообщества, Макинтайр исследует условия персональной самоидентификации и приходит к выводу, что индивидуальная жизнь переживается как удавшаяся только в том случае, если она может быть представлена как повествование. Нарративная форма организации человеческой жизни требует изображения поисков «блага», в которых отдельные эпизоды могут пониматься как страдания, искушения, опасности и отклонения. Невозможность рассказать о своей жизни в определенных идеологических схемах, связана обычно с полным страданий переживанием экзистенциальной бессмыслицы, которая может усиливаться вплоть до самоубийства.

Боязливое ожидание и жадное использование минуты пробуждают все трусливые и эгоистические склонности души. Тогда как действительная нужда способна улучшать и согревать людей. Интересная тенденция: чем нас больше, тем более мы чужды друг другу. А, может, просто мы стали честнее? не закрываем глаза на то, что существовало во все времена? Правда, трусы всегда любопытны. Поразительно всё-таки, до чего нам мерзки люди, которых мы собираемся просить об одолжении!

Во-первых, человек очень редко спрашивает себя: «Чего я хочу?», предпочитая этого как бы не знать. На всякий случай имеется дежурный перечень моральных и материальных благ, какое-нибудь беспорядочное перечисление. Но если всерьез задуматься над каждой из перечисленных ценностей, будь то отдельная квартира, любовь женщины, редкая марка для коллекции; если спросить себя: хочу я именно этого или я этим хочу чего-то иного, – то, пожалуй, ответ найдется не сразу, да и неизвестно, найдется ли вообще…

Забвение – (по Мартину Хайдеггеру) вид существования человека, состоящий в постоянно предпринимаемых попытках ухода от груза ответственности за существование путем погружения в будничные дела, попытки утешить себя с помощью этих дел, удалиться от самого себя. Таким образом, повседневность существования состоит из озабоченности (осмотрительности), общей заботы (заботы, совместной с другими) и забвения.

Те, кто уверовал в собственную правоту – а только они и сохраняются в памяти человечества, – которого придерживается самое недогматическое существо на свете: публичная девка. Отрешенная от всего и всему открытая; приноравливающаяся к настроению и мыслям клиента; меняющая всякий раз манеру говорить и выражение лица; готовая казаться печальной либо веселой, оставаясь равнодушной; расточающая продажные вздохи; откликающаяся на шалости своего верхнего соседа просвещенно-лживым взглядом, она предлагает уму такую модель поведения, которая может поспорить с моделью поведения мудрецов. Жить без убеждений по отношению к мужчинам и к самой себе – таков великий урок проституции, бродячей академии трезвости ума, столь же маргинальной по отношению к обществу, как и философия. «Всему, что я знаю, я обучился в школе продажных девок», – должен был бы воскликнуть мыслитель, который все принимает и от всего отказывается, который, следуя их примеру, стал специалистом по утомленной улыбке, ведь люди для него – это всего лишь клиенты, а тротуары мира – рынок, где он продает свою горечь, подобно тому как его товарки продают свое тело. Если бы в проституции не была заложена здоровая основа, мир бы ею не болел.

Недаром же говорят, что лучшие настоятельницы женских монастырей – бывшие проститутки. Они, ведя разгульный, развратный образ жизни, компенсаторно накапливают в себе потенциал, позволяющий им охотно заниматься нравственным воспитанием молодежи.

Я обнаружил в себе столько же зла, сколько и во всех остальных людях, но я ненавижу действие – мать всех пороков – и потому никому не причинял страданий. Не будучи ни агрессивным, ни алчным, ни энергичным и наглым настолько, чтобы противостоять другим, я предоставляю сему миру быть таким, каким он был до меня. Мщение предполагает ежесекундную бдительность и дисциплину сознания – дорогостоящее постоянство, тогда как безразличие прощения и презрения делает времяпрепровождение приятным и пустым. Любая мораль означает опасность для доброты; спасает последнюю только беспечность. Остановив свой выбор на флегматичности идиота и апатии ангела, я отстранился от поступков, а поскольку доброта не совместима с жизнью, я разложился, чтобы стать добрым.

Многие дети выражают или по крайней мере изображают протест, а мне было хоть бы что. Я философствовал с ползунков. Из принципа настраивал себя против жизни. Из какого же принципа? Из принципа тщетности. Все вокруг боролись. Я же никогда и не пытался. А если создавал такую видимость, то лишь для того, чтобы кому-нибудь угодить, но в глубине души и не думал рыпаться. Если вы мне растолкуете почему – я отвергну ваши объяснения, поскольку рожден упрямцем, и это неизбывно.

Если бы я никогда не занимался разгадыванием непоправимого… Дрожь нам удается без большого труда, но умение управлять собственной дрожью – это уже искусство, что подтверждает история всех бунтов. А самой обыкновенной прописной истины, согласно которой все наши беды начинаются именно тогда, когда мы обнаруживаем вдруг возможность что-то улучшить, – они признавать не желают. Между тем ненависть равнозначна упреку, который мы не осмеливаемся высказать себе, равнозначна нетерпимости по отношению к нашему идеалу, воплощенному в другом человеке. Все разновидности таланта, как правило, бывают связаны с некоторой бесцеремонностью. Однако при всем при этом нет ничего плодотворнее, чем сохраненный секрет. Он нас мучает, гложет нас, угрожает нам.

Телефонный звонок прерывает мои размышления, которые я все равно не довел бы до конца. Люди как вши – они забираются под кожу и остаются там. Вы чешетесь и чешетесь – до крови, но вам никогда не избавиться от этих вшей. Куда бы я ни сунулся, везде люди, делающие ералаш из своей жизни. Жизнь без настоящего краха, без таинственных или подозрительных провалов для нас мало чего стоит. Спроси, хорош ли ураган, сметающий все на пути? Спроси, хорош ли скорый поезд, который оглушает свистом патриархальные деревни? Я запутался в словах, как другие – в делах. Я жажду новых аварий, новых потрясающих несчастий и чудовищных неудач.

Глава 12. Деньги, люди и классовый подход

То, что новые французские философы и пожилые юноши из московских кружков именовали «постмодернизмом», было придумано единственно ради того, чтобы революции больше никогда не случались, чтобы никакая идея и никакое намерение не овладели человеком всерьез, чтобы страсть и пафос не беспокоили больше общество. Общество Запада хотело продлить как можно дольше, а лучше бы навсегда, блаженное состояние покоя и гарантированного отдыха, и для этого родилось движение «постмодернизм».

И вот, похерив амбициозные планы, ты поступал по сказанному языком твоим – терпел и трудился. Дело происходило в пределах от а до я и от там до сям.

Он как машина, выбрасывающая миллионы газет каждый день, газет, заголовки которых кричат о катастрофах, революциях, убийствах, взрывах и авариях. Но он уже ничего не чувствует. Если кто-нибудь не выключит мотор, он никогда не узнает, что такое смерть, – нельзя умереть, если твое тело украдено. Кто-то должен запустить руку в машину и отрегулировать ее, чтобы шестеренки стали на место. Кто-то, кто сделает это, не надеясь на награду.

Ну, а учение как подвигается? Делаете вы успехи в вашем истинно человеколюбивом искусстве? – Плетусь, ученье моё давит мне плечи.

Прайс-лист, отсортированный по убыванию смысла. Если денег в кармане нет – никто не скажет тебе "Привет!" – дразнила нищета (улю-лю). «Ёжик голодный по лесу идёт, цветов не собирает, песен не поёт». Кто рано встает – тот далеко от работы живет. Но если это не удается, тем беспощаднее к ним бедность, так как им неведомы возможности культуры, позволяющей жить в нищете и скрывать ее. Быть бедным – просто скандал, поэтому нищету старательно скрывают. Неизвестно, что хуже – признаться в бедности или скрыть ее, получать помощь от государства или продолжать терпеть лишения. Цифры – вот они, перед нами. Но неизвестно, где скрывающиеся за ними люди. Остаются следы. Отключенный телефон. Неожиданный выход из клуба. Обратная сторона – превращение внешних причин во внутреннюю вину, в системную проблему личной несостоятельности. Многие из этих проблем привносят в семью не сами люди, хотя им нередко так кажется, и они укоряют себя в этом.

Ложь, которой проникнуты буржуазные круги, причастные к греху эксплуатации человека человеком и превращения человеческой энергии в деньги как иррациональной отчуждённой самоцели. Таковы гримасы буржуазной демократии, мадам. Деньги и есть остающаяся от людей "нефть", та форма, в которой их вложенная в труд жизненная сила существует после смерти. Овеществлённый человек выставляет напоказ доказательство интимной связи с товаром. Чахнущий над златом Кощей накапливает товарные индульгенции – славный знак его реального присутствия среди верных сторонников, показатель настоящего мужчины, того, что он грызётся за своё место в стае, а не скулит, поджав хвост. Нет человека на земле, который бы ни разу не держал в руках денег, разрази их. Однако, шелест банкнот – оценить могут только те, кто помнит, что завтра, в лучшем случае – послезавтра всё это кончится. Днём – нажива, по субботам соришь деньгами. Жизнь свелась на постоянную борьбу из-за денег. В любую эпоху большинство людей заняты добыванием хлеба насущного, что съедается, а не высокими темами, о которых пишут историки. Неважно, что вам говорят – вам говорят не всю правду. Неважно, о чем говорят – речь всегда идет о деньгах. Самое большое будущее у денег.

То исключительное и, в сущности, редкое явление, что некоторые люди озабочены не самою жизнью, а добыванием средств к жизни, становится в самую душу цивилизации, и она становится совершенно сумасшедшим спортом добывания средств к жизни – для чего, чёрт знает. Попросту говоря, за добыванием средств к жизни забывается цель жизни, и это запрограммировано на уровне общественного устройства. Если одно и то же обозначающее кормить смешивает по смыслу кормление и правление, а стол – это престол, то у историка есть основание думать, что язык наводит его на след.

Сначала у них была формула «бабло побеждает зло», а потом они уже говорили: «да, бабло побеждает зло, но фуфло побеждает бабло». Но – какое счастье! – жить, чтоб поводки не тёрли и ошейник не давил. Зачем всё сводить к меркантильности, неужели нельзя писать о чувствах, основополагающей линией которых не служат купюры? – А того! Все эти «Как выйти замуж за миллионера» – полная туфта. Фуфло-с! Российским дамочкам нужны не только бабки! У них – тужур, лямур, мать их – душа ещё раскрывается, а потом не сворачивается долго, как кровь. Буржуазная жила в голове и погоня за деньгами меня испортит? Пускай же все мысли в потоке вашего сознания и все иллюзорные материальные объекты вокруг вас приносят живым существам только радость и оберегают их от зла!

И снова вечер, непредвиденно пустой, холодный, механический вечер, в котором нет покоя, нет убежища, нет близости. Безмерное, зябкое одиночество в тысяченогой толпе, холодный, напрасный огонь электрической рекламы, подавляющая никчемность женского совершенства, когда совершенство перешло границу пола и обратилось в знак минус, вредя само себе, будто электричество, будто безучастная энергия самцов, будто планеты, которые нельзя увидеть, будто мирные программы, будто любовь по радио. Иметь деньги в кармане в гуще белой, безучастной энергии, бесцельно бродить, бесплодно слоняться в сиянии набеленных улиц, рассуждать вслух в полном одиночестве на грани помешательства, быть в городе, великом городе, в последний раз быть в величайшем городе мира и не чувствовать ни единой его части, – означает самому стать городом, миром мертвого камня, напрасного света, невнятного движения, неуловимого и неисчислимого, тайного совершенства всего, что есть минус. Гулять с деньгами в ночной толпе, быть под защитой денег, успокоенным деньгами, отупевшим от денег, сама толпа есть деньги, дыхание денег, нет ни единого предмета, который не деньги, деньги, деньги всюду и этого мало, а потом нет денег или мало денег, или меньше денег, или больше денег – но деньги, всегда деньги, и если вы имеете деньги, или не имеете денег – лишь деньги принимаются в расчет, и деньги делают деньги. Но что заставляет деньги делать деньги?

Деньги являются главным регулятором всей основной жизнедеятельности людей современного общества, основным побудительным мотивом для них, целью, страстью, заботой и контролером. В условиях современной цивилизации деньги объективно стали необходимым условием, средством и формой жизнедеятельности индивидуума (деньги объективно в современных условиях являются всем для человека, если главная ценность – комфортность быта и бытия, материальное благополучие). Поскольку значимость денег, их экзистенциальный статус для современного человека именно таков, то и основной целью его деятельности, всей его жизни, во многих ее проявлениях, являются, безусловно, деньги. Если же цель, которой являются деньги, выступает действительно Главной целью, неким действительно высшим идеалом (выше ведь ничего нет) в сознании современного человека, то, соответственно, и средств для своего достижения подобная цель оправдывает многие… Как, например, справедливо признает объединенная комиссия по вопросам преступности легислатуры Нью-Йорка, «организованная преступность является логичным продолжением системы свободного предпринимательства».

Мне не нравятся в Америке люди и отношения между ними. Мне не нравится необходимость постоянной, непрерывной, почти маниакальной заботы о завтрашнем дне. Это возведено там в религию. Если ты сегодня не позаботишься о завтрашнем дне, то завтрашний день тебя за это накажет… Там огромное количество условностей, которые придумал для себя средний класс. Обязательная смена машины со сменой работы. Хочешь или нет, но в пятницу ты должен одеться легкомысленнее, чем в обычные дни. Ты должен улыбаться в любой ситуации, вне зависимости от настроения. Их так много, этих условностей, и они такие мелкие… но когда они складываются в систему, становится очень тяжело жить. Частное предпринимательство свелось к потреблению и уничтожению среды, титанизм порождает тиранизм.

И что делать? Если б у нас было несколько денег, мы бы пошли гулять. Нам нужно денег для гулянья. На выгул нас. Мы помолчали, раздумывая. Между тем мелкий дождь перешел в проливной, и я обрадовался. Лечь спать в такую рань я не мог. Ускорив шаг, я свернул за угол и пошел обратно. Вдруг ко мне подходит женщина и спрашивает, который час. Я отвечаю ей, что у меня нет часов. И тут она выпаливает: "Милостивый государь, не говорите ли вы случайно по-русски?" Я кивнул. Дождь уже лил вовсю. "Не будете ли вы так добры зайти со мной в кафе? Идет дождь, а у меня нет денег. И простите меня, ради бога, но у вас такое доброе лицо… Произнеся все это, она улыбается странной, полубезумной улыбкой. "Я одна на свете… Может быть, вы сможете дать мне совет… Боже мой, это так ужасно – не иметь денег…" Как хорошо, однако, быть иногда богатым и получать такие совершенно новые впечатления, подумал я. И какое-то время они были вполне счастливы – на свой особый лад: их не покидала животная самоуверенность, которую внушают людям деньги.

Я даже зашел в контору по найму и сразу же вышел, как герой Достоевского. Когда ты молод, то работаешь, поскольку считаешь, что тебе нужны деньги; когда ты стар, то уже знаешь, что тебе не нужно ничего, кроме смерти, поэтому зачем работать? А кроме этого, "работа" всегда означает работу за кого-то другого, толкаешь тару за другого человека, недоумевая, почему это он сам свою тару не толкает?

И он хочет написать книгу, но проклятая работа отнимает все его время. Ему хочется занять чем-нибудь свой ум. Она высасывает меня, эта е***ная работа. Я хочу писать о своей жизни, о том, что я думаю… хочу вытрясти все дерьмо из своего нутра. «Скажи этим сукиным детям что хочешь… Скажи, что я умираю…»

Владыки угрюмы, рабы унылы. Обсуждают господ. Господа обсуждают рабство. Всякий человек ищет над собой власти. Удовольствия богача покупаются слезами бедняка, ибо не слыхано, чтобы владетели смущались гибелью своего невольника. "Когда Адам пахал, а Ева пряла – кто тогда был джентльменом?" То, что скажет обременённый и утомлённый необходимостью, всегда некстати. Простые радости бедняков. У раба попросить не стыдно. Когда недовольный своим положением раб как бы в шутку берёт своего господина под локоток, он даёт ему почувствовать ту силу, которую может иметь его бунт. Ненависть без протеста, ничем не обусловленная. Существуют вещи, которые можно осуществить только насилием. Взбунтовавшиеся рабы сжигают своих хозяев.

Подмечая, сколько в разных странах разбитых витрин, сломанных лифтов, оборванных телефонов, разломанных вагонов, опрокинутых урн, исцарапанных стен, разбитых памятников и статуй, опоганенных кладбищ и храмов, я моментально составляю себе представление о том, велико ли в обществе "дно" и сносно ли оказавшиеся на нем люди себя чувствуют. Ведь для этолога акты вандализма – то же, что клевки петуха в землю – переадресованная агрессия. Демагоги прекрасно знают, как легко направить агрессивность дна на бунт, разрушительный и кровавый. Много труднее помочь таким людям вновь почувствовать себя полноценными существами. Давно известно, что самое эффективное лекарство – ощущение личной свободы и удовлетворения инстинктивных потребностей иметь свой кусочек земли, свой дом, свою семью. В способности удерживать внутри или отпускать в зависимости от своего желания и внешних обстоятельств продукты жизнедеятельности организма впервые реализуется автономная или, точнее, свободная воля ребенка. То есть воля, предполагающая наличие возможности реального, осознанного выбора. Но возможность выбирать и принимать решение проявляется не только в том, что касается горшка. Это очень деликатная ситуация, и в ней, как, пожалуй, ни в какой другой, многое зависит от того, насколько на предыдущих этапах развития у ребенка сформированы базовое доверие к миру, автономия и инициатива, как вообще строятся отношения в семье.

Если биографии первых трех стандартны (принят на службу, определено жалованье), то этого нельзя сказать о двух последних. В силу этого, уделим и мы им чуть больше внимания.

Татарва и туда и сюда мыслями рассеялись и не знают: согласиться на это или нет? Думают, думают, словно золото копают, а, видно, чего-то боятся. Переговоры зашли в тупик. Тогда в самый напряженный момент Бепеня Трупиердин предложил дьяку: «Вели принести от себя из стану вина и питья, хочу я с ближними своими людьми напиться, чтобы сердитые слова запить и впредь их не помнить».

Из Татищевой, 29 сентября 1773 г., Пугачев пошел на Чернореченскую. В сей крепости оставалось несколько старых солдат при капитане Нечаеве, заступившем на место коменданта, майора Крузе, который скрылся в Оренбург. Они сдались без супротивления. Пугачев повесил капитана по жалобе крепостной его девки. Потом привели бригадира. Пугачев, не сказав уже ему ни слова, велел было вешать и его. Но взятые в плен солдаты стали за него просить.

– Подумай, – говорит, – ты, какой я человек? Я – говорит, – самим богом в один год с императором создан и ему ровесник.

«Не радуйся ради меня, неприятельница моя! хотя я упал, но встану; хотя я во мраке, но Господь свет для меня». «Меня притащили под виселицу. "Не бось, не бось", – повторяли мне губители, может быть и вправду желая меня ободрить». Оно, кстати, согласно его взглядам, есть в первую очередь "расположение души к живейшему принятию впечатлений". Расположение – к принятию. Приятельство, приятность. Расположенность к первому встречному. Ко всему, что Господь ниспошлет. Ниспошлет расположенность – благосклонность – покой – и гостеприимство всей этой тишины – вдохновение… «Коли он был до вас добр, – сказал самозванец, – то я и его прощаю».

А Салават-батыр сейчас жив? – Неизвестно… Тридцать лет прошло, срок серьезный. А вообще-то он молодым был, когда воевал с Пугачом против царицы Катерины, – вполне мог уцелеть и в ссылке.

– Нет-с, домой хочется… тоска делалась. Особенно по вечерам, или даже когда среди дня стоит погода хорошая, жарынь, в стану тихо, вся татарва от зною попадает по шатрам и спит, а я подниму у своего шатра полочку и гляжу на степи… в одну сторону и в другую – все одинаково… Знойный вид, жестокий; простор – краю нет; травы буйство; ковыль белый, пушистый, как серебряное море, волнуется, и по ветерку запах несет: овцой пахнет, а солнце обливает, жжет, и степи, словно жизни тягостной, нигде конца не предвидится, и тут глубине тоски дна нет… Зришь сам не знаешь куда, и вдруг пред тобой отколь ни возьмется обозначается монастырь или храм, и вспомнишь крещеную землю и заплачешь.

Изолировав Башкирию от южных кочевых соседей, Оренбургская экспедиция избавила край от набегов казахов и лишила их возможности объединяться с башкирами против дальнейшего продвижения России. Строительство многочисленных крепостей в регионе в известной степени стабилизировала внутриполитическую ситуацию в нем и положила начало активному заселению Южного Урала русскими, продолжавшемуся очень высокими темпами вплоть до 80-х гг. XIX в.

Колонизировав многочисленные земли, Россия применяла колониальные режимы непрямого правления – принудительные, коммунитарные и экзотизирующие – к собственному населению. "Богатая насилием и бедная капиталом", империя осваивала и защищала эти огромные земли, давно или недавно приобретенные по причинам, о которых помнили – или уже не помнили? – одни только историки.

Согласно теории Жирара, если общество не может достичь мира с помощью закона и суда, оно приводит в действие древний механизм жертвоприношения, понимаемого как коллективное участие в акте насилия. Исторические общества от человеческого жертвоприношения перешли к животному, а затем от реальной жертвы – к символической. Что происходит в светском обществе, где религиозные обряды значат все меньше, но судебная система остается слаборазвитой? В таком обществе можно ожидать неконтролируемый рост насилия и его символических субститутов. А может быть, сам роман является механизмом замещения жертвоприношения? Здесь ради коллектива умирают не люди, а их репрезентации. Наряду с драмой и оперой, где работали сходные механизмы, в XIX веке роман был одним из средств жертвоприношения. В следующем столетии эта роль перешла к кино. Конечно, не в каждом романе в конце появляется труп, но таких романов много. А у трупа всегда есть пол.

Отношения между героями построены по модели Книги Бытия. Человек Культуры, потомок согрешившего Адама, спорит с Человеком из Народа за власть над русской Евой, бесклассовым, но национальным объектом желания. Гендерная структура пересекается с классовой, и обе они заключены внутри национального пространства, которое символизирует Русская Красавица. Иногда она пассивна, но чаще ей предоставлено право делать выбор между соперниками-мужчинами. Пол и класс жертвы – исторические переменные, ключевые элементы в развитии сюжета.

Пушкин сформировал триангулярную конструкцию в «Капитанской дочке»: восставший казак Пугачев – Человек из Народа, молодой офицер императорской армии Гринев – Человек Культуры, и Машенька – Русская Красавица. В народе скрыты ужасающие глубины, тайная сила и невыразимая мудрость; за государством лишь дурная дисциплина и чуждая рациональность. Казак-старовер и романтический бунтовщик, Пугачев пугает и чарует всех, даже Гринева, в остальном верного империи. История разыгрывается в большом имперском пространстве между Санкт-Петербургом и Оренбургом – столицей, расположенной на периферии, и далекой провинцией в географическом центре империи.

«Всеавгустейшая государыня, премудрая и непобедимая императрица! Дражайшее нам и потомкам нашим неоцененное слово, сей приятный и для позднейшего рода дворянства фимиам, сей глас радости, вечной славы нашей и вечного нашего веселия, в высочайшем вашего императорского величества к нам благоволения слыша, кто бы не получил из нас восторга в душу свою, чье бы не возыграло сердце о толиком благополучии своем? Облиста нас в скорби нашей и печали свет милосердия твоего! А потому, если бы кто теперь из нас не радовался, тот бы поистине еще худо изъявил усердие свое отечеству и вашему императорскому величеству, даянием некоторой части имения своего на составление корпуса нашего. И бысть угодна наша жертва пред тобою; се счастие наше, се восхищение душ наших!» С глубочайшим почтением и совершенной преданностью честь имею быть, милостивая государыня, Вашим усерднейшим и покорнейшим слугой.

«Великий государь, царь наш и над цари царь, самодержавный повелитель, достойный император. Как чему повелит быть, так и подобает тому быть неизменно и нимало ни направо, ни налево неподвижно. Яко Бог всем светом владеет, тако и царь в своём владении имеет власть». Российского войска содержатель, всех меньших и больших уволитель и милосердой, сопротивников казнитель, больших почитатель, меньших почитатель же, скудных обогатитель, и прочая и прочая…

Солдаты гогочут во время перемирия. И чтобы никогда слуги государыни не будили, а государыня бы слуг будила. Так, земной правитель из живого Бога, родственника или потомка богов, превращался в его наместника, представителя и исполнителя божьей воли в земных делах. Бог правит всем – он пантократор. Император вершит земные дела – он космократор. (Понятно при этом, что древние более почитаемы, чем новые).

 

Глава 13. Страна Россия

…Опять томили ненавистью к этой проклятой стране, где восемь месяцев метели, а четыре – дожди. Такая нелепая, неуклюжая страна эта наша Россия. Так дико, замкнуто, бесцветно и безнадежно здесь всё.

Его несравненная, за морями нашумевшая, знаменитая родительница, мученица, упрямица, сумасбродка, шалая, боготворимая, с вечно величественными и гибельными выходками, которых никогда нельзя предвидеть! Народ, который смелостию и мужеством снискал господство над девятою частию мира. Русский человек только и делает, что искушает Господа каким-нибудь рацпредложением. То один вариант предложит, то другой по части устроения мира. Богу хлопотно с русским человеком.

«Российский старожил давно заприметил вострую особенность нашего бытования: каким бы мерзостным не казался текущий режим, следующий за ним будет таким, что заставит вспоминать предыдущий с томительной ностальгией. А ностальгии хорошо предаваться под водочку, закусочку и все то, что обыщется промеж». «Было блядство с надеждою, таперича – безнадежное блядство», – говаривал покойный Юрочка. И нет в государстве этом Геракла, чтобы вычистил все. Похоже, что уже и не будет. И пусть им.

Несчастливый этот город, дрянной городишка. Уеду отсюда, пока ещё поезда ходят. Из России всегда почему-то бегут весной. Я вообще мало знаю и не понимаю Россию. Мне кажется – это страна людей, которые не нужны никому и сами себе не нужны.

Однако к чему ведет незнание своего места и своего дела? К.П. Победоносцев одной из основных «болезней нашего времени» называет хроническое недовольство и раздражение «против судьбы своей, против правительства, против общественных порядков, против других людей, против всех и всего, кроме себя самих». Победоносцев объясняет этот массовый негативизм тем, что люди обманываются в ожиданиях: «люди вырастают в чрезмерных ожиданиях, происходящих от чрезмерного самолюбия и чрезмерных, искусственно образовавшихся, потребностей». Автор, останавливаясь на причинности подобных явлений, указывает, что «прежде было больше довольных и спокойных людей, потому что люди не столько ожидали от жизни, сколько довольствовались малой, средней мерой, не спешили расширять судьбу свою и её горизонты. Их сдерживало свое место, свое дело и сознание долга, соединенного с местом и делом». В итоге, люди, которые считают, что они в ответе за все и за всех, не отвечают ни за что и ни за кого.

Россию упрекают в том, что она изолируется и молчит перед лицом таких фактов, которые не гармонируют ни с правом, ни со справедливостью. Говорят, что Россия сердится. Россия не сердится, Россия сосредотачивается.

Империи всегда питали страсть к картам, которые служили моделью для будущих завоеваний так же, как и изображением уже завоеванных территорий. Сверься с картой страны. Какое прошлое, такое и настоящее. И такое же будущее. Что за испытание для моей юной спеси! "Как можно быть россиянином?" – это был вопрос, ответ на который таил в себе для меня ежесекундные унижения. Ненавидя своих собратьев, собственную страну, ее крестьян, существующих вне времени, влюбленных в свою косность и как бы сияющих тупоумием, я стыдился того, что происхожу от них, отрекался от них, отказывался от их неполноценной вечности, от их непреложных, словно у окаменевших личинок, истин, от их геологической мечтательности.

Наполняя многие страницы похвалами европейцам, о русских он писал с аристократическим безразличием, не вдаваясь в детали: «Глупость и крайнее безрассудство нашего подлого народа были нам слишком известны».

В Москве в 1927 году Вальтер Беньямин с удивлением обнаружил, что Россия не знает романтического образа Востока. «Здесь нашло себе почву все, что есть в мире», говорили ему московские друзья, и Восток и Запад; «для нас нет ничего экзотичного». Более того, эти марксисты утверждали, что «экзотизм – это контрреволюционная идеология колониальной страны». Но, покончив с идеей востока, московские интеллектуалы вновь вернули ее к жизни, придав ей советский размах. «Самым интересным предметом» для новых московских фильмов стали российские крестьяне, которые казались их авторам очень непохожими на них самих: «По способу восприятия крестьянин резко отличается от городских масс». Когда крестьянин смотрит фильм, говорили Беньямину его московские друзья, он не способен следить за развитием «двух нитей повествования одновременно, как это бывает в кинематографе. Его восприятию доступна только одна серия образов, которые нужно показывать в хронологической последовательности». Поскольку крестьяне не могут понять темы и жанры, «взятые из буржуазной жизни», им нужно совсем новое искусство. Создать такое искусство – «один из самых грандиозных экспериментов над массовой психологией, которые проводятся в гигантской лаборатории, какой стала Россия», – писал Беньямин. Несмотря на свои симпатии к новому искусству и новой России, Беньямин не обольщался их успехами: «Колонизация России посредством кино дала осечку».

«В домах наших мы как будто определены на постой; в семьях мы имеем вид чужестранцев; в городах мы похожи на кочевников. Мы как бы чужие для себя самих. Мы хуже кочевников, пасущих стада в наших степях, ибо те более привязаны к своим пустыням, нежели мы к нашим городам». Правда, при таком разговоре можно скатиться в «белибердяевщину», про которую говорил острослов Г.Г. Шпет. Но «бабство» и сусальность русской философии и литературы – это крайний вариант того же беспочвенничества, той вненаходимости, от которой всегда страдала русская культура.

Приходится признать, что нам еще далеко до Европы. Недавно был по приглашению своего коллекционера во Франции, смотрел парад жандармерии. Какие лица! Достоинство, стиль. Здесь таких не сыщешь. Вырождение, вырождение! Каждый человек – это цвет, в худшем случае оттенок, побеждающий бесцветие, к которому мы уже привыкли с вами, дорогой друг… Еще лучше – белый цвет, цвет, которого нет, но который в себе заключает… Но мы должны найти способ убедить этот народ.

Мы для Запада своими руками постоянно из огня каштаны таскаем…

«Я даже думаю, что психические опасности куда страшней эпидемий и землетрясений. Средневековые эпидемии бубонной чумы или черной оспы не унесли столько жизней, сколько их унесли, например, различия во взглядах на устройство мира в 1914 г. или борьба за политические идеалы в России».

Европейский гость XVI века сформулировал дилемму, к которой до сих пор обращается русская и русистская мысль: «Трудно понять, то ли народ по своей грубости нуждается в государе-тиране, то ли от тирании государя сам народ становится таким грубым, бесчувственным и жестоким». Понять это трудно, но главные вопросы политического действия – «кто виноват?» и «что делать?» – критически зависят от этого понимания.

Дилетант-востоковед и талантливый администратор, граф С.С. Уваров следовал за идеей «национальности», популярной в Европе после Наполеоновских войн, и творчески переводил ее как «народность». Россия одновременно и империя, и колония. Поздний последователь славянофилов Федор Достоевский писал в 1860 году, что нет другой столь же непонятой страны, как Россия. Даже Луна лучше изучена, утверждал он со знанием дела: он только что вернулся из сибирской каторги. Таким образом, борьба с капиталом есть одновременно борьба с империей. В семье муж «от естества» властвует над женой и детьми, и на том же основании стоит монархия: «Монарх яко отец, а подданные яко чада почитаются, каким бы порядком оное и учинилось». Даже официальный историограф Российской империи Н.М. Карамзин поддержал идею, что славяне с помощью Рюрика создали самодержавие, чтобы усмирить самих себя.

Российская армия использовала новейшие достижения артиллерии, например «секретные гаубицы», только что изобретенные графом Петром Шуваловым. Они имели необычное дуло в форме горизонтального овала и стреляли картечью веером над головами своих солдат. За раскрытие их секрета полагалась смертная казнь, но потом Фридрих захватил эти гаубицы, не нашел в них ничего ценного и выставил в Берлине на посмешище. Российская армия по-прежнему полагалась на легкую кавалерию и этнические соединения. Самим русским эта восточная конница казалась дикой и страшной. Офицер российской армии Андрей Болотов был поражен, увидев, как эти «странные», «полунагие», привычные «есть падаль лошадиную» воины вырезали население немецких деревень ради славы российской короны. Калмыкам было разрешено грабить старые прусские арсеналы. Вооруженные средневековыми саблями, в доспехах и шлемах, они должны были выглядеть смехотворно; но мало кто смеялся на этой войне. Для калмыков то были последние годы их российской службы: в 1771 году они покинули волжские степи и начали исход в Китай.

Российский генерал, войдя в Пруссию, крайне удивился, увидев делаемые казаками повсюду разорения, поджоги и грабительства, и с досадою принужден был быть свидетелем всех жестокостей и варварств, оказываемых нашими казаками и калмыками против всех военных правил… Во всех тамошних местах не видно было ничего, кроме огня и дыма; над женским полом оказываемы были наивеличайшие своевольства и оскорбления. Таковые поступки наших казаков и калмыков поистине приносили нам мало чести, ибо все европейские народы, услышав о таковых варварствах, стали и обо всей нашей армии думать, что она таковая же. Столетия спустя Гитлер в окруженном Берлине часто говорил о Фридрихе и надеялся на новое «чудо Бранденбургского дома» – чудесное спасение от советских войск. Колонизация Кенигсберга натолкнулась на молчаливое сопротивление его жителей. Убежденные в превосходстве своей культуры, они подчинялись российским оккупантам, но презирали их своим особенным тихим способом. Это еще один пример отрицательной гегемонии: российская власть над Восточной Пруссией была типично колониальной ситуацией, в которой правители прибегают к принуждению, не сумев убедить коренное население в своем праве на господство или хотя бы в своей способности управлять. Горожане ответили ранним националистическим движением, которое имело огромные последствия для европейской мысли, и после ухода колонизаторов предались беспрецедентным размышлениям о власти, разуме и человечности. Подобный интеллектуальному взрыву, последствия которого отдаются веками спустя, этот короткий эпизод колониальной истории стал точкой входа в глобальную современность.

Паника, считает Болотов, произошла из-за угольных «согревательниц», которые «зажиточные жительницы» Кенигсберга приносили с собой в церковь и ставили на пол под юбками. Болотов запомнил еще беспокойство коллег-офицеров за российский пороховой арсенал в подвале Замковой церкви, из-за чего паника перекинулась и на русских.

В эпоху общих революций не отсидеться в хате с края; мы даже чай гоняем с блюдца, кому-то на руку играя. Как показал наш опыт, стихия революционных форм борьбы под лозунгами освобождение рабочего класса приводит к тому, что как раз рабочий класс с его интересами оказывается не только по существу забытым, но и начинает подвергаться гораздо большей эксплуатации, чем до революции. Тысячу раз прав А.С. Пушкин: «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят постепенно, от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений».

Князь NN, один из видных деятелей земства, предварил свои мемуары, писавшиеся в конце 1930-х годов, следующим замечанием: «Без лишней скромности я могу сказать, что вправе считать себя лицом, вполне подходящим для того, чтобы быть автором исторических мемуаров. Во-первых, я прожил долгую жизнь и много видел, во-вторых, благодаря случайным обстоятельствам, я был знаком с жизнью и бытом самых разнообразных слоев населения России, его верхов и низов, ее столиц и провинции, что было доступно весьма немногим, а в-третьих, не играя сколько-нибудь крупной роли в исторических событиях, я нередко находился в самой их гуще и был знаком почти со всеми крупными политическими и общественными деятелями своей эпохи. Главные актеры исторических драм и трагедий поневоле тенденциозны в своих мемуарах. Мои же мемуары, при всем их субъективизме, не могут быть тенденциозными просто потому, что, не совершив больших дел, я не нуждаюсь в самооправдании перед историей». Историки пишут от прошлого к настоящему, но мыслят от настоящего к прошлому. Важны, однако, детали.

Дорогие друзья! Юноши и девушки! Школьники и школьницы! Предприниматели и предпринимательницы! Пенсионеры и пенсионерки! Бюджетники и бюджетницы! Силовики и силовички! Временно работающие и временно неработающие! Стражи суверенной демократии и строители властной вертикали! Правозащитники и правонарушители! Зарегистрированные и понаехавшие! Согласные и гласные! Наши и "наши"! Господа и товарищи! Философских дел парикмахеры и философастеры. В обществе бал правит простое большинство. Большинство – это сила, но не всегда истина, что ведет к недоразумениям, амбициям, тяжбам, а в конечном итоге – к ослаблению единства сообщества. Меньшинство оказывается заложником большинства. Пока люди организуют свое сообщество на уровне процесса, они имеют возможность активно вмешиваться в свое творчество. Но как только это творчество обретает опредмеченные формы, оно получает относительную самостоятельность, независимость от тех, кто его созидал, ибо в своем развитии оно уже подчиняется своим законам, а не воле своих творцов. Зачем избирателю из большинства ходить на выборы? Он же из большинства, его воля все равно будет реализована. А из меньшинства зачем избирателю ходить на выборы? Он же из меньшинства, его воля все равно не будет учтена.

Говоря словами Альбера Камю, «протест, длившийся слишком долго и оттого застывший, стал искусственным образованием, приведшим к другому виду бесплодия. Тема проклятого поэта, родившаяся в буржуазном обществе, вылилась в предрассудок, который в конце концов стал диктовать следующий принцип: нельзя сделаться великим художником, не протестуя против своей эпохи, какова бы она ни была.

И, наконец, свобода имеет множество проявлений, но не все они оцениваются адекватно. Чаще всего это восприятие на уровне «так и должно быть». Что касается свободы как результата преодоления одной из форм отчуждения человека от собственности, власти и культуры, то эту свободу может оценить лишь тот, кто прошел дорогу от невольника до вольноотпущенника, преодолев путь заложника чужой воли. Нужно тяжело переболеть, чтобы осознать и должным образом оценить состояние здорового человека.

А мне это нравится. Работать и приносить пользу стране, где мой народ живет, который дал этому государству его загадочное название. Мне нравится, что у народа нашего болванского государства глаза такие пустые и выпуклые. Это вселяет в меня чувство законной гордости. Можно себе представить, какие глаза там. Где всё продаётся и всё покупается: глубоко спрятанные, притаившиеся, хищные и перепуганные глаза. Смотрят исподлобья с неутихающей заботой и мукой – вот какие глаза в мире Чистогана… Большевики истребляли цвет нации, расчищая поле для жидовских репьев да быдляцкой лебеды. Вот она и дала потомство, лебеда-матушка! Ее с корнем трудненько выдернуть! Зато у моего народа – какие глаза! Они постоянно навыкате, но – никакого напряжения в них. Полное отсутствие всякого смысла – но зато какая духовная мощь! Эти глаза не продадут. Ничего не продадут и ничего не купят. Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий… отечество не оскудеет идиотами. – А где ты видел нормальных людей? Их, может быть, человек сто в стране осталось, и все у ФСБ под колпаком. По всему лицу земли родной, где великие дела творятся ради жалких результатов. Однако, как говорят у нас – «нет худа без добра». Угораздило же меня родиться в России с умом и талантом. Отечеству своему ничтожный слуга. «Суть просто в мужике, который пашет себе хлеба, в попе, который служит себе в обедню, и в солдате, который «провожает глазами начальство» (ну и защищает отечество; солдат – молодец). В самом деле, многие люди первоначально поступают добродетельно из страха перед начальниками, и только впоследствии, привыкнув жить добродетельно и осознав превосходство такой жизни, «прилепляются» к добродетели уже ради нее самой.

Время уклоняться от объятий с аутизмом и интроверсией, работа прочищает голову, сколько автоматизмов вот наши вечные поработители, каждое движение текстуально, мы в тексте, а выход… выход неужели только смерть; за что избрал ты плоть мою полигоном своих причуд, главное не идти на поводу, эгонаша любовь, записана на небе, интимно-прикладная, чёрно-белый союз наш, разорви платье первых достоинств, прикажи разрушить мне излишества по отношению к твоему тайному.

Москва. Зима. Снег. Мальчик играет в футбол. Вдруг звон разбитого стекла. Выбегает дворник, суровый русский дворник с метлой и гонится за мальчиком. Мальчик бежит и думает: "Зачем, зачем все это?! Зачем весь этот имидж уличного мальчишки, весь этот футбол, все эти друзья?! Зачем? Я уже сделал все уроки, почему я не сижу дома на диване и не читаю книжки своего любимого писателя Эрнеста Хемингуэя?" Гавана. Эрнест Хемингуэй дописывает очередной роман и думает: "Зачем, зачем все это?! Как все надоело, вся эта Куба, эти бананы, этот тростник, эта жара, эти кубинцы! Почему я не в Париже, не сижу со своим другом Андре Моруа в обществе прекрасных куртизанок, попивая свой утренний апперитив и беседуя о смысле жизни?" Париж. Андре Моруа, поглаживая бедро прекрасной куртизанки и попивая свой утренний апперитив, думает: "Зачем, зачем все это?! Как мне надоел этот Париж, эти грубые французы, грязные мароканцы, тупые куртизанки, эта Эйфелева башня, с которой тебе плюют на голову! Почему я не в России, не в Москве, где холод, снег, не сижу со своим лучшим другом Андреем Платоновым и не пью чай у печурки?" Москва. Холод. Снег. Андрей Платонов. В ушанке. С метлой. Гонится за мальчиком и думает: "Догоню – убью!!!"

Еще пришло ощущение, что эта бездна дерева, бревнистость Древней Руси соотносится с духом народа и характером нашей истории по цвету и на ощупь – сочетание угловатости и круглоты, вещественность телесная, теплая, но не слишком долговечная, расслаивающаяся, выгорающая дотла, до пустого поля, и вновь растущая, как трава, по сравенению с камнем европейского средневековья наша деревянная древность ближе к живому нутру, бесформеннее и ненадежнее, мало уцелела, не заботилась о накоплении, пробелы, невыявленность замысла, всякий раз заново, пусть и на старом месте, расплывчатые черты, лишь кое-где в океане бревна вдвинуты каменными островами соборы, Иван Грозный, Нил Сорский, посреди невнятных песен, лицо довольно аморфное, неопределенное, готовое принять первый попавшийся образ, топорное и нежное вместе, мечтательное и тупое, лишенное четкости, вспомним Кавказ, чекан по металлу, очерченность гор и горцев, ястребиный нос, острие усов и бровей, острые пряности, перец, и деревянная наша еда – каша, которую не испортишь, все воспримет, усвоит, финны, греки, татары, варяги, французский жаргон, Петербург, как масло, растворяются в каше, не теряем бесформенности, не гонимся за чистотой крови, переваривая любое добро, и нос картошкой, скулы косяком, сойдет, авось, Сократ в лаптях, мудрец под простеца, и в красоте древесная стертость, твое струящееся, растекающееся под взглядом лицо, как пейзаж, сероватое дерево, на фоне жухлого неба, в древесине тяжесть и легкость, воздушность линий, волокон, душевность, непостоянство, не то что камень, и это городское гнездо, сплетенное из бревен с навозом, которым устилали дворы, подгребая, материнским тряпьем, укроешься с головкой, и мягко, тепло на той мостовой.

«И Россия – ряд пустот… Пусто общество. Пустынно, воздушно. Как старый дуб: кора, сучья – но внутри – пустоты. И вот в эти пустоты забираются инородцы; даже иностранцы забираются. Не в силе их натиска дело, а в том, что нет сопротивления им». «Россия, которую мы защищали, которую любили, ради которой «боролись с Западом» – ей остается только умереть»; «Та Россия, которой предстоит жить – мы эту Россию не будем любить. Мы ей не можем пожелать в этом «полете» никакого добра; мы ей пожелаем всякого «зла».

Можно лечь под сосной и немножко повыть, или землю от скуки порыть… В России всегда можно было убить человека и вытереть руки о землю, траву и березу. В России так же жалеют человека, как трамвай жалеет человека, через которого он переехал. В России нечего кричать. Никто не услышит. В России всегда можно было легко и свободно пред тем как свихнуться пойти и стрельнуть сигарету. Что бы человек в России ни делал – его всегда жалко… Российская природа не уныла, но смутною тоской озарена, и где не окажись моя могила, пусть веет этим чувством и она.

Ходил по улицам в поисках нечаянной радости и надоел самому себе до таких высоких степеней, что захотелось мне упасть лицом в высокую траву, и плакать, и проклинать. Только травы в городе нет, кроме газонов. Он боится снова поднять глаза на звезды, потому что они шепчут одно и то же: это твоя родина.

Он, словно со стороны, видел, как в нем зарождается дурное, злое и заполняет все его существо. Он сам определял это неясное начало как ненависть, но не мог сказать: к кому, к чему эта ненависть. К режиму? Но его и нет никакого. К стране? Он не знал других стран, и ему казалось странным ненавидеть то единственное место, которое он мог назвать своим. К каким-то людям? Но к каким людям конкретно, он ответить не мог.

– Карту Португалии мне! – кричал главный. – Крупномасштабную, с морями, с проливами!

– Там океан.

– Так давайте с океанами, черт побери! Специалистов по Португалии найдите! Быстро, бегом! Мне рассказывали на днях, что Португалия и Россия похожи. Климат дождливый, песни заунывные. Арабское иго там, татарское – тут и оба ига аккурат по двести лет. Все сходится. Редкое совпадение – и никто, ну совершенно никто, про это ни слова. Заговор молчания! Дать заголовок крупно: «Два полюса Европы». Мельче: «Москва идет путем Лиссабона: от ига к демократии».

– О, вы не поверите! У русских комплекс неполноценности по отношению к евреям, и они компенсируют его звериным, зоологическим антисемитизмом. Сам Соломон Моисеевич Рихтер, которому в принципе не нравилось ничего из писаний молодых, и тот подпал под обаяние этих строк. Личность! Что тут можно сказать? Только привстанешь в кресле да поаплодируешь.

Совершенно ясно, что евреи обитают в неудачном месте. Когда создавалось государство Израиль, то, конечно, думали о Палестине, но не только, предлагали и Техас, и Уганду: там тоже немного опасно, но не до такой степени; короче, добродушно подытожил раввин, не стоит слишком зацикливаться на географических аспектах. Бог вездесущ, провозгласил он, все мироздание исполнено Его присутствия.

– Я скажу тебе, только ты не поймешь. Я русский, и жить мне в России. И я не связан, как ты, с этими Рихтерами, которые сегодня здесь, завтра – там. У меня нет другой родины, и не будет никогда. И жизни у меня другой нет, и никогда не будет. Я не могу примерять на себя, как ты, сначала одну жизнь, потом другую, – у меня нет лишних в запасе. Я хочу прожить свою жизнь, и, по-моему, это немало.

– В России очень тяжелый быт, – сказала журналистка, – ведь правда? Но зато много разговоров о смысле жизни. Одно связано с другим, как вы думаете?

– Наверное, поэтому, – едко заметил Оскар, – Ленин и посадил всех философов на пароход – и отправил прочь из России. Чтобы было поменьше разговоров о смысле жизни.

Этимология некоторых слов поразительна! Вот, допустим, слово «изба». Вы знаете, что такое изба, герр Клауке?

– Это маленький деревянный русский дом.

– Да, но название у него немецкое! Русскому мужику немецкие строители показывали на здание и объясняли: das ist Bau! Это есть дом! Вот из этого «ист бау» и вышла русская изба. Повторить мужик, конечно, не мог и переиначил по-своему.

– Немецкий очень трудный язык для славян.

– Я не сказал главного, герр Клауке. Вы знаете, что в русском языке никогда не было слова «любовь»? Оно появилось только от немецкого Liebe!

– А что говорили раньше?

– Говорили: жалею. Вместо «люблю» говорили «жалею».

– Или, например, слово «гербарий». Есть версия, что происходит оно от латинского «herba», то есть «трава». На самом деле в основе лежит «герр барин», так крепостные девки обращались к помещику, чаще всего немцу, выгонявшему их на сенокос.

Прохладный ветер, дувший весь день, внезапно стих, воздух стал тяжелее и жарче; был конец мая, густо зеленели каштаны. Над деревьями высоко и медленно летело небо, белое облако покрывало конец его далекого полукруга. Он посмотрел наверх. В России были другие облака – не такие, как здесь, – так же, как солнце, заходящее за огромный простор полей и лесов. Какая загадочная вещь, какая страшная, непостижимая сила разлилась в морях и реках, вытянула из земли дубы и сосны – и где начало и смысл этого безвозвратного движения, этого воздуха, насыщенного тревогой, и этой глухой тяги внутри, немного ниже сердца?

Он представил себе дорогу, поля, реки, города, бесконечные российские пространства, болота, леса, большаки, и вот все то же тревожное ощущение, точно улетают птицы.

"Paris Soir!" {"Вечерний Париж" (фр.), название газеты.} – закричал газетчик рядом с ним; он посмотрел на него, не понимая. – Да, надо уезжать.

Чего я такой сумрачный шёл нынче из метро? Об чём я задумался, глядя на мелкий дождь и машины, которые одна за другой проезжали мимо и приятно пахли бензином? В дождь и ветер бензин пахнет домом, тёплой кабиной водителя и дорогой. А я стоял, думая, куда мне идти одному. Денег в кармане было три рубля, а сам я был молодой, и так мне захотелось в эту хмурую погоду напиться, что я переменился в лице. И причём напиться не одному, глядя, как пустеет бутылка, а с тобой, глядя, как ты улыбаешься и как у тебя светлеют глаза. Я могу писать об этом долго и красиво, но я не буду – денег у меня нет, и всё это песня и мечта. Зачем мучить воображение? Господа и дамы! Должен вам сказать, что надоела мне такая жизнь вдрызг. Жениться, что ли? Нет зрелища прекраснее, чем человеческое счастье. Это правда. «Где начинается семья, кончается нигилизм». А через месяц буду я на Алтае, будет вечер, холод, совсем дикий и чистый воздух, пахнущий, допустим, эдельвейсами, и такая необыкновенная скука будет расстилаться вокруг, что я застрелю свою лошадь, сожгу лагерь, а потом утоплюсь в горной реке, в ледяной воде. А потом сентябрь, проведённый в положении согнувшись за столом, и снова дни до отвращения будут милы, как утро в метро. Неужели всё будет неизменно таким? Зачем отрывать человека от тарелки? Зачем улыбаться в коридорах? Я всегда говорил себе, что есть вещи серьёзнее и что я одержим местечковой скорбью и вся эта малина для мальчиков, которых мучают мокрые улицы, и фонари, и чужие женщины. Всё это так, но я бессилен иногда в хмурую погоду.

Чем же грезил ты, мой друг, моя душа? Может быть, тебе снился очередной опустевший город, может быть дым и запах мокрой шерсти и кислого кумыса. Может быть, о твоё колено тёрся лопоухий щенок с влажно-чёрными глазами. Ты часто смотришь в них, когда ночное небо затягивает глуповатыми тучами, и видишь там отражения звездных колючек. Нос у щенка влажный, как распаренная земля, и шершавый на ощупь. Это ощущение тебе просто не с чем сравнить, ведь тебе еще всего пять лет. Щенок едва старше тебя, если сравнивать ваш возраст пропорционально. Ночью вы спите обнявшись, и тебя греет тепло его безмерной, искрящейся любви, не знающей слов. Тебе часто снятся сны, где он выражает свои чувства безудержным звонким лаем, оглушительным лаем, который струится сверкающим потоком прямо из его недр и переполняет лучистой энергией. Он прыгает вокруг тебя, путаясь в ногах, норовя лизнуть в лицо, играючи укусить за руку. Когда он подрастет, он с радостью будет катать тебя на спине, покрытой густой волнистой шерстью, а чуть позже, когда ты наберешься сил, а он успеет стать взрослым и опытным, он будет терпеливо учить тебя охотиться и пасти стада. Вы пройдете много дорог. Неотрывно глядя на танец языков пламени, лижущего сытый ночной воздух, провожая взглядом взлетающие в небо искорки, ты будешь сидеть у костра, отдыхая после трудного дня. Он будет, как обычно, рядом: исполненный степенной силы, с побелевшей от времени и мудрости шерстью. Его голова покоится на твоих руках, веки прикрыты, отчего кажется, что он постоянно дремлет. И когда небо будут заволакивать тяжелые осенние тучи, в его преданных бездонных глазах, подернутых пеленой подступающей слепоты, ты, как и прежде, увидишь колкие точки звёзд, ставших ближе и теплее…

Сейчас, когда ей, вне всякого сомнения, снятся умершие друзья, и деревья, и цветы, и ее побег куда-то в один прекрасный день – побег вроде моего, в какой-нибудь большой город, туда, где многие, многие мужчины будут смотреть на нее с таким же обожанием, с каким сейчас смотрю на нее я.

Жилы твои тренированы были и подход не буквален. Плен её ты не вспомнишь взамен бредя на вокзалы. Волен ты ехать и это опять мука видеть начало. Пахнет спермой и тырсой в составах товарных. В путь пускаясь замки свороти и сорви задвижки, вспышки гнева пускай следопытов жгут у порога. Разве дорога не цель обретения средства. Ветер времени раскручивает тебя и ставит поперёк потока.

Не помню часа, уже стемнело – я услышал грохот и скрежет, по улице шли танки. Я включил радио. Слуховые страхи – из самых сильных. Лязг на асфальте настолько её испугал, что и рукой вдруг дёрнула. Там большущие экскаваторы копают глубокую яму. Я никогда еще не видела ничего подобного. Эти экскаваторы похожи на заржавевшие танки, у которых стволы пушек заменили ковшами. Но вообще тут все как на старых фотографиях моего дедушки.

Когда-то над рекой прогрохотал последний поезд. Уехавший в нём так и не полюбил данный ему город. Он даже попытался описать свою нелюбовь, но оказалось, что город умеет защищаться.

Стань шорохом в злорадном смехе улиц, и пустотой в густом ряду витрин. Плен города… надёжен. Я в нём. Я с ним. Я – осторожен. Маской вообразить себя, белой костью: через тринадцать будет, мол, тридцать семь. Есть города, куда приезжают в гости. Есть города, куда бегут насовсем. Ваш – из каких-то третьих. За утешеньем ехать смешно и лень, а другой судьбы поиски не нужны уже. Быть мишенью стрел вдохновенья – если бы, если бы не беспомощность тет-а-тета – ближе не получается. Очень жаль, что окрылить легко, но кого-то, где-то… Птица из рук не в руки летит, а вдаль. Есть города, откуда никто не пишет. Скоро очнусь, приеду, увижу вас. Есть города, куда не боятся мыши тихо войти, где флейта играет вальс. И появится мышь. Медленно, не спеша, выйдет на середину поля, мелкая, как душа по отношению к плоти, и, приподняв свою обезумевшую мордочку, скажет "не узнаю". Друзья мои швырнули б разводные ключи на пол и гоготали. Я дрожал, как луковичная шелуха при слабом дуновении.

Но откуда тогда эта любовь ко всему забытому и заброшенному, к этим развалинам среди зарослей, к ржавым гвоздям серых заборов, откуда эта усталость у недавно созданного, у юного, казалось бы, овна с крепкими рогами, у воина, колчан которого полон стрел, а голова выточена из цельного куска превосходной кости, почему же так хочется старых тёплых одежд и покоя, почему так манят корабли на дне моря и города на дне времени?..

Я буду идти куда глаза глядят, перекатывая в кармане тот приятно-круглый факт, что скитальца никто не ждёт и отпущенный ему кусок времени больше не нужно делить на прозрачные дольки. Отныне он волен – какое прохладное слово! – волен пинать расползающимися ботинками пласты мокрых листьев, бродить по длинному городу, отдыхать на парковых скамейках, заигрывая с бесстрашными белочками, а под вечер вспомнить всю прелесть долгого пути вниз, вдоль трамвайных рельсов – пока не откроются за поворотом влажные огни привокзальной площади.

Среди этой суеты затерялась (заключенная в скобки) тоска по тому, кто так и не встретился в этих тоннах прошедших тел, кто знал бы – и вдобавок эта отвратительная привычка ходить кругами. Корни её так глубоки, что до сих пор пьют воду тех давних дождей, когда нельзя было уединиться ни в дневниках, ни в письмах. Тебе этого не понять, мама, там, где я сейчас живу… там обнимаются у всех на глазах!

Глава 14. Начало приступов

Каждый раз, как я иду этим путем в обеденный час, ощущаю лихорадку предвкушения. Полная обезличенность в толпе обволакивает смолой теплого человеческого бреда, заставляющего вас бежать вперед подобно слепому пони и прядать горячечными ушами. Всякий окончательно и бесповоротно перестает быть собой и, значит, автоматически становится олицетворением всей человеческой породы, пожимая тысячи рук, болтая на тысяче разных языков, проклиная, аплодируя, насвистывая, напевая вполголоса, разговаривая с собой, ораторствуя, жестикулируя, мочась, оплодотворяя, подлизываясь, льстя, хныкая, торгуясь, сводничая, воя по-кошачьи и так далее и тому подобное. Ты – все люди, когда-либо жившие по Моисею, и кроме того ты – женщина, покупающая шляпу, клетку для птицы или простую мышеловку. Ты можешь лежать в витрине, как золотое кольцо о четырнадцати карат, а можешь ползти по стене дома подобно человекообразной мухе – ничто не остановит процессию, даже молнии артподготовки, даже вереница моржей, шествующих к устричным отмелям.

Когда в конторах гасят свет и люди расходятся по своим логовищам… Чужие, незнакомые дома, озабоченные лица. Где она пропадала? Было уже довольно поздно. Наступал час, когда они чувствуют себя выбитыми из колеи, потому что жизнь вокруг сбавляет ход. Это время полупризнаний. Нет на земле прекраснее повтора, чем в доме непогасший свет. Ах, улыбнись в оставленных домах, где ты живёшь средь вороха бумаг. Как хорошо в оставленных домах любить других и находить других, из комнат, бесконечно дорогих.

К концу дня, к вечеру, к ночи ближе человеку хочется дать жалостливым чувствам волю. Хочется себя укорить. Душе сухо. Душе шершаво. А события дня слишком мелки, скупо будничны, недостают и недобирают, чтобы царапнуть. Чтобы отвлечься, я скачиваю почту. Это почти безнадежно, потому что вся страна спит – слева еще засыпает, справа только просыпается, – и никто мне не пишет.

Вот скулит человек. Да разве ж оттого, что ты поскулишь, тебе полегчает?

Поднимался по лестнице медленно, как старик. Тихо говорил: «Сегодня… дурной… день…» На каждое слово приходилось по ступеньке. «Кузнечиков… хор… спит…»: еще три ступеньки. И еще раз те же строчки – на следующие шесть ступенек. Дальше я не помнил и для разнообразия попытался прочитать стихотворение в обратном порядке: «…спит …хор… кузнечиков», но обнаружил, что так его можно читать, только если спускаешься.

Оттуда, где я находился, можно было кричать людям всё, что угодно. Я попробовал. Меня от них мутило. У меня недостало духу бросить им это днём в лицо, но сверху, где я ничем не рисковал, я крикнул: «На помощь! На помощь!» – крикнул просто так, чтобы посмотреть, подействует ли на них мой призыв. Нет, не подействовал. Круглые сутки они толкали жизнь перед собой, как тачку. Жизнь заслоняет от них всё. Собственный шум мешает им слышать. Им на всё плевать. Чем город больше и выше, тем больше им плевать. Они воздвигали его во славу своим болванам. Это я вам говорю: я пробовал. Ты можешь разоблачаться беспробудно, бесстыдно, вплоть до прямой кишки – никто не заметит.

И даже если это было чересчур приторно, даже если не угадал, – псу, оставленному сторожить такие памятные крыши, хотелось скулить, тихо подвывать и тереть лапами морду. Все это бессмысленно. Могу всю ночь приводить доводы "за" и "против". И та же проблема: кто тот единственный "он"? Навернулись слёзы – внезапно, как это стало часто случаться с ним в последнее время. Наконец он сел и заплакал.

На него начало находить что-то вроде отчаянья. Мне хотелось одного – свернуться в клубок и исчезнуть навсегда со всех планов бытия и небытия, но это было невозможно именно из-за боли, которая с каждой секундой становилась сильнее. Я заметил, что кричу, и попытался замолчать. Это получилось не до конца – я перешел на мычание.

О, друг моих сияющих лет, несчастный однофамилец, – ты так хотел спасти тогда, что же не спас! – рёв нарастает, сейчас хлынут молнии, – едкий запах, моя гнедая рука… Убиваю больно, но быстро. Боль напитала дерево гордыни, она же его и сокрушит.

Так что это случилось совершенно на ровном месте, когда к ночи я завыл, как пенопласт о стекло. Лагерная сука. Биться головой об стену, ища какого-то своего собственного, отдельного исхода. Этот приступ был стремителен, беспричинен. Я кричал и кричал и когда я изошёл в вое и в крике, мне полегчало. Я верю в крик. Вой не бывает неискренним. "Мы существуем, пока ещё чувствуем боль", – повторял ты на странном языке тишины. Хотелось потерять сознание.

Однажды ночью, когда в припадке особенно болезненной тоски и одиночества я шел по улице, некоторые вещи открылись мне с необычайной ясностью. Стояли сизые сумерки, было нелюдимо и холодно. Было утро, улицы были пусты, асфальт мокрый и чёрный, автоматические светофоры одиноко и ненужно перемигивались на перекрёстках. Небо было такое, что хотелось смотреть вверх. А в городе неба не замечали и никогда не хотелось смотреть вверх. Небо для них было пустынно и безразлично. Здесь и солнце было какое-то тусклое.

Над миром грешным плывут ночами – проспект Надежды, бульвар Печали. Над серой глыбой озябших зданий – квартал улыбок, кольцо свиданий. Округляя свои груди, тихо плыли светлые облака. Они летали вокруг жилых массивов и воровали простыни, которые повесили сушиться хозяйственные люди. Как беличьи расстеленные шкурки воздушные висели трусики… Интересно, зачем облакам – простыни? Тогда как в применении к людям этот вопрос настолько же актуален, как, скажем, какой длины потребовалась бы нам ложка, если бы облака были из ванильного мороженого. Но башмак. Способен ли, как и все, забыться в раздумье, в росе? Да. Но – в общем-то – нет. Учебник логики скажет вам, что абсурдно утверждать, будто желтый цвет имеет цилиндрическую форму, а благодарность тяжелее воздуха; но в той смеси абсурдов, которая составляет человеческое «Я», желтый цвет вполне может оказаться лошадью с тележкой, а благодарность – серединой будущей недели. В полдень кошки заглядывают под скамейки, проверяя, черны ли тени. Тучи-медвежата.

Как камень я стою среди камней, прося лишь об одном: "Не подходите, не трогайте руками и посторонних надписей на мне не делайте". Здесь, в нашей милой отдалённости. Невежество помогает сосредоточиться, хотя, здесь у всех вполне сносное образование. Для коротанья слишком глухих ночей, хотя, ночью здесь, в общем, делать нечего.

Поглядывающий за чьими-то делишками. До чего же глупо устроено всё на свете. До чего же смешны люди, правда? Как усыпительна жизнь…

Идя по направлению к дому, я грешил отдаться течению жизни и не делать ни малейшей попытки бороться с судьбой, в каком бы обличье она ни явилась ко мне. Всего, что случилось со мной до сих пор, оказалось недостаточно, чтобы меня уничтожить; ничто не погибло во мне, только иллюзии. Я остался невредим.

Меж ваших тайн, меж узких дырок на ваших лицах, господа, (from time to time, my sweet, my dear, I left your heaven), иногда. "We can't believe", – говорят они, и можно держать пари, что плотник сломает замок, но никого не найдёт внутри.

Добавим, что если во времена, когда людей было мало, человеку выгодно было прославиться, то теперь, когда он совсем обесценился, дело обстоит совсем иначе. Чьего уважения стоит добиваться на нашей загроможденной телами планете, где мысль о ближнем лишилась всякого содержания? Любить человечество уже невозможно ни оптом, ни в розницу, а желание всего лишь выделиться из него – это уже симптом духовной смерти. Ужас славы происходит от ужаса перед людьми: став взаимозаменяемыми, они оправдывают своим числом отвращение, которое вызывают. Недалек тот момент, когда нужно будет оказаться в очень хорошем расположении духа, чтобы если не любить, ибо это невозможно, то хотя бы переносить их. Во времена, когда ниспосланные провидением эпидемии чумы опустошали города, каждый выживший справедливо внушал некоторое уважение: это был еще живой человек. Сейчас таких больше нет, а есть лишь кишение агонизирующих, пораженных долголетием существ, особенно отвратительных тем, что они так прекрасно обставляют свою агонию.

Каковы бы ни были его заслуги, здоровый человек всегда разочаровывает. Невозможно испытывать хоть малейшее доверие к тому, что он говорит, и находить в его речах что-то, кроме уловок и словесных выкрутасов. Только опыт ужасного придает некую весомость нашим доводам, здоровяк же им не обладает, как не в состоянии он вообразить себе несчастье, без которого никто не может общаться с теми обособленными существами, какими являются больные; хотя, если бы ему на это хватило воображения (не найти пульса у себя на руке), он уже не был бы вполне здоровым человеком. Не будучи заряжен негативным опытом, нейтральный до самоотречения, он барахтается в здоровье, в состоянии безличного совершенства, в нечувствительности к смерти и ко всему прочему, в невнимании к себе и миру. Пока он пребывает в этом состоянии, он подобен предметам; как только он из него выпадает, он становится для всего открытым и сразу познает всеведение страха.

Имею удовольствие и благодатное утешение видеть вас в добром здоровье. Мавляна сказал так в одном из своих бейтов: "Точно так же, как красивые люди ищут чистые и прозрачные зеркала, так и люди щедрые желают видеть людей слабых и беспомощных. Красивые люди становятся пленниками зеркал, любуясь своей красотой и статью. Проходя даже мимо затемненных стекол, они смотрятся в них, чтобы увидеть себя. Душевная щедрость же, являющаяся истинной красотой, видит себя в зеркале душ людей бедных, несчастных и беспомощных".

Глава 15. Об искусстве

Теперь можно дать ответ на вопрос: что значит изучать произведение искусства? Две крайности, подстерегающие искусствоведение – полная изоляция произведения искусства от мира и полное растворение его в мире. В первом случае познание может быть лишь интуитивным или вообще невозможно. («Прекрасное – это экстаз: оно так же просто, как голод. О нем, в сущности, ничего не расскажешь. Оно – как аромат розы: его можно понюхать, и все… Все, что может сказать критик по поводу… картины – это посоветовать вам пойти и на нее посмотреть. Все остальное, что он скажет, будет или историей, или биографией, или чем-нибудь еще»).

Например, в одном из стихотворений американской поэтессы Эмили Дикинсон говорится о полете колибри как о «пути исчезновения». В данном случае благодаря свойствам поэтического языка, которые представляют собой «лингвистическую фантазию», произошло наложение двух перспектив: восприятия полета птицы и идеи об эфемерности жизни.

Если поэзия обладает глубоким проникновением в самую сущность вещей, то те воображаемые атрибуты, которые она приписывает явлениям действительного мира, фактам реального восприятия, как бы начинают «просвечивать» сквозь те свойства, которые фиксирует это восприятие. Таким образом, поэтический объект строится на границе двух «миров» сознания: фантазии и реального восприятия. Поэтический объект существует «как если бы» он являлся зеркальным отражением того, что мы называем реальным миром, хотя в действительности он не является таковым.

Искусство и так стоит в чрезвычайно подозрительном отношении к жизни. Именно неживотность, в представлении рафинированного интеллектуала, и есть первопричина духовности. Искусство, к примеру, возникает именно от неспособности жить естественной, нехитрой природной жизнью. Вспомним известный фрейдистский пример. Кенарь в природе поет, чтобы приманить самку. После ее появления всякие песни прекращаются – уже не до того. Надо вить гнездо и выводить птенцов. Но если кенаря запереть в клетку, он будет петь без всякого ощутимого биологического результата и рано или поздно найдет удовольствие в самом процессе пения, выводя все более изысканные рулады. Так и у людей. Мало кто не писывал стихов в период достижения половой зрелости. И только тот, за кем не явилась хозяйственная дама сердца, продолжает совершенствоваться в поэтическом мастерстве до глубокой старости. Если бы З. Фрейду удалось сделать своим пациентом все человечество, как он планировал, всякому искусству пришел бы полный конец. Невозможно вылечить художника от невроза. Художник – это и есть невроз. Или, если выразиться точнее, невроз – его муза, периодически выводящая художника из здорового животного состояния. Дело не в том, что некто влюбился в очаровательную женщину, а в том, что эта эмоция открыла ему дали, никак не связанные с чаровницей.

Возможно, крупицы искусства, как соль, всыпаны в жизнь. Художнику предоставляется их обнаружить, выпарить и собрать в чистом виде. При особенно удивительных поворотах судьбы мы говорим: "как в романе" (судьба лишь как сюжет, требующий занимательности). В этом сквозит признание явственного несходства между пресной обыденностью и тем, что по природе своей редко, удивительно, "красиво, как на картинке". От прошедших времен, если они того заслужили, остаются по преимуществу произведения искусства. Не потому ли так часто прошлое кажется нам красочнее настоящего? Этот пример помогает увидеть, что искусство вообще и в универсальном смысле обеспечивает бытию прирост наглядности.

Поэзия есть погружение в то, чего другие не замечают и, не видя, проходят мимо. Взор поэта всегда направлен на скрытые ценности, скрытые сокровища, находящиеся среди мусора обыденного. И в то же время искусство показывает все это в его своеобразии и загадочности и таким образом оставляет его нетронутым. Произведение искусства учит косвенно, показывая жизнь. Так учит и сама жизнь. Но существуют вещи, которые человек может научиться понимать только с помощью искусства. Это касается прежде всего его самого.

Болезнь присуща человеку внутренне. Человек не может не болеть по самой своей природе. Мир, окружающий человека, полон опасностей для его здоровья, агрессивен по отношению к человеку, враждебен ему и единственная возможность выжить в нем – это создать искусственную защиту. Болезнь возникает в результате нарушения человеком каких-либо природных законов. Гармонизация жизни с законами природы имеет следствием здоровье человека. В это время ребенок симбиотичен с природой, он с ней – одно целое. Не женщина, а вся природа беременна этим ребенком. Женщина лишь инструмент, посредник. И мы не имеем права диктовать свои условия. Мы можем быть лишь хорошими посредниками. Рождение – это акт своеобразного «отвержения», потери симбиоза. И это само по себе травма. Но природа дает человеку интеллект, чтобы прийти к гармонии в отношениях, и разум, чтобы снова прийти к утраченному симбиозу.

Гений не есть нечто субъективноличностное, противостоящее миру как чему-то объективно-безличностному. Сила и мощь гения есть сила и мощь самого мира. Так, Кант считал гениальностью прирожденные задатки души, через которые природа дает правило искусству. Гегель же признак гениального воодушевления видел в стремлении стать всецело наполненным вещью, всецело быть наличным в вещах. Способность к гениальному видению мира как раз и есть способность воображения форм, являющихся сферами тождества идеально-субъективного и реально-объективного аспектов бытия. Таковые формы, по сути дела, есть реальная идеальность или идеальная реальность.

Некоторые одарённые люди просто живут, откровенно развлекаясь и издеваясь над окружающими, и при этом без видимых усилий создают бессмертные произведения. Другие таланты затрачивают всю жизнь на решение своих самых примитивных проблем и умирают, не разобравшись ни в одной. Иногда стремление человека к определённому занятию разумным способом объяснить нельзя. Тогда предполагается, что гениальность близка к помешательству.

Никто не согласится добровольно ограничить свой выбор и не станет стремиться к тому, чтобы выбора вовсе не было, принимая во внимание, что ничто из того, что глубоко трогает нас, не является желанным. Мы, конечно, можем придумывать для себя разные мучения; в основном это поза и видимость; настоящие же муки – это такие, которые возникают в нас помимо нашей воли. Имеют значение лишь те из них, которые неизбежны и зависят от наших недугов и наших испытаний, словом, от нашей несостоятельности.

Глава 16. Однообразие дней

Я проснулся в пять утра, незадолго до рассвета, и энергично привёл себя в порядок, завершив туалет ледяным душем; у меня возникло необъяснимое – а, впрочем, как выяснилось, обманчивое – ощущение, что впереди решающий день.

Сидел, словно бы совсем сирота в этой жизни. Такой богатый и такой унылый. И начался пьяный рассвет, и выкатился оранжевый бубен солнца. В раме окна качнётся человек. Упорно и вопросительно. Глядит уныло в пыльное окно, видит, как умирает закат. Ничем не заменишь того пронзительного чувства грусти, которое возникает в этот час. Наступает то странное оцепенение… охватывающее его… пытаясь стряхнуть, он смотрел в окно и старался отогнать мрачные мысли.

Послушать, так во всём своя логика, а отойди в сторону, глянь на всё беспристрастно – сумасшедший дом… О чём еще думать? Если всё равно ничего нельзя сделать, незачем доводить себя до безумия. Это было трогательно, героично, смешно… и бесполезно. К чему пытаться что-то строить, если вскоре всё неминуемо рухнет?

У него уже почти ничего не осталось. Он жил, и этого было достаточно. Он видел, как он сам и его жизнь, как весь мир ведом, упорядочен и осмыслен. Находил, что всё, в сущности, очень просто и можно жить легко, уютно. Наконец, он опамятовался и оторвал взгляд от окна, но долго ещё не покидало его ощущение бессмысленности…

И тоска очищает. Отдыхай, душа. Внутренний плевок попадает в тебя же, а внешний вызовет бурный коллективный ответ – блевотину судьбы. Выполняя назначенную судьбой работу… – Чтобы я кошкой интересовался?! Да я душе своей не рад. И подумал, что он всегда ошибается в людях, думая о них слишком хорошо.

Я сажусь около будничной кошки… Проходит час, может быть, два… Лечь в постель. Не думать, не вспоминать. А чего вспоминать? Место, где растут цветы? Море или, может быть, рижское кафе и женщин на улицах? Нет, и это не так, я нигде не был и ничего не помню. Я всю жизнь сидел за столиком из Финляндии и записывал разные и не очень уж весёлые вещи.

Молчал, смотрел, подняв брови на потолок. Разлеглась на облезлом диване скука как сука, я подошёл и рядом лёг плевать в потолок. Полежу почему полежу подумаю почему. Лёжа в постели, собираясь с мыслями, выкурить 2 папиросы и поразмыслить одновременно, достойна ли протёкшая ночь занесения в отроческие мои записки. Если всё-таки достойна – выкурить третью папиросу. Затем подняться с постели и послать заходящему солнцу воздушный поцелуй, дождаться ответного выражения чувств и, если такового не последует, выкурить четвёртую папиросу. Когда лежать уже невмочь, я сажусь на кровати, включаю телевизор, больше не для того, чтоб смотреть, а из-за мягкого света, который он излучает.

Однажды, когда я лежал на столе у массажиста в темной тихой комнате, ожидая начала назначенного мне сеанса, меня охватил прилив… тоски. И взяла меня за сердце, взяла и сжала клещами и стало мне так невыносимо тоскливо, что трудно было выговорить слово.

Тоска блядская, которая в сущности для того и создана, совершенно не зависит от обстоятельств… И наезжает, как паровой каток. Теперь я знаю, как это делается: берётся человек, разделывается под орех. Скука же играет с нами, – на минуту отпустит от своих тесных объятий и снова обнимет. Знаете, как это происходит? Сначала перестаёшь искать ответы. Затем – задавать вопросы.

И вдруг – точно озябнешь: сделается скушно. Одуряющая скучища – хоть на лампочке повисни, раскачивай. Нападает и грызет лихо. До печёнок проела. Сосок тоски сосущей прижму зубами. Печаль не печаль, тоска не тоска. Тоска – это когда хочешь чего-то, сам не знаешь чего… Этапы душной вязкой тоски.

Классификаций искусств по различным основаниям создано столь много, что их количество сопоставимо лишь со скукой, которую они вызывают. Поэтому я буду пользоваться самой простой, впервые применённой, очевидно, в начале XIX века Вильгельмом Трауготом Кругом. Моя жизнь проходит поселянкой, скучных детей осенних севера пасмурных дней. Проходит и не кланяется, как сердитая соседка. Я скучаю, как все скучают… У этого парня проблема: он считает скуку Искусством. Людей со скуки даже рвёт подчас. В конце концов, скука – наиболее распространённая черта существования. В конце концов, день длиннее ночи. Возьмём какой-нибудь пример; возьмём молодую, скажем, девушку. Девушка смотрит на часы, или, лучше, она пусть спрашивает время и каждый раз говорит: – Без двадцати час? Большое спасибо. Она смотрит на белый крашенный подоконник, на нём что-то написано карандашом, она думает – может мне тоже что-нибудь написать?

Был один момент, когда почудилось, что вот-вот она поймет все, и она отшатнулась от окна, чтобы соскочить с подоконника и уйти, но все опять запуталось и она осталась.

Весь день я искал одиночества, чтобы слушать тебя. Лежал, закрыв глаза. Я вспоминал тебя ужасно долго. Я вспоминал одно и то же. Ты приснилась зачем-то. Ты гудишь во мне, как орган в высокой церкви. Прости, память, может быть, есть вещи никому не интересные, может быть, я зря мучаюсь.

(Мужчина встаёт, высыпает на землю кучку колорадских жуков, тщательно давит ногами и продолжает собирать дальше.)

Бессмысленность начатого дня, смысл совершаемых действий не очень ясен, и я не знаю, зачем встаю. Остальное время я мучительно отсутствую.

Скука понижает уровень духа, делает его поверхностным, бессвязным, подтачивает изнутри и приводит в расстройство. Стоит ей овладеть Вами, и она будет сопровождать Вас повсюду, как сопровождает меня с тех пор, как я себя помню. Я не могу припомнить момента, когда бы ее не было рядом, когда бы она не окружала меня со всех сторон, не витала в воздухе, не присутствовала бы в моих речах и в речах других людей, на моем лице и на всех других лицах. Она и маска, и субстанция, видимость и реальность. Я не могу представить себя ни скучающим, ни живым, ни мертвым. Она превратила меня в говоруна, стыдящегося своих речей, в теоретика для маразматиков и подростков, для пустых бабенок, для метафизических менопауз, в клоуна, в одержимого. Она пожирает жалкий ломтик бытия, выпавший на мою долю, оставляя мне крохи от него, и то лишь потому, что для ее работы нужна хоть какая-то материя. Небытие в действии, она наносит большой урон мозгам, сводя их к нагромождению разрозненных понятий. Нет таких идей, которым она не мешала бы связываться между собой, которые бы она не изолировала и не дробила до такой степени, что сознание низводится в конце концов до череды бессвязных моментов. Разорванные в клочья понятия, чувства, ощущения – таков результат ее действия. Святого она превращает в дилетанта, Геракла – в опустившегося бродягу. Это зло, простирающееся за пределы пространства. Вам нужно бежать от нее как можно дальше, потому что в противном случае от Вас можно ждать лишь безумных проектов, вроде тех, что рождаются у меня, когда скука всецело овладевает мной. Я начинаю тогда вынашивать какую-нибудь едкую мысль, способную прокрадываться в вещи, дезорганизуя их, пронзая их насквозь, начинаю думать о книге, слоги которой разрушали бы бумагу, уничтожали бы литературу и читателей, о книге, превратившейся в карнавал и апокалипсис словесности, в ультиматум словесной чуме.

У всех ведь должны быть заботы. Канализационные трубы протягивают свои щупальца в наши квартиры. В штате Оклахома вкусная солома. По коридору лучше всего ездить на кровати или на бильярдном столе…

Измученный жуткой неопределённостью дня, я заснул одетый на постели.

Дерево отдает свой аромат ветру. Бабочка, залетевшая в комнату, где ей не выжить. Персиковая косточка, брошенная в снег, где ничего не вырастет из неё. Слова на ветер. Всему – своё место. Сизиф, который под вечер груз смысла – камень своей надежды – закатывает на своих плечах на жизнь в сон (там день не клонится к вечеру – взбирается!), чтобы ранним утром начать всё сначала. Вроде как река стекает вхолостую, а могла бы вертеть турбины. И есть только одно: усталость землекопа на склоне дней, когда заходит багровое солнце. Пойду и я за ним, и вот и всё, и больше ничего не надо ни спрашивать, ни говорить… Солнце на той стороне земли, засни снова, солнце на той стороне земли… Так обнимает усталость. По правде сказать, смысла в этом не больше, чем в мыльном пузыре и, значит, так же не нужно и ни к чему, как твердый знак в азбуке глухонемых. Так, некоторые люди умеют шевелить ушами, хотя никакого практического эффекта это умение человеку не дает, а для животных – это один из факторов, способствующих лучшему восприятию звуков, что важно в борьбе за существование. Как в сказках: старший сын получил в наследство богатство, средний, скажем, осла, а младший кота или крысу – какое-то совершенно ненужное, на первый взгляд, существо.

Ведь всё это – как рыбке зонтик. Так же, как заслониться руками и крикнуть это пуле: вы ещё слышите своё смешное "не надо", а пуля – уже прожгла, уже вы корчитесь на полу. И все его однообразные "не надо" разбивались о ее не менее однообразные "надо". Слово "смысл" во всех его смыслах – это не так просто. Как мало смысла в искренних словах и чувства распростёртые смешны. Любое начинание, боюсь, оценивается по его результатам. Не раскрытые видом гребешки душистые ломтики смысла, лезвие мысли. И зараза бессмысленности перекидывается, обжигая мозг и ставя мат. А теперь все кончилось, и он не знает и никогда не узнает. "Ни-ко-гда", – мысленно, по слогам, произносит он, чтобы убедиться, что такое слово существует и имеет смысл.

Тебе никогда не казалось, что ты вот-вот проснёшься, и всё начнётся с начала? Чувство это было похоже на воспоминание, но воспоминание чего? Казалось, что вспоминаешь то, чего никогда не было. Вот и сейчас – подошла к окну, на улице тысячи, тысячи огней, ездят машины, ходят люди. И мне кажется, что всё это уже бывшее, всё умерло, эти люди – мёртвые, будто я вижу то, что кончилось, а того, что происходит сейчас, когда стою и гляжу, – не вижу, но знаю, что всё кончилось.

Потянулся ряд вялых, безобразных дней, один за другим утопающих в серой, зияющей бездне времени. Дни проходили за днями, один как другой, без всяких перемен. Обширная серия восходов и заходов. Дни чередовались днями с тем удручающим однообразием, которым так богата наша жизнь и так похожа на капель весною – кап, кап, кап… Настаёт завтра – всё то же, настаёт другое завтра – всё то же, утомительное повторение "Всегда Одно и То Же". Действительно, нет ничего более ужасающего, чем назойливые обои, рисунок которых привлекает к себе внимание. Об этом могут поведать бредовые сны нашего детства.

Так все быстрее по черному диску (пластинки) чувствуя над собой иглу и переводишь дух между сменой иглы или диска. Покачиваешь качелью головы: опять эта шарманка.

Неудовлетворенная, холодная, ненормальная, пережившая сотню абортов, нимфоманка, лесбиянка – я была всем, и даже подпольной матерью. Предлагали вылечить меня от фригидности, утолить мои вампирские аппетиты, в грязных выражениях обещали мне откровения, но все это во имя истины, красоты, добра, здоровья и даже поэзии, недостойно попранных мною. Понимаю, скучно оставлять надписи на стенах в туалетах, и не осуждаю сексуальных маньяков, присылавших мне свои измышления.

Ненавижу целый день дома сидеть и ждать, когда позвонит кто-нибудь. Когда одна остаюсь, такое ощущение, что тело как бы гниёт по чуть-чуть. Всё сгниет, разложится, и в конце останется только мутная зеленая лужа и в землю впитается. Останется одна одежда. Такое ощущение у меня, когда целый день сижу одна. Я мастурбирую по пять раз на дню, чтоб подкормить гниль внутри меня. Вы проиграли, я – просто мягкая гусиная лапка, и только под вашей стимуляцией я могу бредить. Я мертва внутри, но мы устроим маскарад. Малыш, всё ужасно просто… Ну а те, все те, кто был со мной хоть раз, хотят меня ещё. Просто в конце начинаешь думать о начале. Я всегда буду помнить это, потому что всё было очень просто.

– О, вовсе нет! Я работаю на дому. Я забираю планшеты для заполнения… Да, это называется планшетами, это листы с рисунками… Я приношу их к себе и здесь я спокойно работаю, в своем темпе, я подогреваю себе что-нибудь, когда проголодаюсь, я прерываюсь, когда заболят глаза, я разговариваю с моими кошками, я вывожу Саша делать его делишки… Я сама себе хозяйка, вот… Ну и вообще, видите ли, каждое утро в одно и то же время являться в контору, будильник, метро, нет, спасибо, это слишком просто, я бы не смогла. Я с этим уже сталкивалась, знаете ли. Я не выдержала. Однажды у меня было то, что называют хорошим местом. Только вот я задыхалась, я сходила с ума. Свобода для меня самое главное. Я ничего с этим не могу поделать, просто такой уж я уродилась. Если меня запирают, я умираю. А потом я не переносила коллег, начальство, повседневную рутину, сборища для того, чтобы сбрызнуть чье-то продвижение, уход на пенсию, день рождения этого, рождение ребенка того, новую машину другого… Нет, нет, я больше не могла! Простите меня: они слишком занудны… Вам кажется, что у меня слишком большие претензии, правда?

Все одинаковые, хоть плачь, и всё такое серое – зима, лето, не важно. Почему все так похоже? Если это люди, то почему они всегда серые? Почему разговаривают одними словами? Почему они слушают одну музыку и кто её пишет такую, одинаковую до тошноты? Почему только в зеркале можно увидеть цвет собственных глаз? Мне это непонятно, как ребёнку. Зачем они врут друг другу, зачем? Все люди лгут, но это не страшно, ведь всё равно никто друг друга не слушает… Одиночество – лучший друг. Тишина – лучший собеседник. Я настолько не люблю расстраивать людей, что предпочитаю вообще с ними не связываться. Нет, я не душевно больной человек… Скорее душевно пустой… Никому другому я бы не сказала этого, – примут за жалобу, подумают, что недовольна жизнью. Я ощущаю себя живым существом, которое много плачет, существом, которое даже обязано плакать, потому что вроде бы счастье нужно выстрадать, трудолюбием и терпением… Если всё будет, как было, едва ли я стану сюда приходить.

И все вокруг стало серым, унылым и плачевным, все уже было, и было много раз, и еще много раз будет, и не предвидится никакого спасения от этой серой унылой плачевной скуки.

Стечение взглядов в кем-то прожитом дне. Увядающий у окна ландыш. Должно быть, мне совсем плохо. Иногда лягу – и плачу, – жалко жизни, зачем прошла; как грустно и ненужно прожита, как коротка и бестолкова… И рыдала безумно, в отчаянной, нестерпимой муке, как могут только рыдать люди над потерянной жизнью, над чем-то большим, потерянным навсегда. Не нужно. Скажите только… – Она запнулась, подбирая слова. – Может быть, вы знаете, как поступить… когда… Когда что?

И потом – признайтесь! – у вас конечно же часто бывает эдакое неуловимое настроение, даже не "неуловимое" – а… "несказанное"… да нет, не "несказанное"… ну да ччёрт с ним; одним словом – признайтесь, вы часто заявляете, что у вас… гм… настроение, не находящее, так сказать, выражения словесного… В состоянии не то грустной неопределенности, не то неопределенной грусти.

– Да. В последнее время уже все не так. Временами на меня находит такое чувство, будто все, что я делала до сих пор, было неправильно, и мне страшно. Будто кругом – ночь, мне снится яркий сон, я вдруг просыпаюсь и какое-то время никак не могу понять, где же настоящая реальность. – Знаете, что? – Что? – Я совсем пустая. – Да ну? – Точно. Она прижимается затылком к косяку окна, и он видит, что она, прикусив губу, удерживает слезы. Она закрыла глаза, и потекли слезы. Они лились и лились по ее щекам. Ее тело тихо задрожало. Он обнял ее и бережно прижал к себе. Но слезы течь не переставали. – Ну честно, совсем ничегошеньки, – уже позже сипло сказала она. – Чистая пустота. – Понимаю. – Что, правда? – Я в этом немного разбираюсь. – Что же мне делать? – Крепко уснуть. Проснешься – и, считай, все пройдет.

Сон накрывает ее огромной мягкой волной, и слезы унимаются сами. За окном все светлее. Жизнерадостный лучик пробирается в щель жалюзи. Старое время сдается, отступая туда, откуда не возвращаются. Многие люди по привычке еще говорят вчерашними словами. Но смысл этих слов меняется в лучах нового солнца, требуя новых определений. И пусть эти новые слова проживут лишь до вечера, – без них нам не сдвинуться во времени и не сделать ни шагу вперед.

Вечер, смотрю немые фильмы в окнах противоположного дома – окна окна и в каждом хочется пожить. Отчего полукруглые окна с освещёнными шторами всегда выглядят так, словно за ними живут счастливые люди, мирно, уютно? …чтобы разделить одну и ту же мечту, с которой вывели пятна скуки, но жизнь чересчур коротка, а фильмы слишком длинны.

Меня успокаивает мысль, что все эти годы, трудные, бестолковые и ужасно длинные, – всё это только начало. Многие думают: это вся жизнь, а это начало, и всё еще будет совсем не так. Я подумала: кто же начинал счастливей? У лучших людей в прошлом – невесёлая молодость, а молодость, пока она есть, кажется бесконечной. И по её первоначальным огорчениям и бедам мы судим о жизни так далеко вперёд, что, конечно, жить в таком свинстве нет никакого желания. К счастью, всё не так. И мы такие маленькие, и жизнь такая большая, и так ей наплевать, что мы о ней думаем. Я мог бы очень долго говорить о жизни вообще, но это скучно. Перейдем к частностям. Вот моя жизнь, полная борьбы и непрерывного огня, служит пособием для младших школьников, которые, засыпая, думают о летних каникулах.

Потому что если взглянуть на жизнь под определённым углом зрения, то нельзя не прийти к выводу, что она не так уж изменилась; от этого и дальше можно зайти. Бледный свет раннего утра я перечитывал Сен-Симона и нашёл одно небезлюбопытное для вас место. «Мы должны дать самим себе отчёт в нашем бытии; следовательно, мы хотим также стать подлинными кормчими этого бытия и не допустить, чтобы наше существование было равносильно бессмысленной случайности. В отношении жизни нужно допустить некоторое дерзновение и риск, тем более, что в худшем, как и в лучшем случае, мы все равно её потеряем. И чем случайнее – тем вернее».

А как захворала она? Да известно-с: всё слёзы, слёзы, тоска… Знаешь, что я сегодня делала? Жила. Снова жила. Снова дышала. Снова очутилась на земле. У меня снова появились руки. И глаза, и губы… Каждодневное время стекает со стен. Чей это белый волос нашла я в гадательной книге?..

Она была откровенна, бездумна и, не стесняясь, говорила всё, что чувствует, рядом с ней он казался себе жалким и суховатым. Искала, что ему купить и что принести, и что самой надеть, чтобы выглядеть счастливее. Она улыбнулась, и весь мир стал добрее.

Потом уже слово за словом, потом разделяются голоса на мужской и женский. Говорили в темноте два голоса. Её, близкий, внимательный, чуткий, с лёгкими нотками особенного страха, каким бывает всегда голос женщины в темноте.

Взаимодействие в виде поединка крабов на морском берегу, которые сначала вслепую нащупывают противника, а потом сцепляются в смертельной схватке; эта картина намеренно дополняется другой – образом ночных маяков, чьи лучи с трудом пробиваются друг к другу, чтобы в конце концов слиться в одно яркое сияние. Каждому любящему, будь то друг или любовник, известно, что любовь – это не только вспышка страсти, но также долгая и мучительная борьба во мраке за признание и окончательное примирение.

Двигаясь в этом разрушенном мире на ощупь и в темноте, я никогда не знаю, как вести себя с людьми, которых нашли мои руки. Оставить их в покое? или пытаться знакомиться дальше, трогая пальцами лицо? Наверное, надо трогать. В конце концов, человек, если не хочет, всегда сам даст понять. Пусть это будет его выбор. Это все равно что твой собственный голос. Каким бы он ни был, ты миришься с ним и говоришь как можешь, ибо у тебя нет выбора.

Почему-то раз в несколько месяцев со мной случается такое, что я еле доживаю до утра, мозги у меня всё-таки набекрень, что-то со мной не в порядке, помогите мне, помогите мне кто-нибудь, когда же я наконец умру, бедный ты мой возлюбленный, ты меня любишь, но не можешь мне помочь, мне никто не может помочь, вдали далеко в многоэтажке горит одно окно, мой милый, надо напиться, надо напиться; напиться это всегда пожалуйста, и ты, и я.

Если бы он вошел сейчас в эту дверь, я бросилась бы ему на шею. Мне бы хотелось, чтобы он долго – неделями – не выпускал мою руку из своей. Я хочу сказать, что теперь я думаю, что смогла бы любить его по-другому, так, как он хочет, чтобы его любили.

Глава 17. Под властью депрессии

Переводчик мрачных немецких баллад, полных неверия в спасительность борьбы с окружающим миром. Да ведь что ругать! Надобно на какой-то выход указать. Ты самоходная книга жалоб без предложений. Всю-то жизнь она что-то устраивала, над чем-то убивалась, а жизнь пустым-пустёшенька.

Ч-чёрт те возьми, история – невесёлая. Незавидную роль разыграл он… Роковые страсти персонажей…

Смаковать жизнь – смешную бессмыслицу. Всё, что я узнал к этому моменту, не имеет никакого значения. Не имеет никакого внутреннего смысла. Ничего не надо сеять, выращивать, кипятить на огне раздумий, сомнений и тоски. Что человек думает – то ничего не значит. Мир – жилище человека, скроенного по меркам человеческой потребности в смысле. Без смысла, без содержания, без цели.

Давно успел охладеть я к добру и злу, не хочу быть катодом и анодом. Этакий сторонний наблюдатель, живущий, "добру и злу внимая равнодушно". Как-то легче живётся, как чувствуешь, что никому не обязан. Как далек я от вечного "так надо", "ты должен", "ты не должен"… прирождённые обязательства. В те мгновения, когда я – действительно я, мне близки все, мне понятно и дорого всё. Мне понятны вершины, я на них всходил, мне понятно низкое, я низко падал, мне понятно и то, что вне пределов высокого и низкого. Всех можно понять, если есть желание и время.

Делание добра – нелёгкое искусство. Девочка, на мой вопрос: «Почему добро лучше, чем зло?» ответила: «Потому что оно лучше». Всё действительное – разумно, но если ты начал спрашивать "зачем?", тебе лучше уйти… Ты не дома, если не знаешь, куда попал.

– Как же ты без нашего пустыря? Где гулять будешь? – Уж найду место, – мальчик начинал говорить в шутку, но неожиданно разволновался, внезапно его охватила тоска, непонятная ему, щемящая сердце тоска по счастью. Он отчетливо понимал, что никуда и никогда с этого пустыря не денется и никакого счастья в его жизни не будет. Это было тем более странно, что у него не было никакого представления о счастье; он никогда не целовал девушку, не гулял под луной, не пил вина, не делал ничего такого, что отвечало бы взрослому знанию счастья, – но вдруг ему сделалось непереносимо тоскливо: он почувствовал, что никогда не будет счастлив на этом пустыре, он почувствовал, как проходит его жизнь, как она уходит от него каждую секунду, как бессмысленно текут душные летние дни. Он посмотрел по сторонам, и у него перехватило дыхание от бессилия. Он чувствовал, что в груди у него живет горе, но не мог выразить это – ни словами, ни даже ясными мыслями. Дело было не в истории и не в мировом духе, а в самой жизни, которая уходила прочь, и он вдруг это почувствовал. И поделиться таким горем было невозможно.

В нашей культуре почему-то принято фиксироваться на негативных воспоминаниях. Девяносто человек из ста подробно расскажут: где, когда и при каких обстоятельствах они были особенно несчастны. Каждый может подробно вспомнить, что происходило вокруг, когда его увольняли с работы или он разводился с женой. А уж люди, которые долго живут вместе, часто и вовсе копят и бережно хранят негатив, как своеобразную валюту, чтобы потом бросать друг другу обвинения: «А помнишь!».

Безусловно, такое поведение имеет свои причины, которые лежат не столько в психологии, сколько в физиологии человека. Ведь когда мы смеемся или получаем положительные эмоции, в мозгу вырабатываются эндорфины (их еще называют «гормонами удовольствия»). Они расслабляют все органы, в том числе и мозг, так что способность к запоминанию резко снижается. Наоборот, испытанный стресс приводит к активности мозга, а вызвавшее его событие запоминается надолго. Это один из защитных механизмов: стресс представляет собой определенную угрозу для жизни, он может повториться, и организм запоминает ситуацию как опасную. Разумеется, запоминает только для того, чтобы избегать подобных ситуаций в дальнейшем.

Депрессняк в истории русского пессимизма занимает одно из первых мест наряду причин, предрасполагающих… Ставит человека перед лицом поломки его "автобиографического аттракциона", онтологической деструкции личности.

В душу заползла такая депрессия, что многое зачёркивалось в мире. Депрессант пульса в мягких лапах радости. Каждый сидит в своей скорлупке, никто не хочет оказаться смешным или несчастным.

Еще 2300 лет назад древнегреческий философ Аристотель пришел к заключению, что более всего на свете человек желает счастья. Только к счастью мы стремимся ради него самого, а любые другие цели – здоровье, богатство, красота или власть – важны для нас только в той мере, в какой мы ждем, что они сделают нас счастливыми. Многое изменилось с тех пор. И все же в вопросах счастья мало что изменилось с тех пор. Мы не лучше, чем Аристотель, знаем, что такое счастье, а в том, что касается его достижения, прогресса не заметно вовсе. Несмотря на все наши потрясающие научные достижения, люди часто приходят к ощущению, что их жизнь потрачена впустую и вместо того, чтобы быть наполненными счастьем, годы прошли в тревоге и скуке. Потому ли это, что истинный удел сынов человеческих – вечно оставаться неудовлетворенными, ибо каждый желает больше, чем в состоянии получить? Или наши даже самые яркие мгновения отравляет чувство, что мы ищем счастья не там, где нужно?

Мы находим счастье, только полностью погрузившись в те мелочи, из которых состоит наша жизнь, хорошие и плохие, но не пытаясь искать его напрямую. Известный австрийский психолог Виктор Франкл в предисловии к своей книге «Человек в поисках смысла» блестяще выразил эту мысль: «Не стремитесь к успеху любой ценой – чем больше вы фиксированы на нем, тем труднее его достичь. Успеха, как и счастья, нельзя достичь, они приходят сами собой как побочный эффект направленности человека на что-то большее, чем он сам».

Счастье – это то, что мы должны получать на ходу, иначе мы его теряем. Оно подобно бабочке, чем больше ловишь его, тем больше оно ускользает. Но если перенести своё внимание на другие вещи, оно придёт и тихонько сядет вам на плечо – произносит Клэр фальшивым, исполненным синтетической бодрости голоском.

Рассказывают, что на сельскохозяйственном конгрессе одного пожилого фермера попросили высказать свое мнение по поводу того, какой уклон почвы лучше для выращивания определенной плодовой культуры. «Не так важен уклон земли, – ответил он, – все дело в наклонностях того, кто на ней работает».

Одна восточная легенда рассказывает о могущественном духе, который пообещал прелестной девушке подарок цены небывалой, если она пройдет по пшеничному полю и, ни разу не остановившись, не возвращаясь и не бродя взад и вперед, выберет самый крупный и самый спелый колос. Ценность подарка определялась величиной и совершенством колоса. Девушка пошла по полю; она видела очень много великолепных колосьев, но надеялась отыскать среди них самый крупный и самый прекрасный. Так и не выбрав ни один из колосьев, девушка забрела в ту часть поля, где пшеница выросла чахлой и низкорослой. Эти колосья, как поняла девушка, не позволят ей получить награду, поэтому она прошла мимо них, не задерживаясь. Тут она обнаружила, что поле закончилось, а она так ничего и не выбрала.

В первой молодости моей, когда я часто мял с девицами простыни, когда ещё не пил слёз из чаши бытия, я был мечтателем, на девушку похожий. Я любил ласкать попеременно то мрачные, то радужные образы, которые рисовало мне беспокойное и жадное воображение.

Вы были невольники двух несогласных стихий. Ты – невольник присущего языка; клиентура – летального безъязычия. Жить и пошло, и вредно, – жаловался ты прекрасным дамам по соловьиным садам. Однако и смерть – не выход. Ибо и смерть не обеспечивает нам свободы воли. И поверял им строки, сочившиеся профессиональной печалью.

Прежде, давно, в лета моей юности, в лета невозвратно мелькнувшего детства мне было весело в первый раз… Писал стишки, соблазнял глупеньких женщин… Можешь протестовать, пожалуйста. Но что от этого мне осталось? – одна усталость. Пойдём, скрипач, в открытый космос – такой у меня настрой. Взгляни, будь добр, в глаза мои суровые, взгляни, быть может, в последний раз – такова моя философия. Пусть всмотрится в добродушную задумчивость коровы и научится ласково говорить с ней. Пессимизм – пониженная воля к жизни. Пусть и так, но главное, однако, в другом. Они правы в подробностях, но не в главном.

Не будем столь ригористичны по отношению к нему как Фердинанд Эбнер, который отмечал в своем дневнике, что «стремление к счастью и блаженству свидетельствует о внутреннем обнищании жизни».

Присутствие энтузиаста всегда было неприятно мне. Вообще чужое присутствие только злит. Но я стал образумливать себя. "Что за вздор, – говорил я себе, – нет никаких оснований, ничего нет и не было". Это не проповедь отчаяния, это – печальный совет жить достойно.

Вы не можете не знать, что с некоторых пор между мною и тем, кого вы называете Существом, не всё ладится. И поэтому я посещаю бары.

Он был неравнодушен к отвлечённым вопросам, любил их, но трактовать их не умел и не привык. Над данной проблемой (которая и по сей день имеет раздражающий современников заряд провокативности) ломали голову многие и многие, из числа тех, кого принято называть "лучшими умами человечества". Как и при решении других задач такого класса (так называемые "проклятые вопросы") мнения разделились на диаметрально противоположные.

Что же большее, чем жизнь? Иные люди, другие жизни? Те, о которых мы и представления не имеем – вообще не подозреваем, что они есть. Для чего служит прилагательное? Чем заняты одни герои, пока автор описывает других? Существует ли на свете хотя бы одно-единственное событие, о котором стоило бы рассказать? Так для чего мы пишем? Чтобы замуровать себя или чтобы освободиться? Чтобы исчезнуть или возникнуть? Завладеть землей или размыть ее и двинуться дальше, нащупывая ветвящееся, трудно уловимое сродство?

Осторожный ход мысли автора: Мысль – это мысль о мысли. Думающий менее реален чем его мысль. Автор-персонаж далек от серьезности, он явно валяет дурака, моделируя версию своих возможных отношений. Сперва этому случаю не придаешь значения: ну умер и умер, с кем не бывало, какой автор не убивал героя? Но речь не об этом…

Аристотель считал, что задача поэта состоит не в том, чтобы поведать, что случилось в мире, а в том, чтобы показать, что могло бы случиться, могло бы быть вероятным или необходимым. Отсюда художественная правда – это не столько правда факта, сколько правда законов, сущностных проявлений жизни.

"Горе вам из-за колеса, которое вращается в мыслях ваших". Разве ты думаешь, что ты кому-то нужен? Самое печальное на свете – это знать, что люди не любят тебя. Но ничто – ни работа, ни женщины не изнуряют тела и души так, как изнуряют тоскливые думы. Думы о жизни тяжелее, чем сама жизнь. Даже боль, порождённая тоской… менее невыносима, чем сама тоска. Но лучше про такие дела не думать… ничего не выдумаешь, а душу надорвёшь… Не Шекспир ли сказал, что с легким сердцем живут долго? Я давно убедился: стоит задуматься, и тотчас вспоминаешь что-нибудь грустное. Весёлое мигом обратится в печальное, если только долго застоишься перед ним, и тогда бог знает что взбредёт в голову. Как только дойдет человек до высшей степени развития, перестает быть глуп, так ему ясно, что все дичь, обман, и что правда, которую все-таки он любит лучше всего, что эта правда ужасна. Что, как увидишь ее хорошенько, ясно, так очнешься и с ужасом скажешь, как брат: «Да что же это такое?»; совершенно оглушит и обалделой тряхнёшь головой.

Если дураков заставить думать они придут в волнение, смутятся и найдут недобрый конец. Вон как день и ночь бегают, гоняясь друг за другом, вокруг земли, так и ты бегай от дум про жизнь, чтоб не разлюбить её. А задумаешься – разлюбишь, это всегда так бывает. Таких "призадумавшихся" людей много в российской жизни. (Укажи мне такую обитель, где бы русский мужик не стонал). Я знаю, что это от задумчивости, но не надо, чтобы все люди видели: вот юноша думает. Знаете, всё это в высшей степени гадательно, и я не особенно над этим ломаю голову. Корни знания горьки, а плоды его… – вершки. Пью за ваше здоровье, дружище, а вы выпейте за здоровье старого дуралея-идеалиста и пожелайте ему, чтобы он так идеалистом и умер. Он придвинулся ещё ближе ко мне и, с таким выражением, будто собирался рассказать что-то очень смешное, вполголоса сообщил секретно: «У нас, на Руси, никто не знает, зачем он. Родился, жил, помер – как все! Но – зачем?» – (Пока я не знаю – зачем, я не могу ничего делать. Ведь известно: не поняв – не одолеешь!)

В маленьком человеке мы отчетливо чувствуем дыхание иных миров, откуда он только что пришёл. Впрочем, что за разница откуда ты родом и какого цвета у тебя кровь, главное, в какую землю ты упадёшь и на каком наречии скажешь своё последнее "прости". – Человек в этой жизни должен хорошо знать две вещи: зачем живет и зачем умрёт. Человек устроен так, что и на смертном одре он должен делать выводы. Помни о своем прошлом, чтобы твое будущее было прочным и надежным! Не забывай, откуда ты пришел, чтобы не забыть куда уйдешь!

Расслабленность есть упадок духа, его иссякновение. Значит, меня совсем нет? Есть только душа, колеблемая в волнах эмоций, набегающих и откатывающихся: волна радости – волна грусти, волна умиления – волна недовольства, волна задумчивой погруженности в… – волна безрассудства… И всё непонятно: зачем и почему в такой, а не другой последовательности, с такой, а не другой продолжительностью?.. Самый страшный вопрос – "зачем?". Моя жена, француженка, иногда задает такие вопросы, когда мы, оставшись одни поздно ночью, разговариваем перед сном. И я слышу подобные вопросы от других.

Недоволен был он собою и за то, что ему не удавалось внести в свою жизнь ничего интересного. «Эх, не удастся мне интересная жизнь, мало приятного на свете».

Да только всё это дрянь, не бойся, – прибавил он, хитро взглянув на меня, – всё вздор на свете!.. Натура – дура, судьба – злодейка, а жизнь – копейка! После этого стоит ли труда жить? а всё живешь – из-за омерзительного холодка любопытства: ожидаешь чего-то нового… завтра… придёт кто-то… кто-нибудь… особенный… или случится что-нибудь. Однако, чем же нам скрасить ожидание… Хочется о своей жизни что-нибудь сболтнуть: задетый за живое, теперь я вечно с кем-то говорю. Но какое-то любопытство въедливое, дурное, всякий раз меня толкает и всё ещё спрашиваешь у ленивого хохла: "А всё-таки, почём же пшено?" И так я и пру, кому какое дело.

"Да ладно, каждый день ты так не сможешь". Надоело бы, конечно, в конце концов… Небо всегда и везде остается одним и тем же… Это банально, и потому понятно. М-да, – обобщил он.

Привет! Что нового в мире, друг? Скажи мне, кудесник, любимец богов, – что день грядущий мне готовит, что сбудется в жизни со мною? «Там будет бал, там детский праздник. Куда ж поскачет мой проказник?» Наш пострел везде поспел.

Может быть, в конце крёстного пути, если ты стал сверхправильным, героем по самозатыканию своей глотки, ты откинешь копыта в соответствии… Но это без гарантий… чуть-чуть менее вонючим в момент подыхания, чем рождаясь… и тогда ты опрокинешься в ночь немного меньше портя воздух, чем при рождении дня… Но только не возьми себе в голову! На большее не рассчитывай!.. Смотри! Не пускайся в рассуждения насчёт больших вещей! Чёрт знает, как смешно и досадно! Пей, друже, пей за неудачу, разгони свою кровь, выжги тоску и плюнь на всё это дело. И давай-ка посидим, полюбуемся красивейшей в мире улицей, восславим этот мягкий – грудь женщины – вечер и хладнокровно плюнем отчаянию в морду. Он вдруг снова перешёл на шёпот. Глаза его странно округлились: "Запомните главное – жизнь коротка… И что бы с вами ни случилось – ничего не принимайте близко к сердцу. Немногое на свете долго бывает важным. Помни, нет большей беды, чем печаль. Всё на свете проходит и не стоит слёз. Можно сказать лишь который час. И остается только пить чай с абрикосовым вареньем, хандра и пройдёт. Главное, чтобы жизнь продолжалась". Только появляется на лице дурацкое выражение, какое можно наблюдать у собак, когда они ловят мух.

И хоть выпито было к тому моменту уже достаточно, он просто не понял вопроса. Точнее, понял, но столь поразился ему, что в это время кто-то вошел и вопрос остался открытым. Пытаясь закрыть его, я прибегаю порою к банальнейшей параллели. Есть разные птицы, говорю я себе. И тут же память подсказывает строку Жака Превера: "Чтобы нарисовать птицу, нужно сначала нарисовать клетку". Разумеется, отвечаю я, разумеется, есть и клетка. И в ней есть разные птицы. И птица-секретарь, предположим, прекрасно переносит свое заточение, разве что немного жиреет. Зато птички разговаривают по-старинному, и, слушая их, убеждаешься, что существует птичий язык, в изучении которого когда-то и состояла самая большая наука. Тут один друг видел хороший сон (ему вообще везет на интересные сны). Будто сидит на окне птица с длинным клювом, и он ей говорит, как это бывает у нас в общении со всякой живностью: – Ты меня не бойся! – А птица вдруг отвечает: – А я и не боюсь!

Корень зарыт в том, кому как повезет… Жизнь проходит. Надо в каждом дне ловить, определять хорошие черты сегодня, ростки завтрашнего, крупицы вчерашнего. Жизнь коротка – нарушай правила – прощай быстро – целуй медленно – люби искренне – смейся неудержимо. И никогда не сожалей о том, что заставило тебя улыбнуться. Хорошая жизнь – это не количественные показатели; хорошая жизнь – это позиция, это действие, это идея, это открытия, это поиски. Хорошую жизнь определяет хорошо сформированный стиль жизни вне зависимости от размера вашего счета в банке. Стиль жизни, который дает Вам постоянное ощущение радости жизни. Стиль жизни, который стимулирует Ваше желание стать личностью с более глубокими ценностями и с более высокими достижениями.

Энергично, неустанно, вечно утверждайте, что вы станете таким, каким можете стать, и займете место в жизни, соответствующее вашим честолюбивым замыслам. Не говорите: «Когда-нибудь я буду пользоваться успехом»; скажите: «Я пользуюсь успехом. Успех – мое неотъемлемое право». Не говорите, что вы намереваетесь стать счастливым в будущем. Скажите себе: «Мне было предназначено стать счастливым, я создан(а) для счастья, и я счастлив(а)». Всегда решительно заявляйте о своей способности побеждать.

Некто сказал следующее: «Есть две разновидности характера, внешняя и внутренняя, и тот, у кого не хватает одной из них, ни к чему не пригоден. Это подобно лезвию меча, который хорошо наточен и вложен в ножны. Меч время от времени вынимают, осматривают, хмуря брови, как перед атакой, протирают лезвие, а затем кладут обратно в ножны. Если человек постоянно держит меч обнаженным, он показывает всем его сверкающее лезвие. В этом случае люди не подойдут к нему, и у него не будет союзников. С другой стороны, если меч постоянно находится в ножнах, он заржавеет, лезвие затупится, и люди перестанут уважать его обладателя».

– Вот ты столько лет философствуешь, как же ты не понимаешь, что жизнь не может быть ни прекрасной, ни не прекрасной? Она для каждого своя – прекрасная для счастливых, ужасная – для несчастных. Это как вода, морская вода, ты понимаешь? Ты в ней плывешь, она очень красивая и прозрачная; но вот тебя схватила судорога, ты тонешь, и она холодная и ужасная, а только что была замечательная. А вода, между прочим, все такая же. Вот вы там с Александром Александровичем рассуждаете и пытаетесь что-то обобщать; а обобщений нет.

– Ну, знаешь, философ ты средний.

– Я совсем не философ, я просто нормальный человек, а ты фантазер и сволочь. У тебя работает воображение, которое вообще есть вещь иллюзорная.

– А у тебя железы внутренней секреции.

– И очень хорошо.

– Извини меня за откровенность, мне за тебя неловко. Ты изучал искусство, биологию, астрономию, историю философии, и ты не можешь выйти из очень узкого круга твоих личных чувств и делаешь наивнейшие обобщения, которые тебе непростительны. Что тебе неприятен тот или иной оборот событий или оборот твоего сентиментального фиаско, это совершенно естественно. Но что ты на основании этого склонен строить какую-то отрицательную философскую систему общего порядка – это было бы понятно, если бы ты был двадцатилеткой, а не тем, что ты все-таки собой представляешь.

Но он был безутешен. Он говорил, что ощущения теряют свою силу, что ему все труднее и труднее вновь находить тот лирический мир, вне которого он не представлял себе счастья, что ему тридцать семь лет и остается мало времени, что душевное богатство, которое ему отпустила судьба, – если это можно назвать богатством, – подходит к концу и этот конец будет катастрофой.

– Мне иногда кажется, что всё вообще имеет очень ограниченную ценность, которую мы склонны преувеличивать. Может быть, это не суждение, строго говоря, а ощущение. Я его испытываю не всегда, конечно, но довольно часто.

И это при том, что во мне не осталось ни капли наивности; я знал, что большинство людей рождаются, стареют и умирают, так и не узнав любви. Вскоре после эпидемии пресловутого «коровьего бешенства» ввели новые нормы разделки говядины; в мясных отделах супермаркетов, в забегаловках фаст-фуда появились ярлычки с таким примерно текстом: «Животное рождено и выкормлено во Франции. Забито во Франции». Простая жизнь, разве нет?

"…избегайте прямо говорить с Ним – чревато вступать в диспуты с пациентами" (из сна пациента д-ра Юнга). Я буду говорить прямо, потому что жизнь коротка. Если есть кто-нибудь заразный, так на него косятся, боятся заразиться да издохнуть. Но мы все издохнем! И доколе жива душа твоя, так надо брать всё, что тебе нравится, пока жив ты! Я вот, к примеру, пью так просто! Нравится просто пить! Вот и пью! Лучшее средство от горестей и заразных заболеваний!.. Избегайте людей, которые никогда не приносят хороших новостей.

После беседы с ним замирают мои вопли и я перестаю скрежетать зубами. И всё абсолютно делается неважным… Одно из тех мгновений, когда краски распадаются, когда серая тень падает.

Побеждён чувством безнадёжности и ролью бессилия; покончить… бесцветный голос… Место, где я нахожусь, есть рай, ибо рай – место бессилия.

Вид он имел такой, будто всё ждал чего-то. Потухшее лицо, блеклое и почти без всякого выражения. Смертельно устал, – опять-таки, уже очень давно, будто всю жизнь пересчитывал облака в небе – и всё не сдаюсь. Иной на моём бедственном месте давно бы уж плюнул.

В гуще земных дел и радостей, из груди любого человека вырывается вздох: невозможно, чтобы такая жизнь была для меня истинным предназначением. Святой человек выделяет это особо: даже тварь вместе с нами чувствует неудовлетворённость и постоянно вздыхает…

Но вы не только просто устали. Тут что-то еще. Определённо ты хочешь умереть молодым. Да, я беспременно помру молодым. (То, что он умер, ещё не доказывает, что он жил). Некуда жить, вот и думаешь в голову. Гильотину на свою голову заказывали? …В сущности… Мысль всегда требует уточнения – важно вовремя остановить её. А между тем, сущность всякой твари… вибрация, трепет. Невозможно уклониться от существования при помощи объяснений, его можно только выносить, любить или ненавидеть, обожать или бояться, принимая чередование блаженства и ужаса, отражающее сам ритм бытия, его вибрации, его диссонансы, его горькие или радостные исступления. Мысль не должна быть чёткой. В конце концов, восклицательный знак – только точка, подбросившая над собой другую.

Ну да, понимаю. Ты – выше этого. Но, всё же, нажимающий на курок всегда лжёт. Как ни скромно занятое тобой место: если ты выбрал нечто, привлекающее других, это означает определённую вульгарность вкуса. Впрочем, это понятие скорее религиозное, чем техническое, так что на вкус и цвет сытый конному не пеший…

"А всё-таки, это, брат, трусость, – закрыть книгу, не дочитав её до конца! Ведь в книге – твой обвинительный акт, в ней ты отрицаешься – понимаешь? Тебя отрицают со всем, что в тебе есть – с гуманизмом, социализмом, эстетикой, любовью, – всё это – чепуха по книге?" Будь прокляты те, кто бросает карты на стол, еще не посмотрев в них…

Человеку следует повиноваться жизненным правилам: не пытаться выиграть любой ценой, но и не прекращать борьбы даже в условиях невыносимого существования. Самоубийство лишает человека возможности, пережив страдания, приобрести новый опыт и, следовательно, развиваться дальше. В случае суицида жизнь становится поражением. В конечном счете самоубийца не боится смерти – он боится жизни.

На это уходит вся жизнь целиком. Но ты поймёшь, что сплетённая тобой паутина – паутина лжи, и, несмотря на любые успехи и чувство юмора, будешь презирать себя. Единственный способ для мальчишки против своего дурацкого жребия – это сойти с рельсов. Достойная (без истерики) смерть решать "что позволено" и "какой я капитан". Ощущение такое солнечной улицы без конца.

– Не знаю. Я только помню – он не находил что сказать. Ну и не сказал ничего. Но однажды он позвонил ей, намекнув на новый абзац. Решение принято, он «порывает со всем этим бредом» – так и сказал: «Со всем этим бредом». – С каким бредом, человече, с каким бредом? – кричала она в трубку. – Я ТЕБЯ ЛЮ, слышишь? С каким таким бредом? "У меня есть несколько очень серьёзных аргументов… – торопливо повторял он в телефонную трубку перед самым отлётом. – Стремительно кончаются жизни, подумать только! Выходит, всё зря? Какая боль, какое ужасное прозрение живет во мне сейчас. Все это было совершенно не нужно. Одна сплошная боль, её ничем не окупишь. Из неё ничто не может родиться. Всё напрасно. Всё впустую. Чем старше мир, тем это очевиднее. Бог – импотент. Он не может любить нас. Ненавидит, потому что бессилен любить. Вся эта подлость, эгоизм, ложь. Люди не признаются в этом. Слишком заняты: гребут и гребут под себя. Некогда заметить, что произошло замыкание и свет погас. Не видят тьмы и паучьего лика за сетью, не чувствуют, как липка паутина. Что она – всегда и везде, стоит только чуть поскрести тоненький слой счастья и добра.

– Выходит, надо жить, не стоит умирать. Вот увидишь – всё сбудется, ведь недаром…

– Конечно же недаром. Всё недаром. Да и к чему нам даром, Боже сохрани. Как своевременная жертва ферзя. Как в рисунке. Нельзя колебаться, ведя линию. Смелость и есть линия. Речь идет о том, с чем ты родился, и поэтому здесь нечего стыдиться, – наставлял Ходзё каждого ученика. Я всё как следует продумал.

За миг до того как трубка опустится на рычаг в последний раз и раздастся роковой щелчок, "До свидания" облегчает неотвратимость конца. Когда близятся минуты расставания, эти каменные, сухие минуты… "До свидания" порой окутывает их нежными, теплыми испарениями. Покрывает легким туманом…

Да, действительно, объясни, что произошло? Почему ты ринулся, когда была не твоя очередь?.. Ты что, не мог подождать? Ужас, что ты натворил… Да, тот, кто держал трубку, так наверняка и считает… Задолго до того как разговор мог нормально, прилично кончиться, вдруг ни с того ни с сего – "До свидания"… Изумление на том конце провода… Потом короткая пауза и "До свидания" в ответ, как эхо… О нет, далеко не эхо… Там было другое "До свидания", ледяное… Да… Могу себе представить… этакий маленький сталактит… Казалось, будто его вторая часть – "свидания" – отвалилась, отпала, рассыпалась… Никакого свидания. Только обиженное, удивленное "до", прозвучавшее как "да?" – и на том конце раздались гудки… Ты хоть теперь-то понимаешь? И что за муха тебя укусила? Если у кого-то из партнеров вдруг выскочила из головы реплика и пауза затягивается, то другой продолжает как ни в чем не бывало… Выскочила из головы? Что он несет? Это кто выскочил, мы? Да мы все стояли рядом… Все? Конечно, готовые к выходу… "Нежный и привет вашей маме"… и "Надеюсь, вам повезет с погодой"… и "Хорошего вам отпуска"… и "Желаю как следует отдохнуть"… и "Счастливого пути!"… и "Жанна тут, рядом со мной, она вас целует"… и "Спасибо за звонок"… и "Позвоните, как приедете"… Короче, все… И мы, между прочим, тоже. Ведь обычно наша очередь прямо перед тобой… Извини, конечно, но когда есть мы, то в тебе иногда вообще отпадает надобность. Скажи лучше, что ты отсутствовал. Или задремал, а потом вдруг вскочил и спросонок, не разобравшись, ринулся… Сознайся… Не в чем мне сознаваться. Бросьте, какой смысл выводить его на чистую воду? Просто мы знаем теперь, что он абсолютно непредсказуем. На него нельзя положиться… Звонок был не отсюда… Ну и что? Как что? Если инициатива разговора исходила оттуда, значит, только "До свидания" оттуда, а никак не "До свидания" отсюда могло его закончить. Таковы правила вежливости, как всем вам прекрасно известно. Для меня это отягчающее обстоятельство.

А вот представьте себе: однажды зазвонит телефон, и тот же голос… да-да, тот самый, на другом конце провода как ни в чем не бывало… словно и не было никогда этого проклятого "До свидания"… словно ничего не случилось… да, вообрази, тот же голос самым естественным тоном, искренним и дружелюбным… как будто все это было лишь дурным сном… тот же голос… только он в силах по-настоящему освободить меня, окончательно и полностью реабилитировать… так вот, этот голос однажды скажет: "Привет!"… спокойно, непринужденно… "Привет!"… Да, "Привет! Как дела?"

Глава 18. In vino veritas

Ломоносов сказал: "Науки юношей питают, отраду старцам подают". Князь же Владимир неоднократно повторял: "Веселие Руси питие есть".

Субботним вечером, когда все требуют полбутылки, барышня капризным голосом спрашивает: "Есть у вас консервированный горошек?" О, на пропой души, на последние хотя бы деньги, дай бог мне алкоголя алкоголя, я стала призрачней ноля, что пустоте такой – ни радости, ни боли.

Пилось не очень. Сумма страданий даёт абсурд. Музыку медленней, пожалуйста. Обращение к алколоидам делает тебя добрым, а время медленнее; чувство останавливающихся минут, ласковых, полновластных. По мере того как время расширяется, увеличивается в объеме по ободку разомкнутого циферблата… Всякий раз при разговоре с тобой у меня поднимается кровяное давление.

Повседневность – это когда ощущаешь движение времени, это форма его движения – паузы между событиями или события, превратившиеся в паузы – всё равно. Главное – ты понимаешь, ощущаешь, что оно проходит, унося тебя прежнего, незаметно превращая, изменяя. И жизненно необходимо понять "во что" и "как". Грустно, если подумать… от того, как безудержная нежность ускользает, нота за нотой…

Грустно сказать, заметь, драгоценное зеркальце уже слегка потускнело и всё сырее и пристальней. С карманным зеркальцем в душе. Вот посмотрит вбок и пишет, потом в окно и снова пишет. Полжизни проходит над чашечкой кофе. Пиши мне про холод зачитанных комнат. Про то, как сгорает зима по спирали. Сидеть на паркете нетронутых писем. Сидеть и выплевывать косточки смеха. Сидеть и молиться над чашечкой кофе. Здоровый зверинец гарпующих бедер. Багровые реки ночных полушарий. Пролитые маленькой чашечкой кофе. Какое спасенье летать на кровати.

Сколько жизни и смерти напрасной я забуду в засвеченную навсегда секунду, секунду, столь бессмысленную, сколь и согласную с миром – всё увижу и всё забуду. Шёлк секунд неторопливых отдают бесплатно мне торговые точки, как и я дарю никому и в никуда свою неразменную… Каждое мгновение жизни хочет нам что-то сказать. О вереницах минут, об анатомии сроков. А ты открываешь шкафы недель, тебе солнце дарит календари. Помни всегда, человек никогда не имеет, ибо человек никогда не есть. Мы всегда и всего лишь приобретаем или теряем. И ты засыпаешь в шерстяных носках.

Деревянное время проходит. Этот день опускается к полу. Творог хитреет, становится сыром. Медленно размещает ночь города. Жизнь внимательна, если жива. Она изнашивает горло песочных часов. Время уходит (ставить запятую или нет?) не больно. Настоящая жизнь – это не то что…

Если я не унимался у ларька, продолжая дурить, он пшикал на меня. Я замолкал, веселясь внутренне. По-нашенски напьемся, по-простецки, по-дурацки. Напиться и позабыть глубоко, безвозвратно, окунуться в забвение, чтобы выкарабкаться было нельзя. Такую я задумал шалость. Налей, залью свои угольки… аллергия на жизнь –. анестезия. И с тех пор он аккуратно каждую ночь напивался, хлопал водку-простеца. – Опять я ненастьями запил, пью и тихонько старею. И когда сил уже не было руку за стаканом воды протянуть, на дне холодело – всё напрасно, всё напрасно… Алкоголь тогда сладкий имеет вкус – какой гадкий этот глагол «to lose». Водка – это женская энергия. Сделала открытие: он пил. Страсть эта въелась в него крадучись, благодаря деревенскому одиночеству. С пьяных-то глаз и в петлю угодить недолго. Взял верёвку, зацепил за сук, обмотал кругом шеи и был таков. Или – просто дёрнуть по горлу бритвой. Вот-с, бывают такие штуки в нашей милой отдалённости…

Глядело на меня из зеркала, со сморщенным лбом, оскаленными зубами и глазами, в которых читалось не только беспокойство, но и задняя мысль… Идиотический смех в глазах, они вдруг заблуждали и засверкали грозным весельем, лицо стало штормовым, в глазах уже мелькали мелкие барашки. С полубезумной улыбкой, говорящий пьяные многочисленности, пытаясь доссориться с другом… Крошечку подгулял. Пировал, как в последний раз. Допился до ужаса и до смерти. Алкоголь употребляют ради радости. Налей своей даме вина, налей вина… Пейте лучшие вина вечного праздника. О, сними с меня похмельную маску и бай-бай уложи, пусть я встану чем свет не таким удручающим что ли. Я взял у алкоголя больше хорошего, чем он у меня.

По закольцованности боли идёт человек, размеренно передвигая ноги, и качает свой длинный согнутый корпус. В его фигуре есть что-то думающее и хотя нерешительное, но – решающее. Чужее. Угрюмые окна домов. Шатаясь, брели пьяные прохожие, недовольно поглядывая вокруг, похожие на больших обезьян. Вот улицы, по которым я ходил, задавленный болью, с каким-то безумным и слабодушным желанием облегченья, помощи и, не находя их в людях, искал в вине… Лужа, которую ты машинально обойдешь. Никто не может понять очарования улиц, если ему не приходилось искать в них убежища, если он не был беспомощной соломинкой, которую гонял по ним каждый ветерок.

Вернулся к качелям, мимо которых только что прошел, коснувшись их рукой, пальцами, унеся на них холод и шероховатость ржавчины железных поручней. Я сел на качели и несильно толкнулся ногами. Качели издали легкий скрип. Он показался мне знакомым, что-то напоминающим. Я качнулся еще раз и услышал вполне определенно: «В-ва… ли… ее…»

В тоскливом поиске пива. Он шёл и глядел по сторонам, слышал голоса и разговаривал сам с собой. Полковник шагал как обычно: казалось, что он ищет потерянную монету. Осторожная и задумчивая походка выдавала в нём философа. Человек, который свой быт сделал философией, а философию – бытом. Он усмехнулся и, громко произнося отрывочные, бессмысленные фразы, опять двинулся посреди дороги… Во Францию два гренадёра из русского плена брели. Есть дома на одной из центральных улиц города Амстердама, в которых за большими окнами нижних этажей, похожими на витрины магазинов – маленькие комнатки проституток, что сидят в одном белье у самых стёкол в креслицах, выстланных подушками. Они напоминают больших скучающих кошек. Хотят оттопыриться. Пpоститутки – хоpошо, потаскушки – плохо. Как невероятно тускл, в самом деле, настоящий мир после того, как помечтаешь о веселых блядских улицах и о веселых танцевальных ночных клубах.

За неизвестный дом сверни да прислонись. Чем длиннее улицы, тем города счастливей. Чем больше проходит время, тем мы ценнее. Не пойду я больше по окрестным барам разносить в щепки неприятельские миноносцы боевыми снарядами, покуда алкоголь окончательно не развалит на обломки меня самого. Здесь гораздо интереснее: здесь можно расщеплять мысли, ведь опьянение – маленькое сумасшествие.

На нём лица нет, бледен как салфетка, в глазах траур, под глазами тени. Алкоголь испарился, остались только землистый вкус во рту и смутное чувство одиночества. Во рту – сухо, всё как будто обложено промокательной бумагой.

А кто пьян да умён – два угодья в нём. Пьяница, брат, проспится, дурак никогда. Только помни: водку пей до пятидесяти лет, а потом не смей, на пиво переходи.

Вечером, когда стемнело, ему стало нестерпимо скучно, как никогда не было, – хоть в петлю полезай! От скуки и с досады на жену он напился, как напивался в прежнее время, когда был неженатым.

Звонить будут, скажи: запил хозяин.

Просыпаться было некуда. Ни с чем не сравнимой кабацкой тоской гудело все тело. Было противно подумать, что нужно начинать заново день.

Страдание – это почти друг. Нашим страданием можно наполнить бочки. В наших глазах столько тоски, что можно отравить ею всех людей мира. Страдание увечит, оно не научает ничему, кроме обострения чувств. Во многом знании многие печали и, кто умножает познания, умножает скорбь. Все счастливые похожи друг на друга, каждый несчастный – несчастен по-своему. (Sad man jokes his own way (англ.) – Грустный человек всегда шутит на свой манер.) Душевное уныние углубляет печаль.

А под икрой я разумею весь комплекс беззаботной и полной наслаждений жизни. Жить по уму не каждому по средствам. Живя разумно нельзя жить приятно. Все приятное в этом мире либо вредно, либо аморально, либо ведет к ожирению. Трудность в том, что просто жить по правилам – недостаточно.

Страдание – есть самый скорый способ постижения истины циничной лжи, которая открыто учит, что судьба истины – быть познанной. Древо познания не есть древо жизни, ибо оно такого печального толка, что это уже не дерево, а готовая виселица.

Более виновным должен быть тот, кто умнее. В этой твоей вине нет ни сколько-нибудь интуитивного смысла, нет ей и разумного объяснения. Но всё равно ты виноват. В действительности всё не так, как на самом деле.

Человеку нет пути иного, как путь на скотный двор спокойного довольства самим собой. Это стыдно и грустно, а верно: есть множество людей, которые завидуют собакам… Самодовольство – самый первый и самый бесспорный признак бездуховности. Трагикомически довольные собой, их эта мысль совсем не гнетёт, и они не погибнут под бременем уныния и истомы. Воображают, что избытком жизнерадостности можно искупить полнейшую неспособность мыслить. Та беспечальная область, на вратах которой написано…

Вообще, это был человек, который пуще всего сторонился от всяких тревог, который по уши погряз в тину мелочей самого паскудного самосохранения и которого существование вследствие этого нигде и ни на чём не оставляло после себя следов. Постойте-ка… почему Вы не радуетесь за меня? Может быть, Вы завистник? Раз есть – всё равно какое – основание для зависти…

…Мучиться внутренне, разъедать себя недовольной мыслию, страдать теоретически – сомнением, практически – тоской по несбывшимся мечтам. "Быстрейшее животное, которое довезет вас до совершенства, есть страдание". Тот, кто страдает, с неизбежным презрением смотрит на тусклое жалкое благополучие здорового человека. И, таким образом, принцип гармонического развития, быть может, применим только к более слабым натурам.

Последний раз, когда я был там, он сказал мне: "Хочешь поглядеть на скорпиона, мальчик?" и приподнял камень – Там сидела самка скорпиона рядом со скелетом своего супруга, которого съела – С воплем "Йяааа!" он поднял огромный камень и обрушил его на всю эту сцену (и хоть я и не он, но в тот раз вынужден был с ним согласиться).

Он выбалтывает все свои идеи – Я просекаю все, что он говорит, но продолжаю угрюмо твердить ему, что это не имеет значения – В конце концов отрезаю: "Я слишком стар для подобного юного идеализма, я все это видал! – все сначала, мне что, опять сквозь это все проходить?"

Надобно только угол тихий и – бабу, чтоб я её целовал, когда хочу, а она мне честно – душой и телом – отвечала, – вот! Пойми, – каждому нужно немного: кусок хлеба и женщину. Любовь и голод правит миром. Что дальше, то хуже. Рай давно уже спит…

Пойти дальше в принципе можно всегда, даже если концовка вполне удалась. Место назначения не так уж важно. Гораздо важнее пункт отправления – точка, от которой начинается метафизическое странствие.

И в результате ты окажешься в дураках. Впрочем, ты все равно окажешься в дураках, даже если будешь знать настоящую историю. – А что же делать? – Быть негодяем, – резко сказал он и отвернулся.

Из глаза не надо соринки и согнута в локте рука. Героя одолевают тяжелые мысли о безрадостности дальнейшей жизни. Прошедшего никто у меня не отымет, а будущего – не надобно. Ничего не надо, ни одной мысли, ни одного желания, никуда всё это, лишнее! Не нужно ничего, ничего, ничего не нужно!

Получая направление на анализ подумайте, что вы предпримете, если результат окажется: а) положительным, б) отрицательным. Если ответы совпадут, надобность в анализе отпадет.

Всякий ищет своего отдалённого места, где незаметно от остальных сможет опустить голову и подумать о себе и о других, которые в это время думают и о тебе. А ведь ровным счётом ничего не произошло, никто, главное, не был унижен. Неужели такой силой обладает неподвижный фотографический взгляд, вечно высказывающий одно и то же… одно и то же, и есть ли что в нас самих, чтобы столь же вечно и последовательно противостоять? – чему?..

Оставленный на минуту в покое человек может вдруг оказаться так далеко от оставивших его в покое, что те найдут на его месте кого-то другого.

Присутствие человека, который ни в чём не разделял мыслей и чувств окружавших его людей, мрачным кошмаром нависало над всеми и отнимало у праздника не только его радостный характер, но и самый смысл. Мы платим одиночеством за своё превосходство над окружающими. А ведь нет ничего более ужасного, чем одиночество среди людей. Когда у людей настолько разные взгляды, то им нельзя даже фильм смотреть вместе.

Всё время остаётся непреодолённым некоторый осадок невысказанного, несказанного, лишь самому себе молчаливо открывающегося одиночества, о котором в словах не говорят (а вздыхают лишь украдкой). Нескончаемое, жалобное, зловещее… когда самого себя я составляю лишь ничтожную частицу, когда в самом себе я окружён и задушен угрюмо молчащими, таинственными врагами.

Но всё это выражено в странных, изломанных фразах, в непонятных стихах, в туманных образах, и наряду с этой моралью масса сонетов, звучных, музыкальных, но проникнутых от первой до последней строчки чем-то таким, что ясно чувствуется, но неуловимо для ума. Казалось, что они хотят испугать или огорчить людей. Раздражительная нота тоски, вечной неудовлетворённой тоски, и какого-то желания, тоже неудовлетворённого, неустанно звучит в этих стихах, звучит и страшно надоедает ушам общества. Но нечто болезненное и нервозное, психоз декадентского творчества, постепенно, незаметно, капля по капле, въедается в кровь общества, и оно колеблется… В нём зарождается та болезнь, которую взлелеяли и культивировали в себе его дети – декаденты – культивировали и привили ему её тонкий разрушительный яд. Тяготели к бессюжетности, свободному стиху, шокирующей лексике. Выражает огорчение, но не удивление тем, что их нет в завещании, полагая, что провокационные записи – не трагедия, если принять во внимание прежнюю деятельность и теперешний стиль жизни. Все они – грустные, больные дети больного века.

На матери камень и на душе плита. Давно ушли друзья, растеряны знакомства, фальшивые, приезжают только тогда, когда бывают чем-нибудь расстроены. О предателях и не говорю.

Она ушла от тебя так просто, как обычно приходят. Теперь ты обедаешь в одиночестве. Раньше у тебя была куча друзей, теперь их напрочь нету. Это означает, что их и не было никогда.

Лучше всякого смертного король должен понимать всю трагедию жизни. Хотя человеческой жизни нет цены, мы всегда поступаем так, словно существует нечто еще более ценное. У короля не бывает друзей, и вообще "друг" – от слова "другой", а в остальном – король всегда поступает правильно…

Тебе – одно решенье: Стол. Кофе. Тишина и стопка книг. Мысли, с того времени как стали тяжелеть, всегда далеки в своём странствии. (И кто мог бы попросить, если никого нет, чтобы сделать это?) Додумывал старые-старые мысли и сидел старик стариком. И я разлюбил куда-либо выходить. Ничегошеньки, никогошеньки.

Если все это составляло мою суть – это поразительно, тем более, что ничего, казалось, не меняется, а только продолжается с места последней остановки, в том же духе, как на моей первой детской самостоятельной прогулке, когда я наткнулся на дохлую кошку, вмерзшую в лед сточной канавы, когда я впервые взглянул на смерть и принял ее всей душой. С этого момента я познал, что такое полное одиночество: каждый предмет, всякое живое и всякое мертвое существо независимы друг от друга. Мои мысли тоже существуют вполне независимо.

Живу в полях, к избе своей привык и к одиночеству; его дыханье задует грусть, как ласковая няня уймёт дитя проснувшегося крик.

Спору нет, ухажёр я стал вялый. Становлюсь с каждым днём снисходительнее и дальше от людей. С непускающим в себя взглядом, всё более омрачённым. Коротко говоря, от людей, повторяю, удалился. Потерянная коммуникабельность и как символ – телевизор. В целом я стал простой вязанкой самых убогих рефлекторных движений. Вот удивятся те, кто поверил моим громким заявлениям, будто секрет успеха на телевидении – следовать заповеди Батая и думать не больше, чем девушка, снимающая платье.

Притча об одиночестве. Я знал одного парня, он был ещё как одинок. Однажды у меня с ним завязалась беседа "по душе".

"В опасные времена не уходи в себя, не режь провода между собой и миром. Там тебя легче всего найти. – Я же и сказал, что "весь ушёл в мечту". Пусть эта мечта, то есть призрак, "нет". Мне всё равно.

Он опустился настолько, что его вообще уже ничто не могло заинтересовать, подобно тому, как глубоководную рыбу не трогают штормы, бушующие на поверхности океана. "Куда бы поехать?" – думал он порою.

…становится всегда утверждение, что во всяком уединении лежит тайная вина, чувство которой вдруг наваливается на меня из ничего. Я вдруг остро ощутил своё одиночество и беззащитность в этом мёрзлом мире, жители которого норовят смутить мою душу чарами тёмных слов. Середь этих уродливых и сальных, мелких и отвратительных лиц и сцен, дел и заголовков; битые приветствия, тёртые пошлости, тупые намёки, затасканные плоские шутки, всякая пресная дребедень; каким я воздухом дышу, точно принц, вынужденный жить среди пастухов, проповедник и сеятель пустынный.

Последнее утешение он хотел найти в снах, но даже сны стали современными и злободневными. Что тут винить человека, – надобно винить грустную среду, в которой всякое благородное чувство передаётся, как контрабанда, под полой да затворивши двери. Для такого подвига нонче слуг нет!

Потому что сны – это не что иное как мысли, желания, стремления, не прожитые за день. Они пытаются завершить себя, по крайней мере, в снах. Очень трудно найти человека, которому ночью снится его жена, или женщину, которой снится ее муж. Но очень часто им снятся жены и мужья соседей. Жена доступна (собственности на два квадратных дюйма человеческого тела – влагалище жены); что касается жены, муж ничего не подавляет. Но жена соседа всегда красивее, и трава зеленее по другую сторону забора. И то, что недостижимо, создает великое желание его получить, заиметь. Днем ты не можешь этого сделать, но, по крайней мере, в снах ты свободен.

Гнусная жизнь, опутанная железной сетью и гнетущая душу своей унылой пустотой, становится омерзительной для здоровых людей, и они начинают искать средства спасения от духовной смерти. Часто испытывая горькое желание "повернуться спиной к миру", запереться от лицемеров, ехидных тварей. Молодые люди, испуганные ужасной действительностью, середь тьмы и давящей тоски, оставляют всё и идут искать выхода – влечение вдаль, в жажде иного берега, вон отсюда… Пастушья жалейка. Оставляют мемуары о юности, проходившей в душной, нервной и привлекательно-нездоровой атмосфере. После сорока всем светит в лицо солнце смерти. Я его увидел в шестнадцать… Эпоха печали в ранге вселенского принципа, столетие сентиментальности, задумчивости, изысканных меланхолий. Обернулось лишь декадентской игрой с вечными ценностями и жесточайшим разладом с действительностью. Оставляют позади себя не только отчаяние, тошноту, мстительность, негодование и жалость, но также и все оптимистические иллюзии, идеалистические фантазии и дурацкую веру в "достаточность" прекрасных сантиментов и высоких принципов. И постепенно мы чувствуем все большее желание предаться меланхолии и умереть от нее…

Бедовать с тобой. Сердцу угрюмо и больно жить лицом к лицу с глухой стеной. Я один на чёрном свете. Отвернись от всего и гляди в угол. Насколько мы можем быть близки, отдавая тепло чужим?

Так что, должно быть, он просто слишком долго пробыл один – невозможность ни с кем поговорить здорово бьет по шарам. Правда-правда. Тем более в там.

Тема внутренней неприкаянности. Об одном, о двоих – обо всех. Что-то так кому-то близкому… Повадка чужых не ласкать. Родной и бесконечно чужой. Мы вполне были отданы друг другу; каждый из нас доверял доброте другого, но избыток доверия… Трагедийность любви именно в том, что она слишком сильна для того, чтобы продлиться.

В общении с нечуткими людьми нет места чуткости. Что-то раздражающее и мягкое-мягкое, как шёлк, обволакивает меня и отчуждает от других. Как ребёнок, который закрывает глаза и думает, что его никто не видит. Современный анахоретизм, аутичность, эскапизм или жизненное дезертирство; слишком грубое непонимание, внутренний эмигрант – открытый взгляд, взгляд закрытый – всё внешнее становится внутренним; чтение книг из серии "Помоги себе сам". У вас такой богатый внутренний мир, вот и опирайтесь на него, а что если создать свой язык и жить в нем, как обезьяна в лесу? Поймите, что насилие рассудка лишь обедняет вас. Уход равен неприятию в этих внутренних собеседованиях с самим собой. В старости умные люди уходят в себя, остальные – в окружающих. Известно ли вам также, что американские учебники психиатрии квалифицируют отшельничество как форму психического расстройства?

Мир, подслащенный алкоголем, тем самым был избыточно полон и вкусен, но раздвинутый, он должен где-то сужаться. Вглядись в жизнь и исцелися сам. Боже, чем больше мир, тем и страданье больше.

Приняв в себя толику религии, истолковав в терминах необходимости, пользоваться жизнью… – Уеду туда, где веселее, то есть на Запад. Очнуться, заскучать у моря и уйти в город, где мечутся люди, посягая на любовь и внимание ближних. Дурь и прихоть, просто блажь в голову на минуту забрела, гормональная дурость. В моей старой голове две, от силы три мысли, но они временами поднимают такую возню, что кажется, их тысячи. Сдерживайте себя, для того, чтобы быть сильным. Чем проще сдерживаться, тем необходимее. Деревья что-то шепчут по-немецки.

Говорил мало, вынужденно, точно актёр, с трудом припоминающий фразы из давнишних ролей. Осенью, когда уезжает его сестра, он ведёт одинокий, унылый образ жизни, о котором мы имеем лишь самые краткие сведения. Его избегают и, боясь его несдержанности, уклоняются от общения с ним. И ненастное расположение духа снова овладело им вполне.

Воспринималось как жи-и-знь. Какую глупость совершить могу: так втрогаться в стеклянно-пыльный пейзаЖ_М. Я похож на таракана, но не когда он бежит, а когда сидит, застыв на месте, в пустой отрешенности, уставившись в одну уму непостижимую точку.

Сижу дома, спрятавшись, получаю вести с полей. Жизнеустроение уединённика: одиноча себя – запечный таракан, домосед-маразматик – в комнате праздную то, что опять не удастся побыть одному.

Или уж сразу пристроиться на весь вечер в кресле. И чтоб с книжкой какой-никакой. И чтоб душа… словно в ожидании какого-то облома, толком не зная, как именно он выглядит: с тех пор, как в четвертом классе старшеклассники последний раз отобрали у меня деньги, никаких обломов я не испытывал. Что-то так, – закрывая окно, говорю, – жизнь банальна, как насморк. Что-то так, даже день этот насмерть соответствует календарю.

Если у тебя есть человек, которому можно рассказать сны, ты не имеешь права считать себя одиноким…

Когда ночь выкалывает мне глаза, а ветер за окном, злобно урча, грызёт карниз, когда я не могу больше терпеть и теряю сознание; эти умники говорят, что я уснул.

Ночь цепко держит мой мозг и выпивает из него столько жизни, сколько может. А сил у ночи гораздо больше, чем у меня. От ночи можно спрятаться. Например, заслониться от неё женщиной, как щитом. Можно сбежать от неё в Интернет – там никогда не бывает ночи, впрочем, так же, как и дня. А можно даже постараться полюбить ночь – у всех свои способы борьбы, если не со страхом, то, во всяком случае, с беспокойством. Светает, господа. Сколь нередко бываем застигнуты мы рассветом на грани слёз. Я провёл омерзительную ночь, – я хотел повеситься.

(Никто и не заметил, как стемнело). Комната, город, вечер – всё вызывало страх. Не хотелось даже растворять окна затем, чтобы забрать свежего воздуха в комнату. Знаешь, как мне иногда бывает страшно? Как человеку, который сидит в театре на чужом месте и всё-таки не уходит с него. Страх и желанье. Ибо, в конечном счёте, страх и желанье – вот что мы такое. Ведь жизнь есть лишь переход от одного вожделения к другому. Мы грешим, выходя за пределы своего кокона. Не выходи из комнаты, не совершай ошибку… В моём шкафу кто-то есть. Я это чувствую. Каждую ночь оно долго смотрит на меня своим бесцветным немигающим глазом через приоткрытую дверь. Беззвучное и недвижимое. Но я знаю – оно там, в шкафу. Мужчина, засыпающий один, ведёт себя как женщина.

Он жил одиноко, не находя друзей, сосредоточенный на каких-то недовольных, невесёлых думах; они свернулись в голове тугим клубком и не развертывались. Но инстинктивно, час за часом долбил он твёрдую скорлупу, пытаясь проломить её. Но одиночество было так безнадёжно, так непреходяще.

"Что же это такое, что же это такое?" – бессмысленно повторял он. Мне надоели китайские тени, весь этот театр марионеток, я не знаю, зачем и кого я вижу, знаю только, что слишком много вижу людей. Иначе я был бы совсем один, а тут я не один, и присутствие их не чувствую, будто дым кругом бродит, глаза ест, дышать тяжело, а уйдут – ничего не остаётся… Не нарушайте моего одиночества и не оставляйте меня одного.

В памяти мелькали странные фигуры бешено пьяных людей, слова песен, обрывки командующей речи брата, блестели чьи-то мимоходом замеченные глаза, но в голове всё-таки было пусто и сумрачно; казалось, что её пронзил тоненький дрожащий луч и это в нём, как пылинки, пляшут, вертятся люди, мешая думать о чем-то очень важном. Казалось, что нужно что-то вспомнить, сообразить или просто лечь и выспаться как следует.

Хочу поделиться с вами некоторыми своими умозаключениями. Я окружен какими-то убогими призраками, а не людьми. Меня они терзают, как могут терзать только бессмысленные видения, дурные сны, отбросы бреда, шваль кошмаров – и все то, что сходит у нас за жизнь. В теории – хотелось бы проснуться. Но проснуться я не могу без посторонней помощи, а этой помощи безумно боюсь, да и душа моя обленилась, привыкла к своим тесным пеленам.

Тем, кто меня задолбал. От вас от всех тоска (уйдите все, ради бога; глуп ваш смех, глупы ваши лица, – а умные и сочувствующие вообще невыносимы!).

…и погружался тогда в сосредоточенное презрение к себе, чего уж говорить о других, которых он в эти минуты просто ненавидел.

Положение, место, где они сидят, никогда не сравнится с тем, где их нет. Таких, например, как вы, – навалом: имя им легион. Так что отойдите от меня в сторону… И там заткнитесь. Позвольте вам откланяться.

Уже смутно ощущая на своих плечах невесомый, но невыносимый груз бесконечного уже чудовищного в своей бездонности сверходиночества…

Глава 19. Одиночество

Я бы сказал так: на угрюмый и удручающий город падал снег. Ночь пришла. Хорошая. Вкрадчивая. День общий, ночь – своя… Когда мне одиноко, я плачу. Когда мне одиноко, разные люди заговаривают со мной из ночной темноты. Как деревья шуршат от ветра в ночи, так разные люди заговаривают со мной. Призраки, вызываемые нашей тоской, питаются отбросами сна. Иначе они не смеют…

И чего это девушки некоторые дрожат, пугливо поворачивая глаза большие, как у кукол? Всё же настоящее, сиротское одиночество – разговариваешь сам с собой и тебя, конечно, не понимают. И вот приходит ночь, чёрная, угрюмая; растёт и крепнет, длится безмолвно. Побеждает одним своим взглядом и чёрным плащом накрывает меня. Становится очень тихо, всё мягче сидит. Я не люблю планету Луну, в ней есть что-то зловещее и, как у собаки, она возбуждает у меня печаль, желание уныло завыть. Ночь многое усложняет. Она приносит ответы на вопросы. Ответы, которые я знать не хочу. Боящаяся рассветов, она лежала и знала, что ночи осталось мало. Посреди бессонницы остров: там напевают дремоту цикады, ибо спасения нет. Нет, не ночи тебе не хватает, но могущества ночи. Сумрак сер и заспан, а ночь блестит умно и черно.

Стальные, серые глаза, обведённые тенью бессонной ночи; строгое, сухое выражение, какое бывает у людей, привыкших думать строгие думы всегда о серьёзном и в одиночку. Да, конечно, но мне все же надо поспать. Меня страшит бессонница. В бессонные ночи все уродство жизни наседает на меня. И боль в черепе все нарастает… Мне обязательно надо поспать.

И беззвучно плачет о былом друге, о молодости губ, о смелости силлогизмов, о старых запущенных садах, о забитых наглухо очень поэтичных и грустных усадьбах, в которых живут души красивых женщин, о том, как амулет переживает владельца, как пусто и страшно счастью без человека в предрассветную ночь, и как одиноко сфере пространства без мыльной радужной оболочки.

Никто, имеющий истинных друзей, не знает, что такое есть подлинное одиночество, хотя бы он имел своим противником весь мир вокруг себя. Ах, – я замечаю, – вы не знаете, что такое одиночество. Одиночество – это состояние, о котором некому рассказать. Однако в институте я повстречал того самого друга и начал думать несколько иначе. Я понял, что долгая привычка обдумывать все одному не дает ничего, кроме возможности смотреть на вещи глазами только одного человека. И потихоньку обнаружил, что быть совсем одному – страшно грустно. В юности очень многие люди охотно общались со мной. О чем только ни рассказывали… Столько разных историй – счастливых, красивых. Странных – тоже. Но вдруг с какого-то момента все это прекратилось. Никто со мной больше не разговаривает. Ни один человек. Ни жена, ни сын, ни друзья… Никто. Как будто в мире уже не осталось ничего, о чем стоит говорить. Время, когда ты более всего нуждаешься в друзьях – это время, когда ты очень меняешься. Знаешь, иногда мне даже кажется, что мое тело – прозрачное, и через меня все видно насквозь. Кто одинок, того как будто нет на свете.

Когда наблюдаешь, как ведёт себя человек наедине сам с собою, – он кажется безумным. А какие у тебя планы на сегодня? Вечером в шашки играть придёшь? Причин для отказа не нашлось. Строить планы не хотелось и предложение он решил принять. Ночами не думают, а спят. Сегодня у нас на кухне пахло небывало. Написал стихи, хотя это очень глупо.

Чернота ночи, сытой человеческим отчаянием, превратилась в серую синеву рассвета, вещи в комнате начали обретать контуры. Пустынный дом домашнего отшельничества и я уже вдруг сам захочу ни улыбки ничего не говорящей в краю и на краю дом привязался он к этому меланхолическому месту (одинокому везде пустыня) и примирился… Мы все извращены друг другом… и одиноки от края до края. И все мы друг другу нужны… Одинокое заглядывание в самое себя, в сероглазое осунувшееся лицо, брошенное всеми…

Он постоянно видел себя, так что с ним всё время был его двойник, отчего само одиночество становилось занятным. Ближние – в конечном счёте, безгранично внешние. Значительную часть нашей жизни мы проводим наедине с собой. Кто одинок, тот не будет покинут. В конце концов человек всегда остаётся один, и тут-то и важно, кто остался один. Мы можем сделать только одно – найти что-то своё, создать себе остров. Человек одинок, как мысль, которая забывается. Понимаю, понимаю. Если что-то не нужно, сразу забывается. Замечательная есть строка в его записной книжке: "Как я буду лежать в могиле один, так, в сущности, я и живу один".

Из нитей собственного сердца он соткал вокруг себя одиночество и притаился в нём, тихий и настороженный, как паук в паутине, неизлечимо становясь ещё более одиноким, чем создала его природа. Только не говори опять об уголке души – душа сама на уголке. Он повалился на кровать, и плотоядный червь страшной, безнадёжной себябуравящей тоски обвился около его сердца. С возрастающей быстротой стал точить он это сердце, ничем не защищённое. И тяжело и грустно становилось сердцу, и нечем помочь ему. У него не было ни достаточной опытности, ни решимости для того, чтобы выйти из этого бесконечно тяжелого состояния.

Дырявые тени падали на страницы книг, на голые локти, на трогательную чёлку. Ветер пробегал большими вздохами по стёклам.

"Можно сказать, что человек общителен в той мере, в какой он духовно несостоятелен и вообще пошл; ведь в мире только и можно выбирать между одиночеством и пошлостью".

Уже во времена моего детства единственная идея, способная положить конец любым спорам и примирить все разногласия, идея, вокруг которой чаще всего возникал спокойный, без всяких осложнений, безоговорочный консенсус, звучала примерно так: «В сущности, все мы рождаемся одинокими, одинокими живем и одинокими умираем». Эта фраза понятна для самых неразвитых умов, и она же венчает собой теории самых изощренных мыслителей; в любой ситуации она встречает всеобщее одобрение, едва звучат эти слова, как каждому кажется, что он никогда не слышал ничего прекраснее, глубже, справедливее – причем независимо от возраста, пола и социального положения собеседников.

Но иногда, весенний шалый ветер, или сочетанье слов в случайной книге… разбудят, беспорядочно обступят тени. Среди нахлынувших воспоминаний, богатств старости, клочья, не потерявших силу, не отболевших, несмотря на власть времени… улыбка, удержанная верной памятью, чья-то, вдруг потянут… ведь воспоминание – это род встречи.

Как странно перебирать старые бумаги, перелистывать страницы, которые жили – и погасли для тебя, их написавшего. Они дороги и чужды, как письма женщин, в которых ты пробудил непонятность, что зовётся любовью, как фотографии когда-то близких людей. Куда-то навсегда ушло всё это. Однако, смотрю в окно и, написав "куда", не ставлю вопросительного знака.

В сундуках памяти ничего уже не оставалось, кроме нескольких лоскутков прошлого. Воспоминания только усугубляют. Мысли тянутся к началу жизни – значит, жизнь подходит к концу.

Когда я что-то забывал, она любила с улыбкой говорить мне: "Милашка, потяни за хвостик и вспомни о том-то и о том-то"; а перед сном, ласкаясь, она говорила так: «Спок но». Как бы не пропустить: уйдёт время, не воротишь. Забудь о прошлом, наживём другое… «Да я за такое время даже ресницы нормально накрасить не сумею!» Помнишь, мы вместе грызли, как мыши, непрозрачное время? Ведь как всё меняется, если, раздевшись, повертеться перед зеркалом, как в детстве, ощущая прилив и подъём. Знаю, ты не осудишь – сам понимаешь, иначе мне не уснуть. Да и тебе тоже…

Лишь названия для плохой жизни, лишь мрак без стен, без пустот, без названий, только память о настоящем, только пыль в глаза – где же шелуха и орехи для маленького зверя? Запасаться на зиму и жить не стоит рождения. Быть первым, быть последним – учить слова по цифрам букваря, растить волосы, смотреть в зеркало, есть обед и смотреть вперед, не раскрывая ресниц. Куда-то падает вечно тело, шмякается о придорожные столбы, прорастает в земле, вырастает деревом; ори – непонятно что – дырка ли, норка, или палач? Твой плач не будет услышан мной, я проклят небом, Богом, землей, птицами, рыбами, людьми, морями, воздухом…

 

Глава 20. Идеальный монолог

Она: Что ты плачешь и поёшь песню одинокой кукушки? Я ведь тоже одинока, мы все… одинока, как месяц на небе, не согрета ничьей привязанностью. И не со зла и не по любви, а просто из чувства глубокого сопереживания одиноких людей – человек не должен быть… Мы оба Овны, это знак одиночества. Человек должен отдавать себя людям, даже если его и брать не хотят. Два одиночества тянутся друг к другу.

Тогда объясни, как такой добрый так одинок? Существует только одна смерть на свете – одиночество… и любовь – убежище от него.

Он: Чуть-чуть шуршим оболочками судеб – это одиночество охраняет живые ядрышки от соприкосновений с чужими. Суд, где взвешены наши тоска и неловкость на маленьких чашечках совпадений.

Чувствуя себя уже навсегда одиноким. Тако-диноко, я 1 ночь. Когда ты всегда знаешь, кто насвинячил на кухне. Дельфины акулы и может быть ещё слоны и птицы неодиноко живут…

Мы нуждаемся в чем-то "большем, чем мы сами". И зеркало потому является онтологическим условием существования сознания, что человек обнаруживает себя лишь смотрясь в другого. Недаром животные не узнают себя в зеркале. Когда для нас перестают существовать другие, мы перестаем существовать сами для себя. Ну да, подумал я, для других мы всегда реальнее, чем для самих себя, и наоборот. Ибо зачем мы здесь, если не как объект наблюдения?

"Самокопание" становится важнейшим элементом не только построения индивидуальной судьбы, но и межиндивидуальных отношений. Каждый человек становится "рефлексирующим теоретиком". Если же человек пытается рефлективно осознать особенности своей личности, осмыслить себя в целом, то возможность ошибки ещё больше. Дело в том, что человек в целом не открывается себе в акте индивидуальной рефлексии, а обнаруживается наиболее всесторонне в своих отношениях с другими людьми, в своих действиях и социально значимых поступках.

И, с внутренней точки зрения, это будет, пожалуй, лучше… в отдельных своих представителях. Человек с темпераментом истинного художника, наверное, сумел бы извлечь толк из этого одиночества и красоты. Я же перед лицом бесконечности казался сам себе блохой на клеёнке.

Мне более необходимо жить уединённо, чем читать о пяти тысячах проблем и справляться о них. (Он чувствует всю необходимость одиночества и дорожит им). В конце концов, я испытал мой способ жизни и многие испытывают его после меня.

Идеальный монолог. Значит, каждое – каждому. Значит, своё – своему. Я немногого стою, свою охраняя тюрьму. Сам себе быдло, сам себе господин. Дожив до седин, ужинаешь один. (Совсем одичал.) Рехнувшись, я запрусь ото всех и до бесчувствия предамся одиночеству.

«Царь Агид говорил, что лакедемоняне о врагах спрашивают, не сколько их, а где они». Прах и запустенье царили на поле брани… "Вступая в бой, прикажи рубить мечами высокомерные головы, но запрети трогать отшельников, убивать детей, женщин и стариков, рубить деревья и разрушать дома. И помни: жизнь есть дом. А дом должен быть тепел, надёжен и кругл. Работай над "круглым домом" и Бог тебя не оставит на небесах. Он не забудет птички, которая вьёт гнездо".

Что эти старые часы чикают, как сердце, назойливо, вот так с каждой секундой проходит жизнь. И свет испорчен, и хоть бы кто починил. Ещё вагон времени. «Батарейку на часах поменять бы, да времени нет». Машинально он скользнул взглядом по циферблату часов, не запомнив времени. Циферблат сообщал, что ещё не вечер, но времени уже довольно много. Снова измерять время рулонами использованной туалетной бумаги… Ватер-клозет – по замечанию одного статского советника – кабинет задумчивости.

Ужасно, когда тебя не любят, не понимают и ничего тебе не прощают. Я дошёл до той черты, за которой не видел себя. Дышать одному не имело смысла. Что-то должно было измениться. Измениться от и до.

Вывод: нужно было заводить семью. Потому что любая ажурность – всегда останется только ажурностью. Рано или поздно ты окажешься один, без продуктов, без взаимных иллюзий и, главное, без предупреждения.

Вот так всегда, – когда ни оглянись, проходит за спиной толпою жизнь. Он думал – облики случайней догадок жутких вечеров, проходит жизнь моя, печальней не скажешь слов, не скажешь слов. Ты кружишься сквозь лучшие года, в руке платочек, надпись "никуда". И жизнь, как смерть, случайна и легка, так выбери одно наверняка. Но в одном всё же ты прав – с преходящим ничего не поделаешь. Мы дети на берегу реки – вода утекает. Никто не скажет, будет ли завтра. Время уже не хозяин на каторге повседневности, оно оседает заученным смехом. Поэтому здесь печаль осела в усталых лицах. Никто никого не ждёт и взгляд пролетает сквозь привычный квадрат окна. Наверное, всё повторится, и если сейчас я один, то завтра мы будем врозь. И если верить часам, ушли мои поезда. И если ты собиралась меня покинуть, почему ты так красиво танцевала вокруг меня? Нежные не к добру пальцы теребят мех. Дети сели поближе к взрослым. Старики смотрят в огонь. В каждом есть что-то, что не сбудется. И еще я привязан к своим вещичкам. Это глупо, но не глупо ли все вообще? Действительность измеряется списками вещей. Многие вещи ищут друг друга. Одиночество учит сути вещей, ибо суть их то же одиночество. (Определенные вещи охраняют сами себя. Есть предметы, лежащие посреди комнаты на самом видном месте, но мы не способны их найти. Современные оккультисты даже вывели концепцию бытовых «черных дыр», существующих повсеместно). Характерным набором предметов становится натюрморт с недоеденным пирогом, разбитым или опрокинутым бокалом вина и песочными часами рядом. Вещи (щипцы, ширмы) становятся безделушками для забавы, в них нет скрытого смысла, они являются лишь предметами интерьера и хороши сами по себе. Любые предметы – свидетели жизни, обязательно ждут, если сказал им.

Что вы морщитесь? Слово "козел" многозначно, как всякое слово, переменчиво, как светофор. Обыденная речь имеет лишь практическое отношение к сущности вещей. А я вам не скажу больше ни одного слова, потому что, – вы сами можете чувствовать, – всякое слово тут бессильно. Тот грамматический смысл, что мы навязываем словам, становится неуловимым, ускользает. Может, он создан чьим-нибудь поступком и вместе с ним исчез?.. Идиоматические изменения, происходящие в языке, делают любовь вещью: «у меня огромная любовь к вам». Поскольку с вещами нас связывают слова, мы не в силах отказаться от вещей, предварительно не порвав со словами. Кто живёт в мире слов, тот не ладит с вещами. Преподнося сюрприз суммой своих углов, вещь иногда выпадает из миропорядка слов. Определяя ценность вещей, каждая требует особого внимания, но неизбежно упираются в слова, а слова неизбежно упрутся в себя. Неизбежное неизбежно. Печально, да, ну и что из того.

Колотил вещи. Я знаю множество предметов и очень мало людей. Но предметы там тоже кажутся людьми, людьми с тонкой душой, которые редко встречаются и которым жизнь не удалась. Неужто дар видеть вещи удивительно чужими и недоступными дан глазам? Взгляд оставляет на вещи след. Небьющаяся игрушка полезна для того, чтобы разбивать ею другие.

Время идет и застывает. Как цемент в ведре. И тогда назад уже не вернёшься. Мы тем легче выносим то, что нас окружает, чем скорее даем ему имя – и проходим мимо. Но объять вещь при помощи определения, каким бы произвольным оно ни было, – и чем произвольнее, тем это выглядит серьезнее, ибо в таком случае душа опережает познание, – значит отвергнуть вещь, сделать ее неинтересной и ненужной, уничтожить ее. Чем заняться досужему и бездеятельному уму, который приобщается к миру лишь под покровом сна, как не расширением имен вещей, опорожнением этих вещей и заменой их формулами?

Вижу: сидишь аккуратный за праздником с твёрдой бородкой, думаешь: мама, где твой смех довоенный, благо разгадки, что кому предназначено, азбучный режут арбуз, раздают ломти, и если сравнить ожидание глаза с итогом, получится кстати – уменьшатся вещи сродни, словно вынутые из воды, а другие чуть увеличатся, словно обведены карандашом, где ж вы, тугие туфли дарительниц в млеющих платьях, очкастые папироски и модницы чересчур? Вижу, сидишь за столом, а бродил, хмелея от хищных речуг, сочинитель, и волосами тянулся к насущному небу, на цифре рока – 33 – катился во мрак музыкальный, как денежка веку на око. Ты был юн и хотел поступить, как твой Боже с гордячками города: отнять у них звёздочки и булавки, цепочки и луночки, корты, где они закалялись ракеткой, и тюбики с пудрой, висюльки гипнотические, и магнитные банки с лосьонами, и свистульки для подзыва собак, и собак, и эллипсы-клипсы, и общий на шее обруч, шубки, платья, рубашки, бюстгальтеры, трусики, полночь, таблетки и обувь, какая возможна для танцев, для лыж, процесс прохождения сквозь закипающие зеркала, т.к. сам ты – нарцисс, путавший ножик и зеркало, резавший зеркалом рыбу, а перед лезвием хорохорился дольше, чем яблоко будет ржаветь на разрезе. Слышал ты больше, чем видел, но то, что неслось в роговицу, было: свет не гнётся, а тьма не выпрямляется, для очевидца всё искажалось, так поле пшеничное перемещалось на восковой стадии от серебра в темноту, как зажжённая дверь душевой, где уже не узнаешь ту, что сплела из себя для тебя клетку, в светлое воскресение локоть за коленку. Каждый из нас от начала вдыхает небесный залог, но в обмене жизни своей на чужую, на спирт, на кувшинку в затоне – Елене – этот запас исчезает, и ты, тамада пикников и блесна любопытства, ныряешь под остров плавучий на озере, чтоб освежиться, однако в потёмках запутываешься, вверху из коряжищ дремучих над водолазом со скоростью пульса растёт и качается туча – там строится башня с часами, там стрелок таращится медь, ты слышишь гудки и шаги, и спиной упираешься в новую твердь.

Создание картины начинается с создания поверхности, на которой картина будет написана. Однако один из основных законов искусства заключается в том, что произведение искусства возвращает в мир ровно столько энергии, сколько было истрачено на его создание.

О, ты, в этой утлой ладье! Какова связь между названием и картиной? Нет никаких отношений у них. Утлая лодка несет безымянных людей по воде нескончаемо тёмной. Нет отношений между названием и картиной. Вначале приходит картина, а название после. Игроки карты сдают в крохотной лодке. Уснули они, и вокруг все темно. У картины нет никакого названия.

Новости расходятся, словно дороги на перепутье. Всё так и есть. Вращается рот у девицы, и ветер крепчает, как херес. Язык светится в самобытности. И плоть, утяжеленная солью власти, вынуждена вопрошать, слушать свист бытия, ощущать пределы возможного между виденьем и называнием. Слово – только чертёж. Можно ли воплотить способности? Истина ненавязчива, ищи её сам. За поступком следует бытие. Многими способами говорят о сущем. Культура рождает смыслы и способы их раздачи. Власть рождает реальность, обряды, истины, устанавливает таможню между деланьем и бездельем. Учения бдительны. Власть выжимает из свежести мира наши черты. Деревянное небо и море фиалок. Вот в чем зерно нашей скромности: человек призван обгонять себя самого, быть быстрее своей мысли, быстрее своего чувства, тем более быстрее собственного тела. Ни что не значительней человека. Но это не долженствование. Это и есть зерно нашей скромности. Встречаются и вовсе лишенные жизненной роли. У них совсем ничего нет. И это "ничего" – божественное безумие.

Тот, кто всегда сам. Не плывёт он ни по течению, ни против течения, но только так, как находит достойным. Не плывёт, потому что не кораблеподобен. Тот, кто ничего не требует, тем более не просит? Камень бросающий? Волшебный для всякого. Тот, кто во всём любовь? И свою любовь тогда безумно любит он? А иные, они находят это основанием для того, чтобы ратовать за вовсе нелюбовь? Рыба, плещущаяся в океане впечатлений.

Вечность в действительности равнялась десяти годам, и то, что он увидел за дверью, его поразило. Все то время, что он провёл в прелестном изгнании за остроумничаньем в своей комнатке, остальное человечество – в отличие от него – деловито возводило огромный город, возводило не из слов, а из взаимоотношений.

Человек ошибся квартирой, ключами, счастьем, этажом. По прохожим себя узнают дома. Дом – это там, где хорошо, но что-то в этом есть от того, чего я не люблю. В квартирах все разбредаются по своим углам и занимаются ничем. Каждый своим делом, по возможности интимным и необременительным. Там, за окном, за каменным горизонтом наших встреч и голых пространств бетонных бытований. И где-то внутри их, просыпаясь, дитя отирает глазёнки.

В Москве есть какое-то социальное брожение, из-за него возникает иллюзия, будто у вас есть какие-то замыслы; но я знал, что, вернувшись в Сан-Хосе, окончательно превращусь в лежачий камень; хоть я и строил из себя пижона, но постепенно скрючивался, как старая обезьяна. Я чувствовал себя ссохшимся, сморщенным до невозможности; я что-то бурчал себе под нос вполне по-стариковски. Мне было сорок семь, и последние тридцать лет я смешил себе подобных; теперь я кончился, выложился, оцепенел. Последняя искра любопытства, ещё вспыхивающая в моих глазах, когда я смотрю на мир, скоро погаснет, и меня будет отличать от булыжника разве что какая-то смутная боль.

Конфликт внутри замкнутого пространства – к примеру, дома – обычно выливается в трагедию, потому что сама прямоугольность места способствует разуму, предлагая эмоциям лишь смирительную рубашку. Ты становишься придатком вонючих домов с одинаково безликими фасадами, домов, где всё принадлежит их владельцу. Его самого никогда не видно. Живя тут, перестаёшь даже отдавать себе отчёт, насколько ты стал безрадостен. Просто ни за что серьёзное браться неохота – и точка.

Глава 21. Философ в городе

Город играет с тобой в атональные шахматы. Сердито гудит этот сонный, простодушный город, о котором никогда не знаешь, что в нём есть ещё живого, а что уже мертво. Город пустой, нестрашный, – чужой будто. Нагретый солнцем асфальт шипит под ногами, ворота вросли в асфальт, их уже не закроют. В свой миллионный рейс убегающий трамвай. Шорох шин. Голуби нехотя уступают дорогу автомобилям. У соседних голубей воробьи воруют хлеб – раскрошенное время, здесь оно стоит на месте, а всё остальное движется. Библиотечный народец бормочет и неважно одет. Птичьего голубя скелет. Остановиться или нет?

Все в мире строится на человеческом общении. Нам прекрасно известно, что очень многие животные живут стаями, в которых имеется довольно разветвленная система специализации (волки, крысы, муравьи, обезьяны, пчелы и пр.). Всё кажется не та, не та толпа – почувствуешь ли спрятанный в них клад? Автобус в час анчоусов, червей, липкая жвачка расхожих мнений, «что народ то и я», большая человеческая каша большого города. Где все просыпаются в одно время и торопятся навстречу одинаковому будущему. Плохо прорисованные, говорят слишком громко, как в психушке. В очередях они на монахов похожи. Нас одновременно притягивает и отталкивает двойственность робота.

Нравственный авторитет покупается ценой гонений и мук и не связан с одобрением толпы. Иначе придется приписать его и танцовщице, которая по вечерам поднимает голые ножки перед лорнирующим залом.

Пошлость имеет громадную силу. Победоносную. Масса создает действительность (масса в массовом обществе имеет вес). Маленькие люди и их добродетели, лязг ложек и вилок об тарелки. Мыслитель, скажи что-нибудь весёленькое. Толпа хочет весёлого. Что поделаешь – время послеобеденное. Стоит эта глыба (я почему-то представил, какие колоды он в ее унитаз будет отваливать, жуть!), оперся на подоконник, во двор смотрит. Люди по всему миру подтирают себе зад. Они чувствуют – когда есть свободное время… Они могут доказать ненужность того, чего у них нет и для них это – признак ума… Главное – избегай всегда искренности с ними, – немного искренности – и ты прослывешь бездушным, грязным, сумасшедшим. У нас народ злой, красивые только дети и девушки.

Обыватели раздражали его, ему хотелось сказать этим людям очень злые слова. У него, казалось, даже не было сил для презрения к этим людям. (Оцените по достоинству мою склонность к уважению недостойных!) И ваше сердце (о, не обижайтесь, прошу вас!) ваше сердце – банальнейший постоялый двор.

Эта оценка проистекала, вероятно, от того внимания, которое его литература уделяла таким "отталкивающим" параметрам человеческого бытия как одиночество, боль, страх, смерть и т.п. Он сказал уже в своих книгах – всех жалко, никто не виноват, все есть люди. Человек морально, психически – редко какой – способен справиться с напряжением жизни без отчаянья. Как, например, проявлялось его безумие в его страсти к схватыванию всех ужасных и гадких черт жизни!

Необходимым условием для творческого развития является драматизм жизни самого творца. Итак, философская дискуссия о смерти. Первый вопрос, который может возникнуть здесь, есть вопрос о том, почему вообще он обращается к проблеме смерти и почему его обращение так часто и настойчиво. Как представляется, он сам отвечает на этот вопрос, когда рассуждает о том, что смерть есть единственная ситуация человеческого существования (или несуществования), в которой человек оказывается один на один с самим собой, когда, следовательно, его субъективность и индивидуальность проявляются (или должны проявиться) в наибольшей степени, когда, следовательно, ответ на вопрос "что есть человек?" кажется возможным (или невозможным). Смерть есть единственная ситуация человеческого существования, в которой данный конкретный индивид оказывается незаменимым, когда он полностью идентифицируется с самим собой (в том смысле, что он не может передать свою смерть кому-то другому).

«…Есть высокая гора, в ней глубокая нора; в той норе, во тьме печальной, гроб качается хрустальный… И в хрустальном гробе том спит царевна вечным сном». Качающаяся, как грузик, царевна – несмотря на разность окраски, представляет вариации одной руководящей идеи – неиссякающего мертвеца, конденсированной смерти. Здесь проскальзывает что-то от собственной философской оглядки Пушкина, хотя она, как всегда, выливается в скромную, прописную мораль. Пушкинский лозунг: "И пусть у гробового входа…" содержит не только по закону контраста всем приятное представление о жизненном круговороте, сулящем массу удовольствий, но и гибельное условие, при котором эта игра в кошки-мышки достигает величайшего артистизма. "Гробовой вход" (или "выход") принимает характер жерла, откуда (куда) с бешеной силой устремляется вихрь действительности, и чем ближе к нам, чем больше мрачный полюс небытия, тем мы неистовее, полноценнее и художественнее проводим эти часы, получившие титул: "Пир во время чумы". На бессознательном уровне это ощущение и этот факт оборачиваются у поэта повышенным аппетитом к глагольным формам прошедшего времени. Как поясняет Председатель, уныние необходимо, чтоб мы потом к веселью обратились. Безумнее, как тот, кто от земли был отлучен каким-нибудь виденьем…

Воодушевляющее чувство подлинно трагического, смелый пессимизм, не отвращающий от жизни, зовущий относиться к жизни смелее, мужественнее. Желание научиться жить в этом раскачивающемся мире как в маленьком бедствии, сколь не были бы безумны судьбы его. Излагает суть в драматической форме, с мотивом трагической обречённости человеческой жизни… Мы постоянно находим у него слово "трагическое", которое звучит как лейтмотив, вроде того, как ребёнок повторяет впервые услышанное слово. Его речь некстати и обильно услащена… Такой человек играет со страданием – душа, отыскавшая неведомые древним источники нового и глубочайшего трагизма. Впрочем, ведь всякая судьба трагична по-своему. Трагизм жизни вовсе не является чем-то непреодолимым, более того, сама идея трагического человека – переизбыток жизни.

Настроения его пессимистичны, неустойчивы. Больше всего ему хотелось бы забыть о действительности. Его дневник за этот год полон безнадёжности и желчи. (Именно эта неспособность быть разочарованным и несёт в себе нечто предосудительное). К чему ведёт этот фатализм? Почему ему был так приятен этот безысходный пессимизм.

Меня пугал призрак долгой, пустой, бесцельной жизни, когда человек только ощущает весь гнёт своего существования и не годен уже ни на что. – Позволь мне пойти с тобой… – Но мой путь в никуда. – Все пути ведут в никуда. – Но этот особенно. Все дороги ведут к разочарованию, из ниоткуда в никуда. Душа моя была не со мной, а с тобой. Даже и теперь, если она не с тобой, то ее нет нигде. Мы все подобны облакам, которые налетают из ниоткуда и улетают в никуда. Говорят, в конце этого пути можно стать радугой.

Те, кто хорошо знают местность, хуже всех объясняют дорогу посторонним. Они вам скажут «просто идите прямо и прямо», забыв все развилки, на которых вам придется решать, куда свернуть. Они вообще не могут понять, что их указания двузначны, поскольку для них они не таковы, поэтому они и говорят уверенно: «Мимо вы не пройдете».

Удовольствие, получаемое при использовании средств для достижения цели, само становится целью. Витаминов в чае – как букв в алфавите, который не даст позабыть тебе цель твоего путешествия – точку "Б". По какой же странности судьбы некоторые из нас, достигая точки, где они могут принять какую-нибудь веру, отступают, чтобы следовать по пути, ведущему их лишь к самим себе, стало быть, никуда?

Действительно, голод, сексуальное влечение и страх – мотивы поиска, предпринимаемого эмоционально, со стремлением открыть средство удовлетворения путем актов их исполнения, таких, как еда, совокупление или бегство. Отсюда следует также, что удовлетворение влечений – это своего рода верификация; это то самое испытание пудинга, которое состоит в его поедании. Впрочем, надо допустить, что пудинг может оказаться отравленным; нельзя предполагать, что все, что животное проглотит, будет для него подходящей пищей. Признавая, что животные компетентны выбирать свою пищу, не будем тем не менее считать их выбор непогрешимым.

Всё, что мы делали, было напрасно. Моя единственная, моя высшая цель пала, и у меня нет другой. По поводу задач, поставленных жизнью. Бьющая мимо цели, с её заботами, вызовом и пригвождением к ненужному; и неудачи в сей жизни, и напрасная смерть, тщетность всего лучшего на земле, негодность, нелепость, абсурдность… Всё, ради чего жил и я… – лишь звено в бесконечной цепи человеческой пыли.

Когда нам приходится выслушивать признания друга или какого-нибудь незнакомого человека, раскрытие его тайн повергает нас в изумление. Чем мы должны считать его мучения: драмой или фарсом? Это от начала до конца зависит от нашей благосклонности или от нашей раздраженности, продиктованной, например, усталостью. Поскольку любая судьба является всего лишь постоянно повторяющимся мотивом вокруг нескольких капелек крови, то только от нашего настроения зависит, принимать ли его страдания за праздное развлекательное зрелище или же увидеть в них предлог для сострадания. Кто видел – тот и скажет: "Ладно". Несвязный роман. Результат не может не быть ничтожным. Стыдясь перед самим собой смешного склада своей жизни, как быстро я обрастаю смыслами существо. Что же в мире неизменного?

Если раньше, подобно остальным, он полагал необходимым куда-то двигаться, то теперь он знал, что куда-то – это все равно куда, так зачем двигаться вообще? Почему бы не припарковать машину, не заглушая мотор?

Тем временем сама земля вращалась, и он знал, что она вращается, и, что он вращается вместе с ней. Но движется ли она куда-нибудь? Он, несомненно, задавал себе этот вопрос и, вне всякого сомнения, отвечал на него так: земля никуда не движется. Тогда кто сказал, что мы должны куда-то двигаться? Он заинтересовался этим, а также тем, куда все направляют свои стопы, и, странная вещь, оказалось, что хотя все и движутся каждый к своей цели – никто не остановится и не задумается, что неизбежная цель для всех одна: могила. Живому человеческому сердцу суждено остановиться – вот и всё, что говорит моя прозорливость. Ну что, если человек был пущен на землю в виде какой-то наглой пробы, чтоб только посмотреть: уживётся ли подобное существо на земле или нет? Так как я любопытен, досуж и молодой, поэтому интересуюсь. Нелепо, и всё тут. Есть смысл, ай нет? Бог есть? Ну? Есть? Говори. Клянись небом, клянись землёю!

Мир сотворён на авось, он непрочен. – За всю жизнь не ручайтесь. Ведь, если звёзды зажигают – значит – это кому-нибудь нужно? Значит – кто-то хочет, чтобы они были? Ведь теперь тебе ничего? Не страшно? Да?! Что-то не так? – Всё не так. Всё делается неправильно (в мире, мол, господствует простота желаний). И потом, бесчеловечность всегда проще организовать, чем что-либо другое.

Он чувствовал, что всё сомнительно и непродуманно. Иногда он жаловался и мне: "Не серьёзно всё. Мысли сами собой настраиваются на несерьёзный лад. Поминутно думаю: что за странная и страшная вещь наше существование. Страшней же всего то, что она проста, обыденна, с непонятной быстротой разменивается на мелочи. Даже если вся жизнь – увёртка, перед лицом смерти – правда и мудрость, тогда каков итог? И всегда, после того как скользнёт такая мысль, жизнь становится темней и скучней". Чем сильнее жизнь испорчена, тем мы в ней неразличимей. Почему призрачна и беспросветна? …и думал, и думал бессвязно о том, что всё на этом свете условно, относительно и глупо. Одним словом, был не в духе и хандрил.

…То ни богатство, ни почёт, ни учёность не могут вывести личность из глубокого недовольства ничтожеством её бытия, заполняя брешь между чувством собственного достоинства и собственной никчемности. Если ничтожна, не имеет цены и смысла наша смерть, то столь же ничтожна наша жизнь. …только, что я не знаю, откуда я пришел сюда, в эту – сказать ли – мёртвую жизнь или живую смерть?

Унаследовав традицию искусства абсурда и боли, он сделал следующий шаг: ночь началась не сегодня – она была всегда. Мир не одряхлел – дряблость его извечное состояние. Разложение – изначальное, постоянное, не подверженное переменам свойство человечества. Посреди смерти мы пребываем в жизни. Мир как хаос, балаган, фарс, бордель, бестиарий, бойня. Прекрасный гегелевский термин из "Феноменологии духа", трактующий повседневность как "мировой бардак". История как необозримая панорама бессмысленности и анархии. Человек как непредсказуемость и неопределённость. Жизнь творится в бреду и разрушается в скуке. Свойство видеть мир в его сатирическом ракурсе. Действительность была бы тогда, как говорил Шекспир, сказкой, полной ярости и шума, рассказываемой идиотом.

Сейчас мне всё тяжело и противно. Моё солнце потемнело. Ему было тягостно и ни о чём не думалось. Ему казалось, что голова у него громадная и пустая, как амбар, и что в ней бродят новые, какие-то особенные мысли в виде длинных теней.

Краем уха слышу заявление нашего Президента: типа, что наша цель – построение такого общества, в котором было бы комфортно всем. Т.е.превращение обстоятельств и условий жизни (комфортно/некомфортно) – в собственно её цель. Если побороть хаос нельзя, его надо возглавить. Здесь надо создать идею, так как скептицизм не может быть целью. Поэтому понятие «смысл жизни», вообще говоря, неуместно. Слово «смысл» этимологически предполагает «мысль», а вот мысли-то тут никакой и не нужно, потому что она все портит. Как только человек начинает думать, он начинает сомневаться, ослабляя ту уверенность в победе, которая необходима ему для жизни. Нахождение смысла – это вопрос не познания, а призвания. Мы не должны задавать вопрос, в чем смысл жизни, наоборот, жизнь задает нам этот вопрос, а мы должны на него ежедневно и ежечасно отвечать, но не словами, а действиями.

Высоко поднимаясь над ворчливо раздражёнными мыслями… Подготовить тот совершенный переворот в своем существе, достижение которого и образует собственно смысл жизни. Он не пал духом при виде действительности, не остался чужд пессимизма; напротив, доведя до последних пределов идею пессимистического жизнепонимания…

И когда прошли первые дни острого отчаяния, подтвердив себе, что жизнь коротка, наука обширна, случай шаток, опыт обманчив и суждение затруднительно, хорошо знающий дьявольские нелепости жизни и готовый снова жить, он сформулирует, в который раз, главную положительную задачу, ведь сколь безутешной и бессмысленной становится жизнь без этого. И, поскольку, надо как-то определиться, встать в мало-мальски учёный строй, подравняться, то принимаешь волевое решение и формулируешь кредо. Итак, он вышел из фарватера традиционной философии. И с течением времени его формулировки становятся всё более точными и изысканными.

И тут появляется необходимость, совершив смелый прыжок, ворваться в метафизику искусства и повторить уже высказанное положение, что бытие и мир получают оправдание только как эстетический феномен; подтверждая эту мысль, как раз трагический миф убеждает нас, что даже безобразные и дисгармонические начала представляют собою художественную игру, которую ведет сама с собою Воля, несущая вечную и полную радость.

А ведь я, признаться, подумал о вас печально. Станем жить да быть, заживём скромной и благопристойной жизнью, хотя ни на одних часах стрелки не указывают, как жить.

Его натура была ещё по-прежнему юношески восприимчивой, а возвращение к жизни совершалось быстро и радостно. Воодушевленный этим настроением, он лучше уясняет себе занимающую его проблему и яснее формулирует искомый им принцип. По наблюдению Курта Левина, человек не бывает эмоционально задет ни слишком легкой, ни слишком трудной задачей, а только такой, которая может быть им решена, если он как следует постарается. Постепенно жизнь приобретает иные оттенки: хочется смеяться и плакать одновременно: повышенный эмоциональный накал. "Новая вещественность" наконец проникла в его труды. Через его холодноватые, чуть ли не инженерные фундаментально-онтологические описания теперь как бы пропускается экзистенциальный ток. Он начинает с того, что пытается распалить воображение своих слушателей. Тот, кто не ощутил жизнь как бремя – именно в этом смысле, – тот ничего не знает и о тайне присутствия, а значит, остаётся "чуждым тому внутреннему ужасу, который неотделим от всякой тайны и который только и придаёт присутствию его величие".

Мне необходимо пофилософствовать в одиночестве обо всём происшедшем и сделать необходимые прогнозы в будущее. Никак не могу собраться с мыслями. То я занят, то они… Есть известная фраза о том, что нельзя быть абсолютно одиноким, вас всегда двое – ты и твоё одиночество. Запомни: момент, когда ты острее всего чувствуешь свое одиночество, это тот момент, когда нужнее всего побыть одному. Как ты знаешь, ничто не имеет предела. – Даже одиночество? – Даже одиночество. Чем дальше в него, тем дальше от него настоящего. Злая ирония жизни. Да, совершенно невесело.

Но на фоне этой мелодичной надежды уже виднелись тёмные пятна. Иногда, уставая, он чувствовал себя в холодном облаке какой-то особенной, тревожной скуки. Раз, войдя в колею жизни, почти машинально наполнять её одним и тем же содержанием. Допуская, что зло можно победить лишь случайно. Люди, как правило, заняты поиском различного рода оснований. Однако, как на самом деле обстоят дела – всё равно. Ведь достаточно вызвать подозрение, а мнение уже есть. А сия галиматья лишь следствие… – отвечал он, лёжа лицом к стене. Стены – воплощенье возражений. Человек имеет обыкновение обнаруживать высокую цель и смысл в очевидно бессмысленной реальности. Для праздника толпе совсем не обязательна свобода. И если время «прощает» их, делает ли оно это из великодушия или по необходимости? И вообще, не является ли великодушие необходимостью? Любовь свободы к рабству, данному в мясе, во плоти, на кости… Да и само слово рассудок, по всей видимости, происходит от слова суд. Всякий же судья несамостоятелен, поскольку судит не от себя, а руководствуясь законом, то есть тем, что выше него. Применительно к примеру Канта это означало бы, что преступник должен не только помыслить себя судьей, но и судью помыслить преступником. Поскольку действительный мир нам именно дан, и именно как проблема… ничто не дано, а всё только задано. Отношение меньшего к большему: ибо дар всегда меньше дарителя и этим бьёт наверняка.

Заметить, что правило предполагает не любых индивидов, обладающих разумной и ответственной волей, а только таких, которые находятся в деятельном отношении друг к другу, в зоне практической (реализуемой в поступках) досягаемости друг для друга. Вообще индивид теряет власть над поступком после того, как он совершен.

Каждый может сказать: «Почему я должен, если есть специальные службы, средства, есть те, кто получает зарплату за это»… Но ведь самое страшное – жизнь по инструкции. По инструкции возможна только смерть.

До сих пор моя жизнь была устроена у меня так несерьёзно. Подчинение правилам и ежедневность из нас сделали то, что и нужно, – "добропорядочных граждан", следящих за чистотой зубов, наученных тяжких минут принимать подаяние, когда идёт их раздача, ибо это есть действие, – неуверенность и уготовленья беспечные, рассеиванье семян, бороздой искривлённых. Ведь как всё устроено если задуматься как всё задумано если устроится если не нравится значит не пуговица если не крутится зря не крути. Нет на земле неземного и мнимого, нет пешехода как щепка румяного. Многие спят в телогрейках и менее тысячи карт говорят о войне. Только любовь любопытная бабушка бегает в гольфах и Федор Михалыч Достоевский и тот не удержался бы и выпил рюмку "Киндзмараули" за здоровье толстого семипалатинского мальчика на скрипучем велосипеде. В Ленинграде и Самаре 17-19. В Вавилоне полночь. На западном фронте без перемен.

Он признает только философию, занятую облегчением страданий, а вовсе не поисками истины. Однако, хотя буддизм, как, впрочем, и вообще вся индийская философия, и оказывал на него анестезирующее действие – даже тормозил его писательскую деятельность, делал ее не столь необходимой, – хотя порой ему и казалось, что он буддист, по зрелом размышлении он приходил к выводу, что все обстоит совсем не так просто, ибо "невозможно достигнуть невозмутимости человеку неистовому".

Желанья стали скромны: «Ищу немного досуга мысли, немного гармонии вокруг, ищу покоя, этого noli me tangere* [не тронь меня (лат.)]. Вкусы очень просты – еда, вино, женщины и книги.

Надо было бы позвонить, извиниться, сказать про дела или вовсе порвать, но ничего этого он делать не стал. Он никогда не оправдывался. Что есть, то и есть, разве что-либо изменится оттого, что это объяснишь? Были разные мелкие обстоятельства, указывающие на это. Проходит несколько недель. Чем объясняется более грустный тон его писем? Почему он более не пишет о своей интерпелляции, или он о ней больше не думает? Ощущение разлада в душе. На смену радостному подъёму явилось состояние безразличия и пресыщенности. Может быть он и перемог своё отвращение, если б была в виду цель, которая оправдывала бы и искупала усилия, но именно цели-то такой и не было. Мы, конечно, все хорошо знаем, что именно относительно этого условия дело обстоит весьма постыдно. Глубоким отчаянием вызван рассказ о… Знаете, когда идёшь тёмною ночью по лесу и если в это время вдали светит огонёк, то не замечаешь ни утомления, ни потёмок, ни колючих веток, которые бьют тебя по лицу. Во всяком деле надо посмотреть, каков его конец.

Это слабый человек, без определённой цели. В ожидании горькой капли последнего разочарования, пора было вырвать из своего сердца последнюю надежду, которая умирает легко в газовой камере надежд. А если мне нечем тогда будет жить? Возможно ли искать смысл в бессмысленном? Есть ли смысл в жизни, который бы не уничтожался вместе с этой жизнью? Есть ли смысл жить без смысла? Что есть бесконечного в конечной жизни? Старинное правило гласит: чем чётче и непреклоннее мы формулируем тезис, тем неумолимей он требует своего антитезиса. Весело затмится всякое понятие о сущности вещей. А куда иначе жизнь девать? Некуда. Вы всё равно не знаете, что с этими жизнями делать – махните рукой. Существование, сударь мой, это не выстрел из пушки. С чего вы взяли, что у него есть цель?

Так что наблюдается известное разделение обязанностей: одни прогрессу служат, другие им пользуются. Вам, вижу, по сердцу служить. А я, старик, на печи полежу. Лучше, не сердитесь, за рубь лежать, чем за два бежать.

Я сидел под обаянием жизни без цели, я сидел в ожидании, и я не ждал ничего. Суть учения находится в самом учении, так же, как и смысл жизни – в жизни (живи как живется), вода реки – в реке, а сердце человека – в человеке. Смысл жизни в том, на что она потрачена. А дело, которому человек служит, слишком недолговечно. Этот запутанный клубок скользящих и ускользающих смыслов. Обнять в отвлечённых понятиях весь мир. Всё казалось абстрактным, мир давил своей бессмысленностью.

Что, если правда в наши дни (и с каждым днём все больше) жизнь – самодостаточное действо. Это жизнь, и мы её живем. Эмерсон говорит: «Жизнь – это мысли, приходящие в течение дня». «Не стоит жить, не размышляя» – говорит Сократ. Можно взять как хороший эпиграф.

Ведь должен быть смысл в жизни, который важнее самой жизни? Или жить, как трава – от лета до зимы?

Смысл один – гадостей не делай. И никому не давай. И другого смысла не надо.

Всё было грустно и звучало, как колыбельная песнь матери, не имеющей надежд на счастье своего сына. Похоже было на знак надежды перед концом света, на какое-то желание, ещё не ведающее, что оно напрасно, на счастье, родившееся, чтобы сразу умереть.

Вялое бормотание: суть жизни в том… "сие есть необъяснимо". Достаточно десяти секунд, чтобы всё уразуметь. Самое главное на свете это дух – звенящая свобода. Всё есть тёплое дыхание, живое. – Так же и со всем остальным, а всё вообще свято, как я уже давно говорил – давно, задолго до того, как появилось "я", чтобы сказать это, – слова по этому поводу, ну и хрен с ними. В жизни нет другого смысла, кроме того, какой человек сам придаёт ей. А это как раз то, что я делаю, видишь? – просекаешь? понимаешь?" Быть может, единственный смысл жизни – наделать как можно больше дел, чтобы тебя помнили и сволочи. Всё есть и не есть. "Трям…" – вот самое лучшее объяснение сути бытия. Вот это – точно. Проще – некуда… Вуаля, такова се ля ва. Добавить больше нечего, да и не нужно. Мдэс… Стоило ли, право, делать умное лицо и произносить "кгхм"… Вот так всё должно быть. Чудесно…

Грустно и радостно трогала мысль о весне. И жить ещё хотелось – жить, ждать весны, жить, покоряясь судьбе, и делать какое угодно дело… Вам это ново, потому что вы никогда не думали об этом. Не все вмещают слово сие: но кому дано. Кто может вместить, да вместит, кто хочет, тот поймёт смысл этих тайных слов и не ощутит вкус смерти. Это можно понимать или не понимать. Объяснять тут нечего. В ответ ему все люди насмешливо улыбнулись, хотя не все они были идиотами. И когда они скажут – мы ничего не видим, ты в ответ промолчи: вам и не должно. Овцу принесут в жертву, спасутся только избранные блохи.

Всё в жизни казалось мне преступлением. Я думал, что семейные обязанности наполнят мою жизнь и помирят меня с ней. (Внешняя сторона жизни не давалась ему, его предприятия не шли).

А оставшись один, читал Евангелие, искал утешение, но не находил, вспоминал книги про неудачников, разнесчастных горемык, повсюду лишних. Но читая их и перечитывая, он стал наслаждаться именно этим болезненным ощущением, словно ему нашёптывали – забыться, обессилеть, расточить что-то драгоценное, затосковать по тому, чего никогда не бывает. Того, кто прячет проигравшие глаза.

Бывают ужасные моменты, когда театр жизни затуманивается, зрители исчезают, наши роли сыграны, и мы стоим, одинокие, в сумерках, ещё одетые в наши театральные костюмы, оглядываемся и спрашиваем себя: что ты, и где ты теперь…

Я даже не умею жить. Об себе я так понимаю, что я преждевременно износившийся, пропащий, так себе человек и больше ничего. Жизнь свою в корову превратил, то есть изуродовал. Сбитая с винтов, она текла у него, как течёт хроническая болезнь. Жил неважно, стараясь устроиться как можно уединённее и скучнее. Несчастный, раненый жизнью человек. Жизнь надо устроить проще, тогда она будет милосерднее к людям… Жизнь должна быть любима.

От всех обиду терплю и ни от кого доброго слова не слышу. Я – пёс бездомный, короткохвостый, а народ состоит из цепных собак, на хвосте каждого репья много: жёны, дети, гармошки, калошки. И каждая собачка обожает свою конуру. Не укуси, сделай милость. Вы удивитесь, узнав, что они поступают так лишь из-за своей несколько странной позиции по отношению к своим недругам. Я сейчас поясню.

Нет, скажи ты мне… почему я не могу быть покоен? Почему люди живут и ничего себе, занимаются своим делом, имеют жён, детей и всё прочее?.. И всегда у них есть охота делать то, другое, некоторые дела. А я – не могу. Тошно. Почему мне тошно? Э-э-эх, эхма! А потому что потому. Так и надо: ходи и смотри, насмотрелся, ляг и умирай – вот и всё. Отзвонил – и с колокольни долой! Соблюдай осторожность, эти скандалы не для нас; будь человеком независимым, ни туда, ни сюда. Это шум для дураков, а твоё дело умное: поел, попил, полюбил да помер. На остальное – плюй с горы. Все так: родятся, поживут и умирают. «Всякая натуральная вещь дотоль растёт, пока в своё обыкновенное совершенство не придёт; а достигши своей зрелости, убывает». Детей родить да убить себе подобного. Устать ходить, ткнуться носом в землю. Монетку в копилку, цветок на могилку. Запомни: наша с тобой песенка спета, ничем не отличаемся мы от других, которые кашляли у себя в квартирах.

Ну, а как быть относительно несчастий с людьми, которых вы любите? И всё та же ржавчина недоумения и яд дум разъедали его, рождённого к его несчастью ещё и с чутким сердцем. «Я всё-таки не понимаю, – ты красивая, прелестная, добрая. Таких, как ты, я больше не знаю. Но почему ты несчастлива? Всегда у тебя грустные глаза». – «Сердце, должно быть, несчастливое. Я об этом сама думаю всё время. Должно быть, когда у человека есть всё, – тогда он по-настоящему и несчастлив… Человеку для счастья нужно столько же счастья, сколько и несчастья».

Не хуже всякого маленького человека знает он, как можно взять жизнь с лёгкой стороны и как мягка постель, в которой он мог бы растянуться, если бы стал обходиться с собой и со своими ближними прилично и на обычный лад; ведь все людские порядки устроены так, чтобы постоянно рассеивать мысли и не ощущать жизни.

– Ну и что вы хотели показать мне здесь? Надеюсь, не что-то непристойное? Если вы пришли взаимодействовать со мной, взаимодействуйте. Когда люди имеют мнения, они обмениваются ими; когда люди не имеют мнений, они обмениваются отсутствием мнений. Кроме того, меняются обстоятельства – меняются мнения. Людей можно классифицировать по самым причудливым критериям. Один идёт к ближнему, потому что ищет себя, а другой – потому что хотел бы потерять себя. А тут человек без толку пропадает, ведь угрязает, как в трясине, символом чего является тающая, угасающая свеча в тёмной келье. Свеча горит, и когда с нею покончено, воск ложится хладными художественными кучами – вот, пожалуй, и все что знаю я. Наблюдать как распадается человеческая душа, как будто присутствуешь при конце света, ведь душа – это, неким образом, всё сущее. Как может человек знать себя? Он есть существо тёмное и сокровенное. Ты… пожалей меня! Несладко живу… волчья жизнь – мало радует. Если соль теряет вкус, чем тогда солить? – Всё, что нельзя изменить необходимо перетерпеть. Христос терпел и нам велел… На одну чашу кладут его радости, на другую – печали, он умирает, когда печали перевесят… Но ничто, ничто не радует. И это очень тащит руль.

Явление своей воли приводит людей к разным достижениям. Кто приучил себя думать о мусорной яме, наверно найдёт её. Прекрасен закон, что мысль ведёт человека. Прекрасная мысль не допустит до тьмы. Нельзя оправдываться отчаянием, ведь этот мрачный признак зарождается от собственного слабоволия. Вселившийся призрак в духе, действительно, повреждает его здоровье. Призрак не имеет общего с действительностью. Если люди проследят истинные причины отчаяния, то можно поразиться их ничтожности.

Погудим не на трубе, на самих себе, на самих себя смотря, даже несмотря на малоприятный вид кляуз и обид, в середине сентября прогудим зазря. Опять эта проклятая раздвоенность – делаешь одно, думаешь о другом. Вот ты говоришь – читаю книгу и вдруг бросаю её и без движения лежу подряд несколько часов…

«Да, не дури!» – отрывал он коротенькие мысли от быстро вертевшегося клубка. Чёрт возьми, – растерянно и нерешительно пробормотал он. "Но что же делать теперь? – спросил он себя. "Так вот как" – снова проговорил он мрачно. Прошёлся несколько раз по комнате, и, когда сел на прежнее место – лицо у него было чужое, суровое и несколько надменное. С этим надо покончить, так или иначе… И продолжительное озлобление делает их отчаяние… Немного злой и насмешливый, с несколько издевательской интонацией, горько усмехнувшись: смеясь над людьми, кого ты радуешь? Истерический дребезжащий смех, рвущий нервы человека, не нуждающегося в сочувствии.

Сердито раздевался и кидал одежду, вздыхал осатанело. Сердито взглянул на часы и довольно свирепо сплюнул, с ядовитым весельем. И ты пытаешься желток взбивать рассерженною ложкой. Он побелел, он изнемог. И, всё-таки, ещё немножко. Не достаточно быть счастливым самому, нужно, чтоб другие не были. – Не нервничайте, больной. По-моему, ты должен быть добрей. Все мы в сущности своей добры.

Ему не хватает органического чутья. Он от него отворачивается, он его боится, он делает свою жизнь все более и более остервенелой. Он рвется к смерти резкими рывками той самой материи, которой ему всё мало… Самый хитрый, самый жестокий тот, кто выигрывает в эту игру; в конечном счёте получает на руки только большее оружие, чтобы больше убивать других, себя.

"Ничто из того, что со мной случается, ко мне не относится, это не мое", – говорит наше "Я", когда убеждает себя, что само оно не отсюда, что ошиблось миром и что альтернативой безучастности может быть только ложь. Настолько велико его ослепление, что он и представить себе не может, что можно выбрать путь каких-то иных заблуждений, кроме того, который выбрал он. Не имея даже передышки, необходимой для самоиронии, которую неизбежно вызвал бы взгляд, брошенный на свою судьбу, он тем самым лишается всякой возможности влиять на самого себя. И от этого делается особенно опасным для других. Пусть это будет понято как можно глубже: только больные люди разрушительны. Не в силах наказать других за свои ошибки.

По крайней мере, вы знаете, чего хотите. А это почти одно и то же. Одностороннее блаженство… Я знаю также, что, по оценке философа, это суждение стоит дёшево. Но ещё дешевле и смешнее оно с какой-то другой, не высказанной с достаточной ясностью, но общепринятой точки зрения.

Внешнее разнообразие религий и поразительная одинаковость их внутренних «религиозных практик», специфические формы их остаточной духовности становятся понятными, если признать их последствиями примененного искусства утаивания. Вещая сила воздействия подверглась утаиванию. Создатель спрятал концы в воду, чтобы никто не мог подергать за них и оказать обратное воздействие на Творца.

Искусство утаивания было высоко оценено и воспринималось как эталон игры в прятки – «пути Господни неисповедимы». Верующий откладывает желаемое на потом, ученый познает предъявленное к познаванию, философ берется отличить одно от другого. Мог ставит себя на Его место и спрашивает: как поступил бы я? Ведь именно так мы ищем спрятанную вещь, и человек представляет собой существо, для которого вещь, спрятанную другим, легче найти, чем потерянную. Поэтому первое, что нужно сделать, – это спрятать факт спрятанности, представить истину как непотаенное (а точнее, непотаенное как истину). Придет философ, который так и скажет: истина есть непотаенное, «aleteia» – вот почему так трудно найти (обрести) ее. Сформулировав этот тезис, Хайдеггер, однако, не задался вопросом: а почему мы вообще ищем истину? Даже если истина предстает как «нечто сущее», она не сама по себе предстает, а вполне может быть кем-то специально представлена в этой форме сущего, например, как приманка. Есть афоризм: важно докопаться до истины, но еще важнее понять, кто и зачем ее так глубоко закопал. Глубже всех глубин.

Все время кажется, что есть на свете какая-то книга, которую надо непременно прочесть, да только все никак не найду – какая?.. Знать то, что в детских книжках знают старые бородатые волшебники или мудрецы… Не знаю, – созналась я. – Может быть, потому, что все, что касается загадки жизни, всегда очаровывало меня. Я всегда чувствовала волнение, когда слушала выступление какого-нибудь писателя или ученого или читала книгу с философским подтекстом. Мне казалось, что вот сейчас что-нибудь откроется, что даст на все ответ, и все разом встанет на свои места, и не надо больше будет спрашивать себя, как? почему? и что дальше? Мне всегда казалось, что существует лишь один главный вопрос, а все остальные, может быть, тоже важные, но второстепенные. Знаешь, как в научной фантастике физики пытаются найти единственную формулу построения мира… Так расковыривали мы в детстве болячки, ибо любопытство пересиливало боль.

Ему казалось, что он открыл какую-то последнюю, ужасную правду жизни, свою правду, которой не могли и не могут понять другие люди. Которых ум не смеет трогать, но тайный ход событий позволяет посмотреть. Сон о самом главном. Слова, произнесённые в нём, за которые нельзя быть ответственным. Во мне открылась дверца, и я увидел… Так приходит слово, приходит понимание. Все прочее в искусстве, в науке – необязательный комментарий. Сперва боишься признать это вслух: в общем-то, мы все стараемся быть поприятней людям.

И меня затянуло в водоворот с такой быстротой, что когда я, наконец, вынырнул на поверхность, то не мог уже узнать мир. …Что на донышке твоего ума, пытаясь собрать себя в кучку, бедный мой маленький книголюб, смешанная кровь, вся твоя путаная жизнь. Мой белый божественный мозг. Всё сходится, мне страшно. Может быть, и в нас, и на земле, и на небе страшно только одно – то, что не высказано вслух. Мы обретём спокойствие не раньше, чем раз навсегда выскажем всё; тогда, наконец, наступит тишина, и мы перестанем бояться молчать. Так когда-нибудь и будет. Значит, время всё терпит, и ты всё готовишься рассказать, как попало, то, что знаешь на свете один. Каждая мелочь обретает ценность, когда главное утрачивает смысл. Боже мой, как же всё это архаично-серьёзно. При одной мысли об этом душа становится одинокой и бесконечной.

Когда всё тайное станет явным – понимаете? – всё! – то-то мы сядем в калошу. Подумав так, я вдруг потерял способность что-то говорить. Живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают. Рыбы не думают, потому что рыбы всё знают. И помнят всё всего только 8 секунд.

Ей приснилось, что она работает в библиотеке и слышит, как кто-то кому-то говорит: «Всё, связанное с дзеном, – чепуха!» Она улыбнулась про себя, сознавая: дзен слишком прост, чтобы иметь для них смысл. Но Дао, которое может быть выражено словами, – как она всё ещё помнила, – не может быть настоящим Дао. "Вещь в себе" – объект, который невозможно постичь чувственным или интеллектуальным восприятием, хотя его существование может быть продемонстрировано. Объект, каким он представляется разуму вне собственного существования.

Все его антипатии глубоко продуманы; отчаяние его укрощено и как бы даже выдумано задним числом. Мы атакуем, и мы защищаемся; следовательно, нам знакомы только внешние проявления дао. Нельзя быть одновременно и нормальным, и живым. И его щёки коснулись крылышек "той, что раскрывает секреты".

Ты в скобках сидишь, как в засаде, судорожность секрета неописуема. Будь аккуратнее, не открывай своего секрета, не выходи из-за скобок. «В сказках обман, но нет худа без добра, – сказала лиса, – зато ты попал в страну дураков». И всякий отступник от слякотных лет и есть безрассудник, проникший в секрет. Ответ унижает постановку вопроса. Мир не объясняет зачем, и тем хорош. Ибо каждый может привнести в него свой собственный смысл… Я это знаю, и вот почему я не схожу с ума. У меня в запасе разговоров на двадцать лет вперед, пока я не повстречаюсь с подходящим человеком, которого сотворю сам, когда, скажем так, наступит удобный момент. Ибо всё вышеизложенное рано или поздно должно прийти в голову любому человеку. В такие дни вы чувствуете: вы правы. В эту пору неважно, что вам чего-то не досталось. В эту пору ваш взгляд отстаёт от жеста. А все здесь так и живут, притиснутые друг к другу. Удовольствие хотя бы только в том, чтобы просто знать, что стоит траты времени, а что нет. Не важно, что это твоё знание не заметно в поступках и с виду ты живешь так же, как они. Только они оказались избавленными от пошлого наваждения быть полезными. В разговорах о смерти место играет всё большую роль, чем время. И ты почувствуешь, – только почувствуешь, но никогда не поймешь.

Любая причина или логическое заключение, с помощью которых можешь невероятно легко все объяснить, – наверняка западня. Знаю по собственному опыту. Кто-то сказал: "Лучше вовсе не объяснять того, что можно объяснить с помощью одной-единственной книги". То есть я просто хочу сказать, чтобы ты не спешила так легко делать выводы. – Я запомню, – сказала она. И тут внезапно связь оборвалась.

Интуитивное понимание, также известное как «скрытая мудрость», позволяет нам распознать ловушки бытия. Некоторые из них, к примеру сама жизнь, непреодолимы (не потребляется до конца, а как бы вечно осваивается): максимум, что мы можем сделать, это пересмотреть их в новом контексте. Обретая понимание, мы начинаем учиться обходить эту ловушку. В этом и заключается основная функция философии, а также искусства.

Лишь забыв сложное поймёшь простое… или наоборот? Выздоровеешь… Всё будет опять хорошо, как раньше… Помнит ли целое роль частиц? Или, как сказал бы Гегель: "История, развертывающаяся перед нами, есть история отыскания мыслью самой себя". "Подумай только, – говорил я себе, – чтобы освободиться от власти неведомого, чтобы доказать себе, что не веришь в него, ты принимаешь его очарование". Не человек обладает знанием, но знание обладает человеком.

Я должен бы быть в покое. Я ведь понял. Ведь говорил же кто-то из этих, что спасение наступает, когда достигнуто полное понимание? Я все понял. И я должен бы быть в покое. Кто говорил, что покой рождается из созерцания порядка, из порядка познанного, давшего радость, реализованного без остатка, что это радость, триумф, прекращение усилия? Все мне ясно, проадрачио, и око почиет на всем и "а каждой части, и видит, как части споспешествуя от целому, и проимцавт сердцевину, где течет лимфа, где дыхание, где корень всех "почему"… Я должен бы быть изнурен покоем. Из окна кабинета дядюшки я смотрю на холмы и на край лунного диска, начинающего восход, рассказывающий историю медаленных сонливых ворочаний матери земли, которая, позевывая и потягиваясь, лепила слоеные пироги "синеющих планов в угрюмом сиянии сотни вулканов", этим стишкам Дзанеллы обучают в школе. Никакого глубинного управления подземными токами. Земля периодически пробуждалась от спячки и замещала одну поверхность другой. Где прежде щипали травку трилобиты, диаманты. Где прежде почковались диаманты, лозы. Это логика морены, лавины, провала. Смещения одного камушка довольно, случайности, чтобы камень покатился ниже, оставил по себе пустоту (отсюда разговор о horror vacui!), другой спешит заполнить пустое место, третий летит за ним. Все на поверхности. Поверхности на поверхности на поверхности. Мудрость Земли. Мудрость Лии. Пропасть – засасывание плоскости. Как можно обожать засасывание? Но почему-то от понимания покой ко мне не приходит. За что любить Фатум, если он убивает тебя так же, как Провидение или Заговор Архонтов? Может быть, я всё еще не до конца всё понял, мне не хватает связывающего звена, интервала. Где я читал, что в заключительное мгновенье, когда жизнь, поверхность на поверхности, напитывается опытом, тебе все становится известно, и тайна и власть и слава, и зачем ты рожден, и почему умираешь, и как все могло бы произойти совершенно иначе? Ты умудрен. Но высшая мудрость, в это мгновение, состоит в том, чтобы знать, что ты узнаешь все на свете слишком поздно. Все становится понятно тогда, когда нечего понимать.

Я сейчас знаю, каковы Законы Царства, бедного, отчаявшегося, расхристанного Мальхута, куда укрылась Мудрость, пробираючись ощупью, чтобы отыскать свою утраченную ясность. Истина Мальхута, единственная истина, сияющая в ночи сефирот, это та Мудрость, которая нагой открывается в Мальхуте, и открывает, что ее тайна состоит в том, чтобы не бывать, если только не на мгновенье, и вдобавок не на последнее. Потом за тобой начнут Другие. А с Другими и одержимцы, будут искать бездн, где укрывается тайна, которая есть их безумие. В осточертевшей, тягостной игре. Пойми, что всё мешает.

"Это я, вот кто изменился, и все это совершил, и приходил, и уходил, и хлюздил, и болел, и радовался, и вопил, а вовсе не Пустота", и поэтому всякий раз, когда я думал о пустоте… и узнаю раз и навсегда, каково значение всего этого существованья, и страданья, и метанья взад и вперед понапрасну", но вместо этого встретился лицом к лицу с самим собой, никакого кира, никаких наркотиков, ни единого шанса прикинуться шлангом, а лишь лицом к лицу со старым мною, и сколько же раз я думал, что умру, издохну от скуки или прыгну с горы, но дни, нет, часы тянулись все дальше, и у меня не хватало мужества для такого прыжка, мне приходилось ждать, чтобы неизбежно увидеть лицо реальности – Pi.

Не рожден ли он из завихрений безумного мозга? С чего бы мне выбирать и быть горьким или сладким, он же ничего этого не делает? И О Банальность, о одряхлевшая древняя банальность буржуазного разума, "принимай жизнь такой, какой она приходит". Это тот биограф-алкаш, Вудворд, сказал "В жизни ничего нет, кроме просто житья ее". «Летом варить варенье, зимой есть варенье». Упрощая здесь «делай, что должно, и будь, что будет». Но о, Господи, как же мне скучно! И мне осточертели слова и объяснения.

Ждать, дышать, есть, спать, готовить, стирать, ходить, наблюдать, получу зарплату, расквитаюсь с долгами, куплю бутылку вина и разопью ее днем – а Пустота все так же недвижна и не пошелохнется – но я сам буду Пустотой, двигаясь не пошелохнувшись. К тому же, должен заметить, что все большее значение начинают придавать значимой пустоте вместо пустоты значимого.

Не глядя на меня, он сказал таким тоном, точно разговаривал сам с собой, не обращаясь к собеседнику:

– Самые грустные периоды в жизни – это те, когда ты ощущаешь непоправимую пустоту.

– Представь себе, что я об этом тоже только что думал, – ответил я, – какое странное совпадение. В противоположность тебе, однако, я склонен считать, что ощущение пустоты – это скорее приятная вещь. Мы с тобой об этом неоднократно говорили и, вероятно, будем еще не раз говорить.

Ничто не вечно, оно лишь поживает-в-том-чем-все-является, проездом, вот что происходит, к чему задавать вопросы, рвать на себе волосы или рыдать, болбочет сбрендивший лиловый Лир на этих вересковых болотах горестей, он лишь скрежещет зубами, старый дуралей с крылатыми бакенбардами, постоянно помыкаемый другим дурнем – Быть и не быть, вот что суть мы – Принимает ли Пустота какое-то участие в жизни и смерти? бывают у нее похороны? или тортики на день рожденья? почему я не могу быть как Пустота, неистощимо плодородным, за пределами безмятежности, даже за пределами радости и вести свою жизнь начиная с этого момента, этот неуловимый образ в хрустальном шаре не Пустота. Пустота есть сам хрустальный шар. То лишь Пустота, притворившаяся человеком, притворившимся не знающим Пустоты.

Тридцать спиц соединены одной осью, но именно пустота между ними составляет суть колеса. Горшок лепят из глины, но именно пустота в нем составляет суть горшка. Дом строится из стен с окнами и дверями, но именно пустота в нем составляет суть дома.

Все мои друзья стареют, жиреют и становятся уродами, и я вместе с ними, и ничего там нет, кроме ожиданий, которые не выгорают, – и Пустота Свое Возьмет. Соси! соси! соси титьку Небес!

Ничего не говори об этом, не жалуйся, не критикуй, не хвали, не признавай, не остри, не пуляй звездочками мысли, просто теки, теки, будь собою, всем, будь собою, какой ты есть, это только то, что оно есть всегда – Надежда, это слово как снежный занос – Это великое Знание, это Пробуждение, это Пустотность – Поэтому заткнись, живи, путешествуй, ищи себе приключений, благословляй и не жалей. Пожар Москвы, при взятии ее Тохтамышем, казалось, не оставил никакой надежды – однако Москва все еще стоит. Ты возвращаешься в дом новым человеком.

На миг вдруг пришел в движение вечный невидимый фон, на котором происходило все остальное. Так бывает, когда смотришь на небо и ветки деревьев, а потом по ним вдруг проходит рябь, и понимаешь, что это был не мир, а его отражение в воде. Раньше я не знал, что этот фон есть. А когда я увидел его, выяснилось, что прежде я неправильно понимал все происходящее. И мне сразу стало весело и легко.

О-о, и я вспоминаю денечки, проведенные дома, которые в свое время не ценил, – долгие полуденные часы лет в пятнадцать-шестнадцать. И в нем мой кот лижет тигриным язычком переднюю лапку, ляп-ляп, и покусывает хвостик, все испытано и прах прибран, скоро темень, скоро дневные тарелки мои вымыты, еда съедена, жду сентября, жду нисхождения в мир снова. Пылинки, – все, что у меня есть, в смысле почитать, – жалкое журнальное чтиво, что приходится читать эти последние годы, когда я стал таким рассеянным, эфемерным, нерешительным существом, которое проклинает богов, спя в постели, и бродит вокруг с непокрытой головой, дурное в серой тьме – я могу лишь горевать в бедственном седом ужасе утра, мучительно я ненавижу себя, мучительно слишком поздно, и, хотя мне уже лучше, я по-прежнему ощущаю себя эфемерным, и нереальным, и неспособным навести в башке порядок или даже горевать по-настоящему, по сути, я чувствую себя слишком по-дурацки, чтобы на самом деле мучиться, короче говоря, я не знаю, что делаю.

О, какими бы затравленными придурками мы ни были, я добавляю приписку к длинному любящему письму.

Я всегда боялся опустошённости, боялся, что у меня не будет, в общем, никакой причины существовать и дальше. Опустошение, опустошение, как смогу я когда-нибудь отплатить тебе? Моя жизнь – это громадная и безумная легенда, дотягивающаяся всюду, не начинаясь и не заканчиваясь, как Пустота – как Сансара – Тысяча воспоминаний дергаются нервными тиками весь день, смущая мой живой ум почти что мускульными спазмами ясности и памяти – и как мы напились, как мы скользили и падали, как радость взбухала у меня в сердце и взрывалась.

"Просто восхитительно, мой дорогой", – говорю я самому себе, занимаюсь детским спортом, но Пустота тоже дитя – И вот как проходит игра: что происходит, как ее выигрывают и кто – И думаешь, "Кто будет моею леди?". Я пою "Оу, кофе, ты выглядишь прекрасно, когда варишься" – "Оу-оу, леди, ты выглядишь прекрасно, когда любишь".

А я приемлю Будду, который сказал, что сказанное им ни правда, ни неправда, и есть всего лишь одна истинная вещь или хорошая вещь, о которой я слыхал, и она звонит в облачный колокол, могучий над-мирный гонг – Он сказал "Твое путешествие было долгим, беспредельным, ты пришел к этой дождевой капле, называемой твоею жизнью, и называешь ее своей – мы замыслили, чтобы ты дал себе зарок стать пробужденным, – презреешь ли ты через миллион жизней это Царственное Предостережение, это по-прежнему лишь дождевая капля в море, и кто встревожен, и что есть время?.. Этот Яркий Океан Бесконечности несет вдали множество рыб, что появляются и исчезают, как искорки у тебя на озере, гляди, но ныряют в прямоугольное белое полыханье вот такой мысли: тебе было дано задание пробудиться, это золотая вечность, каковое знание не принесет тебе земного добра, ибо земля не мозг кости, хрустальный миф – смело прими атомно-водородную истину, про-будитель, да не поддашься ты козням хлада иль жара, утешенья иль непокоя, не забывай, мотылек, о вечности – люби, паренек, повелитель, бесконечное разнообразие – будь одним из нас, Великих Знающих Без Знания, Великих Любящих Превзошедших Любовь, целых сонмов и неисчислимых ангелов с обличьем или желаньем, сверхъестественных коридоров пыла – мы пылаем, чтоб удержать тебя в пробуждении, – раскрой руки, обними, и мы ринемся внутрь, мы наложим серебряное встречное клеймо золотых рук на твое млечное затененное чело, чтобы ты оледенел в любви навеки – Верь, и ты будешь жить вечно – Верь, что ты жил вечно – Пересиль твердыни и покаянье темной, отъединенной, страдающей жизни на земле, в жизни есть гораздо больше, чем просто земля, есть Свет Везде, взгляни".

В этих странных словах я слышу каждую ночь, во многих других словах, разновидности и нити реченья, изливающегося из того вечнопомнящего изобильного. Поверьте мне на слово, что-то из этого выйдет, в личине сладкого ничто, трепыхающегося листика.

Бычьи шеи сильных плотогонов цвета пурпурного золота и юбки из шелка понесут нас, ненесомых, не пересекая пересекаемые непересекающиеся пустоты к улюм-свету, где Рагамита полуприкрытый золотой глаз раскрывается и удерживает пристальный взгляд. Мыши шебуршат в горной ночи крошечными лапками, ледяными и алмазными, но время мое не пришло (смертного героя), чтобы знать, что я знаю, я знаю, итак, входите. Слова… Звезды – слова… Кто преуспел? Кто провалился?

До чего ж всё гнусно, и гадко, без конца гадко. Не смотри, что на небе солнце величественно. Жить – дьявол – жить нельзя… Эх, кабы околеть. Девка крепостная ночи напролёт плакала, думала: пойду сигану с бережка, бултыхнусь в прорубь… И как быстро подытожилась жизнь! Так сыро, так темно, так скоро прошла… Ничего не значит вся. Всё, дружок, бестолково. Я, говорит, в речку прыгну.

И как не вспомнить симпатичного идеалиста, который возражал своему слишком осторожному предшественнику, указывая на то, что страх впасть в заблуждение тоже есть заблуждение. Разве точно известно, спрашивал он, что именно мы открываем мир? Разве не может быть так, что это мир открывает себя нам? Не познаем ли мы только потому, что познают нас? Мы способны думать о Боге, а что если мы сами суть мысли Бога?

Включи телевизор, сплачивающий семьи, чтобы в сто семьдесят восемь тысячный раз услышать: дети любят фрукты. А если долго вглядываешься в бездну, говорил Ницше, то и она начинает в тебя вглядываться. Не только ты смотришь в телевизор, но и телевизор смотрит в тебя. Перед картиной, считает Шопенгауэр, каждый должен стоять так же, как перед королем, выжидая, скажет ли она ему что-нибудь и что именно скажет. Как с королем, так и с картиной он не смеет заговорить первым, иначе услышит только самого себя. Надо было встать на край света, чтобы посмотреть на себя со стороны. Но дальше происходит метаморфоз: тот, кто долго смотрится в зеркало, начинает впадать в зависимость от своего собственного отображения.

Но программа – не материалы антропологической экспедиции, это зеркало, обращенное к самому субъекту действия. Это и есть процесс становления субъекта, который, как известно, формируется в борьбе за признание со стороны другого сознания. Можно вечно смотреть на произведение искусства, ибо это есть всматривание в самого себя.

«Архипелаг» сожгли, а Соломон на всякий случай еще и «Винни-Пуха» спалил. Дед всегда ждал ареста. Считал, что его прослушивают. Думал, что за ним из телевизора подглядывают, и накрывал телевизор пальто. Кстати сказать, тем самым испанским пальто – вот когда пригодилось.

Мы еще не решились заговорить об этом, но уже переулки кривятся и зеркало по утрам, кивая мыслям, норовит плюнуть в лицо. Он напряженно и с унынием думал о том, как много берет жизнь за те ничтожные или весьма обыкновенные блага, какие она может дать человеку. Быть так слепо и бешено привязанным к жизни без всякого высшего вознаграждения с ее стороны, не иметь даже и отдаленного знания о том, почему и за что терпишь это наказание, а, напротив, с ужасающей страстью бессмысленно жаждать его, как какого-то счастья. Да неужели же весь смысл, вся заслуга жизни в том только и должны выразиться, чтобы… "Если кувшина воды достаточно, чтобы утолить мою жажду, зачем мне целое озеро?" – Из милости живешь – не забудь! Ты подумай только… Сам видишь, к чему все идет. И зачем вообще понадобилось поднимать этот разговор?

Жизнь, на мой ничтожный взгляд, устроена проще, обидней и не для интеллигентов. Живу, как будто опpавдываюсь. Интеллигентность – это чувство вины за свои достоинства. И я бы поставил точку, если бы ни одно «но». В силу специфичности нашего исследования (специфика в том, что интеллигенцию будет изучать интеллигент, на материалах, представленных интеллигенцией) важен выбор методологического подхода… В жизненной среде, дестабилизированной в духовном и материальном смыслах, величайшим идеалом является присутствие духа. Присутствие духа – это чутьё на благоприятные шансы. Мы живём существующими представлениями, строя планы по принципу: "должно быть так…" или: "так бывает…", наивно забывая о том, что своей природой давно опровергаем сформированные до нас представления и открываем жизнь заново. Хотя… хотя… в моей жизни были перспективы. Перспективы. Более омерзительного слова нет в языке. Прогулка по кладбищу. Все, старые и молодые, строили планы. Теперь больше не строят. Под впечатлением увиденного, как разумный человек, даю себе клятву никогда не строить собственных планов. Несомненно полезная прогулка. Кладбище ночью не то же что кладбище днем. Ночью на кладбище медлительность тайная мнительность членораздельность тут же зачеркиваются каким-нибудь чиркнувшим звуком одним. Днем ты на кладбище ходишь как будто случайный прохожий. Будто бы ты постороннее здесь абсолютно чужое лицо. А ночью на кладбище всяк тебе смотрит в лицо, пальцами тычет куда-то в лицо или хуже. Хуже чем кладбище ночью в раскисшем уже октябре, трудно придумать себе развлечение, то есть страшного нет ничего, так грязища по пояс, холод и чьи-то нелепые рожи, абсолютно не нужные в общем ни мне, ни тебе.

Решительно скажу, по моему окончательному мнению, что как жизнь не люби, она всё равно тебя бросит. Это – до непристойности верно. Недаром среди рецептов долгой и счастливой жизни… чувство любви к людям и миру. Страх перед смертью – это горячий уголь счастья жизни.

Теперь далее. Докладываю же вам. Имени своего не называю (б/н, т.е. без названия) по причине, которая станет ясна из дальнейшего. Не знаю, как начать, чтобы это вышло не так бессовестно. Прошу прощения вас и так много, а тут еще я. Говорю это не для утешения, не для ободрения, но как непреложность. Я видел эту жизнь без прикрас, я знаю мир к собственному моему огорчению. Решительно, человеческое бытие – такая простая штука! И притом такая безысходная… Можете меня цитировать. Человек гадок, и человек ничего стоящего и делать не делает и знать не знает. Жизнь – дрянцо! Я презираю. Всё это чертовщина. Жутко и отвратно. Наш бедственный мир отвратителен, мучителен и жесток. Порою мне не хочется больше жить, что я несколько раз даже примеривался повеситься… Ах, убежать бы далеко, далеко!

О, прикусивший губу, заглядевшись на красоту весны, зачарованный ею, человек! Ты взгляни еще на холод осени и на ее пожелтевший, увядший облик! Когда ты увидишь рождение солнца на рассвете дня, окрасившее все вокруг в розовых тонах, то ты вспомни и о его закате, являющемся его смертью. В ночь полнолуния ты видишь красоту и изящество луны. Однако ты подумай о том, как она бессильна и немощна в конце месяца и как она тоскует по тому времени, когда она изящна и полна силы! И человек переживает то же самое. Его красота, зрелость и совершенство обречены, в конце концов, на гибель! О, испытывающий вожделение при виде изысканных блюд! Пойди в отхожее место и взгляни на их конец! И спроси у нечистот: «Где ваши краса, изысканность, чудесные ароматы?» В ответ услышишь: «То, что ты перечислил, то был бутон. Я же был заготовленной западней. Когда ты попал в западню, бутон растаял, увял и превратился в шлак». И еще! Если ты попался на удочку красавицы с упругим телом, взгляни на ее дряблое и погрузневшее тело в старости. Существует столько приводящих в восторг искусных рук мастеров, но которые впоследствии превратились в дрожащие, трясущиеся руки. Точно также ты увидишь, что томные, мечтательные, с поволокой глаза, станут, в конце концов, безжизненно стеклянными, гноящимися глазами. Старость – это когда ты еще любишь жизнь, а она тебя уже нет. Конь погибает и остается седло, человек умирает и остается результат его деятельности, его след. Следует лить слезы не по ушедшему, а по тому, кто не оставил ничего после себя… И следует продолжать дело с того места, на котором остановился тот, кто покинул сей бренный мир.

Там, где умирает гусеница рождается бабочка… В природе из мерзкой гусеницы выходит прелестная бабочка, а вот у людей наоборот: из прелестной бабочки выходит мерзкая гусеница – всё начинается тупостью новорождённого. Обычно все начинается с того, что студент-медик заучивает наизусть названия различных органов и тканей, составляющих человеческий организм. Жизнь одних основана на смерти других. И чем больше смерти, тем полнее бытие оставшихся в живых. Человек, как в библейские времена, желает жены ближнего, осла его и всякого скота его. Человек всегда и много хуже, и много лучше, чем от него ожидаешь. Поля добра так же бескрайни, как и пустыни зла… А если есть изверг – что хотите делайте, он все равно – изверг! Хватит ли силы мужества кошку в топке сжечь? Можно ли надеяться когда-нибудь облагородить человечество? Человек не достаточен, он переходный вид. Человек не ответ, но процесс, «стрела тоски, брошенная на тот берег». Все формы жизни есть приспособленье. Безнадёжное цепляние за лохмотья, подающее пустые надежды. Посреди всей этой прорухи… Как будто по всем законам построил домик в хаосе. Гора мяса трепыхается и всё. Как белка, которая соскочила бы с известного колеса и со стороны вдруг посмотрела бы на это колесо. Да и мир не завершён, не готов. Не знаю, какой знаменитый мыслитель сказал, что человек – это подлец. Как же он был прав, этот тип! Рассмотрим.

Мне говорили, что никакого права не нужно, что ежели мотылек рождается для полета, то личность – для счастья. Ты не личность, роняет он, ты – личинка. Да как вы смеете – что за бестактность – этсетера. Судьба вроде напёрсточника, – продолжал он, – сулит выигрыш, а под каждой скорлупкой у неё пустота… Наконец, как бы отомстив человеку за то, что он осмелился жить, безжалостная сила умерщвляет его. Коси коса комси комса. И махать косой не устаёт. Шантаж, конечно, знатный и действенный. Мало того, что нужно жить, ежемесячно надо ещё и платить за это. Жизнь, которой, как дареной вещи, не смотрят в пасть, обнажает зубы при каждой встрече. Все, что нас не убивает, просто играется с нами, перед тем, как убить…

Так из чего же хлопотать? Как может человек не видеть этого и жить – вот что удивительно! Можно жить только, покуда пьян жизнью; а как протрезвишься, то нельзя не видеть, что всё это – только обман, и глупый обман! Формально правильно, а по существу – издевательство, а если рассудить – так незачем, вроде насмешки как будто… Вот именно, что ничего даже нет смешного и остроумного, а просто – жестоко и глупо. И небольшая плата, наконец. Такая грустная развязка бросает тень сомнения на серьёзный характер предшествовавшей ей жизни. Ведь в конечном итоге все эти увертки и обходные маневры объясняются грубой простотой события. Практически никто никогда не задумывается, не подозревает, что все их рассуждения, все поступки, все решения, все планы и все мнения о природе вещей вытекают именно из этой предпосылки…

Обратимся к природе: никто не понимает её целей, а между тем все существа служат им. …Заставляя искать цели – а никогда человек не найдёт того, чего он ищет – гласит злое правило природы. Натуралисты говорят, что большинство людей не живет целенаправленно. Кто-то сказал: если писатель пишет о скучных людях, он не обязан быть скучным. Точно так же, если он пишет о людях без цели, история его не обязана быть бесцельной.

Они не способны тронуть сердце, не причинив ему боль. Бесконечная смена боли и наслаждения. Боль не объяснить никому. И зачем так надо? Немилосердной природе князь – не указ… Но боль это необходимое условие любой эволюции.

Чем одаривает земля небо за благотворные лучи солнца и живительные капли дождя? – Пылью своей! Муха усваивается стрекозой, а человек – чертополохом. Землю, как огород, заселяют в два этажа: живые – вершки, мёртвые – корешки. Борьба есть отец и царь всего. И на всё на это светит солнышко. Стыдно глядеть на такое. Вот ужасные последствия дарвинизма, с которыми я, между прочим, согласен.

Какая тут вся здешняя жизнь? Тоска одна, канитель, не живёшь, а гниёшь. В этой сплошной безысходной хмури. Зло есть несоответствие между бытием и долженствованием. Всё обстоит таким образом: делать нечего на земле, и все ужасно скучают. Они могли бы придумать что-нибудь получше. Такая глупая затея. В общем, можно было и не приходить. Сначала живут по одному, постепенно сатанея. Потом нужно жить с кем-то и тоже сатанеть. Стоит вам уехать, как появляется другой и ложится на вашу кровать. Вот и всё. Личность – это продукт общества, которое формирует её по своему образу и подобию. Плохое общество угнетает развитие врождённого потенциала человека. Конечно, условия и ограничения противоречат свободе в её вульгарном смысле…

Непоправимый сон, в котором растут дети. Что же ты, нечестивый, делаешь здесь, в обители детей, лунатиков, идолов и тех, кто не сделал ни добра, ни зла? Скажите же голосом совести: насколько уместно и не слишком ли отвратительно… – вот она повестка дня. Обычно смущаются слабые умы. …негласно табуированы: считаются неприятными и тяжёлыми. Обычно отделываются бодряческим: «все умрём»; исключая разве что очень уж эмпатичных натур. «Обидно только то, что всякая фигня намного долговечнее меня».

Жить на такой планете – только терять время. Как только терпят бабы? Цапля опускается на мусорную кучу. Душа чует предназначенную ей от века меру счастья, когда думает о своём подлинном освобождении, – того счастья, достигнуть которого никто не может ей помочь.

Бессознательное же рассматривается как расположенный под сознанием тёмный хлам, помойная яма. Функция архетипа в том, «чтобы существенно компенсировать или скорректировать неизбежные односторонности и нелепости сознания».

Мим – это минимальная целостная концептуальная единица, хранящаяся в умах людей, а также внешних носителях информации. Примеров мимов можно найти множество, сама идея мима – это тоже самостоятельный мим, навязчивая мелодия, модное словечко, концептуальная идея, рецепт блюда и т.д. Но так же как и для генов, для мимов не менее важна плодовитость, т.е. скорость саморепликации, нежели устойчивость.

Юнг раскрывает огромную роль мифа в человеческой истории. Но он в то же время показывает, что миф – это не фикция. Он состоит из непрерывно повторяющихся фактов, и их можно наблюдать снова и снова. Миф сбывается в человеке, и все люди обладают мифической судьбой не меньше, чем греческие герои. Миф – объективно существующая структура, код априорных общечеловеческих смыслов, парадигма существования. Обосновывая связь мифа с коллективно-бессознательным началом – "не люди думают мифами", а "мифы думают людьми", или даже "мифы думаются между собой". От мифа не убежишь: если ты сам не построишь свой миф, придут другие и заставят тебя служить своему. Они крадут твою сказку, не придумывая своей… Если мы не будем обманывать самих себя, нас немедленно обманут другие. Само то, что живое существо существует, определяет, что ему делать. Этим исчерпывается вопрос о связи «существования» и «долженствования». Единственная жизнь, которую стоит прожить – волшебная. Пейзажи кусающейся лжи. Свет же наполнен не тайнами, а писком в ушах. Расплачивайтесь с планетой её же монетой. Словом, полная анархия, и в ковчеге я, маразматический Ной. И будет вот чего: красивый конец. Твою же мать! Уместно здесь сказать! Давно пора! Всё это законно до крови!.. Жизнь – сплошное занудство, и только. Как будто я уворачиваюсь, как кот, которого в его ссаки тычут. "Дерьмовая жизнь" – подытожил он ещё раз.

Трудно вынести суждение о бунте ангела, менее других склонного к философии, не привнося в него сочувствия, изумления и порицания. Вселенной правит несправедливость. Все, что в ней строится, и все, что в ней рушится, несет на себе отпечаток какой-то нечистой хрупкости, как будто материя представляет собой плод некоего скандала в лоне небытия. Всякое существо подпитывается агонией другого существа. Мгновения, словно вампиры, набрасываются на анемию времени. Мир представляет собой вместилище рыданий. На этой бойне скрестить руки или обнажить шпагу – поступки одинаково тщетные. Даже самому неистовому неистовству не под силу ни потрясти пространство, ни облагородить души. Триумфы чередуются с поражениями, повинуясь неведомому закону, имя которому судьба, – имя, к которому мы обращаемся, когда оказываемся несостоятельными в философском смысле и когда наше пребывание на этом свете или на каком-либо ином свете кажется нам безвыходным, подобным неразумному и незаслуженному проклятью. Судьба – излюбленное слово в словаре побежденных… Жаждущие назвать по имени непоправимое, мы ищем утешения в словотворчестве, в четких определениях, подвешенных над нашими катастрофами. Слова милосердны, их хрупкая реальность обманывает нас и утешает. Ибо следовать за их коллегой на этом свете означает низвергнуться еще ниже, тогда как людская несправедливость подражает божественной несправедливости и любой бунт противопоставляет душу бесконечному и разбивает ее об него? Нас увлекает вихрь, разбушевавшийся на заре времён, а если вихрь принял облик порядка, то это лишь для того, чтобы ему было легче нас уносить…

Более специфический смысл, который Аристотель придает справедливости и из которого исходят все последующие формулировки, заключается в воздержании от pleonexia, т.е. от получения преимуществ, которые некто приобретает путем захвата того, что принадлежит кому-то другому, его собственности, заслуг, места и т.п., или путем отказа выполнить просьбу человека, которому ты обязан, возвратить долг, не оказать уважения и т.д. Очевидно, что это определение сформулировано таким образом, чтобы его можно было применять только к поступкам, и люди считаются справедливыми в той мере, в какой их характер способствует устойчивому и эффективному желанию поступать справедливо.

Я видел, как один человек стремится к одной цели, а другой – к другой. Я видел людей, зачарованных самыми разнородными предметами, людей, находящихся во власти мелких и одновременно необъяснимых замыслов и грез. Анализируя каждый случай в отдельности с целью понять причины невероятного количества попусту растраченной энергии, я понял бессмысленность и всех поступков, и любого усилия. Существует ли хотя бы одна жизнь, не пропитанная жизненными заблуждениями? Существует ли хотя бы одна ясная и прозрачная жизнь без унизительных корней, без выдуманных оснований, без порожденных желаниями мифов? Где оно, действие, свободное от всякой полезности: где найти ненавидящее раскаленность солнце, или ангела в лишенной веры вселенной, или праздного червя в брошенном на произвол бессмертия мире?

Я понимал теперь, почему монахи-отшельники и пещерные созерцатели проявляют так мало энтузиазма, когда им предлагают вернуться в мир. Что в нем делать? Мастурбировать на скачанный из торрента порнофильм, запрещенный в Австралии из-за маленьких молочных желез актрисы? Жевать попкорн, наблюдая за битвами сортирных гладиаторов блогосферы? Стоять в угарной пробке на ярко-красном «Порше»?

Что же касается влюбленных, то они были бы отвратительны, если бы их посреди их ужимок не коснулось предчувствие смерти. Страх перед окончательной истиной притупился; он превратился в назойливый рефрен, и люди о нем уже не думают, так как они выучили наизусть вещи, которые, просто мельком увиденные, должны были бы увлечь их в бездну или к спасению. Обнаружение ничтожности Времени породило святых и поэтов, а еще – отчаяние немногих влюбленных в анафему одиночек.

Люди говорят: "все проходит", но скольким из них понятен масштаб этой устрашающей банальности? Чтобы все понять, одному индийскому принцу оказалось достаточным увидеть одного увечного, одного старика и одного мертвеца; мы тоже их видим, но ничего не понимаем, ибо в нашей жизни ничего не меняется. Мы не можем отказаться отчего бы то ни было; между тем очевидность суетности нам вполне доступна. Суета – лучший лекарь. Можно засуетить любое чувство, мысль, жизнь; недаром любовь – это всегда остановка, выпадание в другое измерение. Больные надеждой, мы все чего-то ждем, а ведь жизнь есть не что иное, как ожидание, превратившееся в гипостаз. Мы ждем всего – даже Ничто, – лишь бы не остаться навеки во взвешенном состоянии, лишь бы избежать удела равнодушного божества или трупа. Вот так сердце, сделавшее для себя аксиомой Непоправимое, еще надеется получить от него какие-то подарки.

Объятие полезно для здоровья. Оно укрепляет иммунную систему, излечивает депрессию, снижает стресс и улучшает сон. Оно омолаживает, придает силы и не имеет никаких нежелательных побочных эффектов. Объятие – поистине чудодейственное средство от любых болезней. Объятие совершенно естественно для человека. Оно органично, обладает природной сладостью, не включает в себя искусственных компонентов, не загрязняет воздух, не портит окружающую среду и оказывает стопроцентное благотворное воздействие. Объятие – идеальный подарок. Великолепно подходит для любого случая, его приятно как давать, так и принимать. Оно показывает вашу заботу, не требует дополнительной обертки и, разумеется, полностью себя окупает. Объятие практически лишено недостатков. Не требует смены батареек, не подвержено инфляции, не портит фигуру, не связано с ежемесячными взносами, защищено от грабителей и не облагается налогом. Объятие – недостаточно использованный ресурс, обладающий волшебной силой.

Они вруньи, кашлюньи, лакомки, ротозейки, потому что истина оскотинивает и снедает их. Так мы и сидели, морально и физически шпионя друг за другом, когда в квартиру позвонили и в комнату сразу же, без паузы, ввалились четыре женщины, намазанные, рыжие, дебелые – сплошное мясо, драгоценности и фамильярность.

В кондитерских магазинах женщины поедают пирожные, не отходя от прилавка. Почему-то мужчины так не делают. А эти – забегут в магазин, точно в уборную, и тут же, в толчее, у всех на виду лопают! Сластены. От маленьких до старух. Смотреть, как они едят – неудобно, что-то бесстыдное угадывается в их позах, жестах, в их кусании, жадном как любовные поцелуи. Полакомится, оботрется и пойдет дальше, своей дорогой…

Я индивид с мошонкой. Слова эти он повторил три раза, говоря же в третий раз, потряс сквозь штаны детородным органом. А человек – это всего лишь жалкий мудак… половой гигант! да ему до мухи-то далеко! да, до мухи ему ещё ой как далеко! чего стоят все эти потуги на продолжение Рода? какого Рода?.. долгие приготовления! маленькие подарочки! отсасывания! клятвы! жеманство! все банальности и вопиющие непристойности жизни; вминаясь в их живот, лизнем здесь, пососем там, а что потом?.. восемь дней лежим на боку! правда! Сперматозоид созревает в яичках мужчины около 72 часов, миллионы их смешиваются с простатическим соком и готовы в бой. Вы не согласны насчёт мухи? мухи, которая каждую минуту выстреливает сто раз? вот это половой Гигант! настоящий Гигант!

Рано или поздно – все шло к этому. Увы. Покойный евнух Харлампий говаривал: страдать будут не самые длинные и толстые, но самые умные и извилистые из вас. Прав оказался старичок… Да, я умен. Это признал даже Коротышка-3. Я жилист и извилист. Я подвижен и динамичен. Я танцую сочную самбу и скользкую ламбаду, я верчусь дервишем сексуальной пустыни, я кручу хулахуп всеми пятью вагинальными кольцами. Я упруг. Если на пятивершковое тело мое натянуть тетиву, стрела вылетит в окно королевской спальни, просвистит над розарием и упадет в зеленый лабиринт дворцового сада. И наши дылды проводят ее завистливыми взглядами своих улиточных глазок. Если меня оттянуть и отпустить, я могу вышибить последние мозги у очередного любовника королевы. Например, у нынешнего.

Просто… есть пределы. Предел. Может, я просто устал. Не физически, не физически… Депрессия? Возможно. Душевная смута? Пожалуй. Сложность характера? Да уж! Как опасно долго засидеться в любимчиках. Еще опасней прочитать много книг. Я – личность. Этим все сказано. Есть вещи в себе, которые себе же трудно объяснить.

Девицы в вороных колготках, чем бредит юный свинопас. Короткая приятельница. Белогрудая и бело-шейная. Бесцеремонные смуглые руки, ловкого поведения. Мадемуазель-стриказель, бараньи ножки, же ву при! Мадам-Продам, недотрога бульварная, отставная невинность. С бархатным телом на стальных пружинках.

Осознав происшедшее, ощущаешь себя как бы жертвой случайной связи – связи эгоистических обстоятельств, времен. Ты словно облеплен весь паутиной, запутался в неких липких сплетениях, в некой пряже. Проклятые парки. Смотрите, как я спеленут, окуклен. Немедленно распустите. Мне оскорбительно. Где же ваше хваленое благородство? И муха ли я? Вы слышите? Видимо, нет. Во всяком случае – ноль вниманья. Неслыханно. В общем, типичное удовольствие ниже среднего. Так вы шутили когда-то в юности. То есть не вы, а они, иные. А тебе, осознавшему происшедшее во всей его неприглядности, было не до веселья. Наоборот, обретаясь в силках присущего априори наречия, ты впал в хроническое угрюмство. И если порой улыбался, то лишь из вежливости; да и то сардонически. Впрочем, жизнь обставляла.

«Если ты упал и ударился, тебе больно или ты получил моральный удар, или когда ты чувствуешь, что тобой овладевает ярость, сделай очень глубокий вздох, два или три раза, а еще обязательно сходи пописай», – советовал нам учитель по гимнастике, когда мы были еще подростками. Это был старый вояка. Я всегда следовал его совету, я не рискну поклясться честью, что это действовало, в любом случае я уверен, что если бы я ему не следовал, все было бы намного хуже. Так что я дышу, как предписано, затем я решаю сходить опорожнить мой мочевой пузырь в раковину в ванной. Это не из-за того, что в моей квартире нет отдельного туалета, крошечного, но исправно выполняющего свои функции, просто именно в раковину мне удобнее всего выпускать мою струйку. Агата этого вовсе не одобряла. Агата в этом вопросе рассуждает как женщина. О, что она за женщина! Она находит совершенно естественным, что, если не учитывать справление другой жизненно необходимой нужды, при которой оба пола почти присаживаются на корточки, унитаз был разработан скорее, как удобное сидение для дам, чем надлежащий приемный сосуд для мужской струйки. Мужчина писает стоя, это его привилегия и гордость, а так как унитаз гораздо ниже и если не проделывать эту операцию с предельным вниманием – почти невозможным в случае крайней нужды – брызги неизбежны и с этим ничего не поделаешь. И если вы не хотите прославиться как грязная свинья, приходится подтирать, недовольно ворча, случайные капли на стенах, на полу, с помощью квадратиков туалетной бумаги, расползающихся в руках. Короче, идеальным и дружественным сосудом для мужской струйки является раковина, находящаяся как раз на нужной высоте, вы выкладываете свой драгоценный багаж на приветливый фаянс с приятными контурами, это удобно, это счастье, облегчившийся самец может снова застегнуться, просветленный, раскованный, переполненный сокровищами доброжелательности ко всему людскому роду. Так что раковина в ванной.

К тому же надо принять во внимание, что в больнице всегда жарко и у сестер под халатом обычно почти ничего нет, разве что лифчик и трусики, четко различимые под полупрозрачной тканью. И это, несомненно, создает некую эротическую ауру, легкую, но устойчивую, тем более что они к тебе прикасаются, что ты сам почти голый, и так далее.

Активность, пассивность… как они связаны? Активность одних возможна благодаря пассивности других. Инертность масс – вот что рождает действенность героев. Ощущение, будто не люди управляют обстоятельствами, а обстоятельства массами – в целом верное ощущение, если обстоятельство – фюрер. Мы ведь не живём – мы отбываем жизнь, как солдаты – службу, арестанты – срок, недужные – госпиталь. Погружаясь в дерьмо, мы уповаем на чудо: на освободителя, который придёт и вызволит нас. Мы неистовствуем от счастья, когда он приходит: мясник – в стадо. И дело не в том, что народы гонят на бойни, но в том, что они идут туда «с гордостью».

Нам потребовалась почти вся жизнь для того, чтобы усвоить то, что им, казалось, было известно с самого начала: что мир весьма дикое место и не заслуживает лучшего отношения. Что "да" и "нет" очень неплохо объемлют, безо всякого остатка, все те сложности, которые мы обнаруживали и выстраивали с таким вкусом и за которые едва не поплатились силой воли.

Они постоянно воспроизводят механические или органические повторы со всеми их запинками и однообразием. Биологический порядок существования основан на этих повторах: прерывистые и повторяющиеся сердечные удары, альтернативный ритм дыхания заполняют любой мыслимый интервал между рождением и смертью и ткут на фоне жизни свою однообразную ткань. Человек убаюкивает себя этой бесконечной последовательностью повторов, так же как он поддается оцепеняющему воздействию тиканья часов. Но если он начинает осмысливать течение этого однообразного и гомогенного времени и освобождаться от его гипноза, то лишь затем, чтобы почувствовать давящую скуку.

Глава 22. Dasein и проблема реальности

Принимая позу человека "положительного", в которой присутствовал и оттенок превосходства, Вы часто упрекали меня за то, что Вы называете "страстью к разрушению". Так знайте же, что я ничего не разрушаю, а только фиксирую, фиксирую неминуемое, фиксирую страстное стремление мира самоликвидироваться, мира, который на руинах своих очевидностей жаждет увидеть необычайное и грандиозное, рождение некоего спазматического стиля. У меня есть одна знакомая, старая, безумная женщина, которая живет в постоянном ожидании, что дом ее с минуты на минуту обвалится, и бродит по комнате, прислушиваясь к потрескиваниям и шорохам, злясь на то, что событие все никак не происходит. В более широком плане поведение этой старухи совпадает с нашим. Мы рассчитываем на какой-нибудь глобальный крах, даже когда не думаем о нем. Так будет не всегда, и даже нетрудно угадать, что наш страх перед нами самими, следствие более общего страха, ляжет в основу образования, станет принципом будущей педагогики.

После того, когда схлопывание шара бытия происходит, и он становится плоским, как раз и открывается перспектива разрыва с ним. Понимая, что реальность, воспринимавшаяся нами до некоторого момента как нечто всеобъемлющее, как тотальность, является лишь узким, ограниченным срезом бытия, мы и начинаем подозревать возможность альтернативы, испытывать к ней притяжение. Уже в самом этом обнаружении мы порываем с этим миром, который отныне разоблачен как не всё, а лишь как одно из возможных творений, и перестав быть для нас всем, перестав быть шаром «здесь-бытия», Dasein, он показывает нам границу, обнаруживает свою ограниченность, признается, что его претензия на безальтернативность является необоснованной фикцией.

Здесь мы подходим вплотную к тому, что называется «разрыв уровня». Разрыв уровня – это тотальное прощание с этим «всем», которое мы отныне воспринимаем лишь как уровень, осознав его недостаточность. Это тотальное прощание не есть уход в полном смысле слова, потому что в этом пространстве, в этом измерении невозможно куда-то уйти, поскольку речь идет обо всем. Но тем не менее, в ткани бытия, в которую мы погружены, которая заполняет нас извне и изнутри, возникает брешь, ткань уровня рвется. В этот момент мы перестаем воспринимать абсолютную непрерывность всего как всё, мы понимаем, что эта непрерывность, распространяющаяся от нас в разных направлениях, во внутренних и внешних, не только физических, но и психических и в интеллектуальных, охватывая всю полноту нашего действительного бытия и возможного для нас бытия, разрывается. Опыт осуществленного разрыва – это глобальная плата за то подозрение, которое испытывает человек. В дальнейшем вступают в силу законы экономии психической энергии. Происходит "уплотнение" внутри описанного процесса.

Структура этого подозрения сама по себе сложна. В самых слабых формах оно знакомо почти каждому, но концентрированно его мало кто переживает. Ощущение того, что реальность изменяет нам, что она изменяет сама себе, что она, по большому счету, строится на какой-то глобальной фальши, настолько гнетуще и невыносимо, что наше существо отказывается верить в это, поскольку, когда мы начинаем углубляться в лабиринты подозрения и тягостного недоверия к жизни, в какой-то момент уже ничто более не может нас сдержать, ничто не может служить нам точкой опоры, чтобы мы, с одной стороны, продолжали жить в этих лабиринтах, оставаясь в мире, а с другой стороны, все более и более уходили за его грань, с обостренным кошмарным сознанием его фундаментальной фальшивости. До определенного момента это подозрение воплощено в крайне тяжелое ощущение неадекватности всей реальности, невыносимости старого мира (или «первого творения») и остается исключительно негативным, лишь растрачивая и изматывая жизненные силы, ничего не давая взамен.

Бывает, у человека возникает молниеносное ощущение, что жена ему изменяет. Он думал, что этого не может быть, но вдруг он понимает, что это не так. Особенно, если он изо всех сил старался отвечать за свою ревность, работал над собой, преодолевал страхи – только чтобы обнаружить, что они осуществились: его и правда бросили. И тогда возникает глубинное, сотрясающее основы (если, конечно, хорошо относиться к жене, любить ее) ощущение переживания смерти, как будто рушится всё. Это лишь слабенький отзвук того прединициатического состояния, которое накатывает на человека, который стремится приблизиться к метафизике. Это ощущение подлейшей измены. Человек начинает понимать, что измена повсюду. Это параноидальное состояние.

Человек – самое высокоразвитое существо на земле, чье сознание может неограниченно усваивать знания, – единственное живое существо, которое рождается без какой-либо гарантии, что сознание его сохранится.

Если скажешь: неправда всё, что ты тут сказал, потому что где оно? Я отвечу: здесь оно и сейчас… Клянусь тебе, если так оно и есть, я приму это как должное.

И так как его ненависть к миру была абсолютна, она и превращалась в абсолютную доброту, любование. Он любил мир. Речь идёт в данном случае вовсе не о пессимизме, а опять всё о том же его безмерном и неистощимом изумлении перед жизнью, то есть обратной стороне его неугасимой влюблённости в неё…

Он упивается созерцанием ужасной, обнажённой действительности, один вид которой, по словам индусской легенды, уже приносит смерть. Китайцы, специалисты по части пыток, просто щенки; такой штуки им ни в жизнь не изобрести.

Тяжесть материи и трудность её преодоления, мрачные сгустки тревожащей однозначности, наглая неизбежность, всемирная обречённость. Сознание обычно сдавлено провинциализмом пространства. Люди говорят, что всё происходит не просто так, а по какой-то причине.

Презираю реальность как ущерб в этом мире безвыходно материальном, одарённым к тому же такой железной живучестью. Неприятное ощущение заданности происходящего. Так же, как ты смирилась со своим именем и возрастом – невидимая глазу смирительная рубашка. Бессмыслица факта, «радикальная случайность» человеческого существования, чуть ли не каждое мгновение подверженного неожиданностям, которые невозможно предвидеть и тем самым избежать…

Бунт на коленях в бессрочном плену… держит в своей руке хрупкий ключ к проблемам реальности. Ужель, ужель клетка эта суть наш мир? Иль она – злая пародия на ощетинивающихся окружающих? Ведь они зорко следят, чтоб висел на клетке замок. Разворачивается энциклопедия движений его кукловодами. Отважно – и то и другое. Чем пугалом среди живых – быть призраком хочу – с твоими… Пугало, пугало человечье – Я.

Очертания другого берега, в том месте, о котором говорят те же индусы, где нет времени. Как раз того, во что твёрдо веришь, в действительности не существует. Время, наверное, одно из самых дорогих беспредметностей, какие только могут быть. Получается, что от умения верить многое зависит.

Для меня это было чем-то вроде копилки, где хранились собранные за всю жизнь доказательства реальности бытия. Надо жить под копирку, чтобы в случае исчезновения иметь доказательства своего существования.

Страх смерти превращает человека в раба, но рабское сознание открывает путь к самосознанию личности и общности.

Итак, наш замечательный мир переживает катарсис, то бишь колбасит его не по-детски, соответственно, пиначит и нас. Если ты вдруг все-таки как-то умудрился засунуть изнемогающее сердце под предохранительный колпак ума, и прожёг все знаки одним махом (на наш век ещё хватит), то спи дальше спокойно, режиссерам твоих снов платят за то, чтобы ты не заглянул за кадр.

Сквозь хитроумную сетку quasi-реальности вся пестрота видимости, условный счёт времени, всемогущество грёз, бескорыстная игра мысли, уводящая далеко-далеко от нашего мира, которым для слишком многих исчерпывается реальность. Кажется галлюцинацией, каким-то навязчивым бредом на тему неизбывной зимы, подмывающей хохотнуть в кулачок, как это делают сумасшедшие, догадываясь о бесконечной подстроенности вещей. Вот и говорят иные мудрецы: чтобы познать мир, нужно неистово хотеть его. Из деликатности принято это стремление именовать сладким словом – "любовь". Но никто не задумывается: каково миру быть познанным, а затем выброшенным за ненадобностью в забвение. Если хотите сделать что-то для мира – не связывайтесь с ним.

Обезьяна на ветке дерева пытается достать луну в воде. Пока смерть не схватит её, она не сдастся. Если она отпустит ветку и исчезнет в глубоком омуте, весь мир засветится с ослепительной чистотой. Иллюзорность отражения луны в воде, попытка схватить и остановить зыбкую феноменальность мира оборачивается смертью, и эта смерть и есть проникновение в истинную сущность мира. Потому что жизнь – подобна этому отражению луны (какая из них настоящая Луна?), пузырьку на воде. Что означает: реальность есть нереальная часть нереальности? Или наоборот: когда открываешь дверь, входит кто-нибудь или ты сам?

Читай историю, советует мудрец, а другой: плюнь на всё, будь, как солнце, а не как луна. Третий хохочет с издёвкой: живи, как перед зеркалом, обезьянничай увиденному в пустоте. Пусть сам стакан допивает остаток, всюду не поспеваю я, а двойник из зеркал пусть проваливает. Да, есть у мира чучельный двойник, но как бы ни была сильна его засада, блажен, кто в сад с ножом в зубах проник и срезал ветку гибкую у сада.

Никто не знает, каким словом можно назвать это чувство – чувством памяти ли, физиологическим ли ощущением проходящего сквозь тебя времени. Почему некоторые, порой самые незначительные, моменты жизни запечатлеваются в мельчайших подробностях, вплоть до ощущения теплого морского ветерка на лице, и дарят потом, через много лет, целительный восторг полноты, незряшности жизни. Происходит это на уровне даже не подсознания, а низших рефлексов, присущих насекомым. Так доисторическая муха, избегнув во время полета жадных клювов, беспечно садится на каплю солнечной смолы и внезапно понимает, что увязла лапками и не сможет больше взлететь. Но одновременно со страхом и жаждой выжить любой ценой чувствует всю вязкую сладость внезапной обездвиженности, одуряющий запах смолы, воздух теребит еще живые крылья, и, после отчаянных попыток освободиться, замирает, предчувствуя погружение в жидкий кусок солнца. Уже приятно и горячо слипаются волоски на брюшке, и, наконец, последний вздох, последнее, судорожное движение еще сильного тела, блики света, оранжевая, рыжая, коричневато-красная прозрачность будущего янтаря и выражение неосознанного счастья на мушином лике, потому что в последний момент всегда появляется знание – смерти нет, а есть лишь окружающий тебя невыразимо прекрасный мир, и ты в нем пребудешь вовеки, совсем не важно, в каком качестве…

Так и странные моменты в жизни человека, когда всё – молодость, здоровье, любовь, легкая обездоленность, придающая остроту всем прочим чувствам, пронзительное осознание того, насколько это непрочно и быстротечно, – сплавляется в золотистую смолу и застывает где-то глубоко в мозгу, постоянно тревожа и помогая жить во времена серой озлобленности, истощающей душу постоянным, знобким жжением.

Увязнув в глубокой чёрной смоле, время остановилось. Жизнь, лишённая традиционной атрибутики бытия, не обладающая онтологическим статусом… Вокруг меня становилось пусто. Ему казалось, что это какой-то нелепый сон. (Он производил впечатление человека, вышедшего из страны, где никто не живёт.) Мой сиятельный брат, не занимаетесь ли вы лепкой фигурок из тумана? Этим чудесным новым увлечением, пришедшим к нам из неизвестности?

Равномерность течения времени во всех головах доказывает более, чем что-либо другое, что мы все погружены в один и тот же сон; более того, что все видящие этот сон являются единым существом, китайским мудрецом Чжуан-цзы, который однажды после пробуждения задался вопросом о том, кем он является – бабочкой, которой снится, что она – мудрец Чжуан-цзы, или мудрецом Чжуан-цзы, которому снится, что он – бабочка.

Р. Декарт считал, что не существует точных признаков, по которым можно было бы отличать, к примеру, реальность бодрствования от реальности сна. Единственным основанием для подобного различения философ считал связность событий, происходящих во сне и наяву. При этом событийность, явленная во сне, характеризуется фрагментарностью, мозаичностью, в то время как события яви могут быть соотнесены друг с другом без нарушения целостности, последовательности и причинности. Г.В. Лейбниц утверждал, что при различении реальностей основным аргументом может являться обусловленность будущих событий событиями прошлыми и настоящими.

– Ну, да ведь вот поди же ты, вон эки чудеса! Человек-то ты сумасшедший вовсе! Как это вы пришли к такой отточенности формулировок? Откуда вообще выходят люди, неуверенные в рациональности существующего, сторонники эфемерных воззрений? Уж из человеческой шкуры хочет вылезти. И не думаете ли вы, что сперматозоид – страшнейший из микробов? Ловкая штучка умишко человечий, ой, ловкая! Об этом говорит и самая логика. Небось, против естества вещей и предметов не пойдёшь! От этого ничуть не хуже, ведь даже самый нежный ум весь помещается снаружи? Ну, да, ясно: чтобы установить истинное значение функции – надо взять её предел. Итак, что вижу, то и пою. Не трогайте грязными руками песнь мою. Бестактно намекать на физические недостатки кому бы то ни было! Настоящее, то есть такое, какое и должно быть.

Сумасшедший – это всегда любопытно. Психиатры всех людей считают слегка сумасшедшими. Человек, если задеть, любопытен. По-настоящему сумасшедших уже почти не осталось. Творцы этих поэм давно умерли. Всё это какое-то сумасшествие. Я сумасшедший. Пилоты авиалайнеров сумасшедшие. Никогда не смотри на пилота. Поднимайся на борт и заказывай выпивку. Надеюсь вы потеряете меньше чем обретёте.

Меня заботит не реальность, а пригоршня опиума, в которой спрятана реальность, – признаётся он и не сводит глаз с туго натянутого оконного стекла, где спарились крупные мухи. С близкого расстояния любая мелочь, какая-нибудь мошка, выглядит таинственной; издалека она – полное ничтожество. Дистанция упраздняет метафизику. Философствовать – значит все еще быть заодно с миром. Но я не умею долго быть эгоистом, возможно, потому, что мне нечего защищать. Странные вещи происходят в конце всех дорог. В углу вентилятор мотает головой. Конец ли изгнанничеству? конец ли? Нигде ничто не ждёт человека. Всегда надо самому приносить с собой всё. Настоящий изгнанник с собой всё уносит.

Стремление вывернуть общепризнанное наизнанку, немножко исказить, показать алогизм обычного: чем парадоксальнее – тем лучше. И я, человек, который провел свою жизнь в формулировании парадоксов, я, как специалист, должен вам сказать, что у меня вызывает отвращение этот иноземный парадокс.

Достоверность обыденной повседневности. Проблема подлинности бытия в противовес мнимому быванию. Вот соберемся, решим, что его вообще нет, что «Я» – это иллюзия, собрание чувств, раздумий и желаний. Программа преодоления быта посредством заговаривания его любовью. Вы предлагали ряд нелепостей, несбыточных, смешных; как вам не стыдно не верить в них в великолепных! Я даже нахожу, что так как вы на все предметы смотрите с их смешной стороны, то и положиться на вас нельзя. Например, высказывание о том, что жизнь «там свободнее, где ближе к небытию» является абстрактно рассудочным, что существует дверь, через которую можно куда-нибудь выйти, что может хоть что-нибудь случится.

Если использовать понятия из области фотографического дела… Хрусталик на уменьшенный масштаб не верит теперь… Чёрные вишни-соблазны на удочке тянут холодных глаза. Сон всё запаковал, всё перепаковал с остервенением клыкастым переплета. Он напряжен, как состязание двух ослабевших юл. Он звал тебя, когда в тебе тонул. Есть солдат аляповатый и червь пахнущий вермутом (всё спрятано за спиною). В свидетелях нет подлога – туда-сюда спасатели и пожарные. Превращаюсь скорее в лёд. Чем обеспечено свидетельство? Мною и столбиком некролога. И затворники стали добытчиками. История хочет как хуже и заводит моторы. Жутко, если б мы были обычными фотографии, как гнилые помидоры. Механизм защиты сломан, и кто знает, каким он был. Падали вишни в кувшин. Избирательность зрения существенно выше, чем избирательность слуха. Каждый видит свое, звуковой ряд – один на всех. Отсюда особый суггестивный потенциал звука. В нас как будто смолкает музыка, под которую плясала жизнь. Физических возможностей нет. Зрачок идёт ко дну в густой ночи, но вряд ли глубже смерти. Сиротство вещей, их пищей для глаз не сделаешь. Насытишь взгляд вместительный, но мысль не удлинишь. Жизнь не даёт повода для фиксации. Мраморный зрачок не реагирует на свет, но вспышка за вспышкой все продолжают пробовать – а вдруг!

Мне бы только не попасть в сюжет, я должен оставаться вне его. У пьесы должна быть простая и очевидная для всех мысль. Лучше, если это будет мысль вообще. Такая, например: кто-то считает – всё, что делается на земле, – это всё не просто так, не бескорыстно, что в любом человеческом проявлении сначала есть личный интерес, и ничего нельзя совершать просто так. А другой так не считает, у него человеческий подход к жизни: люди – стадные существа и должны жить сообща, помогая друг другу. Обывательские пьесы вроде так и делаются.

Мельчайшие намеки начинают обретать зловещие смыслы (мрачное прошлое, выдуманные или реальные сцены насилия), произвольный (кем-то сочиненный) сюжет внезапно становится неизбежным.

У меня была привычка и даже пристрастие к таким дотошным личным наблюдениям. Когда, например, присмотришься, как образуются и произносятся слова, как фразы теряют свою весомость на фоне своей слюнявой декорации. Механическое усилие, которого требует от вас разговор, – вещь более сложная и мучительная, чем дефекация. Губы, этот венчик вздувшейся плоти, который, конвульсивно свистя, всасывая воздух и суетясь, проталкивает сквозь вонючий заслон кариесных зубов липкие комочки пищи, – экое наказание! Однако только так нам дано приобщиться к идеальному. Это трудно. Коль скоро мы не что иное, как склад теплой и недосгнившей требухи, у нас всегда будут трудности с чувствами. Любить – пустяки, ужиться вместе – вот в чем загвоздка. Нечистоты не стараются продержаться подольше, да еще в неизменном состоянии. В этом смысле мы еще более жалки, чем наше дерьмо: бешеное желание всегда пребывать в своем теперешнем состоянии представляет собой невероятную пытку. Чувство идеальной основы личности.

Истина заключается в том, что все мы, как и то, что с нами происходит, случается, сбывается, встречается, нас движет, разделяет, сливает, над нами властвует, с чем мы сталкиваемся, во что упираемся, выдвигаемся, в чем растворяемся, плаваем, летаем, барахтаемся, это есть ряд слов, который слагается из стесненных друг к другу слов, примыкающих друг к другу, обнимающих друг друга, просвечивающих друг через друга, мыслимых друг с другом, причастных друг другу, подобных друг другу, стоящих друг за другом, плотно пригнанных друг к другу, сообщающихся друг с другом, виноватящих друг друга, скрепленных взаимной обидой друг с другом, проторяющих колею друг для друга, лежащих друг на друге, слышащих, видящих поедающих плоть друг друга.

Слова вкатываем мы на душу, поворачивая, и оттуда радостно следим, как скатываются они вниз, к началу, оборачиваясь, потому что желаем иметь дело с камнями.

Ну, если есть какие-то сомнения, предположи хотя бы наличие духа. Пусть я буду метафизическая субстанция… В конце концов язык – тоже форма существования. Можно ведь существовать в языке, не существуя в действительности: так многие делают. Разреши и мне. Тем более от собеседника, которого я даже не вижу.

…постепенно становится хитрее и понимает, что реальность на этой планете искажена, и наивных ждёт гибель. И там было уже не до забот о том, что станется с его маленькой телесной конструкцией, с мягкой куклой, умеющей закрывать глаза.

Тело – вместилище человеческой души. Уничтожение тела или пренебрежительное отношение к телесному неизбежно оборачивается уничтожением личности. Что прибавляет тело к сознанию помимо того, что его ограничивает? Как величие духа оборачивается телесной слабостью? Ведь всякая великая мудрость всегда оказывается бессилием жизни. Природные первоэлементы образуют непрочный и болезненный состав тела, дьявол проникает в плоть и совращает душу. На духе лежит проклятие быть отягощённым материей.

Даже сна нет в постели холодной. Он же из крылатого рода, а там можно стать чем-то, лечь в облако, как в постель, можно тело своё снять, не выдёргивая пуговиц из петель, там можно обнять свою тень. Когда ночь скроет изъяны тела… Иногда и от тела бывает определённая польза: можно закрыть глаза.

Плоть – идеальная смесь всех стихий: ее плотность – от земли, мягкость – от влаги, теплота – от огня, дыхание – от воздуха. В окружающих стихиях эта первичная консистенция плоти распадается на отдельные элементы. Древняя космология четырех стихий, вероятно, отправлялась в постижении каждой из них от целостного их образа и сопребывания в человеческой плоти, ее твердо-мягкой упругости, сочетающей свойства земли и воды; и теплой прохлады, сочетающей свойства огня и воздуха. Ибо внутри плоти мы ощущаем огонь, а на ее поверхности, где она соприкасается с воздухом, – прохладу. Именно это сочетание теплого и прохладного, своего рода термическая, или температурная упругость плоти, делает ее соблазнительной, увеличивает ее «любовность» в той же степени, что упругость ее консистенции. Чередование прохладных грудей и горячей ложбинки между ними; прохладных бедер и горячих промежностей; кожи, прохладной наощупь и теплеющей под лаской… Твердому и гладкому соответствует прохладное, поскольку оно держит на поверхности или выталкивает на поверхность. Мягкому и податливому соответствует горячее, поскольку оно впускает в глубину, ближе к источникам внутреннего огня. Таким образом, соблазнительная упругость плоти – не только консистентного, но и термического свойства: это чередование в ней теплоты и прохлады, глубин и поверхностей…

Устоявшийся предрассудок, будто сущность вещей скрыта в глубине, заставляет относиться к поверхности с пренебрежением. По сути же, поверхность есть глубина во взаимоотношении тел, глубина их прилегания и приникания друг к другу. Каждая поверхность становится глубиной, как только между двумя существами возникает общность, влечение, интерес. «Интерес» ведь и значит – быть внутри и между (inter-esse). Как ни парадоксально, осязание – самое глубинное из всех межчеловеческих чувств.

Постой, надо, чтоб было двое, для танго нужны двое. Не напрасно ведь говорят: «Тут нужны две пары глаз».

Часто я думала, что мои глаза никогда не умрут… Во мрак вспять вытекает тело – мешок с песком, который следует положить на кровать – пробоину в мироздании; душа – в темноту вперёд. Чтобы видеть на расстоянии, не глаза нужны, нет.

Все мы – только беспомощные пассажиры наших тел. Ведь соблазн – это манера: тело без души не искусит. Тело, в котором ты обитаешь… Я сам из тела сделал лодку – ибо сознание самоудостоверяет свою жизненность только через состояние тела, которое, однако, должно присутствовать как бы в качестве пассивного и бессильного зрителя. Помни: любое движение, по сути, есть перенесение тяжести тела в другое место. Жизнь – сумма мелких движений, что драгоценны для понимания законов сцены. Сущность не окажется восприимчивой к существованию тогда, когда мышление мышлением опыта не явится. Ведь уход лошади из современной цивилизации отнюдь не отменяет интереса к скачкам (и ставкам) на переполненных ипподромах. Научись мыслить абстрактно. Дело всегда в принципе. В идее, которая заложена в вещи, а не в вещи как таковой. Скажут, что счастье существует только по ту сторону могилы, ибо только та жизнь благодатна, которая существует в идее. Когда ты окажешься в месте, похожем на центр мира… Жизнь есть идея. Мир в себе. Не жизнь для вещи, а вещь для жизни… Дело даже не в сущности: только в степени. Даже если тебе и непонятно. Даже если ты не замечаешь всей захватывающей игрушечной театральности жизни.

Как ни парадоксально, единственное растущее движение современности, которое все еще воспринимает данность тела всерьез и возлагает на него глобальную религиозно-политическую миссию, – это терроризм, одержимый святостью и бренностью тела, полный решимости взрывать его ради райского блаженства своих мучеников и избавления мира от неверных.

Впечатления, которые вырабатывает окружающая среда, все эти, отмеренные рукою мира вещественного, порции, с каждым днём всё больше и больше заволакивались туманом и, наконец, совсем перестали существовать.

Существование жуликов, пытающихся обманом получить от государства какие-то льготы, ставит под подозрение всех, кто обращается за этими льготами, и заставляет требовать от тех, кто действительно имеет на них право, множество различных справок. Нельзя зарегистрировать то, чего нет. Нельзя прийти в канцелярию к тупице и объяснить ему, что время есть плотная субстанция, что будущего нет, а что есть только настоящее, что нельзя вызвать дождь, начав мыть машину. Надо показать ему какую-нибудь бумагу, иначе он не поверит, что вы существуете. Предъявитель сего есть действительно предъявитель, а не какая-нибудь шантропа. И бросить всему человечеству 260 тысяч бланков. И пусть дети бы хватали, и дамы кидали бы чепчики с пушистых локонов, и небритые воины громогласно бы возгремели – "Урра!!!". Однако, всё же, стоит вам только вымыть машину, как тут же пойдет дождь.

Вечность – только начало уже завершённого жеста. Гравитация – вот кто! – нас держит на привязи. В чуткой схваченности шелохнёшься едва. Путь сговорчив, а всё же не смог тебя вывезти. На бетонках отчизны изваян твой нрав и права. Как пузырь, оболочкой боясь наколоться на радиус, гравитация бродит вокруг тебя, ожидая, что ты выпрыгнешь в небо, светясь и радуясь, предаваясь ему и с ним совпадая.

Я могу только констатировать – и мне скучно… Меня интересует только кажущееся. Мне больше нравится "нет", чем "есть". Потому что всякое "нет" означает "уже нет" или "ещё нет": у "нет" – прошлое и будущее, у "нет" – история, а у "есть" истории не бывает… Самое интересное в мире – это то, чего нет. Одним словом, ставлю на "нет". Но Вас, кажется, больше интересует то, что есть. Досадно.

То, с чем сталкиваемся мы в жизни есть бывание. Последнее иногда называют становлением. Оно отличается от бытия тем, что вмещает в себя и бытие, и ничто; т.е. бывание в каком-то смысле есть, а в каком-то нет, кое-где есть, а кое-где нет. Это "нет" присутствует практически везде. Человек, повсюду сталкивается с небытием, с каким-то отсутствием бытия. Поэтому, строго говоря, жизни лучше соответствует слово "имеется", чем слово "есть". Такие предпочтения – это и есть жизнь. Ожидание. Состояние "до", или затянувшееся "после".

Средство общения – часы. Встречи во времени. Некоторые очень быстро ходят. С переменой мест сумма чувств изменяется. Действительно, к чему текучее постоянство сложносочиненного тела человеков, когда нечем его отблагодарить. Спасает ли его любовь? Проще быть его частью. И медленно проникаться его безмерностью. На медном море. Любое мгновение прорастает бесконечностью, когда его длящесть – дело твоего мастерства.

«Субхити, живым, которые знают, прежде чем учить значению других, самим следует освободить себя от всех огорчительных желаний, возбуждаемых прекрасными видами, приятными звуками, сладкими вкусами, ароматом, мягкими прикосновениями и соблазнительными мыслями. В своей практике щедрости они не должны испытывать слепого влияния ни одного из этих завлекательных проявлений. А почему? Потому что, если они в своей практике щедрости не испытывают слепого влияния подобных вещей, они пройдут через блаженство и достоинство этого превыше расчета и превыше воображения. Что ты думаешь, Субхити? Возможно ли рассчитать протяженность пространства в восточных небесах?».

 

Глава 23. Возвращение в детство

Очень трудно чувствовать себя хорошо, не имея плоти. Очень трудно доказывать своё существование, распространяя электрическое тепло и смещая неподъёмные предметы. Очень трудно выслушивать потом бестолковые упрёки и крики: "Не умеешь жить. Не хочешь, чтобы в доме был порядок". Вечером, уткнувшись в чьё-нибудь плечо, задумываюсь и через несколько минут засыпаю. Утром все страхи становятся меньше настолько, что прячутся или исчезают. И в это время на левой руке появляется такая же царапинка, как и на правой.

Существо моё слишком слабо. Я желаю иметь так мало сил, чтоб не чувствовать своего существования; когда я его чувствую, я чувствую всю дисгармонию всего существующего… Изнурив себя в бытии, – ты изведал, что время не видит ловушек.

И что происходит в том странном мире, куда меня вот уже сколько лет каждое утро швыряет неведомая сила? Потому что, если хотите знать, все мы словно искорки, гонимые неведомым ветром. И вообще, для чего входить туда, откуда есть выход… Продвижение тормозится проблемами с телом, головными болями, горем, или какой-либо нереальностью, странными мыслями, злобными намерениями, неясными ощущениями, нелогичными побуждениями, чувством типа "одновременного присутствия на двух треках времени" и так далее. Очевидно, что акушерка или няня, заботящаяся о матери или ребенке, оказывает гораздо большее влияние, чем далекие планеты. Что и говорить, если даже сны зависят от положения спящего.

– Я приведу пример. Представь себе, что в Бастилии сидит узник, совершивший некое мрачное преступление. Однажды на рассвете его сажают в карету и везут в Париж. По дороге он понимает, что его везут на казнь. На площади толпа народу. Его выводят на эшафот, читают ему приговор, прилаживают к гильотине… Удар лезвия, и голова летит в корзину…

Он хлопнул себя ладонью по колену.

– И? – спросил я нервно.

– В этот момент он просыпается и вспоминает, что он не заключенный, а грузчик из универсама. Которому во сне упал на шею большой веер в виде сердца, висевший над кроватью.

– Другими словами в реальности происходит нечто такое, чего человек не понимает, поскольку спит. Но игнорировать происходящее совсем он не может. И тогда ум спящего создает подробное и сложное сновидение, чтобы как-то все объяснить.

Малыш легко покинул её лоно, но оставил ей складки на боках. Тело, отнюдь не стыдливо поданное, но не съеденное блюдо. Душе достаточно фраз, с телом обстоит иначе: оно привередливей, ему нужны мышцы. Тело – это нечто реальное, поэтому на него почти всегда грустно и противно смотреть. Свобода так и остаётся призраком на этом континенте скорби, и они к этому так привыкли, что почти не замечают.

Я знаю, что эти дела самообман, галлюцинация и чокнутые дела вообще, но, в конце концов: "Когда рождается ребенок, он засыпает, и ему снится сон жизни, когда он умирает и его хоронят в могиле, он снова просыпается…" – И в конечном счете уже не важно… И тогда вопрос почему, почему сила обретает восторг и радость как в невежестве, так и в просветлении, иначе не было бы невежественного бытия бок о бок с просветленным небытием, чего ради силе ограничивать себя тем или другим – либо в форме боли, либо как неосязаемые эфиры бесформенности и безболезненности, какое это имеет значение? У меня не хватает слов, я устал выдумывать, что же сказать: в любом случае это неважно. Я лежу на спине в темноте, сцепив руки, радостный и зная, что мир есть сон младенца – но все это должно быть возбуждено и запомнено, его не существует там самого по себе, и это потому, что ментальная природа, по природе своей, свободна от сна и свободна от всего. Будто те курящие трубки философы-деисты, что говорят "Погляди только на изумительное творение Господа, луну, звезды и т.д., согласился бы ты променять это на что-нибудь?". Если бы не какая-то первобытная память о том когда, о том что, о том как ничто не… Определенно нужно верить.

Радость, оставляющая в душе след, подобный тому, который придает стиль писца таблице писца, кормилица, выращивающая мысль из молока, хлеба и трав, разыскивающая оброненное ребенком имя среди звезд, превращающая внутреннюю часть его глаз в две раскрытые створки перламутровой раковины, внешнюю же их часть – во внешнюю часть раковины, так что глаза ребенка смотрят на мир так, как раковина лежит на дне, в толще воды, и в ней зреет жемчужина, повелительница мыслей, которой ради они не ведают, что творят, знают, что ничего не знают, видят то, что слышат, растут внутрь земли, плывут против течения, летят без крыльев, разыскивают имена, преданные забвению всерьез и надолго, прикармливают животных, умерщвляют людей.

И за невозможностью нам самим стать детьми мы заводим ребенка. Так вот, если сравнить всё это – и сон, и детство, и смерть, – то окажется, что жизнь, прожитая как "развитие сознательной личности", легко исчезает и ни на что не годна. Кем бы мы ни стали, чему бы ни научились, мы остаемся лишь с тем запасом, который имели в детстве и имеем перед сном. С ним, единственно с ним мы и уйдем отсюда, навсегда позабыв все прочие приобретения – знания, деньги, славу, труды, книги, запечатлевшие нашу личность, но не имеющие никакой цены перед лицом ребенка, сна и смерти.

Наблюдай маленького ребенка, новорожденного. Он не окружен никакой скорлупой, – уязвимый, открытый, невинный – жизнь во всей чистоте. Совершенно ясно, что жизнь не верит в старость. Фактически, если бы жизнью управляли экономисты, это казалось бы очень неэкономичным, пустой растратой. Указание ясно: жизнь любит мягкость, потому что в мягком существе она может течь легче. И второе, на чем настаивает Лао-цзы: в слабости есть своя красота, потому что она нежная и мягкая.

Но, возможно, наша большая ценность и более важная функция – в том, чтобы быть невольной иллюстрацией удручающей идеи, что освобождённый человек не есть свободный человек, что освобождение – лишь средство достижения свободы, а не её синоним. Это выявляет размер вреда, который может быть причинен нашему виду, и мы можем гордиться доставшейся нам ролью. Однако, если мы хотим играть большую роль, роль свободных людей, то нам следует научиться – или по крайней мере подражать – тому, как свободный человек терпит поражение. Свободный человек, когда он терпит поражение, никого не винит.

Был бы он женат, была бы у него хотя бы спутница жизни, ну просто какая-никакая подружка, все бы прошло великолепно, женщины лучше мужчин управляются с семейными междусобойчиками, в каком-то смысле это их конек, ведь даже если в реальности детей нет, они все равно потенциально имеют место быть, брезжат, так сказать, на горизонте, а старики интересуются внуками, это общеизвестно и как-то связано с природными циклами или с чем-то там еще, одним словом, в их старческой голове проклевывается некое чувство, в сыне отец умирает, понятное дело, а вот дед во внуке возрождается или берет благодаря ему реванш, короче, всего этого с лихвой хватило бы уж по крайней мере на рождественский ужин. Все мы рано или поздно становимся похожими на отцов: вот истина, которая вновь и вновь обрушивается на меня с непринужденностью падающего кирпича.

Ничего не поделаешь: жизнь – игра серьёзная, природы сложное хозяйство: неизбежность, приговор или освобождение, помилование, наказание или поступок? Потому что любая смерть – проигрыш… жестокий, бессмысленный – проигрыш вчистую. Поскольку смерть есть всякая обида и неудача, самоистязанье, но и жизнь есть тоже всякая обида…

Что удерживает нас на земле кроме силы притяжения? Убедите себя, что отвращение – самое естественное отношение к предмету и что на поверхности вашей планеты не должно быть ничего, к чему бы вы чувствовали влечение. Если же стечение обстоятельств отрекомендуется вам роковым для вас самих образом и вынудит вас покинуть земное, – уходите спокойно, с ясностью во взоре и в мыслях. Уходя, гасите свет.

Сомнамбуле стоит большого труда всякий раз объяснять кто он такой, он путается в определении своей идентичности. Он впадает в транс и не помнит, что с ним происходило, и что от этой болезни все его беды и неустроенность. Репертуар его сообщений о себе беден: он твердит, что бродит по ночам, не причиняет никому зла, что родители не верят в него и что по природе он – рыба. Но чем больше сомнамбула выслушивает исповеди Ли, тем больше он задумывается над тем, кто он такой и каково его предназначение в жизни.

Убегающий человек расширяет ночное пространство, и деревья, уверенные в целостности своих теней, остаются на месте, в то же время следуя за превращающимися в коня. Дерево не бежит, стоит – потому задумчиво… Преследование натягивается тетивой, пустота сокращается, сердце стучит в висках. Открывается запасной путь, и представители погони теряют следы, не видя друг друга, не видя самих себя. О, где они, обучающиеся знакам! Кто-то исчез, кто-то вновь появился, ночь лопнула, но ничего не воспоследовало, потому что цель достигнута и разговор закончен.

И тут со мной что-то случается: какое-то колесико внутри меня до того устало и истерлось, что вертеться дальше ему невмочь, и оно вдруг замирает, и я ничего не могу с собой поделать – я плачу. Я плачу потому, что будущее снова засверкало передо мной и стало еще в миллион раз огромнее. И еще я плачу потому, что мне стыдно, до чего мерзко я обходился с людьми, которых люблю, – до чего мерзко я себя вел, пока длилось мое личное дремучее средневековье, пока я не обрел будущего и кого-то, кто сверху печется обо мне. Сегодня для меня словно раскрылось небо, и лишь теперь мне дозволено с ним соприкоснуться.

Малыш, споткнувшийся о камень, просит маму наказать своего обидчика. Естественно, что вид плачущего мальчика, как правило, действует на родителей сильнее, чем вид плачущей девочки, и толкает их к еще более деструктивным действиям в стремлении избавиться от собственного дискомфорта.

Когда мать впервые стала читать ему какую-то историю, он прервал ее вопросом: «Кто это говорит?» Как я мог так ошибиться? Во всём ошибиться. Как ребёнок. Как будто ничего не знаю о жизни и о том, что по-настоящему всё понимаешь только задним числом. Как будто никогда не жил в пору сгущения красок и малодушия.

Внезапно он почувствовал себя идиотом – надо же так поглупеть – глупым, как восемнадцатилетний мальчишка, который тщится что-то доказать самому себе. В таком поведении, пожалуй, больше зависимости, чем если бы он… дешёвое отчаяние. Всегда попадаешь в капкан из-за такой вот ерунды. Не ты первый. И с едкой снисходительностью добавила: – Ты не виноват. Никто не знает капканов лучше того, кто их ставит. Ты попытался вместить две противоположности и, не сумев их примирить, раздвоился сам. Ты жертва диалектики. Мы все жестоко обманулись. Так утешайся хотя бы тем, что знаешь, жертвой чего ты стал. И сознаем ли мы, что мы обмануты, если сами ищем обмана? Где уже обманщик лжёт себе самому.

Дух не «вторичен», он тождественен материи. Не противоположен, а тождественен. Противоположность духа и материи «снимается» через более высокую категорию – «жизнь». Материя и дух есть жизнь. Как мужчина и женщина есть человек. Как четное и нечетное есть Число. И так далее. Все противоположности «связаны концами». И «первичны», и «вторичны» они лишь частично, в какой-то момент, но не по определению, не раз и навсегда. Жизнь и человек есть синтез духа и материи, их гармония, стремление к достижению этого синтеза и этой гармонии.

Конечно, если тебе двадцать лет, если ты ничего толком не умеешь, если ты толком не знаешь, что тебе хотелось бы уметь, если ты не научился еще ценить свое главное достояние – время, если у тебя нет и не предвидится никаких особенных талантов, если доминантой твоего существа в двадцать лет, как и десять лет назад, остаются не голова, а руки да ноги, если ты настолько примитивен, что воображаешь, будто на неизвестных планетах можно отыскать некую драгоценность, невозможную на Земле, если, если, если… то тогда, конечно.

Я вообще не обязан быть героем, переходить дорогу, не останавливаясь перед машиной, неистово тормозящей, вслепую испытывать судьбу, настроение, испытывать тревогу; не понимаю, как я мог, ведь жизнь дорога, как никотин. Всё каким-то образом связано со всем. Бог мой, да разве бы я стрелял?! Я готов щипать траву и жрать падаль, если подаришь мне канареечные штаны и волшебную палочку – я ведь так бескорыстен! Какая скука истлеть под землёй. Всё просто: надо жить, как океан. Пойду, по земле, ещё посмотрю людей, буду встречаться с разными людьми, попадать в приключения… Оранжевое настроение: их либе жизнь! Слышу жизнь, слышу её триумф. Чудо народное! Да будет жизнь крупна. Внутри какой-то праздник жужжит, жужжит. Мысли весёлые, сердечные, кружащиеся… Ворочается счастье стержневое. Преисполнимся – это так чарующе. Всё озарится улыбкой, величаво покойной улыбкой радости.

Возможно, из-за моей нервозности, возможно, потому, что, когда вы находитесь близко друг к другу, очень трудно не улыбнуться. Но опять-таки, это была уже совершенно иная улыбка, из некоего пухлого гербария улыбок. (Дети пекут улыбки больших глаз в жаровнях тёмных ресниц и со смехом дарят случайным прохожим).

Чудесный день томишься скукой, жалуешься на неё; кстати, недавно в его маленьком сердце родилась вера в Будду. Угадать, ощутить, заподозрить… Какое грустное очарованье! И всё так полно невыразимой печали, нет сил противиться: сладость бессилия, безволия… имеют несказанную прелесть, как сон, который не расскажешь, но напрасно мне искать слова – битая скорлупка, я предложила ему подушку и, выбрав приличный сюжет, мы стали беседовать: а ты, я смотрю, всёрьёз опечаленная – тихий разговор – знаешь, никто никогда не рассказывает мне грустных историй. Разгонит нагонит загонит твой сплин. Я здесь себя чувствую как-то чище.

Муха так мала, что не назовёшь её настоящим врагом: ходит по лицу своими мокрыми лапками. Муравей так лёгок, что свободно бегает по воде: так забавно и так слабо, что кажется, они только почудились тебе. Муравьи в банке с сахаром. Очень смешно купаются воробьи: нагибаясь, мочат брюшко, а потом долго отряхиваются. И в это время очень заметно, что у них нету рук. Интересно, как мыши относятся к птичкам и как жуки – к бабочкам? Они же видят друг друга. Но что думают? Хочется поскорее узнать, кто родился: мальчик или девочка, солидный куш, покушение, рак, важные перемены… но для этого нужно больше полагаться на свою интуицию, а я закоренелый скептик. Колотушка счастья, то есть пустячок. Этот талисман удержит меня от увлечений. И мои зверушки, несомнительно, интересуются, куда я их гоняю, зачем извожу, и, теряясь, так же обеспокоены своей будущностью, как я моей. Родиться когда-нибудь или не родиться? И кто кого важнее?

В больших домах, что черепами белеют, живут маленькие люди, простолюдины, под утробное ворчание холодильников и не спящих будильников – глоток замурованной в кране воды посреди недолгой ночи в недрах квартир – огромные аляповатые розетки, белые ванны, когда вдруг очнёшься ото сна на молодых ростках конопли и не засыпаешь больше, однажды, когда ты была одна… Одна, потому, что одна. У неё обидчивый нрав. "От вас веет холодом" – говорит он с лёгким оттенком досады. Слышу торопливую речь комментатора в телевизоре: "Футболисты уже немного подустали и поэтому начали совершать даже такие грубые ошибки". Ничего не было в холодильнике, только яйцо, как заснувший зритель в кинотеатре, посреди пустых кресел с обеих сторон: сверху и снизу.

Всю ночь не спать перед дуэлью. Дрожащие руки под утро. На заре поехать с лучшим другом на широкую поляну, где кузнечики, где роса жива. Лошадь, переходя брод, остановится и будет долго с шумом пить воду. Эпизод отпустит поводья. В этот день голубых медведей, пробежавших тропинками вен, по тихим ресницам, я провижу за синей водой в чаше глаз приказанье проснуться. Где-то олень бродит со стоном возле волосков бровей, которые ты старательно выщипываешь, морщась, пинцетом, то есть серебряными щипчиками, привезёнными для тебя заморским купцом. Играют мирно в шашки, облокотясь на руку. Пёстренький цыплёнок, попискивая, бродит по подоконнику, стучит клювом об стекло, ловя мух. Чертовски славное утречко, сэр. Хочется двигаться, а не говорить. В такое утро хочется сфотографироваться на память. А тот друг… тот самый умерший друг в холодное утро… Смиряющая врожденной своей гневливостью, накатывающаяся и откатывающаяся с удесятеренной силой, с которой расширяется зрачок на гончарном круге лица.

Ты будешь там скоро, обещай мне замечать всё. Дашь ли нищенке лепёшек и забросаете ли её с подругами вопросами. – Дружок у тебя есть? Где ты живёшь? С кем буду я сама сегодня ночью спать? Смущающийся калека, неумелый поклон до земли крестьянского мальчика, то есть холопа, поевшего все барские пирожки, забежавшего в горящую избу спасти рыжего котёнка, но не нашедшего, если это твой слуга, недоверчиво глядя в жидкие, тёмные глаза, спрашивает: Вы, что ли, добрый? Да, я незлой, – отвечает хозяин. Подумав, спросит ещё: А, может, вы – пьяный?

Слабо потри пальцами листья лимонного деревца в ведре с землёй с зимой с Уфой, вспомни об ударах топора, или о наседке, высиживающей яйца в ночном сарае, когда ты пришёл за грязной бутылкой самогона, спрятанной накануне, и огонёк дедушкиной папиросы. На выдохе вскрикни: некондиция! Когда повсюду снега, задушевный разговор в тёплой комнате с пахучими подушками. Бархатные глаза дарят долгим взором, без блеска, мягкие, будто гладят тебя, провожая роскошно-расточительно. Достойный друг, зачем ты говоришь, что тебя беспокоят мухи, закрой глаза, зевни. Подаривший мне сердце на долгую память. Как бы непривычно это ни было.

В подарке главное – его ожидание. Точнее, ощущение. А чего тебе хочется больше всего? Знаю, знаю. Но это – глупости. Забудь о них. Думай о главном. Тем более, что главное у тебя уже есть. Остались, в общем-то, мелочи. Женщины, дети, мужчины так похожи, когда получают подарки, подарочки к рождению. Почти мгновенно тающие от избытка чувственности.

Если страсти, бушующие в человеческой душе, порождают определенные жесты, то, считают мастера чайной церемонии, есть и такие жесты, которые способны воздействовать на душу, успокаивать ее. Строго определенными движениями, их красотой и размеренностью чайная церемония создает покой души, приводит ее в то состояние, при котором она особенно чутко отзывается на вездесущую красоту природы.

И, наконец, сказал себе: спать, спать без сносок. Постепенно мысли утопают в сонной мгле и клонят меня в мерзостный сон. Спи, добыча сонной белиберды. Нормальный сон – основа всех основ. Лёг – и канул на дно, как перевернувшийся, слишком загруженный корабль. В утицу каждой улицы – венецианской заводи под молчаливое днище моторной лодки сойдёт. Толща глухой колыхающейся зелёной воды. Озерная кривизна перенимает, а я не хочу. Подхалим отражения замечателен в своём роде. Я Тебя не ищу, ты найден в своей свободе. Сон двоится по скорости реакций между жабой и змеёй. Не перелезай, как шпагоглотатель сквозь атом, успокойся, ты – свой. И вот медленно всплываю со дна вверх и где-то на середине глубины открываю глаза. Сон, медленно гладящий плечо. Только официант и собака могли еще хоть как-то перемещаться в пространстве, но брало сомнение: надолго ли их хватит. Сон все запаковал. Он напряжён, как состязание двух ослабевших юл. Он звал тебя, когда в тебе тонул. Ночь. Рюмки ободок дрожит, как твой браслет. Трамвай в рапиде путь сучит, идя на нет. Как рулетка, ты спишь. Стрелка испорченного компаса не дрожит, она свободна от ответственности. И грезится снежный Мышь. Не уследишь за хвостатым, и мы установили разом чреватую точку на сущем его хвосте. Без обнародования ножницы взрезают брюхо беспамятному Мышу. И биолог шепчет: Она. Как желуди, ее зародыши в животе, или велосипедная цепь длиною в год. Мыши ничего не создали. Мы выпустили всех мышей из зеркальной банки. Стройный, как папка, дремлющая на столе, скелет белого Мыша. Сны переименовывают объекты, которых нет. Отверстие воспринято, как рекламный цеппелин, но его дважды нет. Снящиеся собаки не берут след… И карусели приостановились, пока таяло эскимо. Остатки сна переполнены чем-то замужним, как вязким вареньем. Если кто-то очнётся на зеркальной двери шкафа – осколок солнца – в глаза мне. На то есть будильник, вечно занятой комар разума, что различает и пережевывает различия, старые сухие какашки млекопитающих в сарае, бизонг-бизонг утренних мух, несколько прядей облаков, тяжелый тук-тук материи, свернутый в комок, все это – один редкий жидкий сон, запечатлеваемый на моих нервных окончаниях, и, как я сказал, еще даже не это, – иииинг жучок шатко виснет…

Хотелось, чтобы дом был Вселенским Домом. Правильное ли это хотение? Лучше не вселенский чтобы, а простой дом и в сердце. Серд-Це сердится? Сербы к ребусу не бросятся. А ребус и не просится. Сердце перескакивает с «дэ» на «цэ». Чепуха хороша, чешет она харизму лица.

Преувеличен наш внутренний мир. Глубоких следов не оставляет. Удовольствия и горести мы испытываем благодаря тому, что преувеличиваем значение нашего опыта. «Тусклый взгляд из себя прочней…» – шепчу автоматически и как нельзя безбрежней. Оттого мы и счастливы, что мы ничтожны. Повернись к стене и промолви: "Я сплю, я сплю". "Изобрази", – кто-то шепчет на ухо. – "Изобрази". "Никто там не живёт и дверь не отворяет, там только мыши трут ладонями муку"…

Довольно, сказал я всему этому, там нет даже этой страницы, даже слов, а есть лишь предрешенная внешность вещей, посягающая на энергию твоей привычки – Чёвамотмянадо, ругаться что ли?

Давайте же, ну, детки, проснитесь – давайте, пришло время, просыпайтесь – вглядитесь пристальней, вас дурачат – вглядитесь, вам снится – давайте, ну, смотрите – быть и не быть, какая разница? – Гордости, враждебности, страхи, презрения, пренебрежения, личности, подозрения, зловещие предчувствия, бури с молниями, смерть, скала: достойный вины, выедай искусство из точных описаний вежливых, мягких, успокаивающих, вкрадчивых гербов, искусство выражения приязни, искусное отбеливание, ласкай бледным или белым, удовольствие любезности, бледней, льсти тускло, незащищенное опусто-пу-сто, бело или бледно поздно, безрадостная холодная резка, не написано или напечатано на или страстно остро, тускло унылость отмечена, пустота пуста незанята бледна, перепутанная неквалифицированная завершенная смуть, сделай глаза нерифмованными, чтоб бумага не болела и слезилась, окутай обликами, пригаси написанное на, форма не заполненная, наблюдай, воспаленный и слезящийся лотерейный билет, который ничего не выигрывает тусклого или смазанного, с воспалением пустое пространство, ментальная модификация незанятости голубого и махонькая кривенькая жалкая понимающая улыбочка для меня, ты – у нее угрюмый завиток, как у женщины, которая убиралась весь день и не умылась – она издевается – и говорит "Стоит мне выходить?". Что она известная шалопайка и соблазнительница, хотя она нарочно выпендривается перед ними (как на фотке), мальчишки лыбятся на нее, улыбаясь в объектив, во сне я зол на нее за то, что она такая сука, но когда просыпаюсь, то понимаю, что все это лишь убогие уловки, на которые она пускается, чтоб один из этих мальчишек оплодотворил ее, чтоб она стала мягонькой и мамолюбой с крохотным ребятеночком у груди, Мадонна Ни-с-того-ни-с-сего.

Чтобы счастье приманить: пустячок или лакомство – незначительный подарок на память лет. И нет сил вытравить память… Продайте ваши платья и храните ваши мысли.

А как странно он выражается, самый язык кажется переводом с иностранного. Кого постигла утрата даров – тяжелее избавления от бед, испытанная душа. Уж не сошёл ли я с ума? Несносно. Вы дичитесь всех так, что ни на кого не похожи. А ты иди и полей цветы на окне.

Позвонит, разобидит, подровняв усы, приедет. Прошипит где-то лифт, тёмный футляр. Рано или поздно, как свою, алчно и неуступчиво вяло переспать, слышать щекой дыханье, угрюмо удерживая в себе пустоту, слышать своё смиряющееся неохотно блудливое сердце.

На ней были оттиснуты чёткие следы прежних отношений, ясных и неущербных. Всё же она ошибалась в подробностях жизни. Не знаю, за что ты меня ненавидишь.

Рассказывал мне, по пьянке, один пожилой чекист. Зашел он в начале нэпа с группой красноармейцев в чайную погреться, и кстати составить бумагу об изъятии змеевика. Вдруг у чекиста в ухе пискнуло, затарахтело, забарабанило в перепонку, как если б ему дунули в трубку, сказав: – Але, але, позвоните Лавуазье, спросите Троцкого – кто воротит сердцу потерянную любовь? Кто охватит глазом выдумки мироздания?.. Ай ай косой черт приласкай косой черт пожалей заморыш горит сладко родить щенят с клыками Фейхтвангера не могу раздавить портки танки идут выну кисту танки идут откусить хочу хохлатый бежим в Ленинград!.. На казне сидит красна девица, красна девица да разбойница, есаулу-то – родна сестрица, атаману-то – полюбовница…

На заднем сиденье такой натуральный хитрован, в том смысле что с ним все в порядке, он просто по жизни занял заднее сиденье, чтобы наблюдать и интересоваться (вроде меня), и поэтому, как и во мне, в нем есть немного от дурня. Я вошёл за ним в вагон, протолкался сквозь толпу в проходе и, отворив дверь, втиснулся в переполненное купе, где в уголке сидел пулеметчик. Бригадир покивал. Адъютант сел и произнес, обращаясь как бы к железной табуретке: «Как, ты не знаешь его ерундовую теорию?» Я вас, во всяком случае, за человека наиблагороднейшего почитаю-с, и даже с зачатками великодушия-с, хоть и не согласен с вами во всех убеждениях ваших, о чём долгом считаю заявить наперёд, прямо и с совершенною искренностью, ибо прежде всего не желаю обманывать… Хотя именно вы заслуженный депрессионист, пришел мой черед брюзжать и остужать ваш пыл. Шлю Вам всякие теплые и добрые пожелания. Я не могу шагать за Вашим знаменем, как и Вы не можете за моим. Но мир широк и в нём есть место для нас обоих, где мы можем продолжать быть неправыми. Именно это и пытался втолковать носильщик Александр Кузнецов своему сослуживцу Ященко по кличке Сникерс, когда говорил ему следующее: «Мне начхать, что ты сегодня говоришь правду, пидор, потому что я знаю, что ты всегда, сука, врешь».

Глава 24. С чистого листа

По-видимому, нельзя отрицать того факта, что существуют разные степени убежденности, а также то, что наши убеждения со временем меняются. Тем не менее убеждение не перестает существовать оттого, что оно является слабым или подвержено переменам. Можно счесть глупым отрицание Зеноном возможности физического движения на том основании, что в каждый данный момент времени объект должен находиться в определенном месте, однако не менее глупо, в противоположность Зенону, доказывать, что мы никогда не принимаем на себя обязательств по той причине, что наши обязательства меняются.

Перед тем, как улучшится, ситуация ухудшается. Жизнь сопровождается смертью, а радость печалью, и наоборот. Успокойся, ведь смеющаяся жизнь изменилась, город знаковый стал системой. Слышишь, как радуется и лепечет? Мир – это зеркало, возвращающее нам наше же отражение. Если мы смеемся, то и оно смеется нам в ответ. Это в порядке вещей, всё проходит… и это тоже пройдёт. Только не плачь. Всё будет или не будет. Река – не море, тоска – не горе. Радость не вечна, печаль не бесконечна. Это, знаешь, как улыбка на заплаканном лице. Нужна лишь капля масла, чтобы прекратился скрип осей или дверных петель. Точно так же солнечные лучи разгоняют тени. Жизнь тиха и закономерна, и под это ласковое равнодушие мира поезд идёт по расписанию. Иде же несть ни болезни, ни печали, ни воздыхания, но жизнь бесконечная… А беды… беды каждый сам себе, наверное, производит. Только природе страданья незримые духа дано врачевать. И, пожалуйста, не грусти. Наберись терпения. В твоей жизни ещё будет столько друзей, что за всеми не угонишься. И, хотя наши полки ломятся от книг, до которых никогда не дойдут руки…

Непосредственные участники видят собравшуюся на некоторое время вместе толпу одиночек, ждущих, когда им выходить. Это как в метро. Проезжаешь несколько остановок и снова выходишь на поверхность. Садясь в вагон, уже думаешь, где будешь выходить. Люди ведут себя скованно. Желание выйти, которое каждый несет в себе, и история о том, как он сюда попал, не располагают к общению.

Когда старший друг показывал, сколь прекрасен этот мир и убеждал, что слёзы не отравляют его, а, напротив, таят в себе горестную сладость, и мир наш прекрасен именно потому, что есть в нем слёзы, ибо в них научился он находить и утешение, и наслаждение.

И хотя ваша жизнь никогда не была особенно радостна, порадуемся всё же ей – дару небесному, дару бесценному, достающемуся человеку лишь раз, и то случайно и нечаянно. Сотри случайные черты – и ты увидишь: мир прекрасен и восхитителен. Новая любовь – новая жизнь – праздник, который всегда с тобой. В жизни каждого дня можно находить самые лучшие и неожиданные упражнения. И каждый умножен и нежен, как баловень бога живого. Жизнь – занятная штука, и умен тот, кто видит ее суть, открывая в ней смешные стороны. На свете много прекрасного и кроме счастья. А смешного в жизни, пожалуй, не меньше, чем печального, право, не меньше. Веселье – недостаточно хорошо понимаемая философия. Баню истопим ещё, да подружек лихих пригласим, чтоб смеялись. Так охлаждает в зной. Само собой, само собой.

Так что впредь нам не следует впускать в свое сознание дисгармоничные и мрачные образы, терзающие нашу душу, будь то страх, тревога, эгоизм, ненависть или зависть, как не пускаем мы вора в собственный дом. Нужно твердо запомнить, что подобные мысли хуже воров, ибо они крадут наш покой, счастье, благополучие. Нам необходимо усвоить, что эти враги не имеют права вторгаться в наше сознание. Обращайтесь с ними, как с правонарушителями, немедленно выбрасывайте их вон.

Родовой человек – это не абсолютный идеал, а скорее идеальный тип, предел желаний и социальных устремлений всякого разумного существа, осознавшего свою ответственность за судьбы мира и окружающих его людей. Поэтому гражданственность личности есть не только высокое нравственное подвижничество, служение всему человечеству, но и готовность удерживать целостность жизни в будничных делах и маленьких поступках, сколь бы незначительными они не казались.

То была пустота, чреватая катастрофами, сулящая приключения, учащая жить на фуфу, рискуя и в риске соревнуясь с бьющими как попало, в орла и в решку, разрядами, прозревая в их вспышках единственный, никем не предусмотренный шанс выйти в люди, встретиться лицом к лицу с неизвестностью, ослепнуть, потребовать ответа, отметиться и, падая, знать, что ты не убит, а найден, взыскан перстом судьбы в вещественное поддержание случая, который уже не пустяк, но сигнал о встрече, о вечности – "бессмертья, может быть, залог".

В приподнятом тоне, усилить ноту бодрости, надежды. Возродиться для новой жизни… – Воистину живу! Гимн о жизни, прежнюю хороня. Воссияет новая заря во все стороны, ибо жизнь есть шведский стол: бери чего и сколько хочешь. Обнаружить себя в философии и философию в себе (как, в определённом смысле, генерализирующий подход). Где мне предстанет поле блеснуть умом и высказать вытверженные мысли, тезисы души. И желание добротворчества будет началом. Поразмыслишь эдак – и ободришься. И, примиряя, оно всегда возвращается в то далёкое прошлое, в тот самый день к завершенью начала…

Поздравления усугубились. Немногорадостный праздник, зато многолюдный. Чудесное, мягкое настроение. Радость заставала меня врасплох. Бестолково радостно. И в силу грусти, а верней, привычки маленькие радости выходного дня приходят нечаянно. На всех углах продают подснежники. И, если хочешь, скажи себе – печаль бедна.

Тогда меня снова захватят дела; снова удивляться жизни, вернее, её продолжению, цепляться за людей, улыбаться знакомцам ежедневно, ставить в актив, покупать презервативы, и любить всё по вечерам. С чем-то покончить и что-то начать. Забыть обиды и сострадать. Все тёмное, что нас ждёт, уже прошло, я ещё ни в чём не виноват, и тебе нечего бояться… Этот день я, не задумываясь, выбрал из предложенного веера, перед тем, как отыгравшую колоду запечатали навсегда. Но я не тороплюсь открывать его.

На другой день перечитал письмо и вижу, что может создаться впечатление, будто я только и делаю, что сижу и вспоминаю всякие грустные вещи и очень себя жалею. На самом же деле я очень счастливый человек и чувствую это. Я собираюсь жениться на прелестной крошке. И в этом мире столько любви, что хватит на всех, надо только уметь искать.

Он живёт в душевном спокойствии, можно сказать достигнутом за пределами отчаяния. Это даже не смирение, но хрупкое и парадоксальное счастье. Ведь только в достаточной мере обесцененная в собственных глазах жизнь приобретает настоящий вкус.

Глава 25. Палиндромия

Но смутно понимая, что страх перед ошибкой сам ошибочен… Он почувствовал некоторое разочарование, как в детстве, когда волшебное слово оказалось всем известным дурацким «пожалуйста». То, что восстаёт во мне и не желает умирать… Уважающий справедливость до конца. Ценность для жизни является последним основанием. Все мы желаем жить, и поэтому неудивительно, что каждый пытается найти оправдание, чтобы не умирать. Преследуемый псами запоздалых сожалений. Времена, года уже вовсе не те, какими были однажды… И время терпит нас, а мы – его. Это время во сне мы раздвинем сильней, чем странная жизни страна.

Но что бы там ни случилось, повернуть назад я уже не мог. Как во сне, где невозможно сделать выбор – нет определяющего принципа. Или же у нас нет альтернатив, чтобы этот принцип установить. Когда фоpма достигает оптимума, альтеpнатива становится бессмысленной.

Эти шары представлялись мне головками марионеток, в которые, правда, не поиграешь. Я думала, что мужчины прокляты, потому что в высшей точке страсти и счастья сладкие женские плоды в их руках неожиданно превращаются в два мешочка с песком… Так, лопнувший ёлочный шар оставляет в уме колючий пустяк, – смешна угроза… Держи их, малютка Рози, ровней и подольше в этой смешной танцевальной позе, забудь, что пахнут газетой.

Рассеялось бы её горе в привычном быту, в откровенностях… Зажить бы чистой жизнью, устроиться поуютнее, воспитывать чувство современности. Желание самого скромного, незаметного существования. Цепкая иллюзия, притаившаяся, затаившаяся. Надежда убивает или наоборот?

Подавив в себе отвращение, запретив себе проклинать… его жизнь стала податливой, по крайней мере, тоска его потеряла свой прежний оттенок угрюмости. Жизнь, как вы знаете, всего-навсего подмостки, на которых каждому предоставляется возможность кривляться, покуда не наскучит. И, если жизнь есть неминуемое приближение к смерти, то лучше эту дорогу (на эшафот?) прошествовать с улыбкой, смеясь, топ-топ. Благородство обнаруживается только в отрицании существования, в улыбке, нависающей над безжизненным ландшафтом. Умиpать нужно весело.

Всё становилось красивее, чем было раньше, что говорить: я избегу тоски грядущей, непосильной, и не завидую не любящему жизнь. Восстановив правильный закон, можно с уверенной радостью увидеть, ощутить, что живёшь правильно.

При свиданиях с ним всегда старалась приводить себя в светлое и радостное настроение, хотя и не имела повода таковое ощущать. Он же бормотал, что всё правильно. Ночные раздумья, эстетические капризы… В такие минуты нападают философские жучки. Он стал сомневаться, так ли это должно было быть. Оснований для веры все-таки было мало. Но вот ведь как: только ставящий всё под сомнение может усомниться и в самом сомнении. Поэтому всё время находился в дурном (ослином) настроении.

Бессвязно и горестно думалось: придётся одному справляться с бесом уныния, которое, может быть, и есть частица истинной жизни, ведь в такие скучные минуты в нас, быть может, и происходит наиважнейшее в жизни.

Им овладевало наступившее безразличное настроение, в какое впадают преступники после сурового приговора. Нетвёрдые желания, безразличие и холодная тоска в этой усталой комнате. Захотелось спать. Мир становится безразличным, водянистым, никчёмным.

Почему ж сволочизм появляется снова? Потому что он спонтанно прёт из твоей инфернальной натуры, не строй на этот счет себе иллюзий, но и кровь себе не порти тоже. Сволочи всегда выживают за счет хороших людей. Всё начинается снова и опять.

А с помощью поэзии? Стихи как таковые я понимаю все меньше; я могу теперь выносить одну лишь скрытую, неявную поэзию, поэзию совершенно без слов, я хочу сказать – без тех приемов и уловок, которыми обычно пользуются в стихах. Чем старше я становлюсь, тем больше убеждаюсь, что мои надежды на нее тоже оказались явно чрезмерными. Я любил ее в ущерб собственному здоровью и полагал даже, что погибну от преклонения перед ней. Поэзия! Если в недавнем прошлом от этого слова в моем сознании возникали образы тысяч вселенных, то теперь оно ассоциируется у меня с каким-то невнятным мурлыканьем, с никчемностью, с дурно пахнущей таинственностью и притворством.

Как бы там ни было, не обвиняйте меня в том, что я говорю с Вами безапелляционным тоном. Мои убеждения – не более чем поводы для размышления: так по какому же праву я стал бы Вам их навязывать? Иначе обстоит дело с моими колебаниями: их я не выдумываю, в них я верю, верю помимо собственной воли. Так что этот урок недоумения я преподал Вам с добрыми намерениями и без большой охоты.

В мире присутствует конец, а сущность конца – преображение. И ничего, ничего не нашаришь. Ничего не надо. Человек – это конец. Философ должен выражаться лаконически. Человек достоин только жалости. Что нас действительно волнует, это обстоятельства нашей смерти; обстоятельства рождения – вопрос второй. Все дни приходят к концу. Не надо ничего доказывать. День смерти лучше дня рождения.

"А беспокойно, должно быть, людям с тобой?", – опасливо спрашивает она. Боятся тебя наши девушки… – Ну тебе кто-то и нагудел же про меня. – А каких вы любите больше? Ты всегда отвечаешь уклончиво. Ответить вдвоем – или, точнее, повременить с ответом… Пауза, которую я сделаю прежде чем ответить, скажет вам больше.

Плачу и рыдаю егда помышляю смерть. Идите и больше не вернитесь. Ошибся я, загородив этим страх перед смертью? Показной фатализм? Не льщу ли я себе, считая себя несчастным среди людей? И вы убоялись возрастающих трудностей? Какая грустная ошибка… И не спешу перестать.

Внезапно я осознал, что являюсь мигом времени, созданным теми, кто жил до меня, и сам я, в свой черёд, – создатель других. Что мне дороже всего в жизни? Не всё ли равно, что я умираю, – думает он, – ведь ничто не разлучает, не приближает, потому что каждый момент возвращается, каждая минута вечна, поэтому никого не коснется чувство утраты… Так что никто не забудет ни слёз, ни хромых сочетаний истин, затверженных нами, ни самой ничтожной уловки… Не всё ли одно, какое хлебово без соли разжёвывать впоследствии.

Струй, ручьев горячих слов дружеское посредничество, которыми как пушинками мы перекидываемся и в маленькие трусости и хитрости которых потом прячемся. Бесполезно что-либо предъявлять обвиняемому – всё равно он ни в чём не сознается.

Улыбкой нежности окончен наш роман… – женщины как шёлк, но, конечно, продажным поцелуем и в нелюбви первые. Женщина всегда готова поменять свое решение, если его нет. Сходились не любя и расходились не ненавидя. У любви свои законы, но чаще всего там беспредел. Как знать. Но иногда, мой ласковый друг, так хочется сказать три слова в десять букв… Смелые слова не сломают смелых отношений.

Быть привлекательной для мужчин – одна из биологических функций женщины. Поэтому женщинам свойственно украшать себя и демонстрировать свое тело, подчеркивая те признаки, которые говорят о молодости, здоровье и готовности к зачатию. Демонстрация тела, разумеется, не единственный метод. Существует также масса провокационных поведенческих элементов. Здесь и «стрельба глазами», и слова, и интонации, и мимика, и жесты, и запахи, и макияж, и татуировки и многое другое.

Животные занимаются сексом только весной и осенью, а в остальное время они едят, едят, едят… Взрослые животные обычно избегают тесных контактов с другими взрослыми животными – они сохраняют между собой некоторую дистанцию, нарушение которой для особи неприятно, вызывает страх и приступ агрессивности. Парное токование постепенно сокращает дистанцию, допуская тесный контакт. Очень разнообразное и изящное токовое поведение, как установили этологи, имеет в своей основе столкновение двух мотиваций: стремление к партнеру и боязни натолкнуться на отпор. Токуя, самец изображает то приближение, то удаление, то демонстрирует все свои украшения, то прячет их, то принимает позу угрозы, то позу подчинения. Каждый боится близости – другое дело, осознаете вы это или нет. Близость означает: полностью показать себя незнакомцу – а все мы незнакомцы; никто никого не знает. Мы незнакомцы даже для самих себя, потому что не знаем, кто мы такие.

Фрейд в своей теории либидо также следует некой гидравлической схеме. Либидо нарастает – напряженность усиливается – недовольство ширится; сексуальный акт дает разрядку, снимает напряжение до тех пор, пока оно вновь не начнет усиливаться и нарастать.

Сдающийся внаем городской дом с большим количеством маленьких квартир, узкими задними дворами, тесно и экономно расположенными лестницами, но с фасадом дворца и соответствующим парадным ходом – нечто подобное мы воспринимаем как фальшивое… или когда угловой дом украшен башенкой, не служащей какой-либо цели и никак не связанной с остальной постройкой.

"Вы не находите, сударыня, что красота непозволена, недопустима?" – сказал он суровым голосом, подчеркивая, что он не хотел бы придать словам двусмысленность. «Я вас уверяю, – в будущем станут издавать законы против красоты…». Следует помнить, что у мужчины жажда стать красивее совсем иной природы, чем у женщины: у мужчины это всегда желание смерти… Красота – это самоощущение, и она отражается в твоих глазах… Я люблю мужчин с будущим и женщин с прошлым.

Словом, в них была какая-то жестокость, но как раз в меру, жестокость, которую хочется целовать, горькость, коварная и приятная. И даже если он имеет дело с умной женщиной, он все равно "съедает" сам себя. Дело в том, что ритуал ухаживания за женщиной есть не что иное, как попытка мужчины извиниться перед женщиной за очевидное невнимание к ней.

Речь его запутывает ум, вселяя горячность в душу. Ваша теория потрясающе аморальна! "Это очень суровый философ, часто он пишет о страшных и безысходных вещах – говорила она, – но это самый нежный, самый преданный друг, и для всякого, кто его знает…" Кто же, охваченный тобою и чувствуя твой суровый взгляд, мог бежать? Зачем нужно сострадание осуждённым на смерть? Мы сгинем от любви или будем раздавлены в борьбе за любовь, – всё едино: нам суждена гибель… Счастье – это удачная жизнь, страдание – это сигнал, предупреждающий о провале.

Какое великое душевное разочарование принёс мне он! Пессимизм поддерживает и питает традиции изящества. Я понял теперь и оценил опасность пессимизма, приучающего к постоянным жалобам, ослабляющий душу и предрасполагающий к мистическим утешениям. Вот поживёшь с моё, человек, оценивший жизнь, когда успел нажить ты скепсис, где ж это ты нахватался такой мудрости, ведь затем человеку и душа дана, чтобы он мог любить.

Ничего не может быть плохо из того, чего никогда не бывает, если книгу не дописать не успеть, значит, конец несчастливый, мы же, как никак, взрослые люди, знаем, что нет объятий, которые в конце концов не разомкнутся, что, если долго держаться за руки это нередко заканчивается смертью, и что, если жить достаточно долго, можно увидеть конец света.

Я наблюдал за вами. Все наладится, надо только потерпеть. Всё будет хорошо, особенно, если учесть, что ничего не бывает, и я ручаюсь тебе, ручаюсь, всё будет ослепительно хорошо. Но ты не бойся, это будет не скоро. До этого пройдёт ещё много времени, много скотины народится. Жизнь снова будет волшебной, вот увидишь. Мы ещё доберёмся до Тибета! Несмотря на деланную внешнюю весёлость, всё будет заебцом, верно? (Вначале было как в начале, но все закончится концом) За-ме-ча-тель-но, да?! Она довольно часто стучит в нашу дверь и интересуется, что у нас нового и как дела? Всякий раз я отвечаю ей, что всё хорошо. О ля-ля! Все просто замечательно!

"Мне уже 30 лет, – пишет он в своих заметках, – жизнь становится тяжёлым бременем. Я не вижу никакого повода быть весёлым, а между тем, казалось бы, что всегда должен быть повод быть весёлым". Не ради дел жить хочу. Нет. Быть хочу (не там, не тут), а в жизни, в жизни. Не в игре в сыщиков-разбойников, а на передовой реальности, в этой непереносимой жизни, не самой жизни, а её медлительной размечающей прозы. (– Нет нет, не говори, что в мире много прозы!). Дурацкая кукла, играющая в жизнь. Дурацкие куклы, смотрящие в небо.

Всё это общие места, дешёвая пошляческая философия, скольжение по поверхности, какая-то розовая чушь, кастрированность воинствующим оптимизмом.

Для достижения куда более важной в философском отношении цели, которую я поставил перед собой, мне потребуется, напротив, отказаться от всего лишнего. Упростить. Исключить массу деталей, одну за другой. Сам ход истории поможет мне в этой задаче. Третье тысячелетие обещает быть чудесным.

 

Глава 26. Отчужденный человек

Экономика стабилизируется, социолог отбрасывает сомнения. У элегантных баров блестят скромные машины. Войны окончены. Правительство чересчур мягкое. Весенняя гормональная активность преждевременно снимает шапки с мальчиков и оголяет коленки у девочек. Невестки кусают губы. Подрастает поколение, дарящее друг другу книги. Каждая женщина может рассчитывать на мужчину. Каждый делает своё дело, всё идёт своим привычным чередом, и жизнь скользит, течёт в глаза, непонятно как. И никто не знает доподлинно, в чём загвоздка.

По всему миру стоит субботний день. Я бы побродил вокруг да около, чтобы причаститься к жизни, в киношку на целых три часа, подрубаясь по прикольным сценам и неслыханным диалогам и сюжетным ходам. И с новой стрижкой, вот я иду такой тусклолицый, (осень, вечер, восторг), ни одна школьница не устоит, это одно безумное кино. Прохожу мимо универсального магазина и заглядываю в отдел художественных рам, где работает Психея, всегда одетая в джинсы и свитер, у которого ворот хомутом и беленький воротничок выложен из-под низу наверх, ее брючки я бы просто стащил, а свитер, воротничок и все остальное оставил бы. Я стою на улице и долго разглядываю ее сквозь стекло.

Жили-были старик да старуха. И родила старуха сына республике. Старуха копила деньги пацану на мотоцикл. Как и полагается культурному юноше, который отечеству на пользу и родителям на утешение. Дети ставят ультиматум матери: привезу жену с крашеными пальцами. «Привози кого хочешь, только сам приезжай». А что еще она может ответить?

Жил на свете рыцарь бедный, солдат добра, жил он своеобычно. Я должен обнаруживаться – ну, пожалуй, по той же необходимости, по которой пищит сверчок, или кто-нибудь в том же ничтожном духе; без всякой надобности, а как бы по инстинкту, по тем же побуждениям, по каким воробей чирикает или таракан шевелит усами (это такие штуки, которые вроде как ни для чего не нужны, а только просто чтобы знать, что они есть). Что такое существо? Существо есть вещь самобытна, не требуя иного ко своему исполнению.

Ты оказался таким доверчивым, таким славным. Красиво куришь, вкусно говоришь и всё остальное. Самое красивое возникает по недосмотру. Мой бородатый младенец, со старой-престарой душой. Ты у меня такой не здешний, такой неприспособленный. Я люблю тебя таким забывчивым.

Любимое занятие – интересоваться всем, что не приносит доход. Он так малопрактичен и совершенно не умеет устраивать свои дела. С его повышенным, обострённым чувством – совершенно жуткая впечатлительность – каприз природы, великое дитя окаянного мира сего. Ведь они так редко выпадают, – и так много законов ополчаются против них. Они редки, как кометы. Слишком чуткий и проницательный, чтобы обладать сильным характером. В сочетании с крайней степенью откровенности и безоглядности… Он слишком чувствителен, чтобы безболезненно переносить ту чудовищную нелепость, мерзость и идиотизм, в которых протекает нормальная человеческая жизнь. Особенный зверь, попавшийся в лесу, которого надобно изучать, но на которого нельзя сердиться за то, что он зверь. Избранный отмечен красным знаком, как в бесконечном лесу дерево, назначенное под топор. Природой избранный провозвестник её прекрасных тайн.

Я видел, как посланный в засаду воин погиб, потому что ему не захотелось защищаться. И правильно: где тонко, там и рвётся. Раньше люди были психологически устойчивее, менее изнеженными, так как тогда выживание требовало куда больших усилий, что делало жизнь более ценной, ибо человеку свойственно дорожить только тем, что достается ему с большим трудом.

Мы неземные, мы несчастные и неудавшиеся, а они преуспевающи, имена их да перейдут в потомство. Жизнелюбивые, отталкивающие и воинственные, как сорняки… И словно бы переволновавшись от того, что рядом с ним, в шаге от него существуют такие вот, не способные присосаться к жизни, люди ни для кого…

Учитывая то, откуда он взялся… Недолепленный природой, не привык ещё, не проснулся, сердце ненаученное. Интересен как представитель вырождающегося класса, имеющий музейное значение. Социально заданная ущербность… Статистически более подвержены, если только они вообще остаются в живых, а не кончают с собой оттого, что иначе нельзя. Человек в принципе не может жить в мире, который ему непонятен. Никто не способен сделать ничего такого, что бы было для него не характерно. Нельзя починить то, что не сломано. Поскольку еще и конкуренция слишком велика. Метафизическая бездомность, «не-отмирность». Или ты просто дурак, или ты человек, упавший с Луны и ничего не понимающий в земных делах. Ты ведёшь себя так, будто вчера родился. Он так и не успел найти и приделать подобающее лицо.

Спрашивается "почему"? – и ответ: потому, что окружение враждебно. Враждебность окружения растёт пропорционально длительности твоего в нём присутствия, как бы хорошо к ней не приспособиться.

«По сути, доверяют не индивиду, а тому окружению, которое сумеет вынудить индивида соблюсти обязательства сделки». Как не велика роль пассионариев в этногенезе, число их в составе этноса всегда ничтожно. Ведь пассионариями в полном смысле слова мы называем людей, у которых этот импульс сильнее, чем инстинкт самосохранения, как индивидуального, так и видового.

Хочешь, мы будем брат и сестра, мы ведь свободны, лепя глину поступков, законов бояться не надо. Никто никогда не знал, как ты проводишь ночи. Это не так уже странно, если учесть твоё происхождение. Когда он целует в губы, то следит из-под длинных ресниц. Когда он целует колени, закрывает глаза. Туши же обаятельно робкие поцелуем глаза. У него есть всё – в этом он бесподобен. Все его считают добрым, но он мог бы стать и злым, если бы это не казалось ему лишенным смысла.

"То, что Вы называете нечистотой, я бы назвала бесхарактерностью, но в том смысле, что у него нет буквально никакого характера и определённо нет никаких особо плохих качеств. При этом он живёт с такой глубиной и страстностью, которые нелегко забыть".

Подобные высказывания можно обнаружить и в его письмах, где он писал ей о своем одиночестве. Он не жаловался, а принимал одиночество как неизбежное внешнее следствие того обстоятельства, что он наделен – а, следовательно, и отделен от других людей – особой "способностью мыслить". "Одиночество возникает и выражается не в отсутствии к-тебе-относящегося, а в приходе другой истины, в извержении изобилия только-отчуждающего и единственного в своем роде".

"Моя душа сплетена из грязи, низости и грусти… Это – золотые рыбки, "играющие на солнце", но помещённые в аквариуме, наполненном навозной жижицей. И не задыхаются. Даже "тем паче"… Не правдоподобно. И, однако – так." И только попробуйте подойти к нему с прощающей улыбкой: "Рыбок выловим и вымоем, а жижу выплеснем".

Я так тогда опустился, мой отец даже не желал со мной разговаривать. Хочешь знать один секрет? – Моё "Я" когда-то было унижаемо. Есть что-то неизлечимо нищее во мне. И, знаешь, ещё одна деталь – меня всегда влечёт подохнуть под забором. Тщеславлюсь униженностью. И это неистребимо во мне, как грусть.

Мучась бессонницей, поневоле становишься теоретиком самоубийства. Верно кто-то сказал: «Мы – то, чего мы не сумели». То есть в каждом из нас нет никакого другого содержания, кроме всего, что мы так и не сделали и о чем непрерывно думаем. Иными словами, я – это мои сожаления. Индейцы считали, что люди заболевают от несбывшихся желаний.

Я думаю горлом. Мои мысли – если они у меня вообще есть – это вой; они ничего не объясняют, они вопят. Я до мелочей продумал всё, за что так и не взялся. С утра до вечера я только и делаю, что мщу. Кому? За что? Не знаю, не помню – всему на свете… Бессильная ярость – никто не знает этого чувства лучше меня. Моя сила – в том, что я не нашел ответа ни на один вопрос. Я живу, словно только что умер… Все, на что мы не способны, сходится в одном: в неспособности любить, неспособности вырваться из своей тоски. Что-то во мне самом иссушает и всегда иссушало меня. Черное начало, растворенное в крови, сросшееся с мыслью. Как бы я стал жить, что бы я стал делать без этих облаков? Самое светлое время моей жизни – когда я слежу за ними. Жизнь неудачника, полуразвалины, с приступами бесполезной и нескончаемой тоски, бессодержательной, замкнувшейся в себе ностальгии; жизнь пигмея, едва передвигающего ноги, погрязшего в болезнях и зубоскальстве… Есть особое наслаждение – не поддаваться порыву покончить с собой прямо сейчас. К тому же приятно не относиться к себе слишком серьезно. На границе лихорадочного небытия мысли знойны, необыкновенны, неотступны и страстны.

Язва – это след амбиций. Если у тебя язва, это показывает, что ты очень успешный человек. Если у тебя нет язвы, ты бедный человек; твоя жизнь была неудачей и сам ты неудачник. Если у тебя случается первый сердечный приступ в сорок два года, ты добился великого успеха. Наверное, ты, по крайней мере, в кабинете министров, или богатый индустриалист, или известный актер; чем иначе объяснить сердечный приступ? Сердечный приступ – это определение успеха.

Я спрашиваю себя: разговаривает ли хоть кто-нибудь сам с собой так, как это делаю я? Я спрашиваю себя: а все ли со мной в порядке? Я прихожу к определенному заключению: я отличаюсь от других.

«Я обогатил инструментарий ума вздохом сожаления». Всем лучшим и всем худшим во мне я обязан бессоннице. Я настолько погрузился в свою опустошенность, до того зарылся в нее, дошел до таких глубин, что, кажется, от нее уже ничего не осталось: я вычерпал ее до дна, истощил самый источник. Все мои способности убила тоска.

Если я впадаю в крайности, то причиной – моя тоска, пресыщенность, тяга к сильным переживаниям, попытка хоть так вырваться из собственного маразма. Что это за знак и откуда? Я из другого мира, у меня за плечами – века непрерывных бед. Я родился в злополучном краю. Вспоминая о замыслах, из-за лени или дурного настроения брошенных уже вначале, ощущаешь себя худшим из дезертиров. Да, обожествление тоски не может пройти безнаказанно.

Имеется сорт людей, живущих наполовину и меньше отпущенных им природой возможностей. У которых позади (впереди) иная, запасная возможность прожить в другом месте и по другому поводу, и вот они существуют словно вполсилы и как бы необязательно. Поэтому они мало заметны и молчаливы и даже телесно кажутся не совсем полноценными, не выявленными до конца. Словно спиной растворяются, теряются в темноте, откуда пришли, с тем, чтобы бесследно пройти между нами и исчезнуть неузнанными. Лишь узкая полоска видна от человека на нашей поверхности.

Нет, он совсем не меняется в промежутках между теми случаями, о которых мы время от времени слышим, – разве что седых волос стало больше, удивлённость – выше, печаль – глубже, – его жизнь идет сплошной линией – он совсем не меняется: он верен себе, как бомба, которая летит в нас. Но, увы, жить означает заблуждаться относительно собственной значимости…

Человек идеально трезвомыслящий, а, стало быть, идеально нормальный, не должен был бы выходить за рамки того ничто, которое находится внутри него… Воображаю, как он говорит: "Оторванный от цели, защищенный от всех намерений, я храню лишь формулы моих желаний и горечи. Противостоя искушению делать выводы, я победил дух, как одолел я и жизнь отвращением к поиску в ней какого бы то ни было выхода".

Когда-то у меня было некое "я"; теперь я всего лишь объект. Я пичкаю себя всеми попадающимися мне под руку снадобьями одиночества; лекарства, поставляемые обществом, оказались слишком слабыми, чтобы заставить меня забыть об этом.

Сегодня, расписываясь на бланке, я словно впервые увидел свою фамилию, как будто не узнал ее. День и год рождения – все показалось мне непривычным, непостижимым, совершенно не относящимся ко мне. Психиатры называют это чувством отчуждения. Если же говорить о лице, то мне часто приходится делать усилие, чтобы понять, кто это, – усилие, чтобы с трудом и неприязнью к себе привыкнуть.

Один из пифагорейских запретов: «Не пиши на снегу» («рисующий эфир эфиром по эфиру»). Почему? Из-за непрочности? Это будет мое прощание с идеей человека. Все живое меня пугает, ведь живое значит шевелящееся. Я бесконечно сочувствую всему несуществующему, потому что до боли, до безнадежности чувствую на себе проклятие, тяготеющее над любой жизнью как таковой. Я лишь последовательность своих состояний, своих настроений и напрасно ищу свое «я». Вернее, я нахожу его, только если все наносное улетучивается в восторге самоуничтожения, когда все, что именуют словом «я», стирается и исчезает. Нужно разрушить себя, чтобы себя обрести; сущность – это самопожертвование.

Быть неактуальным. Как камень. Настоящая поэзия начинается за пределами поэзии. То же самое с философией, да и со всем на свете. Слишком много неудачников я видел вокруг, чтобы попросту стать одним из них. Но может быть, я уже один из них… Все утро допрашивал себя, не было ли у нас в семье душевнобольных, пусть среди самых моих отдаленных предков. Их секрет – в ностальгии, ставшей знанием, наукой печали.

Мое «призвание» – жить среди природы, заниматься ручным трудом, что-нибудь мастерить на дворе, а не читать, не писать. Или людей лечить. Там такие драмы бывают… Мне это близко, знакомо… Натурально как-то. Все чужое: все очень мило, но, как я написал в открытке: просто смотреть вдаль на воду и больше ничего-ничего. Ветер, который так прекрасно замещает музыку и поэзию. Странно, что в краях, где он дует, ищут каких-то других средств выражения.

Гибельная, певучая пустота в каждой клеточке тела – вот что такое Меланхолия. Когда она говорит, что узнаёт поэзию по тому ледяному холоду, от которого, кажется, не согреться уже никогда. Когда мы носим в себе зерна разочарования и нечто вроде жажды увидеть их проросшими, желание того, чтобы мир на каждом шагу развеивал наши надежды, увеличивает сладострастные подтверждения зла. Аргументы приходят на ум потом; так возникает доктрина, после чего остается еще опасность "благоразумия".

Мы изгнаны из сообщества живых, чья единственная добродетель сводится к тому, чтобы ждать, затаив дыхание, чего-нибудь, что не было бы смертью.

Когда больна душа, ум вряд ли останется не затронутым. О тоске можно рассказать теми же словами, что о море… В душе у тебя жила песня. Кто же ее убил? Чего же я хочу, чего хочу? Кто хоть когда-нибудь скажет мне, чего я хочу? Наплакаться и уснуть, другими словами, вернуться в детство – вот все, чего я хочу сейчас. Уйти в себя и слушать эту тишину, тихую как мысль, старую как мир, нет, еще древнее – тишину до начала времен. Однажды я увидел такую огромную гусеницу, что не могу забыть ее до сих пор. Все лучшее и худшее в человеке закладывается в детстве. Невротик – это человек, который не в силах забыть.

Троицын день. Только что дочитал книгу о последней любви госпожи де Сталь. При мысли, что все упомянутые в ней люди давно мертвы, мне стало физически плохо, даже пришлось лечь.

Мне по душе ересиархи, чьи сочинения не сохранились и от которых дошли только несколько изуродованных, абсолютно темных фраз. Как это смешно – умереть. Придут с цветами. Привет цветам. Я люблю, когда стиль достигает чистоты яда.

Явственное чувство нереальности всего окружающего. Не ощущение, а убежденность. Музыка могла бы отчасти заменить нам несуществующий мир. Всегдашнее сознание этой вселенской игры, хоровода призраков.

Привычка видеть вещи как они есть рано или поздно переходит в манию. И тогда человек оплакивает в себе того безумца, которым был и которым никогда больше не будет.

Глава 27. Сердечная неприспособленность

Это твой тайный сад, но ты говоришь как ребёнок, так не бывает. В одной из твоих прошлых жизней ты был женщиной. Потому что эта мысль скорее характерна для женщины, чем для мужчины.

Ты не уходи, ты побудь с человеком, ведь приласкать его – никогда не вредно. Ты меня не жалей: у меня на сердце тепло тепло… Просто надменное львиное сердце. Главное – любит, сердце большое, много всего внутри, жила бы. Огромное, в такое и с 30 шагов не промахнулась бы. Кто сумеет его обмануть, кто сумеет сделать его сердце большим и тяжёлым, как у телёнка. Ему нужна страна, мир, который невозможен и прост. А для этого нужно закрыть глаза и идти-идти… И если он сможет пересечь весь свет, истоптав железные башмаки, сердце его станет таким большим, что не уместится в руке. Где ты, благословенная моя страна голубых стен и свежести ночи? В такую ночь кони бредут по траве над прекрасной рекой и дремлет мокрое от росы пространство. И огромная луна белого цвета в полночь приходит бессмысленную вахту нести, светить. Я искал тебя долго и трудно, я не могу тебя найти, моя страна несбыточной мечты. Ах, как хочется красивых слов и всего простого – и нет ничего.

Самые лучшие и прекрасные вещи в мире нельзя увидеть и услышать… их чувствуют сердцем. Не пожалеешь сердца – потеряешь самого себя. Что из двух ни выберешь, всё равно пожалеешь. Ах, как бесконечно больно и жаль… В пустой раздевалке школьной: "А что это у тебя?"

О, глаза – значительная вещь, вроде барометра. Чтобы сказать, отчего эхо звучит, сердце стучит, – мало иметь диалектику и постмодерн, трогать дрожащей рукой: он шевелится на потном столе, хочет смолчать, но не в силах смолчать. Но, повторюсь: мало стучать сердцем, надо зубами стучать. Вот какое у меня сердце глупое, раскипятится вдруг, ничем не унять. Вздрагивает, брызжет, ноет в концах пальцев, в коленях. Обхватив себя и укачивая, сердце тоже можно убаюкать, как малышку. Понемногу в сердце начинает заползать сладкая и странная тоска.

"Куда идти? Куда?" – тоскливо повторял он. Я бегу, негодяй сбежал. Он бежит, бежит, сердце бьётся; бьющееся сердце – это праздник. Упрямые кони устало дышали. Опытная кошка. Алое падает, алое. Индия. Спящие слоны. Обмякшее тело, лужа крови. Вызовите скорую, пусть не двигается. Сердце, как показало вскрытие, было полностью изношено.

Я буду здесь лежать, пока не заберут, пока не заподозрят, не заметят. Пока все ласточки не улетят на митинг, все ПВО не вымечут икру. Я буду здесь лежать не двигаясь к звезде не приближаясь к истине и цели. Есть многое на свете, есть многое, да видно не везде. Вот здесь, к примеру, нету ничего. Здесь я лежу не двигаясь на митинг не приближаясь к ласточке заметят не приближаясь воздух ПВО. И наш прощальный манифест услышит вся страна, хотя при чем тут вся страна, страна тут ни при чём.

Я встречал ее всего дважды. Достаточно редко. Впрочем, экстраординарное не измерить временем. Атмосфера отсутствия и растерянности, окружавшая её, мгновенно брала в плен, её шепот (она никогда не говорила громко), её неясные жесты, быстрый взгляд, не задерживающийся на людях и предметах, наконец её способность выглядеть восхитительным призраком… "Кто ты? Откуда ты появилась?" – эти вопросы преследовали каждого, кто оказывался рядом с ней. Все попытки идентифицировать или, пусть даже и с неохотой, развеять её тайну, разбивались об очевидную невозможность получить ответ на подобные вопросы. Никто не был в состоянии понять ни то, как она дышит – какие, собственно, причины заставляют ее вообще дышать – ни то, что она ищет, оказавшись среди нас. Единственное, что не подлежало сомнению – это то, что она не отсюда, и мотивы, по которым она участвует в наших безнадежных обстоятельствах, находятся где-то в области простой вежливости или какого-то болезненного любопытства. Только ангелы и смертельно больные люди способны вызывать чувства, подобные тем, что возникали в ее присутствии. Очарование, вызванное сверхъестественным недомоганием.

В тот момент, когда я увидел ее впервые, я влюбился в ее застенчивость, необыкновенную, незабываемую застенчивость, придававшую ей вид весталки, отдавшей все свои силы служению тайному божеству, или мистика, истощенного экстазом, навсегда лишившим его возможности вернуться на поверхность повседневной жизни.

Обладая всем, что мир приготовил для счастья, она тем не менее выглядела опустошенной – находясь на пороге идеального нищенства и будучи обреченной роптать о нём. Какое-то невообразимое проклятье словно маячило за ней. В самом деле, что на этом свете она могла признать и назвать своим, если молчание в ее душе было следствием недоумения перед происходящим? Была ли она одним из тех созданий лунного света, о которых говорил Розанов? Чем больше вы думали о ней, тем менее казалось возможным применять к ней вкусы и привычки времени. Она должна была бы родиться в другом месте и в другую эпоху, в туманных и безлюдных пустошах вокруг Хауорта, рядом с сестрами Бронте… К счастью, это присутствие в прошлом наделяло очарованием ее «отсутствие» в настоящем.

Выражение ее лица ясно говорило о том, что терпение не ее удел, что кошмар лет не коснется ее. Живая, она настолько не выглядела соучастником жизни, что даже краткий взгляд на нее не оставлял сомнений в том, что вы никогда больше не встретитесь с ней снова. «Adieu» было знаком и законом ее природы, отблеском предопределения, меткой ее кратковременного присутствия на земле; поэтому она носила ее как нимб, не из бестактности, но из солидарности с невидимым.

Глава 28. Суицид

Пока речь идет только о совершенно бесспорных случаях: медицина бессильна, смерть всё равно неизбежна, страдания больного неимоверны. Но, ступив на путь признания правомочности самоубийства и соучастия в нем, общество уже не сможет повернуть обратно. Разве душевные терзания менее мучительны, чем физические? Да и вообще порог боли – понятие сугубо индивидуальное. Муций Сцевола руку на огне держал и при этом мужественные слова говорил, а кто-то и от зубной боли готов из окна выпрыгнуть. Полмиллиона человек ежегодно кончают жизнь самоубийством, потому что их порог нравственных, психических или физических страданий ниже среднестатистического. Но эти люди ведь не виноваты, что родились такими чувствительными, зачем же обрекать их на прыгание с мостов и крыш, на самоповешение, самоотравление всякой дрянью и пальбу в собственный лоб?

Один новый английский писатель так изображает самую основную опасность для необычайных людей, а говоря без ужимок – самоубийц, живущих среди общества, привязанного к обыденщине: "такие чужеродные характеры сначала тяготятся, затем впадают в меланхолию, затем заболевают и, наконец, умирают". Тот, кто не должен был быть рождён, не умирает, но именно гибнет… из-за этой заброшенности, не выдержав натисков самой обыкновенной жизни.

Но жить, пока живётся, только оттого, что не умираешь… Корень всего этого лежит в глубоком инстинкте жизни, но этот инстинкт самосохранения иногда как раз и является истинным импульсом к самоубийству – высшей формы любви к себе… Напрасно предостерегать существо, которое, повторяю, быть может, изнывает в тоске по жизни. Расчет надёжности расчета на чувство самосохранения. Смерть предстает в данном случае как извращение жизни, хотя и не указывает прямо на своего единственного и главного инспиратора.

Я запрещаю расспрашивать его самого. Поздней я узнал, что в тот же вечер он покончил с собой на каком-то пустыре.

Разумеется, вполне возможно, что "нездешний" человек, умерший "на ходу", не тот, о котором я рассказал; что он не так жил, не так чувствовал и думал. Которому в ультимативном порядке было предложено самоуничтожиться. Поверженный, но не побеждённый.

Его чудачество бросалось в глаза, его одиночество сливалось с всеобщим. Ибо в жизни все думают об одном и том же, но каждый – о своём. поэтому сколь чудовищно заблуждение называть эгоистическими поползновениями… "Зачем думать о том же, что и другие, – часто повторял он, облизывая пересохшие губы, – каждый должен думать о своём…" А когда в воздухе пахло весной, думал, что мир, в котором правят взрослые, создан для детей.

А потом пришло сознание того, что он безумен, а, следовательно, не виноват, как невинны все безумцы, даже самые жестокие из них. Он был потаённым капризом природы, абсурдной крайностью, что обрела душу и плоть, окутываемую нечеловеческими токами. Не потому ли в его облике было нечто неотразимое – черты тёмного божества?

– Противно в этой ослиной пещере. Уснуть бы… и вообще – самоубиться. Словно первый ученик в классе, набравшийся смелости хоть раз прогулять уроки. Красивые – всегда смелы. Наши жизни даются нам для обучения и развлечений. Мы создаём себе проблемы, чтобы проверить на них свои силы. Никто не может учиться в школе без контрольных вопросов. Господь хочет послать тебе подарок, и поэтому он заворачивает его в проблему. Чем больше проблема, тем больше подарок. За подарки даже маленького ребёнка учат благодарить, однако "взрослый" может благодарить не по научению, а по свободному желанию, от всего сердца. На самом деле Матрица – это просто набор вопросов, механизм, нужный для того, чтобы заставить невежественный или утомленный разум задаться вопросом о максимально возможном количестве вещей.

Требуется оптимизм в количестве, достаточном, чтобы поддерживать надежду, и пессимизм в количестве, достаточном, чтобы мотивировать беспокойство. Оптимиста хорошей вестью не удивишь. Конечно, есть и другие средства найти себя, – прийти в себя из того оглушения, в котором обычно живёшь, точно в тёмной туче.

Скажите, найдётся ли в жизни хоть что-нибудь, что сделало бы самоубийство в принципе недопустимым? В жизни нет ничего необходимого.

До сих пор ни одна церковь, ни одна мэрия не придумали ни одного стоящего аргумента против самоубийства. Самоубийство является одним из отличительных признаков человека, одним из его открытий; никакое животное на него не способно, а ангелы о нем едва догадываются.

Угадай, почему ангелы – ангелы? Они здесь. Вокруг нас, среди нас. Это звери. Любые. Животное – это полная, абсолютная невинность. Оно не знает расчета, жестокости, предательства, хитрости, злобы, тщеславия. Оно прозрачно, как чистая вода. Оно не знает, что зло существует. Только загляните в глаза кошки…

Без этого мир человека был бы не столь интересен и менее живописен: ему не хватало бы своеобразной странной атмосферы и целого ряда скорбных возможностей, обладающих несомненной эстетической ценностью, необходимых хотя бы для того, чтобы ввести в трагедию какие-то новые решения и сделать развязки более разнообразными.

Античные мудрецы, дарившие себе смерть как доказательство зрелости, создали дисциплину самоубийства, забытую нашими современниками. Обреченные на заурядную агонию, мы перестали быть творцами наших расставаний с жизнью и арбитрами наших прощаний. Смерть перестала быть нашей смертью: нам не хватает великолепия единственной в своем роде инициативы, посредством которой мы искупили бы пошлую и бесталанную жизнь, и точно так же нам не хватает и возвышенного цинизма, роскошного античного искусства погибать. Закосневшие в отчаянии, смирившиеся со своей судьбой трупы, мы все переживаем самих себя и умираем только для того, чтобы выполнить ненужную формальность; словно цель нашей жизни состоит в том, чтобы отдалять тот момент, когда мы сможем от нее избавиться.

За всё, что человек ни делает, он платит сам. В каком мире находится человек, располагающий в этом же мире и суицид как один из пунктов собственной "активности", и каков мир человека, не допускающего себя к самоубийству? Чем различаются (если различаются) бытие, имеющее в виду самоубийство, и бытие, не имеющее его в виду? Что значит суицид принятый и суицид отвергнутый? На каком основании совершается это принятие или отвержение? Так последовательно проясняются необходимые условия самоубийства.

Недавно я прочитал в школьном учебнике по психологии: «Открытость человека находит своё выражение в представлении о нём как о природном существе, в котором на макроуровне проявляются сущностные основы мира. Как правило, понятие воли относится к зрелой личности, полностью отдающей себе отчёт в своих действиях и поступках. Исследования последних лет также выдвинули перед современными суицидологами проблему о спорном понимании самоубийства как сугубо аутоагрессивного акта психически больного человека, убедительно указав на то, что значительная часть самоубийств совершается психически здоровыми людьми в результате социально-психологической дезадаптации личности в условиях "микросоциального конфликта"».

"Дурными" или "хорошими" могут быть только мотивы поступков, причем сознательные и свободно выбранные, а эмоции могут быть только "приятными" или "неприятными", и то смотря какие поступки они порождают.

Однако не надо считать, что заключением нашего рассуждения является чувство отчаяния. «Angst» являлось модной эмоцией во все времена, и, неверное, прочтение некоторых экзистенциалистских текстов превратило само отчаяние в некоторого рода психологическую панацею. Но если мы и в самом деле находимся в таком плохом состоянии, как я его описываю, пессимизм также окажется одной из разновидностей культурной роскоши, с которой придется расстаться для того, чтобы выжить в эти трудные времена.

Однако, когда вам больно, вы знаете, что, по крайней мере, не были обмануты (своим телом или своей душой). Кроме того, что хорошо в скуке, тоске и чувстве бессмысленности вашего собственного или всех остальных существований – что это не обман. Конечная вещь не просто изменяется, она "преходит", но преходит так, что могла бы и не преходить. Только возможность катастрофы отличает реальность от фикции.

Так уж принято, что многие вещи люди не склонны обсуждать всерьез. Тем самым мы как бы уходим от необходимости ответа на некоторые вопросы. Самоубийство как раз и является одной из таких тем. Раньше я и слова такого не знал: суицид. А сейчас его цепкие отростки – в каждой клеточке моего бытия.

Пусть тема будет всегда столь ужасна и серьёзна, сколь ужасна и серьёзна на самом деле проблема жизни. Быть может, я лучше всех знаю почему только человек смеётся. Наоборот. Я окончательно уяснил себе значение чувства юмора. Это демонстрация свободы. Ибо свободен лишь тот, кто умеет улыбаться. Пример ускользания – Чеширский Кот Л. Кэрролла: присутствующий и отсутствующий – поскольку он исчезает, оставляя только свою улыбку… И раз улыбка исчезает – в мироздании всё предопределено.

Жизнь – это что-то вроде шутки, глупо принимать её всерьез. Серьезного отношения заслуживает лишь искусство, а всё остальное следует воспринимать иронически. Но, избавляясь от жизни, не лишаемся ли мы удовольствия насмехаться над ней? Финальная же насмешка заключается в том, что, многажды ускользая, ты вдруг осознаешь, что ускользнул бесповоротно, – и, дабы не быть смешным, приносишь сам себя в жертву. Тот, кто смеется последним, возможно, не понял шутки.

Мое намерение состоит в том, чтобы предостеречь Вас от Серьезности, от этого неискупаемого греха. Взамен я хотел бы предложить Вам заняться пустяками. Ведь почему не сознаться: пустяки – это самое сложное в мире; я имею в виду осознанные, преднамеренные, добровольные занятия пустяками.

Шутки, остроты, высмеивание человеческих недостатков, нелепых ситуаций, безобидные обманы издревле сопровождали жизнь человека, облегчая ее тяготы и невзгоды, помогая снимать психические стрессы. Мы так легкомысленны от природы, что лишь развлечения не дают нам умереть на самом деле.

Гегель и ранний Кьеркегор, посвятивший иронии диссертационную работу, в целом критически относились к романтическому пониманию иронии. «И безмерная печаль охватывает нас, когда мы наблюдаем, как великолепие превращается в ничто, подчиняясь неумолимым законам земного бытия». Именно этот «момент перехода, когда сама идея неизбежно превращается в ничто, как раз и должен быть подлинным средоточием искусства, где объединяются в одно остроумие и размышление, каждое из которых созидает и разрушает с противоположными устремлениями. Именно здесь дух художника должен охватить все направления одним всевидящим взглядом. И этот над всем царящий, все разрушающий взгляд мы называем иронией». «Ирония – не отдельное, случайное настроение художника, а сокровеннейший живой зародыш, средоточие всего искусства».

Заключения русского ума, столь всеобъемлющие, исполненные сострадания, неизбежно имеют привкус исключительной грусти. Именно ощущение, что нет ответа на вопросы, которые жизнь ставит один за другим, и что история заканчивается в безнадёжной вопросительной интонации, наполняет нас глубоким и, в конце концов, может быть, обидным отчаянием.

Он всегда имеет в виду не то, как продолжительна жизнь, но какова она. Ибо не сама жизнь есть благо, но хорошая жизнь. Собственно говоря, в бытии и становлении вообще нет ничего утомительного, так же как вовсе не трудно просто существовать; при иных болезнях бывает трудно дышать, но само по себе существование проще простого; трудны и утомительны способы бытия и образ жизни. Иными словами, жить – просто, трудно создавать для этого условия.

Разумеется, смерти необходимо некое согласие, т.е. капитуляция воли к жизни. Поэтому обреченный жаждет живительного воздуха будущего. Еще одну минуту, палач, еще одну секунду, чтобы загадать желание, подумать о будущем, и, может быть, великое чудо, которое иногда оправдывает наши надежды, наполнит пустоту этой крохотной отсрочки, превратив ее в необъятное будущее.

Загадка суицидального сознания? Вопрос темперамента, неровности характера, не так ли? Может быть. Я не исключаю, что смерть является просто-напросто результатом неправильного воспитания.

Слепящий полдень. Суицид – это свято. А жизнь – это не само собой разумеющийся процесс и даже не хобби… Жизнь – это и есть непрерывный суицид. Но зачем говорить это тебе? Мы с тобой из разного воска слеплены, точнее из разного праха. Я просто не хочу быть в этом скверном месте. Пребывать здесь невыносимо. Я не хочу быть. Рок-н-ролл мёртв, а мы ещё нет, когда-нибудь да нужно это исправить…

Говоря словами Ницше, настоящую жизнь заслуживает только тот, кто всё время отрицает саму жизнь. Всякое бытие, которое можно отрицать, тем самым и заслуживает отрицания; а мудрость мира ceгo есть безумие перед Богом и быть правдивым значит… И любому человеку в конце его жизни, перед смертью, открывается шанс такой жизни, который, к сожалению, больше виртуален.

Почему вообще что-то или кто-то есть? "Я чувствую, что могу не быть… Следовательно, меня как мыслящего существа не существовало бы, если бы моя мать была убита прежде, чем я родился; следовательно, я не необходимое существо".

Как бессмысленна смерть. Как бессмысленна жизнь. И когда затянется под сердцем петля одиночества и с чистой прибыли разума придётся оброк платить, может случится чудо, и не нужно будет ничего оправдывать. Но чудо приходит поздно и лишь на мгновение, когда солнечно жмуришься в тугой петле. Вряд ли этот номер пройдёт сегодня.

Он кивает с удовлетворением, когда застревает лифт. Я всегда знаю, кто причинит мне зло, хотя сам человек, может, ещё и не собирается. Даже шифер ползет при виде меня. У меня уже проблемы складывать некуда. Типы вроде меня реже и реже возвращаются восвояси. Я погибну, как гибнут дети.

"Я" – та барабанная шкура, по которой палочками вечно колотит мальчуган? Или мы говорим только словами, посредством слов, о словах, как роман, стремящийся быть на французский манер? Я вас не понимаю. Прохожу сквозь стены, словно в них есть двери. Многие говорят, что есть.

Я ни к кому не питал злобы. Я добрый и просто устал… Просто я с этим покончил. Я желал им всяческой удачи. Среди них были и добрые, и храбрые, и выдержанные, и разумные, и они заслуживали удачи. У каждого из них свой конёк. Но меня это больше не касалось. И все же, перед уходом я оборачиваюсь к ним лицом, чтобы оно врезалось в их память.

Обделённый вы, милейший, обделённый. Вы какой-то совершенно завёрнутый…

Мытарь. Таким же – наверное – чудаком Христос был.

И в русском и в английском языках "странный" и "странник" слова однокоренные. У них общее начало. "Странный человек" – это тот, кто странствует. Мы все здесь на этой земле – странники, потому нам тело и прочие части дадены. Говорят, что и земля наша тоже странница.

– Ты странный, в этом же вся идея.

– Идея? Какая идея?

Никогда не следует обсуждать идеи, только ощущения и образы – ведь идеи не возникают внутри нас, идеи никогда не являются по-настоящему нашими.

И свобода, будучи необходимостью, отрывала мне часто подлинную сущность чудовищно безусловным сверхрабством, и бежал я от свободы… Свобода всегда была исключительно(й) возможностью. Но я бежал по спирали…

Если рассмотреть проблему достаточно внимательно, то вы увидите себя как часть этой проблемы. Я много об этом думал. И мне кажется, неправильно, что я – часть проблемы. Нехорошо. Для многих людей. Я не могу быть решением проблемы, если я – ее часть. Нет проблем, от которых нельзя было бы убежать. В принципе, любую проблему, которая зависит от людей (а в нашей жизни почти все зависит от людей)… Как просто разрешаются иные из них! Однако, удивительно, с какой иногда сказочной легкостью… Впрочем, кто сказал, что жизнь должна быть сложнее?

Что бы ни было, так обидно жить, мы заранее тешим себя смертью и – чуть что – говорим: – Пусть я умру, плевать! Вероятно, за эту дерзость, которая видит в смерти выход из игры, с нас крепко спросится. Природа не дает слишком легких концов наподобие ухода из гостей, когда можно взять шапку и сказать: «ну, я пошел, а вы оставайтесь и делайте что хотите». Вероятно, смерть (даже в виде простого физического исчезновения), как и всё на свете, надобно заслужить. Природа не позволит нам капризничать в ее доме.

Страдание не служит возражением против жизни. Где логика? Ведь если жизнь естественна, значит сопротивление ей противоестественно!

Я отвечу моему симпатичному оппоненту, что подростковый возраст – не просто ответственный период в жизни: это единственный период, который можно называть жизнью в полном смысле слова. В тринадцать лет все импульсы человека проявляются с максимальной силой, затем они начинают постепенно слабеть либо оформляются в определенные поведенческие модели и в этих формах застывают навсегда. То же самое можно выразить грубее и приблизительное, если сказать, что взрослый человек – это укрощенный подросток.

Для биологических систем это явление было описано Копом. Чтобы продвинуться вперед, надо отступить назад. Как человек набожный, Коп видел в этом подтверждение слов Христа: пока не станете, как дети, не попадете в царство божие. Пластичность человеческого сознания также не беспредельна, она ограничивается на нейрофизиологическом уровне всё возрастающим порогом возбудимости нейронов, а на уровне сознания – ростом консервативности в результате формирования все более жесткого идейного скелета (возрастания кооперативности сознания).

Наши самоубийцы дискредитируют самоубийство – не наоборот. Потенциальный самоубийца, преднамеренный, предстает как незадачливый дебютант, не справившийся с канонической ролью, подтрунивающий над собой. Хотя, говорят, что перед этим человек проклинает свою жизнь. Мысль о самоубийстве, как мы понимаем, – тяжелое душевное испытание. Проигрываемое в воображении замещает реальное действие. Все же что-то в человеке действительно оказывается убитым. Он как бы несет в себе труп себя прежнего.

«Что же это за люди такие? Что это за люди?» – в отчаянии твердил я про себя, ковыряя селёдку.

Он нашёл в душе меланхолию, об этом также он оповестил NN. Радуйтесь, – ответил на это его приятель. – Меланхолия не отброс, а сердцевина крови. Она рождает героев, потому что, гранича с неистовством, подвигает их на деяния многоотважные. Мой милый друг, вы уже в возрасте, когда принимают мужские решения. Самоубийство не отрицание воли, а явление могучего её утверждения. Верный способ не сойти с ума в иных обстоятельствах: вспомнить о нереальности всего окружающего и не расставаться с этим…

И все реже и реже ужинал с друзьями, ибо время дружбы постепенно сходило на нет, и он уже слабо верил в то, что можно иметь друзей и что дружеские отношения способны сыграть хоть какую-то роль в биографии человека или повлиять на его судьбу. Дружба как явление – почти так же, как и любовь – является источником такого количества разочарований и бессмысленных надругательств, что было бы полным безумием пытаться существовать без неё, лишая себя всех этих сюрпризов.

Знаешь, поступки, о которых сожалеешь поначалу, они единственные, о которых память остаётся. А раз остаётся, значит, они и есть самое ценное. Если хочешь что-либо сделать, никогда не спрашивай о последствиях. Иначе так ничего и не сделаешь. Когда дело касается мелочей, можно и спросить, а ежели речь идет о важном – никогда.

Ты сказал когда-то, что ненавидишь всю нашу жизнь, – раздельно выговаривая каждое слово, спрашивал отец. – Ты и теперь ненавидишь её? Так же размеренно и медленно звучал серьёзный ответ сына: "Да, я ненавижу её от самого дна до самого верху. Ненавижу и не понимаю".

– Ты нашёл лучше? Спасибо скажи, что уцелел, что живёшь, дурак беспамятный, – ругнул его хозяин.

– И навозный жук живет! Ежели людей по работе ценить, тогда лошадь лучше всякого человека, возит – и молчит. Шматина глины не знатней орангутанга. Как сказал Торо: "Быть занятым недостаточно: таковыми бывают и муравьи. Вопрос в том, чем ты занят".

«От трудов праведных не наживешь палат каменных». Иногда забудешься, вспомнишь, что работаешь и для детей… Конечно, существуют ещё и порядочные люди – те, кто работает, кто занят в эффективном производстве потребительских товаров, либо кто несколько комически или, если угодно, патетически (но я-то был в первую очередь комиком) жертвует всем ради детей; те, у кого в молодости не было красоты, позднее – честолюбия и всю жизнь – денег и кто, однако, всей душой, искреннее, чем кто-либо, привержен ценностям красоты, молодости, богатства, честолюбия и сексуальности; так сказать, соль земли.

Будто при смерти, я видел, как мимо пролетают все годы, все силы, что прилагал мой отец, чтобы сделать жизнь хоть чем-то интересным… "Где-то спят дети, – думал я, – мечтают о чем-то вроде бы детском, но на самом деле уже вырабатывают баблос, как взрослые. Все работают с младенчества. Ведь со мной это тоже было, я помню, как… Я помню, как вызревает эта ярко-красная капля надежды. Кажется, что мы вот-вот что-то поймём, доделаем, рассудим, и тогда начнется другая жизнь, правильная и настоящая. Но этого никогда не происходит, потому что красная капля куда-то все время исчезает, и мы начинаем копить ее заново. А потом она исчезает снова, и так продолжается всю жизнь, пока мы не устанем. И тогда нам остается только лечь на кровать, повернуться к стене и умереть…"

Между нами и вами та разница, которая между человеком, упавшим в воду и купающимся: обоим надобно плыть, но одному по необходимости, а другому из удовольствия. Но истые пловцы – те, что плывут без цели. Это игра, в которую может играть каждый. И заплыв продолжается, хотя и написано: "не заплывать".

Пока сердце помнит запреты, человек жив. Но мало-помалу они забываются. И тот, кого хотели спасти, погибает. Так расточают они самое драгоценное из своих сокровищ – смысл существующего.

Я отказался от мысли обнаружить в нём какой-нибудь изьян. Но он меня не отпускал. Я прочёл в его глазах спокойный и неумолимый приговор. И тут я понял, что нас разделяет: мое мнение о нем его нисколько не затрагивало – для него это была жалкая психология, вроде той, что разводят в романах.

Стыдно быть хорошим. Хорошая привычка – говорить встречным гадости, но я люблю совершать благородные поступки, это моя слабость. Мер-рзавец, зачем ты притворился хорошим человеком!

Несправедливость сегодня окажется справедливостью завтра. Я торю дороги там, где о них постарались забыть и назвали спячку счастьем. Я тружусь ради человека, созданного прекрасной несправедливостью. И логика доброжелателей мне знакома.

Преимущества своей утончённой жизни… Если ты сравниваешь себя с другими, ты можешь стать самодовольным или ожесточённым, ибо всегда кто-то будет выше или ниже, чем ты сам. Так что и жизни-то, по сути дела, нет никакой. И пока не тошнит от ежеминутной необходимости думать, что тебе выгодно, а что нет: наверняка известно лишь то, чего ты не должен делать. Если б я уехал, не думаю, чтобы мне захотелось вернуться.

Не хочу играть в куклы или дурачиться, и меня прошу избавить "от всякия скверны". Ну-с, до приятнейшего свидания-с… – и адью, вряд ли свидимся вновь. Прошу любить и жаловаться. – Не хрен мне тут ждать!

Почему мне не желать смерти? Я ненавижу жить. Единственное, почему я продолжаю это делать, это потому, что я пока удачно выделяюсь на фоне остальных людей, а крохи мне не нужны. Если бы я знал, что меня ждёт впереди – я бы сразу вышел в окно.

Глава 29. Неопределенное присутствие

Там, где задумчивое лицо незнакомого человека – присутствие становится легче. Это те самые сны наяву, в которые человек незаметно проваливается много раз в день, когда его взгляд движется по глянцевой странице, экрану или чужим лицам…

Как знаешь, как знаешь… Не гадано, не думано. Слово "утопизм" придумал в 1516 году некий г-н Мор, образовав его от греческих корней, и означает оно что-то вроде "выходца ниоткуда". Человек нередко, против гнусной жизни в мечтании своём стремится недосягаемая досягнуть и к недоступному доступ найти. А вследствие того или повод для раскаяния, или самую скорбь для себя обретает.

В каждом человеке распускался алый цветок надежды – и, хоть сама эта надежда чаще всего была бессмысленной, как прощальное "кукареку" бройлерного петуха, ее цветок был настоящим, и невидимый жнец, который нёсся на моей взмыленной спине, срезал его своей косой. В людях дрожала красная спираль энергии, тлеющий разряд между тем, что они принимали за действительность, и тем, что они соглашались принять за мечту. Полюса были фальшивыми, но искра между ними – была настоящей. Язык проглатывал эти искры, раздуваясь и разрывая мой бедный череп.

"Человек может выдержать любое "что", если у него есть достаточно большое "зачем". Но нужно ли это мне? Разберётся ли вечность, "кто из нас холоп"? Зачем я пишу о вечности? Никакой вечности нет. Всё очень-очень хорошее и очень-очень плохое длится очень-очень недолго.

Нам не ведомы цели, дороги, что хотеть и чего не хотеть. Мы все ищем универсальный закон организации своей жизни, который сделает всех нас счастливыми. Человек склонен воспринимать всякую судьбу как действительное предназначение какого-то провидения.

Тихо шепнёшь и ты одной из своих избранниц: "Жизнь – есть Злобный змей, медленно ползущий в сыром лабиринте времени, всякая чешуйка которого отражает лицо каждого из нас, тех, кто считает своё существование не бесполезным, передвигаясь тихо, меняя день и ночь так же часто, как и чешую; он оставляет за собой след, который позднее смывает дождь… Жизнь – это также драгоценный камень в оправе смерти, косточка вишни, ядро в скорлупе ореха, жемчуг упругой рифмы в моллюске прозы, зверь в лабиринте, дитя в колыбели смеха, что и во сне рукавом утирает слёзы". Цветы нужны, чтобы скрасить гробы, а гроб напомнит: мы – цветы…

Парень думал: "Кто же здесь нас оборонит от зла?" Обуреваемый бездной студент сосредоточенней фильтра аграрного агрегата. Морж перетряхивает в себе нечто щекотно порхающее внутри, что не знает сна. Морж и студент в своих трудностях без возврата… Усатая рыба в аквариуме рывками снимает швы с лунного дна. Сны переименовывают объекты, которых нет. Города абсолютно другие во сне, чем на плане застройки. Равнины тормозятся, засыпая под углом теннисного мяча, цепляющего сетку. Где выбрать место? Снящиеся собаки не берут след… Пейзаж в оригинале был, как вы понимаете, несколько более изыскан. И внезапно мне начинает казаться, что и мы здесь уже давно и что все это – сон, в котором мы застыли; сон, который может прервать любая мелочь, даже простое движение век.

Паука паутина немая отражает равностороннюю дрему. Пионер, отведи окуляры. Паутинка сработает погодя. Паук мой, пастух смертей, не напрашивался к столу. Перепуган, как если бы к горлу его поднесли циркулярку… Он прибёг к прозрачности, кошмары воспроизведя. Ловит сон. Паутинка сработает погодя. Обеспеченный слухами сухопарый дух, он заперся между строк, паук. Начнем с середины. С самостоятельной тишины. Паук изнутри сграбастан нервной системой. Шаровая молния и разрывы воли его сведены в вечный стоп, содрогающий стены панциря инсекта. Поцарапанный ноль, мой паук, ваш – некто. Через пылинку случайную намертво их связуя. А время, как цепочка на шее балаболки, переминается, предаваясь нулю. Совпали силы твоих расторопных касаний. Паук, спи, Везувий. Тебе – вертеть самое себя, набычась обыкновенной злобой и решительностью, мой бывший друг, натасканный на вдруг. Царь середины, замотавший муху в тусклую слюну, возвращая статую – сну. Паук мой, пастух смертей. Слюнтяй, разбросанный по вселенной.

Паучка лапки дрожат от слабости, но он, "верха-низа" не зная, дуги плетёт. Разнотравие сумасшествия и ветер до пят. С кузнечиком схожи они сообща, который сидит в золотистой яме, он в ней времена заблуждал, трепеща, энергия расходилась кругами. Отвернувшись, я ждал. Я достиг изменения, насколько мог измениться. Сзади город истериков чернел, было жидкое солнце… Как и прежде, мой ангел, интимен твой сумрачный шелест… Пышут бархатным током стрекозы и хрупкие прутья, на земле и на небе – не путь, а одно перепутье. А здесь – тишайшее море, как будто от анаши глазные мышцы замедлились, – передай сигарету горизонту спокойному, погоди, не спеши… от моллюска – корове, от идеи – предмету… Здесь к смерти своей ты приурочишь кого захочешь, кого увидишь. Ты живёшь, как листья, и я выхожу из комы. И это всё из детства и надолго. Я слишком мал для того, чтоб подмигнуть в ответ. Разве он глуп, если чист? Они ожили? Поперек себя, но – ожили. Прости виньетку прозы. Ведьмы ждут. Ждет характерный суд. И обнуление так чисто обнаружилось, мой друг, пространств и рифм… Тут и путь булавки доведёт до белого каления. Булавка – субмарина; ищи, смыкай свой поисковый круг. Ты здесь как здесь. Он – слишком там. Сам по себе – забытое понятие, но ты сам по себе запчасть. Не нервничай, – прошел двух ведьм, осталась третья. Пора начать крепчать и вспомнить сад, с шипучим ветром; легкая свеча так одержимо гасла; на столетие сутулых спичек хватит. Пиши свои циклы, ля-ля-ля для трав. Как шевеление губами. Как змейки смерти по краям, но никого ты не поцеловал в дверях и обрывает сцену. Ты заснят. Не перелезай, как шпагоглотатель сквозь атом, успокойся, ты – свой. Избавься и ты от этой душевной мороки, ляг, наконец. Грызи подушку. Умирай на рассвете, когда близкие на измоте. Мёртвые сраму не имут. Перед выстрелом позвони кому-нибудь.

Идти было некуда, а надо было куда-нибудь пойти. Это в дождливую погоду спрашивают «куда пойдём?» В моём присутствии женщина покрывает ногти лаком. Чаще всего мои мысли грустные и задумчивые. По большей части по воскресеньям мне скучно. И всем моим воспоминаниям скучно.

Мне не хватало ощущения проделанной работы, и на меня уже напала смертная тоска, которая наваливается в конце каждого напрасно прожитого дня. Неужели я уеду? Никуда. На кой чёрт, праздношатайка, я вообще копчу небо?

Решай ты, ибо ты человек занятой, рабочий, а я болтаюсь на этом свете как фитюлька. Даром совершенно живу.

Именно из-за этой мысли о смерти, с одной стороны освобождавшей меня, а с другой – парализовавшей, я не стал приобретать никакой профессии. Когда все время думаешь о смерти, нельзя иметь профессию. Поэтому-то я и стал жить так, как жил, – на обочине, подобно паразиту.

Разглядывая бархатное небо, я шёл к нему в угнетённом настроении. Человек рождается, чтобы умереть. Что это значит? Вкалываешь до седьмого пота неизвестно ради чего. Болтаешься и ждёшь. Ждёшь маршрута А. Августовским вечером ждёшь пару больших грудей в гостиничном номере. Ждёшь, когда заговорит рыба. Когда свистнет рак. Болтаешься. Взадвперед. Либо туда повёрнуты, либо сюда.

Что-то мне неспокойно и плохо все последние дни. Я и сам не знаю, отчего это происходит. От жары, наверное. У меня и мысли дикие.

Присмотревшись, понял: людям – всем – решительно нечего делать, жизнь не то, чтобы найти занятие и куда-нибудь себя деть. Вечерами это заметнее всего. Наконец: мне скучно, а я постоянно ничего не делаю. Записыванье же действительно как будто работа. Говорят, от работы человек добрым и честным делается. Ну, вот шанс по крайней мере.

Всё та же раздвоенная мысль преследовала его. Там – земля, да небо, да – я. Там всегда сейчас, а вчера сегодня. Куда ты встал, куда? Портится характер, где-то в поле буксует тарахтящий трактор. В мире где-то есть… внимательные глаза. Избранничество? Миф календаря. К сожалению, жизнь – одна. Загадка велика, хотелось бы хоть что-то в жизни знать наверняка.

Я отключаю телефон, иначе он будет трезвонить всю ночь, а я каждый раз буду надеяться, что это ты. И каждый раз испытывать разочарование. Разве я мог такое предвидеть? Если мне некуда идти, я иду к ней, но каждый раз быстро запутываюсь в бесконечных оправданиях, которые ее не удовлетворяют. Она только и знает, что твердить: «И как такое могло прийти тебе в голову… И как такое могло прийти тебе в голову…» Это заклинание преследует меня даже тогда, когда я остаюсь один.

Он все время видел маму, как ей сообщают: "Ваш сын пропал без вести", и какое у нее лицо, и как отец трет себе щеки и растерянно озирается, и как им холодно и пусто…

И только одна мысль: как-то неловко падать и умирать при чужих. Неловко падать и умирать при чужих… Ясно, что умирать среди чужих людей – дурной тон. Человек должен умирать, окруженный семьей и в частном порядке, так сказать. Если умру дома, меня и не хватятся, пока не запахну… Иногда не понимаешь простейших вещей, подумал он. Лесных удмурток, тех, что носят косы, осталось мало. А в Китае есть. Надо забыться и уйти куда-то вглубь. Нежность воды – надежней всего, что я знаю. Засим я поступил так же, как поступал всю жизнь в сколько-нибудь затруднительных обстоятельствах: просто перестал думать.

Напряжённая сосредоточенность, усталость с оттенком горечи, растерянность – таковы последние портреты.

Тот, кто устал от мира, бесконечно устал? И это значит, что он устал также и от того, чтобы уставать? Ведь вопрос о человеческой свободе всегда становится вопросом об усталости человека от своего бытия. Ведь отказывающийся возделывать, как и другие, осенью свой урожай пожинает.

Ты не управляешь, власть – это принимать последние решения, решать, когда закончится разговор, вот что такое власть. Таким образом, если их можно стерпеть, снесём их; если же нет – уйдём из жизни, раз она не доставляет нам радости, как уходим из театра.

И сыпать за числом число, как зерна злаковые в ступу… И поступать по-детски зло, и рассуждать по-женски глупо. Свистеть щеглом и сыто жить, а также лезть в ярмо, потом и то и то сложить и получить дерьмо. Короткий запах злого смысла твоих обыденных забот, и стрелки крутятся не быстро, и время делает аборт. Было смыслом бытия доказать, что я – есть я. Самоутвержденья дар, словно надпись в свете фар – промелькнет во тьме ночной… Ты есть ты, и бог с тобой. Полынный свет фонарей шуршит по дорогам, и кошки кажутся обезьянами… В сумерках я следил в окне стада мычащих автомобилей, снующих туда-сюда. И день бежит, и дождь идёт, во мгле летит авто, и кто-то жизнь у нас крадёт, но непонятно кто.

Громаднейший город пульсирует, и всюду в нём волны – прильёт и отольёт. Жужжащий в засаде город-миксер.

Неужели все в жизни должно уравниваться до нуля? Неужели и здесь действует та мерзкая концепция равновесия, о которой ты как-то написал мне три длинные страницы?..

Даже искренние намерения автора ничего не меняют – это тот случай, когда ими мостят дорогу в ад.

«Я не собираюсь обкладывать зрителей грелками и давать им снотворное… Я хочу, чтобы их пробрала дрожь, чтобы они потеряли сон и хоть один раз в виде исключения задумались, прежде чем опять начать жечь и взрывать друг друга. А они вполне могут взяться за старое, если жизнь такова и только такова…»

И ты не будешь из-за неё судьбе полные упрёков рожи корчить. И если это, как ты говоришь, делает нас людьми, которых за шиворот зацепив волочет часовая стрелка, а потом толкает с обрыва, если нельзя ничего забыть, а только поставить в упрёк, обвести в кружочек и если именно это, как ты говоришь, делает нас людьми, то я предпочёл бы себя постареть надолго, но быстро и, не успев ни с кем попрощаться, превратиться бы во что-нибудь искренне никакого не имеющее ни к чему отношения, наипаче ко мне. Но он был совершенно прав, совершенно прав, потому что поздно и нельзя, как ты верно заметила, именно это делает нас людьми.

У людей, стоявших за прилавками был какой-то суетный и случайный вид. Продавцы двигались медленно. На их лицах, как тяжёлый грим, лежала дневная усталость. Так медлительно, что можно было бы жить на Юпитере.

Вдруг увидеть на стекле окна в отражении собственного лица усталые глаза отца. Видишь, устал глаз говорящий, следящий, думать устал, спорить сам с собой, слышать устал, скрывать свою негодность для дела, в деревне усталости, где тождественны все существа. Я не хочу бороться против безобразия, я не хочу быть обвинителем, не хочу даже обвинять обвинителей. Мой аргумент, помните это твёрдо – только отвращение. Я отведу взгляд, отныне это будет единственной формой моего отрицания. Мне, в сущности, всё равно, кому я возражаю. В сущности, и сам предмет нашей дискуссии мало меня интересует. Продавцы – рабы магазинов и ларьков. Когда я умру, похороните меня и на памятнике напишите: «Умер от отвращения».

Как часто бывает, нужное слово не подворачивалось – поэтому я повернулся и вышел из магазина. Помню, я ушёл оттуда как изувеченный, с какой-то необоримой, насмерть уничтожающей тоскою в сердце, такой, что невозможно мне в ту пору жить, совсем нельзя. Как будто я один человек на всём свете. И стало мне страшно и очень печально, и так до сих пор. Болезнь это у меня, должно быть. От этого и подохну. Хорошо, только когда я забываю о себе. Когда есть лишь глаза, или уши, или кожа. За два-три последних года я не помню ни одной счастливой минуты. Почему каждое утро, как проснусь, мне так паршиво? Все думаю, смогу нормально в сортир сходить или нет? Сработает ли мое тело? Справятся ли кишки мои, с чем им надлежит справиться? Перетрет ли мой дряхлый организм еду до коричневого состояния?

Даже деревья стояли понурые и неподвижные, точно замученные. Всё глядело сумрачно, сонно, всё говорило об угнетении. Это было что-то горькое, полное безнадёжности и вместе с тем бессильно строптивое.

Потерянно оглядывался он кругом в букете улиц, где горшки с цветами на окне – заблудшая овца, лунный кот, пробирающийся по своим делам, весь распроклятый день пресмыкавшийся на улице. Сумрачный, тускло смотря по сторонам, в отчаянье он бродил по улицам и, наконец, поздно возвратился домой. Возвращаясь, он чувствовал только одно – тупую тоску.

Я вернулся. Я сохранил самое отвратительное воспоминание об этой поездке. С единственным решением: заткнуть ту черную дыру в душе. Заткнуть, забетонировать и жить так, чтобы она больше не раскрылась. Я стал другой. Тихий. Неразговорчивый. Задумчивый. Напуганный. Я не пил. Я читал. Просыпался и читал. До вечера.

 

Глава 30. История с девушкой

Смотрела девушка. Странно как-то смотрела – с таким выражением, с каким обычно смотрят на течение реки или провожают пролетающий самолёт – долгим, липким, задумчиво-уплывающим…

Ах, была у меня в жизни одна евреечка, век не забуду той евреечки! Волосы черные, мелким бесом завитые, брови тоже черные, мохнатые, как два червяка, а кожа смуглая, в желтизну, а на ощупь – сафьян. По-русскому болтала – не отличишь, а по-еврейскому знала одно слово "цорес", что значит по-ихнему горе, неприятность, тоскливый сор какой-то, колющий сердце, и от этого сердечного сору получается "цорес". И была в ней крупинка цореса, изюминка такая невы-ковыренная, но всажена, вмуравлена та изюминка в состав души. Бывало, смеется, ластится, а глаза печальные-печальные и от них пустыней веет аравийской или, может, Сахарой, по которой они бежали тогда с детишками, с рухлядью на спинах, на верблюдах, и всю мировую скорбь вынесли на себе и на тех верблюдах горбоносых, надменных и тоже похожих на евреев, с тяжелыми, круглыми веками.

Она уныло села на стул, размыто оглядела комнату, помолчала, глядя на ноги себе, потом, нейтральным, устало-бесцветным голосом спросила: "Ну, как вы поживаете? Что поделывали?" А как поживает наш знакомый Юбельблат?.. а?.. он по-прежнему близорук?.. и всё так же читает чужие мысли?..

Настроение нормальное. Только в голове легкий туман. Как утром, когда проснешься. Ну, как бывает, мысли уже совсем другие, во всяком случае…

Я изучаю курящих мужчин с заспанными глазами, в помятых брюках, со следами ночи на коже. Каждый может быть каждым. Эта обстановка становится незаменимой и главной при поступлении ко мне потусторонних сигналов.

Последние дни занимаюсь бог знает чем. Подолгу смотрю на себя в зеркале. Иногда кажусь себе нереальной, словно передо мной вовсе не моё отражение. Приходится отводить взгляд. Разглядываю свое лицо, глаза. Пытаюсь разобраться, о чем они говорят. Что я такое. Почему – здесь. Странно: человек вполне счастлив, когда забывает себя, не принадлежит себе. С самим собою – скучает. Средства заместить себя – работа, игра, любовь, вино и т.д. Счастливейшие минуты – не помним себя, исчезли из собственных глаз.

Утром бывает утро, а вечером – вечер. Мой взгляд в автобусе никому не мешает. Заметь – как много лет мы говорим одно и то же.

Я не слишком здесь счастлива. Но на свете так много людей, не правда ли, которые тоже не слишком счастливы? Вы ведь согласны со мной? как вы считаете?.. Я здесь, как персик в столярной мастерской. Для кого и зачем я берегу себя? Для какой тёмной безвестности? …и мысли мои как дурные рисунки, которые следует сейчас же порвать.

Я – никуда не гожусь и нет мне ничего… нет ничего… Надоело мне, лишняя я здесь… Мир стал мне не в радость. Как тем девам, «погасившим свои светильники». Мне – которой так нравилось слушать, как скрипят его шестерёнки, цепляясь одна за другую, любоваться, как прекрасны краски его причудливой мозаики. И по улице идти с чувством, с расстановкой – то правую ножку вперёд, то левую.

Гегель замечает по конкретному поводу, который нас сейчас не занимает: «Когда в ее жизнь врывается диссонанс несчастья, она находится во власти жестокого противоречия, не обладая нужным умением, не зная путей для сближения своего сердца с действительностью…».

Все грешны. Да ведь сказано: за один вздох всё прощается. И, стало быть, цени только одно – дыхание жизни. Ты везде лишняя, да и все люди на земле – лишние. Ты только почаще напоминай ему, что он хороший парень, он тебе – поверит. Запомни: как только человек признает свою ошибку ему всё прощается.

Я к вашим ласковым пальцам прижму свои усталые веки. Несмотря на неспособность к изменению запечатлённых линий на твоих ладонях и зашифрованных в гороскопе карте со стрелкой. Ты думаешь – моя жизнь не претит мне завтрашним днём? Я дам тебе совет: ничего не делай! Просто – обременяй землю, а там пусть тебя носит каналья судьба, ведь на то и живёшь, чтобы срывать цветы удовольствия. Природа и судьба – это единственные силы, которым никогда не стоит отказывать в повиновении. Вот, судьба играет человеком, а человек играет на трубе. Внешняя и внутренняя судьбы – разные…

Рано или поздно все умрём, стало быть, хандрить, по меньшей мере, нерасчётливо. Правильно бабушка говорила: "Не торопись на тот свет – там кабаков нет!" Говоря вообще, – то не след этого делать.

Тем не менее, когда ваша судьба состоит в том, чтобы терпеть нечто, что является (или кажется вам) хуже, чем обычная судьба человечества, принципы мышления Спинозы о целом или, во всяком случае, о делах больших, чем ваше собственное горе, – полезны. Бывают времена, когда мысль, что человеческая жизнь со всем тем, что содержит в себе зло и страдание, есть бесконечно малая часть жизни вселенной, приносит утешение. Такие размышления, возможно, недостаточны, чтобы составить религию, но в мире горестей они помогают здравомыслию и являются противоядием от паралича абсолютной безнадежности.

Собственно, исполнение не вдохновило её и тогда. Но, по большей части, было всего лишь досадно, что все превращается в очередную «Санта-Барбару», и чужие человечьи детеныши, бегающие по улицам, не вызывают ничего, кроме недоумения.

Каждый из нас мечтает сделать выстрел в французской опере. Как бы мерзко слякотен ни был день. Мораль сей басни такова – когда захочется познакомиться и окунуться в атмосферу, где не надо лгать, прятаться, скрывать что-либо, где можно "танцевать, стонать, раздеваться, одеваться, целоваться, пить, вытирать мокрые отдвижения тела, топтаться на месте, выяснять отношения, прислонившись к стене, сниматься, исчезать…" Не хочу больше плакать в подушку! Нажарить кукурузы, причесать женскую головку, посмотреться в зеркало, пахнуть духами. Плюхнусь в подушки, и ищите меня… рыдающую у экрана.

Ну, бей, пока сердце кипит и кровь горяча! Я себе новую кровь нагуляю.

Тяжело, я устал внутри. В сердце не чувствовалось никакого иного желания, кроме жажды безусловной тишины. Через два шага рассвет. Два шага, два шага…

Что бы теперь, однако ж, какую бы штукенцию предпринять. Я спрашиваю: как быть? Рождаться заново? Среди обиженных судьбой? А не послать ли всё к чёрту? Сколько угодно, не извольте беспокоиться-с. Пожалуйста, не стесняйтесь, делайте, что вам хочется. В нашей достойной сожаления жизни мы проделывали вещи и похуже. Меня тоже радует собственная чудовищность. Где хочу, там и писаю прямо на линолеум – и мне приятно, что это ничего не меняет. Каждый сам себе гнида ползучая. – Так наплевать на свою жизнь, беспечный. – Подите вы к чертям! И выражение безнадёжности и безвыходности на лице. Господи, куда иттить? Да иди ты хоть на каторгу. Куда уходить нам, хоть нечего делать здесь, озираясь брезгливо? Ну, куда я сейчас пойду?.. У меня… ннет… ничего нет! А не то и вовсе чёрт с ним совсем; чёрт возьми совсем! Приди, спаси. Проси… Сейчас проси… Быть может, завтра будет поздно. Смани меня, смени меня… никогда не меняйся местами, никогда ни с кем!

Эк тебя неугомонный бес как обуял! Эх, парень, запутался ты, заблудился в закоулках жизни. Поди убеди, что нельзя человеку еще раз войти в ту же самую реку.

– Вы кончите тупиком.

– Ошибаетесь. Я с него начал. А потому чувствую, что, по крайней мере, с той стороны не уткнусь в стену и что я совершенно свободен.

Бытие есть "круг", поэтому всякое познание протекает как движение по кругу. Но относился он к герменевтическому кругу иначе, чем его предшественники: он считал, что действительная проблема – войти в круг, а не выйти из него. Выходить из круга вообще не требуется.

Я найду куда себя деть… Я знаю, я знаю где выход. Чаще всего выход там где был вход. Но разве, разве лабиринт имеет дверь? И на двери той замок, который хоть кто-то мог бы отомкнуть ключом? Ведь стремление открыть, открыть раз и навсегда… выход из него, вероятно, только в безумии. Приходите быстрей, а лучше как ни можно скорей, ведь я скоро исчезну. Живая собака лучше мёртвого льва. Человек, пришедший говорить о деньгах. Потому у нас охоты к жизни и нет. Впрочем, теперь ему, решившему «вернуть билет», было всё равно. По-моему, прекрасен тот закон природы, который определил нам только один вход в жизнь и оставил множество выходов из нее. Если вам все равно, где вы находитесь, значит вы не заблудились. Обмен судьбы на мимолетный каприз – самоубийство, причём из-за пустяка, считай, что от скуки. У вас сдали нервы, это понятно. Бунт часто является реакцией на фиаско. А тут возле простосердечные друзья пожмут плечами. Это что за дурацкие разговоры! Ты человек или слякоть? Как тебе не стыдно? Явный мятеж твари.

Конечно же, люблю читать чужие письма и дневники, ища то, что тронет вялую душу дублёра. Трогают, например, каракули: "С утра заплела косички". Я хочу сказать что-то очень изящное, например: «В мире – ничто не вечно»; за этим афоризмом не надо далеко ездить, а обратно – тем более. Жаждущий света – тёмен, и пусть тёмными и будет обманут. Солнце мрачно, хотя и греет, подобно порочной любви.

Проходя по двору мимо, она так смотрит из-под челки, что мое старое сердце замирает…

– Это изумительная женщина, подлинно вашего жанра, женитесь на ней…

– Самоотречение – суть женщины, которая рожает и растит, суть семьи. Я не способен на это. Нет, я пессимист, мне ненавистна идея продолжения человеческого рода. Женитесь на ней сами, она очень располагает к Вам и будет как раз нужной для вас женою.

– Ничего не случилось. Просто разглядела себя. Вы очень умный, очень порядочный человек, но Вы слишком влюблены в гармонию, а я бы всё время Вам разрушала её. Откажите мне в Вашей дружбе. Нет нет, забудем друг друга. Вы ошиблись, выбрав меня.

Летние вечера, когда загадочны становятся лица встречных, когда редкие прохожие оглядывают друг друга особенно внимательно. – Непременному члену моё почтение! Какая-то сказала про добрый вечер. Надо ответить: она – знакомая.

Объявление о знакомстве. Безденежный, безнадёжный, циничный романтик ищет родственную душу с телом противоположного пола, к которому можно было бы прижаться, когда совсем грустно. Человек я нервный, слезливый и циничный, страдающий язвой желудка и больным, детским воображением. Добрых мыслей, благих начинаний. С совершенным почтением к Вам, имею честь, желаю здравствовать и радоваться. А засим досвиданция и бонжур. Всегда думающий о Вас. Неудачник и простак. Твой грустный, неуклюжий воздыхатель. Подробный адрес указан в заголовке письма.

Хочу найти: взгляд пронзительный, улыбка – ослепительная, солнечного, стремительного, решительного, чувственного, удивительного, умопомрачительного, яркого, внимательного, рокового, привлекательного, классного, честного, потрясного, крепкого, дерзкого и забавного, заводного и славного, жаркого, желанного и т.д. Мой удачливый, сильный Пьеро, без тебя нет любви, прости мне тот вечер. Мальвина. А/я 32. Впрочем, Вы как будто поскромнее других, такой уютный, точно большой пушистый кот. Женщине возле вас, наверное, укромно, тепло…

Для меня Вы как маслина, принесённая голубем в Ноев ковчег. Я всегда готов сей же час удовлетворить Вас, ибо это составляло всегда предмет моего живейшего желания, в надежде чего остаюсь всегда готовою к услугам вашим.

Малышка вовсе недурна. Я ещё раз повнимательнее смотрю на неё. Юбка плотно облегает фигуру… ну и улыбка тоже… Она улыбалась не потому, что ей было весело, а шаловливо и, в то же время, как бы говоря: «Я сейчас покончу с собой». Походка у неё тоже была чёткая, ноги и щиколотки хорошего рисунка – любительницы пожить, наверняка способные напрягаться как следует в нужную минуту. Сейчас у меня к ней такое отношение, какое многие мои читатели должны испытывать к симпатичным негритяночкам, сидящим напротив них в метро, при взгляде на их тонкие, крепкие ноги, растущие из того места, которое таит в себе розовые тайны.

Влезла в кровать и затихла, крепко зажмурившись под одеялом. А лисица, когда спит, обёртывает свой хвост вокруг тела, и ей тепло. Вот, должно быть, приятно. Мне всегда хотелось иметь такой хвост.

Он узнал, что «в последнее время она больше всего боится слов «никогда» и «всегда», а еще также «ничто» и «никто».

Ничто из того, что она говорила, не касалось окружающего мира, все слова были обращены исключительно к ним одним.

Склонив голову набок, она говорит: «А вот и я!» Можете болтать со мной, меняться музыкой, ругать за лень, хвалить за всё, отпускать на все четыре, шелестеть страницами, гладить кошек, делать мне массаж, смотреть свысока, помнить несмотря на… И она произносит: «Волноваться должны Вы».

Мои интересы: music, auto, voyage, скорость, ветер в лицо, играющий волосами, пряный запах сирени, липовый цвет, клубника, мороженое с карамелью, ананасы в шампанском, сходить с ума по тебе, лето, июльский гром, дыня, движение, Венеция, ночь, ночные прогулки, Моэм, Милан, shopping, встречи с друзьями, Когда боги сходят с ума, умные и позитивные люди, sunshine in the rain, делать глупости, смеяться, пробуждение природы, захватывающие книги, радоваться мелочам, приятное пробуждение, море, морской бриз, ласкающий кожу, люди, умеющие чувствовать, сильное и слабое, старое и новое, изменчивое и постоянное, далекие города, новые ощущения, кошки и кони, японская кухня, аромат миндаля, мандарина, цветков апельсина, когда от тебя пахнет Givenchy pour Homme, ветер перемен, запах душистого табака и лаванды, фотографировать, получать подарки, праздники, страсть, целоваться, трещать по телефону, дарить любовь, фантазировать, засыпать на твоей груди, неожиданно хорошие фильмы, «Вечное сияние чистого разума», ожидать чуда… Тюльпаны (потому что они сочные и хрустят), выбирать подарки для тех, кого люблю, свежая постель, книжные магазины, типографический запах от только что купленной книги, гладить больших пушистых кошек, за которых я не несёшь ответственности, запах осени и жухлой листвы, знать, что у друзей всё хорошо, звук, возникающий при открытии бутылки вина (такой тихий "чпок"), ждать встречи, первый раз с кем-то целоваться, заниматься любовью, камины (не бутафорские), туфли на высоких каблуках, бесцельно бродить по городу, новенькие банкноты достойного номинала, смотреть как поднимается пенка на кофе, быть сильной, быть слабой, мешать бабушке стареть, шерстяные пледы в клетку, большие калькуляторы, мечтать, добиваться, смотреть, как играют маленькие смышлёные дети, черника и ежевика, включать радио и попадать на любимую песню, большие острые ножи, мокнуть под проливным дождём, возвращаться домой…

Мы говорим: "Спасибо тебе за то, что ты есть", когда не можем сказать: "Я тебя люблю". Мы говорим: "Мне незачем больше жить", когда хотим, чтобы нас разубедили в этом. Мы говорим: "Здесь холодно", когда нам необходимо чье-нибудь прикосновение. Мы говорим: "Мне от тебя больше ничего не надо", когда не можем получить то, что хотим. Мы говорим: "Я не поднимал(а) трубку, потому что была занят(а)", когда нам стыдно признаться в том, что слышать этот голос больше не доставляет нам радости. Мы говорим: "Я никому не нужен(на)", когда мы, в действительности, не нужны одному-единственному человеку. Мы говорим: "Я справлюсь", когда стесняемся попросить о помощи. Мы говорим: "Ты хороший друг", когда забываем добавить "но тебе не стать для меня кем-то большим". Мы говорим: "Это – не главное", когда знаем, что у нас нет иного выбора, как примириться. Мы говорим: "Я доверяю тебе", когда боимся, что стали игрушкой. Мы говорим: "Навсегда", когда нам не хочется смотреть на часы. Мы говорим: "Я был(а) рядом", когда не можем найти себе оправданье.

После встречи с ним Кэролайн написала в своем дневнике: "Кроме того, у него приятное лицо с темными и мягкими глазами. Он сумасшедший и испорченный. Очень опасно быть с ним знакомой".

Столь понятная мне аура отвращения к жизни, ко всем играм современников идёт от него. Он одинок и зол на весь свет так же, как я. Так же, как я, он не идеализирует природу людей, не верит ничему и никому. Он нравится мне ещё тем, что никого никогда не судит. Взрослый аморальный парень, любящий говорить неприятные и циничные вещи. Например, очень любит поговорку, что «даже курица гребет только под себя». Речь его грамотна и витиевата. И в то же время такой обязательный. Когда он переступал порог, казался несколько смущённым и скованным до того момента, пока не увидит знакомых лиц. У него был чудесный, мягкий и тёплый голос, с пленительною родственностью, он воспринимался не как звук, а скорее как прикосновение. Я дорожила этим ощущением.

Однажды он сказал мне: «Не важно сколько мужчин было в моей жизни, важно сколько жизни было в моих мужчинах». Я люблю этого человека. Точно. (Лед, как и должно быть, – холодный, розы, как и прежде, – красные.) И любовь меня куда-то уносит. Но вытащить себя из этого мощного потока невозможно. Ни единого шанса. Кто знает, вдруг несет меня в совершенно особый, неизведанный мир. А может, это – опасное место. И там уже притаилось нечто (некто?), и оно глубоко, смертельно ранит меня. Наверное, я потеряю все, что имею. Но пути назад уже нет. Остается лишь одно – довериться потоку. Пусть даже такой человек – "Я", сгорит в нем дотла, навсегда исчезнет, пусть.

Это наверняка потому, что ты ни от кого ничего не ждёшь, – сказала она. – Я не такая, как ты. Другая. Но ты мне нравишься. Очень. Откуда музыка и магия? К кому – удивительная нежность? Неожиданно, с почти детской беспричинной обидой, с щекочущими нос слезами, остро завидуя неведомой адресатке…

Это становилось опасным. Она угрожающе близко подбиралась к состоянию, когда мужчина опять заполняет весь ее мир. Ей не хотелось этого. Это должна быть дружба. Отнюдь не любовь. Сейчас она впервые, думая о нем, использовала это слово. Она не хотела никакой любви. Любовь включает в себя страдание. И оно неизбежно, хотя бы при расставаниях. А они расстаются каждый день. Дружба – нет. Любовь может быть неразделенной. Дружба – никогда. Любовь преисполнена гордыни, эгоизма, алчности, неблагодарности. Она не признает заслуг и не раздает дипломов. Кроме того, дружба исключительно редко бывает концом любви. И это не должна быть любовь! Самое большее – асимптотическая связь. Она должна непрестанно приближать их друг к другу, но так и не наградить прикосновением.

Я, конечно, все еще люблю его, – говорю я вслух, чтобы слова попали в самые мои зрачки. Впрочем, почему бы и нет, почему бы моим чувствам не быть такими же запутанными и противоречивыми, как и сам он? Не являются ли чувства, испытываемые к человеку, пусть субъективным, но отражением этого человека? Все, что в жизни случается с человеком, неизбежно похоже на него самого.

Чудеса меланхолии окружают его. Вялый и нелепый, как всё вокруг. Лучшие из мужчин всегда готовы к смерти. Эта готовность чувствуется сразу же… и притягивает неумолимо. В ней нет никакой обречённости или истерики, наоборот – движения и взгляд такого человека спокойны и просты. И всё остальное неважно – ни внешность, ни возраст, ни образование. С таким как он прожить одну жизнь – всё равно что с другими – сотню. Обретённый случайно. Сокровище ростовщика. И нет в тебе ни одного изъяна. Чудо лекарство согласье подарок доверье. Очарованный, чудесный, погибельный, несказанный…

Например, то, что для неё очень важна моя непреходящая сущность и ей совершенно безразлично, что со мной может случиться в жизни. Ты, отгадывающая всё на свете… В общем, я дал понять ей очень запутанной фразой, что она мне нравится. Знакомясь с девушкой, я всегда отгадывал будет она меня любить или нет. Слишком многое не говорится, а отгадывается.

В последние несколько месяцев она была главным в его жизни. Все это время стоило произойти чему-нибудь существенному, и ему сразу же хотелось немедля поведать ей об этом. Это желание вкралось в его жизнь тихо и незаметно и овладело им. Оно изменяло его, вызывало совершенно новые чувства. Вот, к примеру, всякий раз, когда он по утрам включал компьютер, у него возникало ощущение, будто в животе порхает бабочка. То появлялась настолько необоримая жажда переживаний, что он мог среди ночи вылезти из теплой постели и рыться в подвале в старых картонках, разыскивая сборники стихов Ясножевской.

И вот в один из самых меланхолических моментов застолья, когда подают печенье… Случилась, наконец, радостная неожиданность и даже до известной степени сюрприз. Событие, неизгладимо повлиявшее на него.

А самое главное: мне позавчера приснился (ну, почти приснился: это было на грани сна и ужасной духоты) новый странный цикл. Я вчера даже написал какие-то невозможные для меня три строфы. Возможно, что это была какая-то тёмная ловушка для полуспящих. А теперь она схлопнулась, скрутилась в точку, исчезла в стене.

Иногда в ОНО, конечно, бывало и недурно – ночные посиделки с бутылочкой и кучей народу или, там, болтливые дневные залегания на диван, когда – музыка, вино, а на уровне улыбчивых глаз – еще чьи-то улыбчивые глаза, и везде пролита лень… Оцепенелая очарованность, с которой мы иногда наблюдаем пылинку, кружащуюся в солнечном луче, – и где-то тикают часы, стоит жара, и сила воли на нуле. Интересно думать на минимуме – когда ничего нет, ни книг необходимых, ни сил, ни интернета, чтобы можно было взять справку. Иногда ОНО было огромным аквариумом и по нему плавали разноцветные певчие рыбки, как благовоспитанные девушки нежно томились водоросли, по стеклу била лапа огромного кота. А девочка ехала в трамвае. Неделя валяния пластом на койке в ОНО привела к частичному озверению: холодный пот, разбившаяся (во сне, фрейдизм) белая чашка с рыбками, боль в самых неприличных местах, температура 38 и 5, люди, пачкающие воздух, попса, обогреватель, забирающий кислород, бардак, духота, жоп-па-па… Сам: молчит-с. На то, чтобы напрячь определенную группу мышц и встать, сил не было, но оставаться в ОНО оказывалось еще невозможнее. Р-р-р-р-раздражало: стол, стул (сломанный), зеркало, шторы, голоса, звуки.

О, черт, кому какое дело, когда я сам был таким студентиком, то спал до трех пополудни и установил новый рекорд университета по пропуску занятий за один семестр, и мне до сих пор не дают покоя сны об этом, где я в конце концов забываю, что это были за занятия и кто преподаватели, а вместо этого шатаюсь отрешенно, будто турист какой.

Жизнь была настолько мягкой и ни к чему не обязывающей, что можно было тратить киловатты ментальных усилий на абсолютно не окупающиеся мёртвые петли ума. Стаpаниями и игpой ума человек создаёт изысканнейшие пpодукты, котоpые кpоме него не интеpесны более никому. Голова казалась лёгкой, опустевшей, как бы чужой на плечах коробкой, и мысли эти приходили как будто извне и в том порядке, как им самим было желательно.

Он так опустошён, что не знает, ни что говорить, ни кому говорить. Ответвление в глушь, где, вибрируя, зреет бальзам и очнуться нельзя. Говори, что ты видишь. – Я вижу… Мне надоело, – она говорит, – быть колесом во праxе, заложницей лотереи. Случай меня поджимает и, забегая вперёд, держит – на неподвижной оси. Над проектом колдую – что же делать ещё под домашним арестом? Осторожней, там толпы народу, даже если ты застрахована в фазе сна… Настоящая буря. И куча растений, которым я не знаю названия… Может, я зацепилась за какие-то грабли в своем неуклюжем наряде, может, я запустила компьютер не с правой, так с левой руки? Может быть, переставила книги не так, как угодно природе? Отраженная башня раздвоилась в пруду, как развязанные шнурки. Только вот моя запись в тетради: гневно множились безделушки, но образовался завал, защитивший меня. И она принимала его за одну из небесных отдушин. На три дня заблудилась в подвалах: пила и писала скрижаль. И казалось ей (страшной, нелепой, ревнивой, сошедшей с катушек) абордажи миражей, мираж абордажей роил обесточенный дирижабль.

Такие девушки умеют держать паузу, слушать паузу и вообще не спешить никуда. С ними не обязательно поддерживать разговор, можно просто смотреть друг на друга, словно играя в простую игру: ну, какая ты? ты красивая, да? и смотришь на меня? а зачем? И она тебе отвечает на все эти вопросы, ничего не говоря.

«Странно» – сказала она и протянула руку. – «До свидания, не забывай меня», – сказала рука. – «Спасибо Вам». – «За что?» – «Не знаю», – она взяла мою руку в ладонь, пожала, но не отпустила. – «Ни за что. Просто ты сам по себе мне дорог» – говорила её рука. Потом ещё что-то добавила, но я не понял.

И сразу я почувствовал в ней существо близкое, уже знакомое, точно это лицо, эти приветливые, умные глаза я видел уже когда-то в детстве, в фотоальбоме.

Ей чудилось, будто его столь внимательные к ней глаза могут смотреть на неё непросто, по-иному, мужским взглядом, о котором она до сих пор даже не подозревала.

Он галантерейно пожимает ей руку и тоже смеется. Непринуждённо, по-дружески, будто знакомы с песочницы… "Пойдём, – произнёс ты, тронув меня за локоть. – Пойдём, покажу тебе местность, где я родился и вырос". Ты так осторожно это говоришь, – сказала я, – как будто боишься обидеть кого-то.

"Никакая цель, никакое вожделение и никакое предчувствие не стоят между Я и Ты. Бог как раз тогда подстраивает встречу, когда мы… Всякое средство есть препятствие. Лишь там, где все средства рассыпаются в прах, происходит встреча.

Здесь существенно, что он смотрит ей вслед так же долго, как она от него уходит, а застывает так же мгновенно, как она оглядывается. В таком шатре из ответно-встречных поворотов и взглядов уже можно жить, а что произойдет потом, какая любовь у них начнется, или кто кого погубит, – дело воображения…

Чего не бывает под луной? Бывают "потопы, огни, мечи, трусы" (молитва к Иисусу сладчайшему), бывают и добрые встречи. Ведь тебя не предвещали линии судьбы на моей ладони, ты не была предсказана мне гаданием на кофейной гуще, ты не появлялась в зеркалах моего одиночества… Душа все предчувствует, но предсказать не может. А тебе не внушает отвращения мысль, что мы могли бы никогда и не встретиться? – Есть немного. Кстати, когда и где мы познакомились? Не помню. А где вообще можно встретиться с людьми в такой дыре, как наша?

Жаль оставлять в глазах толпы… Как, однако, вам всё известно обо мне! Зато вам никогда не угадать тех слов, с которых началось наше знакомство. «Синьора, вы для меня слишком роскошны, а я слишком витиеват для вас». Слишком чудесна и слишком одна. Как предложить свою любовь фее, которая смеётся над вами?

– Я слышала, что вы интересный человек, и пришла познакомиться. Ничего не имеете против? – Очень польщен, милости прошу. Только должен предупредить, что слухи, дошедшие до вас, вряд ли правильны: ничего интересного во мне нет.

– Ты подошёл ко мне со спины, положил голову мне на плечо и сказал: "Не прогоняйте меня, если я вам не понравлюсь, пожалуйста". – Ты взглянула на меня, некоторое время поколебавшись, а затем решила, что мне можно доверять.

– Не можете ли вы из своей прелестной особы составить мне приятнейшую компанию? А потом, не в силах согнать с лица глупейшей улыбки, я сказал тебе: "Понимаю, как я вам противен, но…" – что было дальше, не так уж и важно. Правда, ничего?

Первое время она все приглядывалась к нему. Она сперва так смущалась, что все смотрела куда-то вдаль. Потом стала отвечать смелее: «Мне так хорошо, мне хочется болтать страшные глупости!». Потом становилась сомнамбулична, и шла, клоня голову на мое плечо.

Мы говорили, и когда она спрашивала о чём-нибудь, то заходила вперёд, чтобы видеть моё лицо. Им важно было обо всём друг другу рассказать. Их слова были просты, как на кухне. Что бы я не начинал говорить, ее глаза кивали мне в ответ. Мы говорили о том, что считали хорошим. Мы могли говорить друг другу совершенно что угодно. Потому что говорить с матерью – всё равно что с кошкой советоваться. Потому, что он шёл рядом и мурлыкал что-то задумчиво…

Раз ты так красиво говоришь, тебе бы открытки сочинять. Простите, – перебила я, желая показать свою учёность, – но ведь в сутрах говорится, что самым драгоценным является человеческое рождение, поскольку только человек может достичь освобождения. Разве не так?

О твоем существовании я узнала около 16.30. Сейчас всего 17.15, а ты уже сумел удивить меня, поразить, заинтересовать, растрогать, вызвать зависть, опечалить и обрадовать. В последнее время у меня мало переживаний, оттого я острей воспринимаю подобные чувства. Ты был прав, когда сказал, что ни в каком совете я не нуждаюсь. Мне попросту надо было высвободить это из себя, кому-то рассказать. Теперь я даже знаю, что меньше всего я хотела бы рассказать это тебе. Кроме того, это вдруг стало слишком банальным, чтобы тратить на это твое время.

Какая странная алхимия наших отношений. Милый подснежный друг, запомни, я на тебя не сержусь, ведь в наши отношения вмешалась метафизика. Может, я устану или обижусь, но никогда-никогда не покажу вида. Разве этого недостаточно для того, чтобы присмотреться и не расставаться?

Честно говоря, ее основания рассчитывать на мою благодарность столь многочисленны, что было бы даже скучно все их перечислять. Приятно заметить столь нежное сердце в столь в таком в общем как вот Вы. Кому же другому, как не Вам, сказать мне всё это? Мне кажется, – хотя, может быть, нескромно так говорить, – что у нас с вами удивительное сходство характеров. Позвольте мне также Вам сказать, что никогда ещё у меня не было такого мягкого, нежного друга, как Вы. Только обещайте, мы не будем с вами никогда целоваться. – Обещанья не даю, но обещаю.

А помнишь, как я тогда сказала: "давай напьёмся и будем целоваться…", а ты так обрадовался, что у меня зачесались глаза. Потом ты разочаруешься, потом ты привяжешься, и мы будем дружить всю жизнь.

Ее губы были не полными, но очень мягкими. Она целовалась расслабленно, как-то нерешительно, как будто рот ее не мог выбрать себе место, чтобы задержаться. Он скользил по моему телу, как новичок на роликовых коньках. Я всегда надеялся, что он где-то, наконец, остановится и почувствует себя как дома, приведя меня в экстаз, – но он все куда-то слишком быстро ускользал, так и не найдя себе места; он ничего не искал себе, кроме равновесия, как будто его влекла не страсть, а банановая кожура. Один Бог знает, что сказал бы обо всем этом Ф. Он сказал: – Ничего между собой не связывай.

…Теперь я догадываюсь, зачем носили паранджу. Она имела значение занавеса в театре, который раздергивался в редкие дни спектакля. За четыре часа, что мы почти молчали и только смотрели друг на друга, я совершенно уверился, что лицо – окно, подобие иллюминатора, откуда можно выглянуть, куда возможно войти, а также откуда льется на землю мягкий свет.

Вы – потаённый, а я – дура. Вспомните, я улыбалась, была милой, доброй и славной.

Она – особенная. Вроде дурочки. Не очень я её люблю, всё-таки – своенравна. Когда она очутилась совсем рядом, я стал делать ей знаки, словно давая понять, что я её узнал. Она посмотрела на меня, как на зверя, нисколько не польщённая, но всё-таки несколько заинтересованная. Мы как-то разговорились, поскольку ты знал о прошлом больше, чем я. И по мере того как мы переходили от темы к теме в поисках точного смысла, точного выражения…

Я веду мелкооптовую торговлю повседневной одеждой, – проболталась она, а потом призналась, что служение моде для неё – лишь временное занятие. – Я не думаю, что становлюсь лучше как человек: в одежном бизнесе сплошь и рядом жульничество. Да, я люблю свою работу, но я не придаю ей большого значения. Мне хотелось бы уехать куда-нибудь, где скалы, куда-нибудь вроде Мальты и просто опустошить мозги: читать книжки и общаться с людьми, у которых такие же планы. Хорошо также навсегда поселиться на острове Куба и вечерами ходить в портовый кабак. Впрочем, сие есть мечтание пустое. Мечтать я не люблю, мечты меня тоже недолюбливают. Все родичи считают меня чудачкой, поскольку я ещё не замужем. В молодости мне очень трудно было принять решение, кем быть.

Потом мы с ней решили отпраздновать покупку и пошли в кино. По дороге она спросила, не ревную ли я, потому что в обновке я выглядел особенно печальным. А мне просто не хотелось больше идти на завод. Новый костюм может всё у человека в башке перевернуть. Она была ужасно горда мною.

– Тебе сегодня ночью кто-нибудь растреплет волосы или сделать попрочней? – Не растреплет, потому что находится далеко и даже не знает, как мне этого хочется. Но делай так, как будто он растреплет.

Она меня целовала, когда на нас не смотрели. Я старался думать о чём-нибудь постороннем. Она приходила ко мне. Я любил распускать её волосы, и она сидела на кровати, не шевелясь, только иногда вдруг быстро наклонялась поцеловать меня. И я вынимал шпильки и клал их на простыню, и узел на затылке едва держался, и я смотрел, как она сидит, не шевелясь, и, наконец, вынимал две последние шпильки, и волосы распускались совсем, и она наклоняла голову, и они закрывали нас обоих, и было как будто в палатке или за водопадом. Мы закрыли глаза и целовались по-дружески, не раскрывая рта. Из твоих волос я вынул шпильки, все. Из карманов я вытащил деньги, нож.

Положив голову ему на грудь, она думала о многом, о том, как хорошо им было бы вместе. – Раз уж мы вместе, поговорим о чем-нибудь? – Хорошо. – Только о чем?

Меня, впрочем, не интересовали вехи ее жизни, секреты или проблемы. Меня занимало совсем другое – ее отношение ко мне. И это выяснилось сразу. Я не ошибся. Только что я мог ее поцеловать. Она была совсем не против. Она этого даже ждала. Больше того, она не стала бы возражать, если бы все не ограничилось поцелуем, а зашло дальше… Как именно далеко, она не знала сама. Может быть, подумал я, еще не поздно?

Пока она мылась, он смотрел, как громкоголосый комик вел развлекательную программу. Было нисколько не смешно, но кто в этом виноват – комик или он сам, – он понять не мог. Кто знает, что будет завтра? – Кто знает, – машинально повторил он. – Хм, – недовольно фыркнула она и опять приложила ухо к его груди. Сережки коснулись его кожи, словно что-то чужое и секретное. Она пальцем выводила на его груди замысловатые узоры – словно колдовала. И это – всего лишь начало…

"А давай поляжем спать", – предлагает вдруг она. Такие неожиданные желания были свойственны её натуре. Мы притихли и перестали разговаривать. Я тоже смотрел на неё, глаза в глаза. Нам было чем обменяться. Женщина всмотрится, спросит: «Сейчас видишь?» И я оставалась допоздна и дольше… – Ну что, пора? – спрашивал я. – Да, пожалуй, сегодня было очень хорошо – отвечала она. Он смотрел на меня долго-долго. Потом настроение у него изменилось, он достал шахматы.

Я не смел посмотреть на нее. Я говорил с потолком. Она молчала. Мои глаза не могут выдержать ее взгляда. Опустив голову, я говорю: «Я конченый человек, Лизон». Она берет мою голову обеими руками, насильно поворачивает меня лицом к себе. «Эй! Да у тебя тяжелый приступ депрессии! Вот почему ты разговариваешь словами из фото-романа! Так вот из-за чего ты стал затворником, отключил телефон, перестал бриться? Ты устроил себе персональный апокалипсис?» Она садится, скрестив ноги по-турецки, кладет мою голову на свои прекрасные колени и баюкает меня. Переносить все это становится все труднее…

Детишки ведут себя как дома, перешучиваются, толкаются, наконец, рассаживаются. Девчонки хорошенькие, мальчишки как мальчишки. Мальчик мнётся и боится сказать что-то ещё… Маленькая застенчивая девчушка держится за материно платье, мужики разговаривают. В доме ужасное смятение: одна маленькая девочка заявила, что хочет быть любовницей всех мужчин. Ей четыре года, но она говорит, что ей два. Редкое кокетство. И очень серьёзно рассказывала: "Макароны растут в Италии. Когда они ещё маленькие, их зовут вермишелью. Это значит: Мишины червяки". Спасибо, но я уже почистила зубки. Приятно, что ребеночку полюбилось слово "оказывается". Не знаю, часто ли я им пользуюсь. Но по смыслу всегда: оказывается.

Подросток женского пола с напудренным носиком, нащекатуренными румянами, девица без определённых занятий, плутовочка, тайная кокотка. Она смеялась, шалила, мило гримасничала, умела щурить глаза, принимать красивые позы. Она говорила милый вздор и смеялась над собой: «Если мужчина без сучка и задоринки, он больше похож на чурбан». Сколько поцелуев даст и возьмет?

Она всегда была настолько занята своей личной жизнью и создаванием того абсурдного мира, которого она была смещающимся центром, что у нее, казалось, не оставалось времени ни на что другое. Общество мужчин старше себя казалось ей естественным, и мир представлялся ей населённым братьями.

Маленькая плутовка уже заметила впечатление, которое она производит на меня, хотя ничего в моей позе, ни один лишний взгляд, ни малейшее содрогание моего бедра, касающегося ее бедра, не могло дать ей знать об этом. Они всегда это замечают. Я обнаруживаю по какой-то настороженности в ее хмурой невозмутимости, что она знает и не забывает о присутствии самца, совсем так же, как я знаю, что она самка. Я всегда спрашивал себя, знакомо ли женщинам это мучительное сексуальное наваждение, благодаря которому жизнь самца приобретает смысл. Обладают ли наши половые органы и всё прочее такой же мощной возбуждающей силой для них, что их собственные для нас… В любом случае, крошка почувствовала мой внезапный интерес к её женственности, и я думаю, она реагировала инстинктивно. С невозмутимым видом она принимает позу. Маленькая плутовка! Начинающая восхитительная маленькая плутовка! А между тем это чрезвычайно женственное дитя.

Я нисколько не преувеличивал и знал, что не преувеличиваю: для нас обоих всё стало абсолютно просто. Конечно, я много раз затрагивал тему сексуальности, или, вернее, вожделения, в своих скетчах; я не хуже любого другого – а может, и получше многих – понимал, что вокруг сексуальности, или, вернее, вожделения, вращается очень многое в этом мире. В этой ситуации я, случалось, поддавался скептицизму, чувствовал себя опустошённым: возможно, сексуальность, как и многое, как почти все в этом мире, – штука дутая; возможно, это лишь банальная уловка, призванная усилить соперничество между отдельными людьми и тем самым улучшить функционирование всего сообщества. Возможно, в сексуальности нет ничего особенного из-за чего стоило бы так суетиться.

Тогда, давно, я воображал – и лет пятнадцать спустя все ещё вспоминал об этом со стыдом и отвращением, – будто в определённом возрасте сексуальное желание исчезает или по крайней мере докучает не так сильно. Как же я мог – я, с моим якобы острым, язвительным умом, поддаться такой нелепой иллюзии? Ведь, в принципе, я знал жизнь, даже читал кое-какие книжки; если существует на свете хоть одна очевидная вещь, что-то такое, относительно чего, как говорится, все показания сходятся, то это оно и есть. Сексуальное желание с возрастом не только не исчезает, но, наоборот, становится ещё более жестоким, ещё более мучительным и неутолимым: даже у тех, впрочем, довольно редких мужчин, у кого прекращается выработка гормонов, эрекция и все связанные с нею явления, все равно влечение к юным женским телам не ослабевает, оно превращается в нечто, быть может, даже худшее, в cosa mentale, в желание желания. Вот в чём истина, очевидная истина, о которой без устали твердили все сколько-нибудь серьёзные писатели.

Сексуальное удовольствие не только превосходит по изощрённости и силе все прочие удовольствия, дарованные жизнью; оно – не просто единственное удовольствие, не влекущее никакого ущерба для организма, наоборот, помогающее поддержать в нём самый высокий уровень жизненной энергии; оно – на самом деле вообще единственное удовольствие и единственная цель человеческого существования, а все прочие – изысканные кушанья, табак, алкоголь, наркотики – всего лишь смешные, отчаянные компенсаторные меры, мини-суициды, малодушно скрывающие своё истинное имя, попытки поскорее разрушить тело, утратившее доступ к единственному удовольствию.

Днём она была серьёзна, а когда спала, было в ней что-то детское, грустное, одинокое. Ему говорили, что у неё тонкий ум, богато одарённая натура, отважный характер, что она непримирима в своих исканиях и убеждениях, что с детства в ней уже видна героиня и что её ждет блестящее будущее. Она проста, грустна, сознаётся в своих слабостях. Любит поговорить о сомнениях, которым подвержена, высказывает все свои терзания… В ней сочетание кокетства с неловкостью; она – молодая, стыдливая, нежная, очарованная жизнью, как сказкою, как сном. Обладательница недюжинного ума и чрезвычайной интеллектуальной восприимчивости. Красота её не была классической, но это обстоятельство делало её только лучше и обаятельнее. Ведь влюбляются не в красоту… Влюбляются в смех, вечно вьющиеся волосы, ямочки на щеках, родинку над губой или даже шрамик над бровью. А в красоту – нет. Красоту просто хотят… Шла неуверенно, неторопливо… И, как всегда, имела такой вид, будто зашла только на минуту.

Представляешь, в один из дней я пошла гулять с собакой, возле галереи подходит ко мне мужик, совершенно неприметного вида, садится рядом на скамейку и спокойно так говорит: «Марина, не выходи замуж за усатого».

Что для меня идеальные отношения? Когда каждый из двух близких людей наслаждается полной свободой, но ни один не желает воспользоваться этим правом в ущерб другому… Ведь всё, что нам нужно и что мы ищем – это такой человек, который позволит нам заниматься в этой жизни тем, чем мы хотим, и будет принимать нас такими, какие мы есть.

Не правда ли, – прибавила она голосом нежной доверенности, – не правда ли, во мне нет ничего такого, что бы исключало уважение? Я об одном вас прошу: думайте обо мне лучше. Мне хочется, чтобы вы меня уважали. Дело в том, что вы мне очень нравитесь.

Христианка в душе, барышня, она же и сердца высокого, и чувств облагороженных воспитанием исполнена, институтка, очаровательница. Слегка смешается и я, любуюсь ее смущением. Её невозможно обидеть, если она прежде сама не почувствует себя обиженной…

На лице аккуратная косметика, запястья голые, розоватые, на вид мягкие и нежные. Вообще вся она аккуратная – во-первых, работа такая, а во-вторых, всегда готова понравиться подходящему человеку. Человеку, который выдернет отсюда в лучшее. В городе ведь таких барышень очень много: ходят да каблучками постукивают. Как всякая красивая девушка капризна.

Но надо правду сказать, я сам чувствовал сильное к ней расположение. Подвыпившая леди, вы такой хороший мой идеал. Расскажите, как вы проводите свой день. Отношение её к нему можно было скорее назвать симпатией.

Но зато она всегда может обрадовать меня чем-нибудь вкусненьким, когда я приду к ней. Ко мне приходит гость, ко мне приходит гость. Гость совершенных дел и маленьких знакомств. Ты привёл в мой дом гостью. Ты привёл с собою моль. Всё, что может сделать грусть – знаю, помню, наизусть. «Как молью, изъеден я сплином, посыпьте меня нафталином сложите в сундук и поставьте меня на чердак». И всякий раз после его визитов она была немного не в себе.

Было грустешково. Из духовки – картошка. Солёный груздь. "Амаретто" принёс мне гость, – из меня он пытается вырвать грусть, как из стенки кирпичной гвоздь. Но и шляпки нет у того гвоздя, да и нечего в ребра лезть, да и грусть моя через много лет, может быть, превратится в весть… Не всякий из нас любит испытывать груздь: странное ощущение, и чешутся перепонки. Но опытный грибоед специально ищет то место, где гроздья изысканных грустей радуют сердце гурмана. Мы любим своих грибоедиков и славных своих грибоедок. Мы любим чесать друг другу перепонки, наевшись грустей. Мы умеем точь-в-точь как она однообразно улыбаться проезжающим мимо… И мысли растут в голове как грибы, постепенно закипают.

Даже самые практичные люди совершают бесполезные поступки. Ты влюбилась. Интересно, зачем тебе это понадобилось? – Ну да, вы – болван, но я вас полюбила, потому что имею право.

С тихой и нежной мечтой о принцессах рыцари едут… Принцессы так чувствительны, что чувствуют даже, как кружится Земля, вот почему у них так часто кружится голова. Кротко и женственно опускают они свои длинные ресницы на печальные и нежные глаза… Сквозь подрагивание ресниц цепкий взгляд, обволакивающий, тягучий. «С невольным пламенем ланит украдкой нимфа молодая, сама себя не понимая, на фавна иногда глядит». В нём есть особенное свойство, меня как будто он огнём божественным, – но чувствую при нём захватывающее беспокойство.

– Я совсем не хотел вас обидеть, это я сказал так…

– Что значит "так"? То есть не подумавши? Вы не понимаете, что в ваших словах обида, так, что ли?

– Конечно, я без умыслу. Уж и обиделись сейчас.

– Так это ещё хуже. Надо думать, о чём говоришь. Болтайте с другими, если вам нравится, а со мной говорите осторожнее! Каждое слово, которое я сама говорю и которое я слышу, я чувствую. Я сделалась очень чутка и впечатлительна.

А ты – как молодая ёлочка – колешься. Неприступность так красит женщину. Давай, выпускай коготки. Владение большей частью делается ничтожнее от самого овладения.

Великий скульптор раннего Возрождения Донателло делал не только статуи, но и кассоне, т.е. свадебные сундуки (такова была итальянская традиция – у порядочной невесты должен был быть красивый сундук с приданым).

«Господа мужья! Не пора ли вступить в открытый бой со своими женами и тем самым спасти наших дочерей от глупой привычки превращать свои головы в цветники, какие возделываются на современных шляпках… Трудовые деньги не настолько дешевы, чтобы их бросать на подобные безобразия. В выигрыше от этого только торговцы, чем они и пользуются, заламывая невозможные цены. Дамы! Если вы к себе относитесь так глупо, то пожалейте хотя бы своих дочерей! Внушите им, что лучшее украшение головы – ум».

Уподобься ж хозяйке в халате. Будь телесной, как селезень утром. Вульгарная ординарность квартиры и неординарность её хозяйки. Он, подходя к ней, делает различные жесты, которые должны показать, что он не высокого о себе мнения. Хозяйка жестами же старается показать ему обратное. Я до некоторой степени ей приятель.

Желанья вашего всегда покорный раб из книги дней своих я вырву полстраницы и вклею в ваш альбом – вы знаете я слаб пред волей женщины, тем более – девицы… Где-то лаяли собаки в затухающую даль, я пришёл к вам в чёрном фраке, элегантный, как рояль… Раскланялся, выругал погоду. Но свет мы почему-то не включали… Ты жевала совершенно по-дворянски – не открывая рта – огурец. Рот подёрнутый тою загадочной, словно куда-то убегающей улыбкой. Как-то слишком мы стали знакомы. Игра под одеялом. Растрепанная утренняя спешка.

В его жизни появилась женщина и наполнила радостью его мысли и всё его существование. Отныне жизнь его будет оживлённее, разнообразнее, богаче впечатлениями. Будто ты в грязной и тёмной комнате раскупорил забытую склянку с духами… И, как влюблённый, сразу стал равнодушен к превратностям судьбы, к безобидным её ударам, к радужной быстролётности жизни.

– Ты не любишь меня? – Не люблю? Да я вся точно кисель, как только ты тронешь меня. Поцелуй меня ещё раз, пока нас не разогнали.

Все дети в школах учат, как писать и читать: "Я тебя люблю". Сотни мелких человечков ищут во мне замки английскими ключами. Моя любовь к тебе это не слабость, это сила… Я очень Вас люблю и высоко ставлю. За 2 минуты можно 200 раз сказать люблю.

Послушай, мой господин, мне холодно, замёрзли руки, плечи. Холодно холодно, сейчас заплачу. Думайте думайте: умом не напиться из крана. Знаю: покинете меня поздно или рано.

Поверх одеяла, поверх каменно-застланной простыни торопливое, неловкое, бессмертное объятие. Колени в сползающих чулках широко разворочены; волосы растрепаны на подушке, лицо прелестно искажено. О, подольше, подольше. Скорей, скорей. Ах, смотри он занимает целый зал у меня цепенеют ноги поцелуй меня или я не выдержу до конца хвоста до конца… Утро в своём не своём городе с пешкой в кармане пальто… Двое любят друг друга, но что-то встало между ними. Может быть, мы с вами встретимся где-нибудь между этих строк, – я и моя любовь, вы – и ваша.

Меня мучает подозрение, что я что-то упустил, позабыл в суете о какой-то важной вещи, как забывают деньги или записку с нужными сведениями в одном из карманов брюк или в старом пиджаке… И лишь какое-то время спустя осознаешь, что речь шла о чем-то чрезвычайно важном, решающем, единственном…

Не могу припомнить, было ли это одним сном, состоявшим из нескольких картин, либо несколькими снами, увиденными в течение одной ночи один за другим, или же просто смешавшимися друг с другом видениями. Я ищу одну женщину, которую знаю, с которой был связан так сильно, что не могу понять, почему я ослабил эту связь, – все произошло по моей вине, потому что я не приходил. Мне кажется глупым то, что я упустил столько времени. Я уверен, что ищу именно ее, более того – их, она не одна, их было много, и я всех их потерял по одной и той же причине – из-за собственной лени, и удручает меня чувство неуверенности в себе, и одной из них было бы для меня вполне достаточно, поскольку я знаю, что, потеряв их, я потерял многое. Обычно я не могу решиться раскрыть свой блокнот с номерами телефонов, а если даже раскрываю его, то не могу прочесть имен – как будто у меня дальнозоркость. Я знаю, где она живет, точнее, не знаю, знаю только, как выглядит то место, в памяти у меня запечатлелись подворотня, ступени, лестничная площадка. Я не бегаю по городу в поисках этого места, мной овладела какая-то тревога, чувствую заторможенность, не перестаю злиться на себя за то, что позволил или захотел, чтобы наши отношения угасли, – даже если это произошло просто потому, что я не пришел на последнее свидание. Я уверен, что она ждет моего звонка. Если бы я знал, как ее имя, хоть я прекрасно знаю, кто она, вот только не могу припомнить черты лица. Временами, в наступающей полудреме, я подвергаю этот сон сомнению. Пытаюсь вернуть себе память, я знаю и помню всё, только, может быть, уже свел со всем этим счеты, или у меня этих счетов никогда и не было? Нет ничего, о чем бы я не знал. Ничего.

Я знал, что она не захочет меня видеть, что для неё я – далёкое прошлое, честно говоря, я уже и сам для себя отчасти стал далёким прошлым.

– О чем вы задумались?

– А? Я? – опомнилась она.

– Да, – сказал он. – Когда вы думаете, вы так трогательно морщите носик.

Она казалась невесёлой. Голос её был сухой и тусклый.

– Ешь, а то худой, как скелет, – сказала она за ужином.

Она была человеком с распахнутой душой и глазами умными и внимательными, как у породистой собаки. Она, как и я, владела дурным искусством мимикрии. Не угадав сходу по внешности: родное прячется в неброском обличье. Но я узнал её: когда встречаешь такую мимикрию, сразу ясно, что прячется за ней, видна её перспектива. Все мы до поры притворяемся мёртвыми.

Сама же она придерживается своего старого принципа: «Не делать ничего еще более трудным, чем оно должно быть».

О чем же мы разговаривали? Да обо всем. Ни о чем. О книгах. Я очень много читаю, да, я просто глотаю книги, это что-то вроде порока, как для других куренье, у меня всегда, сколько я себя помню, была эта потребность и так как я терпеть не могу себя мучить, я читаю только то, что мне нравится.

Я приручал её, она приручала меня. Любовь может научить тому, чему научить невозможно. Я учил её воле и мужеству, она учила меня интуиции и не бояться темноты ("Темнота укрывает, она добрая, как всё в мире", – говорила она). Свет никогда не может быть таким таинственным, как темнота. Свет очень прозаичен; темнота – это поэзия. Свет обнажен; сколько ты можешь оставаться им заинтересованным? Но темнота остается под вуалью; она вызывает глубокий интерес, великое любопытство, желание сорвать с нее вуаль. Чтобы слиться с тьмой, нужно примириться с ней.

Я все это ярко себе вообразил – и в сочных красках, словно видел сам, расписывал своей любимой. Мне хотелось ее удивить, нравилось ее удивлять. Она с удовольствием удивлялась.

От чего только не предостерегал он её. От её идей, от её честолюбия, от параллельной акции, от любви, от ума, от интриг, от её салона, от её страстей; от чувствительности и от беспечности, от неумеренности и от правильности, от супружеской неверности и от брака; не было ничего, от чего он не предостерегал бы её. "Такова уж она!" – думал он. Всё, что она делала, он находил нелепым, и всё-таки она была так красива, что от этого делалось грустно.

По вкусу эта работа напоминает опилки. Скрипучий труд, раболепства ради, вознаграждаемый подачками-поощрениями, на манер тех кусочков сахара, которые дают в цирке медведю, катающемуся на велосипеде. Пустой шараш-монтаж, ловить нечего. Должность моя поистине была сучьей и будучи вынужден по роду своих занятий встречаться со множеством тяжёлых идиотов… Я вернулся домой и официально заявил ей, что мир полон дегенератов. Она обещала меня утешить, и мы закончили день вполне естественно. Рядом со мной работало несколько преподавателей, в которых я без особого труда мог опознать себя через десять, двадцать и тридцать лет – и это зрелище было настолько унылым, что я начинал подумывать, не уйти ли мне из жизни куда-нибудь еще.

Да и появись подходящая вакансия, я вряд ли ее займу. Я нигде никогда не работал – только подрабатывал, – не могу представить себя, месяц за месяцем, год за годом идущим одним маршрутом в определенное место, пребывающим там по восемь часов… Помню, как после довольно долгого перерыва столкнулся в ресторане «Прибой» со своей одноклассницей Ириной. Я зашел туда однажды, решив вкусно поесть, выпить хорошей водки. И увидел ее в фартучке, с этой белой официантской наколкой на волосах. «Ты что здесь делаешь?» – изумился я. И услышал спокойно-усталое: «Я здесь старею». Я не хочу попадать в ситуацию, когда и мне подвернется на язык подобный ответ.

Естественно, мы переспали в первую же ночь; так всегда и бывает в серьёзных отношениях. Когда пришло время раздеться, она на миг смутилась, а потом взглянула на меня с гордостью: тело у неё было невероятно крепкое и гибкое. О том, что ей тридцать семь, я узнал гораздо позже; в тот момент я бы дал ей от силы тридцать.

– Ты занимаешься какой-то гимнастикой? – спросил я.

– Классическим танцем.

– Не фитнесом, не аэробикой, или что там ещё бывает?

Кровать – дело особое, очень деликатное дело. Чтобы не уронить себя в глазах продавца, приходится покупать двуспальную кровать, даже если она тебе не нужна, даже если тебе некуда ее ставить. Купить кровать на одного – значит публично признаться, что у тебя нет сексуальной жизни и ты не собираешься ее начать ни в ближайшем, ни в отдаленном будущем (ибо в наши дни кровати служат долго, значительно дольше гарантийного срока; могут прослужить пять, десять или даже двадцать лет; это важное приобретение, которое наложит отпечаток на всю вашу последующую жизнь; обычно кровати оказываются прочнее супружеских уз – это нам слишком хорошо известно). Даже покупая полуторную кровать, вы произведете впечатление крохобора и скупердяя; по мнению продавцов, если есть смысл покупать кровать, то только двуспальную. Купите двуспальную – и вас удостоят уважением, почтением, может быть, даже дружески подмигнут.

Что же нам теперь делать? Мы ломали себе голову над этим вопросом. Просто жить? Именно в таких ситуациях люди, подавленные чувством собственного ничтожества, принимают решение завести детей; именно так плодится и размножается род человеческий, правда, во все меньших количествах.

Противоречия разыгрываются в первую очередь между двумя людьми, на кухне, в постели, в детской. Их шумовой фон и характерные признаки – вечные споры о взаимоотношениях или молчаливая враждебность в браке, бегство в одиночество и из одиночества, потеря уверенности в супруге, которого вдруг перестаешь понимать, мучительная боль развода, обожание детей, борьба за толику собственной жизни, которую нужно с боем вырвать у партнера и все же с ним разделить, выискивание тирании в будничных пустяках, тирании, которая, по сути, ты сам. Назвать это можно как угодно – "окопная война полов", "уход в субъективное", "эпоха нарциссизма". Между тем, секс – мирное занятие, противопоставленное войне. Пока мужчины не прекратят воевать: «Не подниму я ног до потолка… Не встану львицею на четвереньки…» Семейная жизнь – это искусство присутствия.

Любовь делает человека слепым. А поскольку при всех горестях любовь кажется вдобавок и выходом из бед, которые сама же и творит, существующего неравенства как бы и быть не может. Но оно есть, и оттого любовь блекнет и остывает.

Слегка преувеличивая, можно сказать: кто и когда моет посуду, перепелёнывает орущих младенцев, ходит в магазин и пылесосит, становится совершенно неясно, равно как и то, кто и как зарабатывает на булочки, определяет мобильность и почему, собственно говоря, восхитительные ночные прелести постели дозволено вкушать, только соглашаясь на предусмотренные и зарегистрированные загсом будни. Брак можно отнять от сексуальности, а последнюю от родительских связей, родительские связи можно умножить на развод и все это поделить на совместную или раздельную жизнь и возвести в степень нескольких местожительств и всегда возможного пересмотра ситуации. Эта вычислительная операция дает справа от знака равенства довольно солидную, но еще текучую цифру, которая до некоторой степени косвенно отражает многообразие прямых и чрезвычайно усложненных теневых существований, все чаще таящихся ныне под давними и столь дорогими для всех словечками "брак" и "семья", где роковой треугольник преподает урок равновесия в устройстве чужого счастья и собственного спокойствия.

Когда исчезает секс, на его место приходит тело другого, его более или менее враждебное присутствие; приходят звуки, движения, запахи; и само наличие этого тела, которое нельзя больше осязать, освящать коитусом, постепенно начинает раздражать; к сожалению, все это давно известно. Вместе с эротикой почти сразу исчезает и нежность. Не бывает никаких непорочных связей и возвышенных союзов душ, ничего даже отдалённо похожего. Когда уходит физическая любовь, уходит все; вялая, неглубокая досада заполняет однообразную череду дней. А относительно физической любви я не строил никаких иллюзий. Молодость, красота, сила: критерии у физической любви ровно те же, что у нацизма. Короче, я сидел по уши в дерьме.

Фим может рассказывать и о разводе, но в конце повествования замечается, что этот развод – ужасная ошибка; или же показывать двух персонажей, в течение всего фильма валящих всё в одну кучу, но в финале задумывающихся о совместной жизни, о детях, даже если вовсе не любят друг друга.

Ребенок стоит труда и денег, с ним постоянно сопряжены неожиданности, он сковывает и путает тщательно продуманные дневные и жизненные планы. С момента появления на свет ребенок развивает и совершенствует свою "диктатуру нуждаемости" и уже одной только силой голосовых связок и сиянием улыбки навязывает родителям свой природный жизненный ритм. Но, с другой стороны, именно это и делает его незаменимым. Ребенок становится последней и нерасторжимой первичной связью. Партнеры приходят и уходят. Ребенок остается. Ребенок – последнее средство против одиночества, которое позволяет людям хоть как-то возместить ускользающие возможности любви. На него направлено все то, о чем человек мечтает, но не может иметь в партнерстве, в супружестве. Когда отношения между полами утрачивают прочность, ребенок как бы завладевает монополией на осуществимую жизнь вдвоем, на реализацию эмоций в первозданной суете, которая в иных сферах становится все реже и сомнительнее.

Называется: развод без претензий. Не важно, кто что вытворял. Рождаемость падает. Однако значимость ребенка растет. Больше одного, как правило, не бывает. Такие затраты почти не по карману.

На небесах заключается брак, а потом выявляет разлука, что мужик – скандалист и дурак, а жена – истеричка и сука. Получается, что большинство семей представляют собой рассадники злости, недовольства и раздражения.

Каждые пять дней между ними разыгрывается маленькая трагедия. Любое его посещение сопровождается тяжёлыми сценами из-за пустяков.

Мы созданы для чуткого понимания друг друга. Ссора материализует понимание между нами, которого не было раньше. Когда нет ссор, значит всё скоро кончится.

Не поздоровавшись, не произнеся обычных фраз, он сказал короткую рваную речь и умолк. Я мало что понял, – что-то такое с его женой, какой-то мужчина, или несколько мужчин… Наконец, он сделал жест, отметающий прежнее, и сказал: «Всё, что я вам о ней писал, – это абсурд, и, без сомнения, не менее абсурдно и то, что я вам пишу сейчас. Испорчена до мозга костей и ничуть не испорчена. Я думаю, что никто так хорошо и так дурно, как я, не думает о ней».

С пьяной безшабашностью и больным размахом она могла в течение одной минуты вдребезги разнести самые лучшие вещи: удачу, хороший день, тихий, ясный вечер, лучшие мечты и самые радужные надежды.

И с этого времени между ними начала вырастать стена отчуждения. Нет, лучше не стоит, как-нибудь в другой раз… Она таки редко бывала без компании, но этот вечер, однако ж, думала провесть одна.

Скажи мне вот что: сколько женщин ты любил в своей жизни? Помнишь, как ты радовался, что мы похожие и заговорщики, как лихо курили злые табаки? Я и ты, вместе в одном барахле. Что-то припоминаю, что-то припоминаю… Послушай, отодвинем рухлядь. А ты назначишь день свидания. Придёшь бритый и томный. Участок – это место свидания. Ждал. Она сильно опаздывала. Плотность ожидания. На полчаса опаздывать, топорным никак иначе и не называй такое отношение, и всё же, приехала… Дядечка застаёт нас сидящими на корточках над неприметным растеньицем, в мучительных раздумьях. Тихий плеск её голоса за спиной. И дева руки положит на плечи, и, смеясь, произносится имя. Руками посиди со мной, положи мизинчик на губы шевелит сказать хочет что-то, в их движении гораздо больше жизни, чем в том, что они произносят.

Сговорились ночь вместе прийти к женщине – на экстерьер не смотри – поговорить о чувствах, опустить шторы, такие маленькие вещи держат нас вместе в этом месте – что нам мести?

По знаку она плавно подходит ко мне. Горячая, ластится. Бывало, помню, как обнимет да поцелует в губы – как углей калёных в сердце всыплет.

Ах, дурачок, дурачок! Какой ты ребёнок, не понимаешь ничего. И мягким женским движением потянулась ко мне, робко, одиноко. Была искренна, тепла. Обожаю твой запах, руки, раскинутые на подушке. Нежнее только ты, девонька-деточка, бэби мой, бэби… И если через сотни лет придёт отряд раскапывать наш город, то я хотела бы, чтоб меня нашли оставшейся навек в твоих объятьях.

Если нем, то сам себе господин, если слеп, то сам себе звездочёт. Мы не доедем, знаю, но я с тобой, едем мы или встали? не всё ли тебе равно? нас уже нет на земле, мы молчим-молчим, тот, кто найдёт нас, не будет ни зверь, ни вор.

У нас через минуту будет шесть, и спать нет смысла. Знаешь, я уверен, что мне уже не выпустить пера из чутких рук.... В унылом списке будней – ни завтра, ни, тем более, вчера нас не было. И, видимо, не будет. И, в душе справедливость любя, окажись ты при этом спектакле, ты во мне, может быть, и себя мог узнать бы, – мы вымрем, не так ли? Я думала о тебе весь день, ты – приятный. (Её заливала нежность).

Иногда с тобой бывает жутко приятно. Как Рождество, летние каникулы и новорожденный щенок сразу вместе. В ответ я промямлил нечто невразумительное – так всегда, если меня хвалят. Меня одно только иногда беспокоит, вот возьмешь ты и женишься на какой-нибудь вполне достойной женщине, а меня совсем забудешь. И я не смогу тебе больше звонить, когда мне в голову взбредет, посреди ночи. Ведь так? – Захочешь поговорить – позвонишь, когда светло. – Нет, днем звонить неправильно. Ты ни-че-го не понимаешь.

Обоим плохо им среди людей встречаться как чужим. Августовская ночь настигает внезапно, в половине девятого уже темно; подкрадывается время почемучек. «Почему ты не уходишь от мужа?» – «Почему ты спрашиваешь сейчас?» – «Потому что завтра ты не ответишь» – «Откуда ты знаешь, что я сегодня отвечу?» – «Знаю» – «Потому что круглая земля» – «Я тебя…» – «Остынь, не теперь…» – она закуривает. Она боится принять какое-либо решение. Что делать ей? Что ей делать? А когда она почти кончила, вдруг повернула голову набок, посмотрела в спинку дивана и сказала: ты хоть сам понимаешь, зачем нам всё это? По лицу было видно: хотел что-то сказать, но не сказал. Omne animal triste post coitum (лат.) – Всякое животное печально после соития (иногда добавляется: «кроме женщины и петуха»). Лишь вдоволь позанимавшись сексом, понимаешь (но лишь временно), что это – не главное. Сексуальный акт в миг своего завершения напоминает о смерти: акт воспроизводства делает ненужным меня самого. Отсюда печаль, которая испытывается после соития, в так называемой «постконсуммационной фазе».

Она нет-нет да и оторвётся от книги и уставит пытливый взгляд на него. "О чём ты думаешь?" – покусав губы, спрашивает она.

Многоточие твоих зрачков и тот, кто живёт за ними. Чуть отодвинувшись, залюбовался ею. Я любил смотреть на нее – и поворачивал ее лицо к себе: что там, в глазах ее… Мнилось, её лицо не может надоесть, всегда будет источником желания и заботы. Она разлепила ресницы и улыбнулась. Засмотрелась на меня, забылась. А ещё подумал, что ему и впрямь очень хорошо, когда она улыбается – едва-едва, губами, и чуть-чуть, грустно, глазами, и что печаль никогда не может быть обманчивой. Как девушка впечатлительная… но всё-таки не удавалось вывести её из глубокой задумчивости, в ответ ему она только шевелила бровями. И была словно актриса после спектакля, усталая и задумчивая.

Он стал грустен и подозрителен. Всё стало ему казаться вокруг вероломным и бесцветным. Возникла жалкая борьба вместо того духовного счастья, о котором он мечтал.

Я обниму тебя немного впереди смотрящего. На дикую и чужую мне опять тебя подменили. Берегите свою душу от подобных поступков и впредь имейте ещё больший успех у других, чем Вы когда-либо имели у меня.

Последняя встреча, чёрствые фразы. В море много других рыб. Уходим к другим таким же глазам, холодным, как море. Говорят, оно может рассасывать желчь однолюбого мира. Экклезиаст нам говорил: есть время обнимать – наступит время избегать объятий. "Время бросать камни и время собирать камни". Ты это помнишь? "Аз, Екклезиаст, был царем над Израилем, во Иерусалиме". Ты говорила о моем гриме. Может быть, это объясняется тем, что я перегружен цитатами и воспоминаниями о чужих чувствах, – и они так часто мешали мне жить моей собственной жизнью?

Одна из главных трудностей – преодолеть боязнь эмоционально-сексуального голода. Это требует огромного доверия – придется выпустить из рук то, что кажется вашим, и надеяться, что щедрый мир все возвратит с избытком. Необходимо четко знать, что вы достойны любви, заботы, тепла и секса. А это непросто, если в прошлом мир не баловал вас щедростью.

Пока однажды она не ушла, оставив лишь розовую полоску губ. Она ушла, как все, поэтому в сборнике ей нет места.

Простить – значит забыть. Было бы глупо здороваться после того, как уже однажды встретились. Смотри, не опоздай, неровен час и место кривовато, не попутай. И что с того, что они опоздают? Всё равно их встретят улыбками в одном из тех зеркальных пространств памяти, где только будет возможно пересечь ее бесконечные равнины.

Как по нотам разыграем таинственные невстречи, выдержанные в рамках жанра, любовь – как хорошо сыгранная шахматная партия, ни одной пылинки лишнего эпизода. Сладко – не встречаться, встретившись в уме за смертным порогом, где встречу друг другу мы назначим, ибо негде до – до смерти нам встречаться больше в тот час, когда у всех подъездов прощаются влюблённые с нежностью на кончиках пальцев. Под дождём не пожимают рук. Под дождём не выясняют отношений, потому что и отношений под дождём никаких нет. И потому особенно надменна. Хотя нам было с ней, наверняка, о чем поговорить.

Так играли они лето и зиму, весну и осень. Дряхлый мир покорно нес тяжёлое ярмо бесконечного существования и то краснел от крови, то обливался слезами, оглашая свой путь в пространстве стонами больных, голодных и обиженных. Перед его глазами проходила череда нелепых жизней и бессмысленных смертей, на которую он взирал со злым равнодушием. А люди просто гуляли по улицам и разговаривали друг с другом. Жизнь вовсе не должна была получиться именно такой, как сейчас. Думай не думай – по-нашему не будет. Впрочем, всё в порядке вещей, подумал он. Тут ничего не изменишь.

Хотелось чего-то особенного, и было странно идти домой спать. Гадательный билетик, гороскоп: «Через одну личность средних лет вы получите большую радость. Совершайте начатое дело. В трудный час вам помогут».

Мои и не мои дела переплелись во мне как тёплые тела. Хорошо, что у тебя неважно со зрением – ты меня не заметил на улице, я проходила мимо. Я тебя узнаю, но не с первого взгляда. Я стою. Вы проходите. Так и надо. Никто к тебе не едет, не спешит. Всю дорогу грустно слушала, улыбаясь весело. Приехав домой, заметалась по квартире, как брошенная в банку рыбка. Когда, в мыслях о тебе, вдруг встанет посреди комнаты, забудет, зачем пришла. С волнения не уснёт.

Она ушла из моей жизни, и я обнаружил, что многое во мне самом тоже исчезло навсегда. Как после отлива волна непременно уносит что-нибудь с берега за собой. Мне остался лишь пустой, бессмысленный мир, в котором все искажено, и вещи потеряли свое истинное значение. Холодный, сумрачный мир. То, что было у нас с ней, в этом новом мире уже невозможно. Я это знал. У каждого человека так: ты можешь получить что-то особое от судьбы только в какое-то определенное время своей жизни. Это будто крошечный язычок огня. Люди осторожные, внимательные и удачливые способны его сберечь, раздуть из него большое пламя и потом жить, подняв высоко над головой уже факел с этим огнем. Но если хоть раз его потеряешь, больше он к тебе никогда уже не вернется. Я потерял не только ее. Вместе с нею я лишился и этого драгоценного пламени.

Мой друг, она знает меня чуть-чуть, ещё она нежна совсем + скучаю иногда. А иногда и совсем не скучаю, но помню. Она – друг + она знает меня чуть-чуть. Просто среди имён различных решил её спросить-отыскать любовь, а получилось – лишь потерял. И лучший мой друг тоже почти пропал, с ним лишь письма редкие свистят, и память + пришедший – ты мой друг, ты знаешь меня чуть-чуть. Мне редко удавалось застать тебя в эфире, но всегда приятно, ты княжна там, а я сударь здесь всегда был. И вся моя колючесть к тому и сводится, что я сударь. Да, сложно + но еще сложней судьба, по ноткам которой мы играем. Конечно, это я завёл весь театр, драмы, но + что сказать? Прости. И ничто не поможет. Ты мне друг? Ты знаешь меня? Чуть-чуть? Я много думал, но мало помнил, о чём с тобой беседы я вёл? Понятно – жизнь, дела, года, и имена, мечта + а потом? Стёрто. Теперь я смелый, теперь вопрос: "Скажи, насколько больше/меньше семечки арбуза твоя мысль обо мне?".

Я признал, что вернуться она могла только таким способом: всплыть сквозь суету буден, сквозь пошлую городскую сутолоку, сквозь бытие, привычное и пресное, как хлеб. Я был рад видеть её. Встреча с ней напомнила мне начало моей жизни, которое, несомненно, было лучше её продолжения.

P.S.: "Что ж, теперь, когда мы увидели друг друга, – сказал Единорог, – мы можем договориться: если ты будешь верить в меня, я буду верить в тебя! Идёт?"

Тогда мы заводили, не спеша, полубеседу, полуразвлеченье: "Послушай, если сможешь, – она вдруг говорила, – пошли в воскресенье хоть в кино или куда захочешь. Я вижу, вы любите книги. Это всегда заметно по тому, как люди их держат… Твой трагический смех, который я дома пародирую.

Глава 31. Заколдованность

Прав был критик Г., говоря, что они ещё не знают, как вы вредоносны – растлите надеждой и бросите. И вот, бросаю, оставляю на берегу машущих платочками и отплываю, сам не знаю, куда. Вон, позавчера пришло письмо: «Чрез вас лукавый вещает не окрепшим умам, под соусом повести». И знаешь, твоя отвага для подростков – снотворна, потому что нега – первая бесконечность, как запах земли в причёске.

«Крайне страстные, и то, что они желают, они склонны наиболее яростно искать; тревожные, даже и очень беспокойные, недоверчивые и робкие, завистливые, злобные, временами расточительные, временами запасливые, но по большей части жадные, ворчливые, изнеженные, неудовлетворённые и всегда жалующиеся, недовольные, капризные, мстительные, легко тревожные и пирующие в своих фантазиях, нелюбезные к речам или склонные к грубой речи, но строгие, скучные, печальные, суровые, себе на уме, очень настойчивые и, как изображена меланхолия в виде печальной женщины, опирающейся рукой на раскрытые книги, пренебрегают обычаем и одержимы поэтому гордыней, мягкие, пьющие; и ещё – глубокого постижения, превосходного понимания, мудрости и остроумия».

«Развращенность столь опасна, столь деятельна, что целью обнародования их чудовищной философской системы становится лишь одно – распространить и за пределы их жизней все совершенные ими преступления; сами они уже не могут это сделать, но зато могут их проклятые писания, и сия сладостная мысль утешает их в отказе от всего существующего, к которому их вынуждает смерть».

«Не скрою от вас, что у меня грустное чувство вследствие того, что вы "от сует всех отчалю", – говорит она просительно. Путает фразы, лицо её принимает плачущее выражение. Оказывается, когда она жалеет, глаза у неё становятся грустными-грустными.

«Не замыкайся, не уходи в себя, – умоляет его жена. – Ты напугал меня. Скажи, что всё это неправда. Ты часто говоришь что-нибудь просто так. Скажи, что это неправда».

Голос её был слабенький, совсем бумажный. Сколько людей выходит в ларёк за папиросами и не возвращается к жене. Помнишь, я говорил тебе, что мы с тобой в заговоре против всего мира.

– Он заблудился, заблудился, и как его расколдовать, я не знаю. Самое нежное в мире не остановит его.

Но, неисправимый, он толковал своё. То ли некая добрая фея надо мной ворожит…

– Стремясь расколдовать его, ты лишь переколдовываешь. К тому же время, которое всё расставит, в конце концов, на свои места…

Она постоянно старалась рассеять его мрачные мысли, ей и в голову не приходило, что он только этими грустными мыслями и может спастись.

«Вы как-то слишком много стали думать обо мне», – он улыбнулся, как большой, самодовольный кот, который, играясь с мышкой, ненароком приручил её.

– Если б я только знала, в чем виновата. Что я сделала. Бесполезно, бесполезно. Изменить я ничего не могла и мне приходилось с этим мириться и надеяться, что время, которое так много меняет, может быть, изменит и тебя… не тебя, а того, кем ты стал. Не за то, кто ты, а за то, кто я, когда я с тобой…

– Больше я его не трогаю, боюсь, как бы не вывести его из себя… нравится ему быть как во сне, ну и ладно!.. бог с ним… Как к его силе не ревновать?

Гудящая хризантема газовой плитки. Ведущая в пустоту лесенка из лежащих друг на друге трёх кусков чёрного хлеба.

– Извини, – ещё раз прошептала мне на ухо она. Затем отстранилась. – Я, бывает, и сама перестаю понимать, что к чему. Плечи мои задрожали.

– Не надо, просто не тот период, – сказал он тихо.

– Не тот, – согласилась я, с неожиданной легкостью проходя сквозь игольное ушко.

Глава 32. Во все тяжкие

Она всегда говорила, что меня трудно понять, всё время жаловалась на это. Может быть, человек не так нуждается в любви, как в понимании? Я так нежно понимаю тебя, но поступаю как дворник. Я одобрял одно, а следовал другому… Слышу, неужели и вправду каждый перед другим виноват? А сказать нужно так много, что я не могу сдерживать себя. Поэтому человек не может в конце концов не услышать другого человека, если тот очень-очень захочет, ведь его мысли всегда открыты мыслям других, его творчество открыто творчеству других, его любовь открыта любви других. Какая радость, когда человек что-то слышит.

Не это я имел ввиду, не это и не это. И вот, слушая друг друга в такого рода весьма напряжённых отрицательных утверждениях, люди могут впадать в какое-то состояние взаимопонимания, которое они в карман, естественно, положить не могут, поскольку в него приходится впадать и через секунду, и через пять лет. Человек нуждается в себе подобном, а потому должен уметь толком объяснить свою нужду. И уж, конечно, человеку предоставляется возможность лишний раз убедиться в том, умеет ли он эффективно действовать.

Но более всего убеждает это детское болезненное дежавю: внезапный наплыв тошноты при взгляде на две одинокие сосны. Один из этих нежных и щемящих пейзажей, навевающих чувство смутной тоски, и мечтательная задумчивость которых оборачивается самым главным в жизни.

Жизнь длится в течение поцелуя, все прочее – мемуары. Мимолетный свет, изливающийся на нас, улыбка, длятся столько, сколько нужно, не затягиваясь дольше породившего их обстоятельства. Тебе нужна любовь. Но помни одно: из всего, что вечно, самый краткий срок у любви.

А если бы заговорили, рассказали бы вам о том, что верховодит здесь женщина, которая живёт во дворце; она весела, она добродушна, пенится радостью…

– Мышка-норушка, где же ты была? – "В часовенке". – И что делала? – "Ткала кружева". – Для кого? – "Для дамы из дворца".

Мама стояла в чёрном бархатном платье перед зеркалом и принимала модные в те времена позы женщины утомлённой и разочарованной, но не без идеалов.

Я зритель, актёр и автор, я женщина, её муж и ребёнок, первая любовь, последняя любовь, случайный прохожий, и снова любовь. И работа мужчины, его вечерняя грусть. Я устанавливаю отношения между мужчиной и женщиной. Между моим одиночеством и твоим. Моя плоть никогда не бывает чужой. И безобразие смерти о жизни мне говорит. Женщину любят за ту радость, которую она приносит. Но где возьмёшь женщину, если не украдёшь её.

– Желаете гейшу?

– Это которая так глянуть может, что человек с велосипеда упадет?

Одному Богу известно, между чьими коленками приютилось ваше счастье. И радостно засуетится женщина. Все они мечтают уснуть (навсегда?) на плече любимого человека. Но на груди такого человека нельзя отдохнуть, ибо грации к нему не явились… задерживает рассвет, напоминая о том, что любви предшествует некий сумрак первоначального чувства. Каждая девушка или женщина, прежде чем придать своей судьбе счастливый ход, однажды в жизни должна была…

Лучше всего ведёт себя та женщина, о поведении которой ничего не знают и не слышат. Женщина пахнет хорошо, когда она ничем не пахнет.

За недостатком жеста, за отсутствием слова, за неимением чего-то лучшего и главнейшего мы останавливаемся на женщинах и делаем им разные нехорошие предложения, чтобы что-то сделать и о чем-то сказать.

«В отношениях с женщиной всегда важнее снять с нее штаны, чем утолить свою природную потребность».

В глазах всех незнакомых людей читался тайный вопрос: «Не ты ли тот незнакомец, что меня спасёт?» Алкая ласки, страшась быть покинутым, я думал: может быть, секс просто предлог, чтобы глубже заглянуть в глаза другого человека?

Бывает, что человеку некуда приткнуться, и он тыкается в бабу, которой ведь тоже нужно как-то себя пристроить. Длинная, скудная жизнь, и ничего нет под руками, кроме срамных частей, которые болтаются, как детская погремушка, и почему бы немного в нее не поиграть заскучавшему человеку? Или для женщины позабавиться с незнакомым мужчиной – всё равно что пойти на новую кинокартину. Здесь даже не всегда присутствует влечение к запретному плоду, к полу, к рискованному удовольствию, а просто – влечение "вдаль", жалость к себе и желание чем-то развлечься, уйти, переменить обстановку, и даже любовь к ближнему, приласкать которого у нас нет других способов. Вся эта тривиальность человеческой жизни не то что снимает или оправдывает грех, но рядом с нею он, взятый в отдельности, как таковой, в своей изначальной мерзости, менее пугает и кажется отдушиной. В нем – конец, преступление, дыра, ад, смерть, то есть всё понятия предельные, максимальные, а тут, в быту, в жизни – тоскливое прозябание, по сравнению с которым сама смерть лучше.

«Твоя беда в преклонении перед женщиной, ты ставишь ее выше Бога, тогда как Бога ты должен любить самозабвенно и превыше людей, даже матери. Вот когда научишься любить Его, тогда и людей полюбишь. По-настоящему. Судя по твоим текстам, ты любишь женщин исключительно плотски, нет любви к их душе, ты даже не понимаешь, что это такое…»

Женщина – лучшее событие. Это единственная возможность покопаться в человеке полностью, познать его на глубину, дозволенную природой. Может быть, только изящные женщины, даже не поняв всей скрытой тайны, скажут, задумчиво мерцая очами: «В этом есть музыка…» Поэтому всё, что она теперь ни делала, получало особый смысл.

До сих пор наши встречи были до конца заполнены сексом и тем, что к нему относится, то есть любовью. Мы лежим, распластавшись как лягушки на солнце, восстанавливая дыхание и держась за руки. Спускать в резиновый пузырь, это, по-моему, просто гадкая мастурбация. Как будто занятие любовью сводится к получению любой ценой заключительного содроганья. Эта перегородка из латекса между нами, не вырастет ли она до толщины автомобильной шины?

Метафизика женского начала (или «великая жена») заключается в отрицании мужского начала. Но секрет в том, что это отрицание не является симметричным. И если мужское – это свет, то женское – это не какой-то «противо-свет», но отсутствие света, т.е. тьма; если мужское есть экспансия, то женское есть отсутствие экспансии; если мужское есть прямое движение, то женское есть кривое движение или, в пределе, косность, инерция, неподвижность… Любое отрицание порядкообразующего комплекса является следом воздействия женского начала на различные онтологические пласты.

То обстоятельство, что у человека есть непреодолимое влечение, означает, что он метафизически не самодостаточен, что он пребывает в дуальной реальности и ему не хватает чего-то другого, нежели он. Сама потребность в другом, изначальное эротическое движение уже является в своем корневом импульсе следствием онтологической дуальности, печатью того, что мы существуем в мире, который рожден наложением друг на друга мужской и женской онтологии, что мы как бы растянуты между этими двумя полюсами и, не являясь законченным статическим результатом, соучаствуем в сложной диалектической мистерии полов, в хитросплетении и полилоге различных уровней бытия, наполняющих бездну, разверстую между полюсами половой метафизики.

Почему античный бог любви – мальчик с натянутым луком? Почему это пронзание молодых сердец доверено не юноше, не девушке, а младенцу? Не потому ли, что он в конечном счете и произойдет от их союза?

Не выражено ли тут у греков, задолго до Шопенгауэра, представление о том, что во всех своих страстях и схождениях мужчины и женщины ведомы лишь целью будущего зачатия, в которую и метит эта младенческая стрела? По Шопенгауэру, влюбленные, очарованные друг другом на самом деле только орудия в руках вселенской воли, которая ищет наилучших сочетаний, чтобы породить самый жизнеспособный плод. Не столько ребенок рождается от брака, сколько брак понуждается волей будущего существа, влекущего своих родителей к соединению. И младенец Эрот стреляет в их сердца как бы изнутри их чресел. Обратным вектором своим – оперенной стрелой – будущее поражает настоящее. Иначе как объяснить, что младенец в мифологии есть зачинщик, «застрельщик» любви? Тот, кто порождается любовью, сам порождает ее.

Таков изначальный парадокс любви, запечатленный в образах древнего мифа. Любовь – это средство продолжения рода, в ней изначально присутствует кто-то Другой, неизвестный любящим, но упорно толкающий их навстречу друг другу. И вместе с тем любовь всецело обращена на индивидуальность того, кого любишь, – все другое исчезает, растворяется в нем, Единственном. Условно это можно назвать «индивидуальным» и «сверхиндивидуальным» в любви, или «личным» и «родовым». И то, как это родовое привходит в личное и преобразует его, составляет те пять родов любви, о которых пойдет речь.

Ни индивидуальная свобода, ни независимость не отставляют места любви, все это попросту ложь, более грубую ложь трудно себе представить; любовь есть только в одном – в желании исчезнуть, растаять, полностью раствориться как личность в том, что называли когда-то океаном чувства и чему, во всяком случае в обозримом будущем, уже подписан смертный приговор. Года три назад я вырезал из «Хенте либре» фотографию: мужчина – виден был только его таз – наполовину, так сказать, не спеша, погружает член в вагину женщины лет двадцати пяти, с длинными каштановыми локонами. На всех фотографиях в этом журнале для «свободных партнеров» всегда было изображено примерно одно и то же; чем же меня так пленил этот снимок? Женщина, стоя на коленях и на локтях, смотрела в объектив так, словно ее удивило это неожиданное вторжение, словно оно случилось в тот момент, когда она думала совсем о других вещах, например, что надо бы протереть пол; впрочем, она выглядела скорее приятно удивленной, в ее взгляде сквозило томное, безличное удовлетворение, словно на этот непредвиденный контакт реагировал не столько мозг, сколько ее лоно. Сама по себе ее вульва выглядела мягкой и нежной, правильного размера, комфортной, во всяком случае, она была приятно приоткрыта и, казалось, открывалась легко, по первому требованию. Вот такого, приветливого, без трагедий и, так сказать, без затей гостеприимства я сейчас и хотел от мира, только его и ничего больше; я понимал это, неделями разглядывая фотографию; но одновременно понимал, что больше мне этого не получить, не стоит и пытаться, и что отъезд Эстер – не мучительный переходный период, а абсолютный конец.

Метафизика начинается там, где начинаются pазговоpы о бесконечности. Философия – это не обpазование, а склад ума. Здесь возникает следующий момент. Если метафизика справедлива сама по себе и сама в себе, то человек, для того, чтобы попасть «в зону высшего внимания», чтобы «стать интересным для метафизики», должен совершить некоторое усилие, прожить жизнь специфическим образом. Иными словами, необходимо прожить очень особенную жизнь для того, чтобы метафизика вами заинтересовалась. С психологической точки зрения выбор «думать или не думать» означает «сосредотачиваться или не сосредотачиваться». В экзистенциальном смысле выбор «сосредотачиваться или нет» значит «осознавать или не осознавать». В метафизическом смысле выбор «осознавать или нет» – это, конечно, выбор между жизнью и смертью.

Фелляция всегда была царицей порнофильмов, и только она может дать девушкам полезный образец для подражания; к тому же лишь в этих сценах иногда присутствует некое подобие реальных эмоций во время акта, потому что только здесь крупным планом показывают лицо женщины, и в её чертах читается та горделивая радость, то детское восхищение, какое она испытывает, доставляя удовольствие.

– Дело в том, что в кино, как в любом произведении искусства, всего две темы – смерть и секс.

– А любовь – это не тема?

– Нет, конечно. Потому что любовь неминуемо ведет сначала к сексу, потом к смерти. Или сразу к смерти. Бальзак чуть было не придумал третью тему – деньги, но она "не прошла", потому что выяснилось, что и деньги в конечном итоге приводят либо к сексу, либо к смерти. Или наоборот.

На этом этапе мне надлежит с большим чем когда-либо тщанием заботиться о строгости и выверенности моих формулировок. Ибо идейный противник порою прячется в засаде у финишной прямой и с криком ненависти кидается на неосторожного мыслителя, который, почувствовав, что первые лучи истины вот-вот озарят его изможденное чело, забывает прикрыть тылы. Я не совершу этой ошибки и, позволив светильникам изумления загореться в ваших головах, буду разворачивать перед вами кольца моего рассуждения с безмолвной неторопливостью гремучей змеи. Итак, воздвигая один за другим столпы неопровержимой аксиоматики, я перейду к третьему тезису: женское влагалище – не просто дырка в куске мяса, как можно было бы заключить по его внешнему виду, а нечто гораздо большее (знаю, знаю, продавцы в мясных лавках используют эскалопы для мастурбации… что ж, пусть их! Это не сможет остановить полет моей мысли!). В самом деле, влагалище служит – или служило до недавнего времени – для воспроизводства вида. Да, для воспроизводства вида. Некоторые литераторы прошлого при упоминании влагалища и соседних с ним органов считали своим долгом застывать от смущения и растерянности, превращаясь в тумбу. Другие, подобно навозным жукам, купались в собственной низости и цинизме. Без сомнения, говорил я себе, в нашем обществе секс – это вторая иерархия, нисколько не зависящая от иерархии денег, но не менее – если не более – безжалостная. По своим последствиям обе иерархии равнозначны. Как и ничем не сдерживаемая свобода в экономике (и по тем же причинам), сексуальная свобода приводит порой к абсолютной пауперизации. Есть люди, которые занимаются любовью каждый день, с другими это бывает пять или шесть раз в жизни, а то и вообще никогда. Есть люди, которые занимаются любовью с десятками женщин, на долю других не достается ни одной. Это называется «законом рынка». При экономической системе, запрещающей менять работу, каждый с большим или меньшим успехом находит себе место в жизни. При системе сексуальных отношений, запрещающей адюльтер, каждый с большим или меньшим успехом находит себе место в чьей-нибудь постели. При абсолютной экономической свободе одни наживают несметные богатства, другие прозябают в нищете. При абсолютной сексуальной свободе одни живут насыщенной, яркой половой жизнью, другие обречены на мастурбацию и одиночество. Как яйца, участвуют, но не входят. Свобода в экономике – это расширение пространства борьбы, состязание людей всех возрастов и всех классов общества.

Я молча смотрел на губы. Немного широки. Губы целуют, целующие, целуемые. Что сделаешь, девичьи губы, нежные, лёгкие. Она пила чай, полные губы улыбались, малинового цвета, клейкие, тугие. Сладкое V поцелуй, белое V отпусти, тихое V нарисуй, гладкое V перешерсти. Все женщины – губы, одни губы… До губ от сердца не сыскать пути – он долог и дорога не легка… Красавице-любви в груди века плутать среди пространств её, пока поймёт, что цель, как прежде далека и не найти исхода никогда, – в мир уходя, срывалась с языка лишь скудных слов унылая чреда. Тихотворение, буквотворенье моё, немыслимый мой адресат… Насчёт вещей, я думал, тебе доступных, если не по существу, то по общему тону жалобы… Красота проста, а любовь замысловата.

Созидание себя в себе или в другом? В мире больше красоты, чем любви и чувство уязвлённого самолюбия сильней любви? А чувство зависимости есть нечто такое, когда человек не существует и не может существовать без другого, отличного от него существа, по причине неспособности зависеть от самого себя. Боязнь порицания, если только оно не исходит от друга.

Всякая ненависть есть более зависимое чувство, чем любить. Любить того, от кого зависишь… Но любовь догадливее и проницательнее ненависти. Источник любви превращается в объект любви. И любят так, что не поверишь как бы насилуют и мстят. Вы должны понять, что любовь – это тайна, пролегшая меж двумя людьми, а не сходство двоих. Несбалансированная взаимозависимость… Великая цель всякого человеческого существа – осознать любовь. Любовь – не в другом, а в нас самих, и мы сами ее в себе пробуждаем. А вот для того, чтобы еe пробудить, и нужен этот другой. Любить любовь к самой любви. Интенсивность любви, следовательно, объясняется и определяется способностью любить, а не предметом любви. Вселенная обретает смысл лишь в том случае, если нам есть с кем поделиться нашими чувствами.

Я уже собирался вложить листки обратно в тубу, как вдруг заметил, что в ней находится что-то ещё. Это была страница, вырванная из книги карманного формата и сложенная во много раз, в узенькую полоску; когда я решил её развернуть, она распалась на части. Прочитав самый большой фрагмент, я узнал тот отрывок из диалога «Пир», где Аристофан излагает свою концепцию любви: «Когда кому-либо, будь то любитель юношей или всякий другой, случается встретить как раз свою половину, обоих охватывает такое удивительное чувство привязанности, близости и любви, что они поистине не хотят разлучаться даже на короткое время. И люди, которые проводят вместе всю жизнь, не могут даже сказать, чего они, собственно, хотят друг от друга. Ведь нельзя же утверждать, что только ради удовлетворения похоти столь ревностно стремятся они быть вместе. Ясно, что душа каждого хочет чего-то другого; чего именно, она не может сказать и лишь догадывается о своих желаниях, лишь туманно намекает на них». Я прекрасно помнил продолжение: двум смертным, «когда они лежат вместе», является Гефест-кузнец и предлагает их сплавить и срастить воедино, «и тогда из двух человек станет один, и, покуда вы живы, вы будете жить одной общей жизнью, а когда вы умрёте, в Аиде будет один мертвец вместо двух, ибо умрёте вы общей смертью». Особенно мне врезались в память последние фразы: «Причина этому та, что такова была изначальная наша природа и мы составляли нечто целостное. Таким образом, любовью называется жажда целостности и стремление к ней».

Великий православный аскет авва Дорофей говорил приблизительно так: «Любовь – это сближение спиц колеса по мере приближения к ступице. Поэтому любовь к Богу как к ступице (это первая христианская заповедь) и любовь к ближнему как к спице (это вторая христианская заповедь) нераздельны между собой, подобны. Стремясь сближаться друг с другом, мы приближаемся к третьему – к ступице, к Богу, а стремясь, наоборот, к Богу, мы приближаемся друг к другу». Что может быть ближе, чем близость между познающим и познанным? Это самая высокая степень любви. Познавая, мы отождествляем себя с тем, что познаем. Когда это происходит на полярном уровне, речь идет о совершенной любви.

Знаете, все эти приторные индийские метафоры насчет того, что Бог и его искатель подобны паре возлюбленных – это таки самая настоящая правда. Здесь, конечно, не такая любовь, после которой остаются детки или хотя бы песня «Show must go on».

Первая любовь или последняя жалость – какая разница? Жалость – лишь обратная сторона злорадства.

Бог, умирая на кресте, заповедовал нам жалость, а зубоскальство он нам не заповедовал. Жалость и любовь к миру – едины. Умирал не бог, а закон божий. Любовь ко всякой персти, ко всякому чреву. И ко плоду всякого чрева – жалость. Но жалость – основа любви. Не оттого, что мне светло с тобой, а оттого, что мне темно с другими. Я не тебя в тебе любил… Я многому научился у тебя, но не этому.

Из дистиллированных слёз, из крови, столь испорченной тобой… Мы "помилуй" шепчем и прочее про себя от жадности, только затем, чтобы после сказать: "Прости, милый, грехи ты любимой блуднице-дочери".

– Э-эх, – ни с того ни с сего гудит она себе подмышку, – дуры мы были, молодые когда. Нет, чтобы гулять напропалую. Для кого берегли? Для алкашей-мужей? Как снегурочки, растаять боялись. А теперь и не нужны никому, на сухие розы похожие…

Не шурши, старуха. Большое и вялое сердце шлюхи, способное быть добрым, не привязываясь. Недаром же сказано: все мужики – козлы, все женщины – бляди… Любовь зла, но где найти козла?

– Только никаких поползновений! – предупредила З., ложась на кушетку. – Помни, я – верная жена своего третьего мужа, и ты не должен сбивать меня с этого пути самурая. Давай вести отвлеченную беседу. Можешь рассказать мне про войну – кстати, у тебя на военных фотках такая противная фашистская морда! Так и кажется – попадись к нему в рыжие лапы, поставит раком, ствол в затылок – и снасилует как вьетконговку. Вот и переубеди, успокой девушку, расскажи о чем-нибудь далеком от этой кушетки…

Один из подобных образцов представлен в широко известной песне «Что не ястреб совыкался», записанной в 60-х гг. прошлого столетия Балакиревым от Якушкина. В полном своем варианте он содержит подробное описание убийства девушкой неверного возлюбленного и сотворения из ног и рук его кровати, из крови – «пьяного пива», из «буйной головы» – ендовы, из тела – свечей. Фантастично и ужасно звучит преподнесенная затем гостям и сестре убитого загадка: «у да что ж таково: я на милом сижу, я на милом сижу, об милом говорю, и милова я пью, милым потчую, а и мил предо мною свечою горит?».

Между женщинами принципиальной разницы нет, так он привык думать. Отличаются они особенностями анатомического строения, это и составляет предмет интереса для мужчины. Да и подробности анатомии, правду сказать, не слишком разнятся. Все главное у них одинаково.

Предпочитал работать для дам, с тем чтобы избавиться от более суровых заказчиков. И каждый раз, знакомясь с новой женщиной, он говорил себе, что уже все знает, ничего нового не будет, а будет только новая морока, и для чего это нужно? Каждый раз он забывал свой опыт, но ненадолго: ситуации повторялись, реплики женщин были одинаковыми, уже слышанными, обещания и просьбы точно такими же, как и в прошлой истории. А наша дама вся вздрагивает, и хватается за бока, будто на нее напал щекотунчик, и, трясясь, стукает веером по перстам баловника. И наутро, выходя от женщины, радуясь, что отделался, он говорил себе: а чего ты хотел? Не знал разве, как оно бывает? Что, интересно было? Узнал что-нибудь особенное?

Иногда, лежа в постели, я думаю о своем прошлом и вижу его так реально, что мне нужно ущипнуть себя, чтобы вспомнить, где я. Особенно когда рядом женщина. Знаешь, с женщинами я легко забываюсь. Это, собственно, все, чего я хочу от них, – чтоб помогли мне забыться. Иногда я так ухожу в себя, что не могу даже вспомнить – как зовут бабу и где я ее подцепил. Как остающийся на губах привкус, с каким просыпаешься, когда приснится незнакомый человек. Смешно, правда? Хорошо, проснувшись утром, почувствовать рядом с собой свежее теплое тело, тогда и сам чувствуешь себя чистым. Это возвышает… пока они не заводят свою обычную песню насчет любви и так далее… Ты можешь мне сказать, почему бабы столько говорят о любви? Что ты хороший любовник им недостаточно, они непременно хотят еще и твою душу… Просто они не могут отключиться от своих несчастий – это у них точно камень внутри, который они перекатывают с места на место.

Мне хочется отдаться женщине целиком. Мне хочется, чтобы она отняла меня у самого себя… Но для этого она должна быть лучше, чем я, иметь голову. Она должна заставить меня поверить, что нужна мне, что я не могу жить без нее. Найди мне такую бабу, а? Если найдешь, я отдам тебе свою работу. Тогда мне не нужна ни работа, ни друзья, ни книги, ничего. Если только она сумеет убедить меня, что в мире есть что-то более важное, чем я сам. Господи, как я ненавижу себя! Но этих сволочных баб я ненавижу еще больше, потому что ни одна из них не стоит и плевка.

Я не привожу женщин к себе. Никогда. Следовательно, замужние женщины для меня под запретом. Впрочем, я заметил, что они предпочитают у себя, в привычной обстановке. Это придает им уверенности, я думаю, создает у них впечатление, что они не бросаются сломя голову в бог знает какую неизвестность. Они остаются одной ногой на земле, цепляются одной рукой за заграждение… Я тоже предпочитаю это, и не только по причине моей позорной грязи ленивого холостяка. Проникнуть в личную жизнь женщины до того, как, может быть, проникнуть в нее самое, вот это приключение, равное открытию могилы Тутанхамона. Впрочем, они все ужасно банальны, но так трогательны в своих посягательствах на оригинальность. Много раз она прижимала мою твердую и мягкую плоть к этому месту и рассказывала в ночи всякие истории. Почему я при этом всегда чувствовал себя как-то неуютно? Почему я больше прислушивался к лифту и вентилятору?

И все время плакала. Послушай, ты когда-нибудь забавлялся с сумасшедшей? Это надо испытать. С самого начала она без умолку болтала всякую чепуху. Не могу воспроизвести эту ахинею, но она словно не подозревала, что я тружусь на ней в поте лица. Послушай, я не знаю, имел ли ты когда-нибудь женщину, которая во время этого самого жрет яблоко?.. Но можешь себе представить, как это действует на нервы. А тут в тыщу раз хуже. Это меня так достало, что я подумал, будто и сам немного ку-ку… А сейчас ты мне вряд ли поверишь, но это сущая правда. Знаешь, что она отколола, когда мы кончили? Она меня обняла и сказала спасибо. Погоди, и это еще не все.

И что, ты думаешь, эта ненормальная сделала? Она побрилась, ты понимаешь… Ни волоска между ногами. Потому-то статуи и оставляют тебя холодным. Дело в том, что все они одинаковы. Когда видишь их в одежде, чего только не воображаешь; наделяешь их индивидуальностью, которой у них, конечно же, нет. Только щель между ногами. Она настолько бессмысленна, что я смотрел как завороженный. Я изучал ее минут десять или даже больше. Когда ты смотришь на нее вот так, совершенно отвлеченно, в голову приходят забавные мысли. Вся эта тайна пола… а потом ты обнаруживаешь, что это ничто, пустота. Подумай, как было бы забавно найти там губную гармонику… или календарь! Но там ничего нет… ничего. И вот это-то и противно. Я чуть не свихнулся… Из книги, даже самой плохой, всегда можно что-нибудь почерпнуть, a это, знаешь ли, пустая трата времени… Угадай, что я после всего этого сделал?

Бесценный друг, маменька, милый дружок. Очень аппетитная штучка, право слово. Кругленькая и пухленькая, как молочная булочка. Ночная рубашка пенсионерки покрывает это изобилие наивности, настолько необычной у этой бабушки, что внезапное возбуждение охватывает мой низ живота.

Я посвящал ей сеансы усердной мастурбации и замирал, выкрикивая ее фамилию и называя ее Мадам и обращаясь к ней на вы. Я звал ее тогда с такой страстью, что она могла вот-вот появиться здесь, материализоваться в моих руках, во всей славе этого тела, которое я представлял восхитительно слишком нежным, которое я обожал, не вопреки знакам, оставленным временем, а как раз благодаря этим ускользающим и таким волнующим изъянам.

Не исключено даже, что она плакала; вполне могу представить себе, как утром, одеваясь в одиночестве, она вдруг разражается рыданиями. И, незаметно для неё, отвлекает её от источника, породившего печальное настроение, так что через несколько минут она и сама с удивлением спрашивает себя, что такое случилось с нею. Она чувствует то облегчение, когда у постели садится доктор, блестя премудрыми очками: "Ну-с, ангел мой, с нынешнего дня мы будем вести себя так…"

Следующей оказалась русская с пепельно-русыми волосами и весьма развитыми формами, несмотря на свои четырнадцать лет, с виду дрянь дрянью; потом он задал пару вопросов остальным, подпрыгивая, красуясь в своём смокинге с серебряной каймой, отпуская более или менее непристойные шуточки.

И вопят шлюхи, требуя горячей воды – их руки внизу между юбками и босыми ногами (ах, коленки с ямочками и, да, ямочки на лодыжке), лямочки их платьев спадают чуть ли не до локтя, поэтому одна туго стянутая грудь видна чуть ли не вся, сила броска природы, и видишь маленький мясистый уголок ляжки, где она встречается с подколенной ложбинкой, и видишь тьму, скрывающуюся под – я хочу уйти туда, где есть густые толстые ковры для пальчиков ног, где драма бушует вся бездумная…

Когда мы беседовали с Блэки, от его искренней серьезности у меня мурашки по груди побежали – вечно так, и мужики есть мужики – разве Блэки меньше мужик оттого, что никогда не был женат и у него нет детей и он не подчинился поведению природы множить трупы самого себя?

Свою мысль о состоянии человечества он выразил в мрачной притче об армии на вражеской территории, которая не представляет, в чем цель войны, так что каждый солдат вынужден заключать свой собственный мир. Он как тот герой, что вернулся с войны, несчастный, искалеченный полуидиот, увидевший в реальности свою мечту. Когда он садится, стул разваливается под ним; когда он входит в комнату, она оказывается пуста; когда он кладет что-нибудь в рот, во рту остается противный привкус. Все как раньше, ничто не изменилось, все элементы те же, и мечта не отличается от реальности.

И ни у нее, ни у нас уже нет хода назад. Это как война. Во время войны все мечтают о мире, но ни у кого не хватает мужества сложить оружие и сказать: "Довольно! Хватит с меня!", и я понимаю, каким никудышным солдатом я был бы, если бы по глупости попал на фронт. Но как можно заставить человека идти в бой, если у него нет ни малейшей охоты воевать? Есть трусы, из которых не сделаешь героев, даже перепугав их насмерть. Не исключено, что у них слишком развитое воображение. Есть люди, которые не живут настоящим, их мысли или отстают, или забегают вперед. Мои мысли постоянно сосредоточены на мирном договоре.

Величайшие беды происходят из-за войн и подготовки к ним. Но если бы не угроза войны, говорит Кант, у людей совсем не осталось бы свободы, потому что эта угроза – единственный фактор, который заставляет правителей уважать человечество и ту способность к творчеству, которую дает одна только свобода. При наличном состоянии культуры, считает Кант, вечный мир недостижим. На этой стадии война, а не мир ускоряет движение человечества. Быку нужна трава, а человеку нужна свобода, и потому война, государство и зло должны существовать.

Превратить войну гражданскую в войну империалистическую – это не только алчное желание небольшого сообщества власть имущих. Это объективно необходимый цивилизации процесс, сравнимый с превращением кустарного производства в промышленное. Война – крайне ответственный производственный процесс. Война не в меньшей степени, чем мир, является состоянием, необходимым обществу, развитие общества без нее невозможно. Какой-то части населения, скажем, женщинам и старикам, война менее удобна, но значительной части: предпринимателям, спекулянтам, политикам, полководцам, президентам – война удобнее. Какому-то сектору экономики удобнее мир, но никак не меньшему – удобнее война. Война выполняет массу практических функций – от налаживания производства и предоставления рабочих мест до социальной стабилизации и регулирования демографии. Если во время войны и гибнут люди, то на момент ее окончания приходится пик демографического роста. Война в известном смысле есть процесс омоложения: старое общество, словно змея, меняет кожу, а если в старой коже и остаются тысячи и миллионы убитых, так это просто клетки, которыми организм жертвует для омоложения. В большей степени, чем государство противника, объектом войны является собственное государство. Война – метод управления. Война есть самое надежное средство для укрепления закона и порядка. Большинство императоров и президентов начинали войны во избежание конфузов и осложнений в собственном отечестве. Так поступал Агамемнон, оставляя в своем собственном доме полную неразбериху с Эгисфом, Клитемнестрой и нервными детьми, чтобы прославиться в чужих странах. Помимо этого, война – катализатор этических ресурсов. Конечно, пожарные проявляют храбрость на пожаре, бизнесмен выказывает волю, продавая негодный товар, домашние хозяйки демонстрируют жертвенность, прощая мужьям измены. Но это довольно низкий процент использования заложенного в человечестве героизма. Редкому менеджеру среднего звена придет в голову отдать жизнь за топ-менеджера, а отдать жизнь за командира – явление на войне обычное. Герои делаются примером для нации, нормативы поведения становятся выше. Можно ожидать, что резня мирного населения пополнит пантеон героев: скульптурные ансамбли греческих храмов невозможны без Троянской войны.

И даже козни умных самок… Не ори. Не хнычь. Тобой дорожили. Сядь напиши письмо. Телевизор не включай. Портила мне жизнь как могла… Я прокрадывался к себе домой, точно вор, и, едва переступив порог, запирался. Девка чертовка, открой на прощанье секрет. Зачем ты плачешь, женщина? Чего, дура, затужила? Ай свет клином сошёлся? Утешься. Верни как-нибудь обиды. Ну, чего тебе ещё от меня надо? Будь ты проклята, девка, тоска и отрава, моя вечность налево, твоя вечность направо. При вате женщины, мужчины при оружье. Женщина выбирает мужчину, который выбирает её. Как ехидны и лукавы женщины!

Она принесла мне счастье, но, как я и предсказывал с самого начала, она же принесла мне смерть; и всё-таки это предчувствие нисколько меня не поколебало: правду говорят, что нам дано встретиться с собственной смертью, хоть раз увидеть её в лицо, что каждый из нас в глубине души это знает.

Он говорил со мной так, словно я – мужчина. И каждым словом своим вбивал острый гвоздь в сердце.

Мужчины не обижаются, мужчины – огорчаются. Настоящие женщины никогда не живут с настоящими мужчинами. Потому, что настоящие женщины, никогда не говорят да, с первого раза. А настоящие мужчины никогда не предлагают 2-й раз. Независимая женщина – это женщина, которая не нашла никого, кто хотел бы зависеть от нее. Сильной женщине оказывается в принципе невозможно найти мужчину, которого она могла бы полюбить. Так как полюбить она может только мужчину, который сильнее ее самой. Вы любите по-настоящему только тогда, когда не живете вместе. А, начав жить вместе, вы любите уже за что-то.

"…сочетаться браком с женщиной, скотинкой непонятливой и глупой, но зато забавной и милой, дабы она своей бестолковостью приправила и подсластила тоскливую важность мужского ума". С бабой спорить – все равно что свинью стричь: визгу много, а шерсти нет.

Я задумался над следующим, как мне тогда показалось, парадоксом. Вот живешь ты один. Работаешь, творишь, созидаешь, все у тебя прекрасно. Отличные друзья, репутация, коллеги уважают, родичи любят, успехи на работе, денег завались, времени навалом, самооценка на высоте. Но вот у тебя появляется постоянная подруга. И ты делаешь для нее много приятного и полезного. Подарки, услуги, знаки внимания и т.д. И через некоторое время твоя жизнь преображается. Ты вдруг почему-то оказываешься плохой, временами чувствуешь себя идиотом, деньги испаряются в непонятном направлении с бешеной скоростью, время занято какой-то ерундой. И вдобавок ты еще оказываешься в чем-то постоянно виноват и вынужден постоянно оправдываться по каким-то дурацким поводам. «Зачем тогда вообще что-то делать для женщины, если от этого твоя жизнь становится хуже?» – подумал я тогда. И почему так происходит? Мне стало любопытно. Тогда я начал внимательно наблюдать за женщинами и систематизировать накапливаемый материал.

Одни женщины трогают сердце, другие застревают в печенках. Она ему все печёнки выела и дети издёрганными растут. Лиховерт тупо уставился на холеные ногти. Слова заражали его безысходностью, и он чувствовал, что подхватывает её, как насморк. По жирным ногам твоей жены ползут варикозные вены… Женщины на острове Фернандо не носят никакой одежды, кроме шляп на голове.

Расслабляясь между двух ладоней поднимающих на некую хотя бы высоту благосклонно жду дальнейших церемоний не оскверняющих впрочем уста.

Юные буржуазки фланируют между стеллажами супермаркета, элегантные и сексуальные, как гусыни. Наверное, здесь есть и мужчины, но на них мне глубоко наплевать. Семенит. Туфельки. Носик. Титечки – носиком. Модница. Независимый вид. Дымные взоры халатников, скукоженных мужиков. Не вожделение – зрелище, вроде кино или цирка.

В тот самый момент, когда машинистка с мизерной зарплатой узнает себя в участнице пышной церемонии буржуазного бракосочетания, отречение буржуазии от своего имени полностью достигает своей цели.

– Я иду на цыпочках, на пальчиках мимо разомлевших томных мальчиков. Отвечаю им предельно вежливо: мне до вас – улыбчиво-насмешливо, мне до вас – лилово-фиолетово, охладитесь мятною конфетою. Единственное отверстие, через которое возможно общение между тобой и другими – это вход во влагалище.

"Ты нежно берёшь… Грубее нужно!" (A propos: женщина та же курица – она любит, чтобы в оный момент её били). Вы именно нежно берёте…

Считалось, и не без оснований, что битие укрепляет семью. Дело в том, что инстинкт самки заставляет женщину постоянно провоцировать мужчину, то есть зондировать на психологическую устойчивость и одновременно пытаться провести инверсию доминирования. Если он сдает позиции, то инстинкт идентифицирует мужчину как слабого нежизнеспособного, следовательно, генетически неполноценного самца, отключает любовь и заставляет искать другого самца-производителя.

Мы жили по Писанию: Бог сочетает, человек не разлучает. Миловидность обманчива и красота суетна; но жена, боящаяся Господа, достойна хвалы. Жена повинуется своему мужу, а муж да любит свою жену. Есть русская пословица – люби жену как душу, а бей ее – как шубу. Муж глава в доме, ему повинуются все, тогда только и порядок. Так, братец, жили наши деды, так жили и мы, и были счастливы.

Журнал "Домашнее хозяйство" (США, 1955). Руководство для хорошей жены: «Держите ужин наготове. Спланируйте заранее, даже предыдущим вечером, приготовить вкусные блюда к его приходу. Это продемонстрирует то, что вы думаете о нем и беспокоитесь о его нуждах. Большинство мужчин голодны, когда приходят домой и перспектива хорошего ужина (особенно если это его любимое блюдо) – необходимая часть теплого домашнего уюта. Приготовьте себя. Отдохните 15 минут, чтобы освежиться к его приходу. Оправьте одежду, вплетите ленточку в волосы: будьте свежи и веселы к его приходу. Будьте веселым и интересным собеседником. Он нуждается в подъеме настроения после утомительного дня, и обязанность жены обеспечить это. Приберите дома. Обойдите комнаты перед его приходом и убедитесь, что все чисто. Уберите учебники, игрушки, газеты. Протрите столы от пыли. В холодные месяцы – разведите огонь в камине. Ваш муж почувствует, что достиг оазиса отдыха и порядка, и возрадуется. Кроме того, забота о его комфорте доставит вам огромное личное удовлетворение. Позаботьтесь о детях. Маленьких детей умойте и вымойте им руки, причешите их и, если это нужно, переоденьте. Дети – это маленькое сокровище, ему будет приятно увидеть их в соответствующем виде. Соблюдайте тишину. К его приходу, выключите мойку, сушилку и пылесос. Постарайтесь убедить детей не шуметь. Будьте счастливы видеть его. Приветствуйте его теплой улыбкой и покажите искренне желание порадовать его. Выслушайте его. У вас может быть много важного сообщить ему, но не делайте это в момент, когда он вернулся. Дайте сначала высказаться ему – помните, его темы для разговора важнее ваших. Сделайте этот вечер его вечером. Никогда не жалуйтесь, если он пришел поздно, или ужинал и развлекался без вас. Ваша задача: гарантировать, что дом – место спокойствия, порядка и мира, где ваш муж сможет воспрять духом и телом. Не вываливайте на него ваши жалобы и проблемы. Не жалуйтесь, если он опоздал на ужин или вообще не пришел ночевать. Отнеситесь к этому, как к мелочи по сравнению с тем, что он перенес днем. Создайте ему комфорт. Усадите его в удобное кресло или уложите его на кровать. Имейте наготове прохладительный или теплый напиток для него. Поправьте ему подушечку и предложите снять его ботинки. Говорите тихим, успокаивающим и приятным голосом. Не задавайте вопросов о его действиях и не сомневайтесь в его суждениях. Помните, он – глава семьи!».

Семейная жизнь – это начало общественной жизни. Семья состоит, во-первых, из мужа и жены, а затем и их потомства. У них есть обязанности по отношению друг к другу. Главные обязанности мужа таковы: по-доброму обходиться с женой, беречь её, обеспечивать её всем необходимым для жизни, быть верным. Основные обязанности женщин следующие: выполнять веления мужа, соответствующие религиозным правилам, беречь его честь и достоинство, довольствоваться тем, что есть, избегать расточительства. Это и есть путь к счастливой совместной жизни. Современная семейная жизнь требует определенного ума, вдумчивости, заботы. Если мы живем просто так, как жизнь сложилась, куда она нас увлекла, вряд ли получится что-нибудь путное. При вступлении в брак нужно ставить себе вопрос: полагаешь ли ты, что ты до старости сможешь хорошо беседовать с этой женщиной? Все остальное в браке преходяще, но большая часть общения принадлежит разговору.

И успокоительные тихие речи плести, прерываемые пылающими лобзаниями, властными истребить всё печальное из памяти. Между тем шестёренки привычки продолжают вращаться. Если семя проливается напрасно, боги приходят в гнев.

Как только могут два друга-солдата знать друг друга… И данный мой ответ на твой вопрос отнюдь не апология смиренья. Ведь, когда людям холодно, они начинают укутываться не сговариваясь. Индивидуальность проявляется лишь в выборе того, как и во что укутываться. Утешать – инстинктивная потребность женщины, а разлука – это судя по тому, с кем расстаёшься. Потому что любви одних добивались многие, других – никто. Ну, а насчёт любимчиков – каждый волен выбирать… Молодость у всякого проходит, а любовь – другое дело.

Приходя – не радуйся, уходя – не грусти. Когда уходишь, не ходи далеко… Любовь всего лишь предисловие к разлуке. А те, с кем нам разлуку Бог послал, прекрасно обошлись без нас. И даже – всё к лучшему.

Общенье опустошает – оно оправданье безделью. Лишь разлука – начало пути. Разрыв дружбы погружает в реликтовые волны алкающего либидо. Плоть притягивает ад. Ключи власти – от ада. Плоть – ключи?

Ты был бы в ее власти. Ты ел бы из ее рук, как пудель. Как бы тебе это понравилось? Или ты не думаешь о таких вещах? Тебе не удалось бы даже обманывать ее – она бы ходила за тобой по пятам.

Если бы тебе на самом деле было больно, что я умираю, я не мог бы умереть. Тому, кто не умеет любить, остается только искусно обижаться. Вы не меня, а всего лишь про меня знаете. Тот, кто любит тебя, перемены в тебе ненавидит.

Когда у людей единственная цель – побыть вместе, им все приятно, потому что тогда возникает иллюзия свободы от забот. Вы забываете о жизни, то есть о деньгах.

"Убирайся" – чудное слово. Собирай вещички. Во-вторых, когда частые встречи исключаются, нет смысла скандалить друг с другом, а это уже серьёзный выигрыш.

Иногда она, впадая в восторженность, говорила мне: "Ты большой человек". И хотя она ушла, бросила меня погибать здесь, хотя она оставила меня на краю завывающей пропасти, ее слова все еще звучат в моей душе и освещают тьму подо мной. Я потерялся в толпе, шипящие огни одурманили меня, я нуль, который видел, как все вокруг обратилось в издёвку. Она смотрела на меня через стол подернутыми грустью глазами; тоска, которая росла в ней, расплющивала нос о ее спину; костный мозг, размытый жалостью, превратился в жидкость. Она была легка, как труп, плавающий в Мертвом море. Ее пальцы кровоточили горем, и кровь обращалась в слюну.

Этот колокольный звон был странен, но еще страннее было разрывающееся тело, эта женщина, превратившаяся в ночь, и ее червивые слова, проевшие матрац.

Человек слышит звук в диапазоне от 20 Гц (ниже, чем контрабас) до 20 000 Гц (выше, чем пикколо). Как ни странно, шум тока крови в сосудах головы и шеи находится в пределах слышимости, а мы его не слышим. Медики не могут объяснить, почему. Когда мы говорим, звук нашего голоса доходит до ушей главным образом через кости, которые несколько изменяют его тембр. Вот почему многие люди не узнают свой голос, записанный на диктофон: записывается только звук, «передаваемый по воздуху».

Он опять отвернулся и очень медленно, очень осторожно разлил кофе по чашкам. И снова заговорил: «Всю жизнь мне нужны были женщины. И всю жизнь они почти ничего не приносили мне, кроме горя. И больше всего – те, к кому я питал самые, так сказать, чистые и самые благородные чувства».

У дамы вместо глаз кровавые провалы, а в письмах и поля и между строк пробелы. Заботится она о каждой складке платья, какое ей еще себе найти занятье. Я полон решимости не бояться ее, и держусь за свои соображения, и продолжаю спокойно говорить: было глупо с ее стороны отдавать единственный торшер епископу, сердце у нее колотится – бедные человеческие сердца колотятся везде.

Из деликатности она считает себя обязанной задавать мне дурацкие, нелепые вопросы, ведя себя как служанка, уличенная в провинности. У женщин вообще душа прислуги. К тому же она без остановки рассказывала мне о всякой ерунде из своей жизни. Честное слово, мир надо бы закрыть на срок в два-три поколения самое меньшее, чтобы не осталось никаких врак и россказней. Так, чтобы нечего было наболтать друг другу. Надо проделать гигантскую работу, требующую молодости, здоровья и отказа от своего "Я". Старики нежизнеспособны, их может и не стать. Кто тогда будет учить детей? Это одна из причин женской «болтливости». Биологическая и социальная функция женщины – во что бы то ни стало выжить самой и по возможности сохранить потомство.

Не думаю, что так называемая деятельность общества, эта каждодневная, окруженная ореолом работа, действительно так важна. Было бы намного, намного лучше, если бы людям приказали бездельничать, увиливать от своих обязанностей, проводить время в праздности, веселиться, расслабиться, отбросить все заботы и тревоги. Думаю, тогда вся эта работа делалась бы как-то иначе. Ведь это по существу одно и то же: повседневная работа и черная работа. Каждый день люди подавляют в себе инстинкты, желания, порывы, интуицию. Нужно выбраться из этой ловушки, в которую попадаешь, и делать то, что хочешь. Но мы говорим себе "нет", у меня жена и дети, об этом лучше не думать. Вот каким образом мы каждый день совершаем самоубийство. Было бы лучше, если бы человек занимался тем, что ему нравится, и терпел неудачу, чем становился преуспевающим ничтожеством. Разве не так? Я считаю, что существование дикого зверя – преследуемого охотником, испытывающего кучу разных страхов – предпочтительнее существованию коммивояжера с портфелем.

Вряд ли, бродя по жарким спальням, она понимала наплыв неуверенности и тревоги, – о, слёзы, слёзы душат, а между висками – гул угнетения; почему она, словно выдоха углекислый газ, – ненужная, зелёная, злая?

А теперь вокруг пальца обводит его вода, исказясь, от него отвернулись камни, цепь логическая – их гряда исключает его (и этим близка мне).

Проваливаюсь вовнутрь, сквозь заскорузлый наст сознанья. Бритва сияет в свирепой ванной, а ты одна, как ферзь, точеный в пене вариантов, запутана, и раскалённый лён сушильных полотенец, когда слетает с плеч, ты мнишь себя подругой тех изменниц, которым некого развлечь. Рвал в клочья гобелены со скабрезными новеллами Возрождения, изображающие томных девиц в гондолах, девушки меняются местами, пока не наступит рассвет, разочарование сквозит в каждом их жесте… художницы, обуянные эстетикой смерти. И властью моря я созвал имеющих с тобой прямую связь, и вслед тебе направил их в провал: ходи, как по доске мечтает ферзь. Координат осталось только две: есть ты и я, а посреди, моргая, пространство скачет рыбой на траве. Неуловима лишь бесцельность рая. Пуст куст вселенной. Космос беден. И ты в кругу болванок и основ машиной обязательной заведен. И разъезжаются, и ось дрожит от параллельной пытки. Нищ космос, нищ и ходит без штанов. На холоду, где коробчатый наст, и где толпа разнообразней, чем падающий с лестницы, там нас единый заручает Час и Глаз.

Не человек, который имеет в себе непорочную Деву, пока Иуда ещё жив под багряницею Христа – так лишь Вавилон тешится под покрывалом девственностью своей дочери Дины, дабы прекрасная дочка могла без помехи творить блуд и сладко спать со своим любовником Иудой.

Дело может дойти до лёгкого помешательства, похожего на блажь девственниц, воображающих, что они беременны земным шаром. И баюкают свой шарик земной…

Для сходства берут они у того кого повстречают, они становятся им самим, их зрение разлитое различий не различает в стеклянной башне я заменим главное не умереть в стеклянной башне иначе не узришь овна парящего над горою они ошибаются мною и это страшно чем стеклянные башни ошибаются мною они поднимались в гору перфорация мира и в том же темпе валились вниз жаль ты сластёна и притвора спала в одной из башен и никто не спас побег из башни возможен по магнитной волне вдохновляя воздух вокруг свистом уст надо бежать ещё долго с ней наравне чтоб убедиться корпус её без тебя пуст. Кажется, что и добавить нечего к петлям начал. Подёргивания земли стряхивают контур со встречного. Но ты, растворительница брачных колец и бубнилка своих воплощений, хочешь – в любом из бегущих ты найдёшь близнеца, чтобы спастись. Ее лобные доли уже не действуют. Она хочет нарвать лютиков с одеяла.

И драться не переучивается, отвечая на наркоз – наркозом. Сколько лепета, угроз! Как был я лютым подростком, кривлякой! Нас размешивает телевизор, как песок со смолой. Старик ходит к старику за чаем в гости, в комковатой слепоте такое старание, собраны следы любимой, как фасоль в горстку, где-то валяется счётчик молчания, дудка визжания! Чтоб, отложив яйца воспоминаний, не тёплых цыплят под строкой высиживать. Ты – мангуст в поединке с мужчинами, нервный мангуст. И твоя феодальная ярость – взлохмаченный ток. Смольным ядом твой глаз окрыленный густ. Отдышись и сделай еще глоток. Игра не спасает, но смывает позор. Ты любишь побоища и обморок обществ. Там, где кровь популярна, зло таить не резон, не сплетать же в психушке без зеркальца косы наощупь…

(Кроме горсти разноцветных таблеток утром и вечером, больше всего – трагедии и описания страданий других людей. Благодаря этому внезапно все то, что случилось со мной, обрело свое место в общей системе. Оно уже не заполняло всецело пространство и мой мозг. Неожиданно наружу вновь прорвались сострадание, жалость и осмысленность существования. В той трясине уныния, абсурда, ненависти и обиды на мир это было как веревка, держась за которую можно было понемножку, постепенно подтягиваться и выбираться наверх.)

 

Глава 33. Любовь

«Любовь, – как говорил апостол, – долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, любовь мир общит и не мыслит зла, она не ищет выгоды, не радуется неправде, но сорадуется истине и ведет к свету, любовь всё покрывает и всегда, в любом месте благословляет… Счастье истинной любви состоит не в том, чтобы ею обладать, а в том, чтобы превратить любовь в чисто духовное наслаждение». У любви нет «почему», а есть «вопреки», ибо любовь тогда становится любовью, когда начинает мешать. Любовь никогда не перестанет, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится.

Дело в том, что вены целый день интенсивно работают, перекачивая 7500 литров крови. На рынке вы можете купить 2 кабачка, или 20 кабачков, или вовсе их не покупать – всё зависит от того, насколько вы любите кабачки. Мы называем это любовью, а специалисты по поведению живых существ окрестили ослепляющей доминантой субъективного восприятия.

Спешите любить, ведь любовь – это оправдание. Творить добро – не разбирая кому. Потому что "нелюбовь" – это маленькое убийство. Высшая форма заинтересованности, феномен избытка. Любовь возникает ниоткуда. Я мог бы сказать – из сердца, но это одно и то же. "Любовь, – писал он в своей записной книжке, – это или остаток чего-то вырождающегося, бывшего когда-то громадным, или же это часть того, что в будущем разовьется в нечто громадное, в настоящем же оно не удовлетворяет, дает гораздо меньше, чем ждёшь". Это не любовь. Мы просто получаем удовольствие друг от друга.

Я сравнил бы эту ситуацию с развитием живописи после возникновения фотографии. Живопись в «до-фотографическую» эру выполняла огромное количество технической работы (например, заказные документальные портреты, запечатление исторических событий, общего вида городов, зарисовки натуралистов и так далее). Но когда появилась фотография, на первый план живописного искусства вышли собственно художественные задачи. Можно, конечно, обставить данное утверждение различными оговорками, но ведь мы понимаем, что речь идёт о самом важном – об архетипах любви, её идее, которая потом обрастает кораллами и моллюсками бытия и бытования до бугристой неузнаваемости. Чувство любви даже стало измеряться определённой мерой страдания, мерой отсутствия, мерой небытия.

Влюблённость не является настоящей любовью, это временный эмоциональный всплеск, "генетически предопределённый инстинктивный компонент брачного поведения; временное разрушение границ эго, которое служит повышению вероятности спаривания и возникновения взаимных обязательств с целью обеспечения выживания вида". Настоящая любовь родиться не может, пока не умрет влюбленность.

Самозабвенное помешательство друг на друге – не доказательство силы любви, а лишь свидетельство безмерности предшествовавшего ей одиночества. Когда женщина плачет о возлюбленном, это чаще всего говорит не о том, что она его любила, а о том, что она хочет казаться достойной той любви. Вшёптываться в шёпот и влюбляться в любовь… Тоска по любви есть сама любовь.

Жизнь устроена так дьявольски искусно, что, не умея ненавидеть, невозможно искренне любить. Возлюбленных убивают всегда («любью»). Любовь – сама по себе смерть. Так принято у людей.

Влюбляемся мы в душу, а она не имеет ни возраста, ни внешности, ни социального положения…

Благодаря собакам мы воздаём должное любви, самой её возможности. Что есть собака, если не устройство для любви? Ей дают человека и возлагают на неё миссию любить его; и каким бы мерзким, гнусным, кособоким или тупым он ни был, собака его любит. Эта её особенность вызывала у человеческих существ прежней расы такое изумление и потрясение, что большинство – в этом сходятся все свидетельства – в конце концов начинали отвечать собаке взаимностью. Таким образом, собака являлась устройством для любви с обучающим эффектом, который, однако, имел место только применительно к собакам и никогда – к другим людям.

"О, чёрт, – думал я, – неужели сейчас время спорить?" Мне стало интересно, – ты же знаешь, я любопытный, как котёнок, – и я решил подождать и посмотреть, что будет. Я её меньше и меньше любил и хладнокровно ждал. Разводил руками, и был не жёстче обстоятельств. Да и минули давно те времена, когда обманутая девушка могла превратиться с горя в гелиотроп, я не хочу прощаться с ней: для меня нет ничего противнее женских слёз и молений, которые, изменяя всё, в сущности ничего не значат. В душе холодно и равнодушно думалось: «Я любил её – да, но теперь…»

В виртуальном мире, в котором я настукиваю тебе письмо, мы с тобой переписываемся вот уже год. Ни одним атомом нельзя соприкоснуться. Тебе же, женщина, они нужны больше, чем мне. Ты давно подтверждаешь мою теорию. А я и есть тот кретин. Коснись меня, коснись же меня.

…Именно так они рассуждают своими воробьиными мозгами. Мразь желала любви, самой шаблонной. На, чувствуй, как люблю. Будет в масть тебе, сука. Хуже шавки может быть только две шавки. Я выебу тебя, как сидорову козу, я тебя распашу и засею, блядь такая!

Мне снятся женщины, женщины в узеньких трусиках и небрежном неглиже, одна сидит рядом и застенчиво убирает мою вялую руку с ее места на мягком валике плоти, но даже тогда я не делаю ни малейшего усилия, так или иначе рука остается там.

Наступает миг, когда эта жуткая заносчивая стерва, которая была моей женой, высокомерно отходит от меня в туалет, говоря что-то гадкое, я смотрю на ее стройный зад, – я регулярный придурок в бледных домах, порабощенный похотью к женщинам, которые меня ненавидят, они разлатывают свою продажную плоть по всем диванам, это все один мясной котел, – все они, в конце концов, матери.

Ночью сложно выдержать попытку примирения, ночью и тело, и воля расслаблены, а мне не хотелось мириться.

Бормотание радиоточки на кухне. Давно бы так. Одумалась. Это не должно превращаться в систему. А Вовка-йог советовал забыть и выбросить, потому что женщины – пыль, осевшая на наших стопах на пути в Вечность.

Уходящая тень, забытая, прости, история наша сошла в комментарии. Вся она, как дряхлая паутина – тронуть нельзя. Наш маленький сад в упадке. Роскошный и уже источенный червями сад любви. Я к Вам ужасно хорошо отношусь, я Вам хочу всякого добра… Но о том, что было, не стоит вспоминать, пусть всё прошедшее будет прошедшее, прежнего ничего не осталось… Мы не должны друг другу ничего, пожатий рук, улыбок, обещаний, банальных слов…

Утро. Полутёмная комната. Двое лежат на широкой тахте. Она курит. Он заложил руки за голову. Слушай, – говорит он. – Мы уже несколько лет вместе. Может быть, поженимся? Она затягивается, выпускает дым и с грустной улыбкой говорит: "Да кому мы нужны…"

В день, когда у него родился сын, он обошел киоски и купил все газеты за то число. Чтобы потом, когда сыну исполнится восемнадцать, – преподнести: что было в твой день рождения! План не удался. Жена вышла замуж, и сын не знает отца, и пакет со старыми газетами, наверное, выкинули. Жена была без фантазии. А хорошо было задумано!..

Одно тебе скажу: никогда я не был счастлив в жизни, не думай, пожалуйста. Извини, что, может быть, задеваю твое самолюбие, но скажу откровенно, – жену я без памяти любил. А изменила, бросила меня еще оскорбительней, чем я тебя. Сына обожал, – пока рос, каких только надежд на него не возлагал! А вышел негодяй, мот, наглец, без сердца, без чести, без совести… Впрочем, все это тоже самая обыкновенная, пошлая история. Будь здорова, милый друг. Думаю, что и я потерял в тебе самое дорогое, что имел в жизни. Дай тебе бог того, что мне ждать поздно. Будьте, во всяком случае, счастливее меня. Прощайте. Желаю Вам жития мирна и безгрешна, ложа нескверна, здравия, спасения и во всём благого поспешения. Поклон всем.

Я чувствую себя виноватой, мне вас жалко… Может быть, я просто ещё не поняла теорию пустот. Ведь пустоту после чего-то хорошего можно заполнить только отыскав что-то лучшее.

Потому что все мы вращаемся здесь на орбите вины и прощения, вечерами всплакиваем, глядя в тёмные окна, без повода, замыкая бесконечное это круговращение в рамки тела, улицы, парка, города…

Так вот мы и танцуем, в мерзлом, ледяном ритме, на длинных и коротких волнах. Мне нравится думать именно так. Как только появится настроение, или если какая-нибудь ночь покажется тебе слишком пустой – приходи.

Вероятно, вам не покажется странным, что ноги моей не будет больше в вашем доме? Ведь если может человек вернуться на место преступления, то туда, где был унижен, он прийти не может. Но всё же время, которое я провёл в нашем союзе, было счастливейшим и лучшим в моей жизни. Несмотря на многие грустные минуты, происшедшие от внешних причин или от нас самих, – и от которых не может быть свободна ничья жизнь, ибо они служат для нее благодетельными испытаниями…

Душевно был рад познакомиться. Позвольте прижать вашу лапку, протянутую как дощечку. Желаю море счастья, капельку невзгод, океан удачи, ручеёк забот. Прощай, любовь, когда-нибудь звони, то есть пиши приветы на мёрзлых стёклах… Прощай, любезная подруга незабвенная, от всех вокзалов поезда отходят в дальние края… Вокзалы видели больше искренних поцелуев, чем ЗАГСы.

Живите в своё полное удовольствие, утешайтесь, пишите почаще вашим друзьям… Будьте здоровы, веселы, удачливы во всех ваших делах и не забывайте бурых северных компатриотов, страдающих несварением и дурным расположением духа.

И я подумал: не те ли это сети, что липкой бессмыслицей опутывают человеческую жизнь? Желание стать первопричиной событий действует на каждого подобно умопомешательству, подобно сознательно принятому на себя проклятию. Вот не плетут же теперь кружев (а моя мать плела), они были в ходу в ту пору, когда жизнь не имела цены, когда же цену ей определили, всё кончилось. («Вот видишь, как я права, ничего не выбрасываю: всегда наступит тот день, когда и оно пригодится!»)

И решил человек, что он ни при чем. Так заведено. Спасибо, говорю. (Мы разговариваем, как двое сумасшедших. Увидела это только сейчас, когда записала. Он говорит так, будто я вольна в любой момент идти куда заблагорассудится, а я отвечаю в том же духе.)

– Молчи, я ненавижу твою правоту! Ты думаешь, так устроился, что тебе всё нипочём?

– Вовсе нет. Но в жизни не так уж трудно устраиваться, когда нечего терять… когда долго смотришь вглубь себя, понимаешь, что там ничего нет. Как можно чего-то хотеть для этого ничего?.. Но я жду, когда корабли приплывут… приплывут загадочно. Просто, когда смотришь сверху, всё уменьшается.

Эй, не будь сурова, не будь сурова, но будь проста, как вся дуброва. Оборви приговор, что к губам подступает, поднимается к сердцу. Что звезды и солнце – всё позже устроится. А вы, вы – девушка в день Троицы. Мной недовольная ты. Я, недовольный тобой. У тебя – достоинство, у меня – свобода. Это наши чувства, которые «не картошка, не бросишь в окошко».

Бледна и задумчива она сказала: «Я вижу источник вашего смеха. Увидеть его не трудно. Потому что вы простодушны. Человек может не просто улизнуть из мира, но преобразить его».

– Мне непонятен твой выбор… Ты не смеешь оставлять меня одну. Не бросай меня… Ты сам писал, что любовь предполагает не только свободу, но и ответственность, что истинная любовь сопряжена с уважением. Ты отвечаешь за меня, а долг – это божественное начало в человеке. Ты не в праве уходить из этого мира по своей воле, ибо в следующий раз ты начнёшь игру с того же места, только рядом уже не будет меня. Не важно, что человек тебе может дать, важно то, от чего он ради тебя отказывается. Кому остался должен душой, того и встретишь.

Сама наша жизнь как бы является чем-то большим, чем собственно жизнью, и больше своих проявлений. Жизнь значительнее, чем мы думаем, да, значительнее, чем мы думаем. Притом вся она пронизана токами… Весь мир – большое дело. Жизнь полна удовольствий, и таких, за которые не надо платить. Но удовольствия, за которые платят, всё-таки лучше. Мы должны дать жизни по крайней мере столько, сколько мы получаем от неё. Тот, кто движется, тот и растёт. Ты поверишь, что время – источник жизни. Ты найдёшь зависимость любви от жизни. И тогда мы победим философски, – понимаешь?

Все на своем месте и занимает особое положение, так же, как и наш ум по отношению к Богу. Мир в своей видимой и осязаемой субстанции – это карта нашей любви. Не Бог, а жизнь есть любовь. Любовь, любовь, любовь.

Кто будет тогда по выходным приносить мне сладости, кто будет заводить куранты моих дней, если тебя не станет? И все те знакомые мелочи, которые не суждено узнать… Не обнимет, не поцелует, не скажет добрых загадочных слов…

– Потому, что я тебя люблю и думаю, что ты заслуживаешь лучшего-того, что есть сейчас…

Она протянула мне тюбик и сказала: «Давай станем другими людьми». Мне кажется, она тем самым как бы приглашала меня по-другому целоваться, покусывать, сосать, ласкать друг друга. «Это глупо, – сказала она с придыханием, – но давай станем другими людьми». Почему я недооценил тогда глубину ее желаний? Может быть, она хотела сказать мне: «Давай отправимся с тобой в новое путешествие, такое, в какое отправляются только чужие люди, мы запомним его, когда снова станем самими собой, и больше уже никогда не сможем стать такими, какими были раньше»…

Люди могут пить вместе, могут жить под одной крышей, могут заниматься любовью, но только совместные занятия идиотизмом могут указывать на настоящую духовную и душевную близость, ведь для доброты нет мелочей. Даже непишущие ручки могут оказаться знаком безалаберного счастья. В те мгновения, когда вы видите людей смешными, вы действительно понимаете, как сильно вы их любите. Жизнь не перестает быть серьезной оттого, что люди смеются, и не перестает быть смешной оттого, что они умирают. Жизнь расходится с философией: счастья нет без праздности, доставляет удовольствие только то, что не нужно. Например, футбол – самая существенная из несущественных вещей. «Я объявляю дураками всех тех, кто, дрыгая ногами, в прыжках дурацких и круженье находят удовлетворенье». У меня хватило ума глупо прожить свою жизнь.

Помнишь, как ты сам говорил мне, что любовь – это взаимопроникновение друг в друга, что это тоже поиск истины, и что сильная она как смерть, а потому не нужно бороться с ней, а войти с нею в доверительные отношения.

Фрейд в свои последние дни написал письмо другу, в котором говорит, что, насколько он заметил… одно заключение кажется абсолютно определенным: что люди не могут жить без лжи. Большая ложь, помогающая понять правду жизни. Истина опасна. Ложь очень сладка, но нереальна. Вкусно! Ты продолжаешь говорить милый вздор своему любимому, и он продолжает шептать тебе на ухо сладкий – но – вздор. А тем временем жизнь продолжает выскальзывать у тебя из рук, и каждый подходит все ближе и ближе к смерти. Прежде чем придет смерть, помни одно: любовь нужно прожить прежде, чем случится смерть. Иначе ты живешь напрасно, и вся твоя жизнь будет тщетной, пустыней. Именно поэтому любовь имеет отвагу заигрывать со смертью, потому что не боится ей проиграть. Прежде чем придет смерть, убедись, что случилась любовь.

Но это возможно только с истиной. Поэтому будь истинным. Рискни всем ради истины, и никогда не рискуй истиной ради чего-то другого. Пусть это будет фундаментальным законом: даже если я должен пожертвовать собой, своей жизнью, я пожертвую ею ради истины, но истиной я никогда не пожертвую. И ты станешь безмерно счастлив, и на тебя изольются несказанные благословения.

Ну вот, я снова разоткровенничался. Никак не удается держать дистанцию. Кто знает, может быть, мне суждено увлечь вас исповедальным жанром, – что было бы совсем неплохо. Шопенгауэр с удивлением замечает, что очень трудно лгать, когда пишешь. (Эту мысль с тех пор никто не развил, и мне остается лишь с изумлением согласиться: эпистолярный жанр располагает к искренности, правдивости – интересно, в чем причина?) Не то чтобы я отдавал предпочтение именно исповедям, мне по нраву все литературные формы без изъятия.

Забывая себя, ты забываешь и меня. Если у тебя даже не останется для меня больше радости, пусть! Мне останется твоё страдание. Любовь – единственное лекарство от смерти, поскольку она ей сродни…

По ее щекам потекли ручейки слез – сначала по правой, потом по левой тоже. – Гад, довел меня до слез.

Дуновение любви, которая как бы случается с нами. В результате рушатся барьеры. Любящий близок любимому, его судьбе, какой бы она ни была. На самом же деле, не любовью обладает человек, а, напротив, именно любовь владеет им. Не любить легче, чем любить. Любовь не преображает. Она просто срывает маски.

Но обижался через раз. Она ещё подвинула засов. Вовсе не глупо, а хорошо. Мы останемся самими собой. Жить – значит жить для других. Все мы питаемся друг от друга. Нужно искать себе утешение в чём только можно…

Ты ведёшь себя на три с минусом, что за несносное созданье! Мизинчик невесты, увы, обидчив. И тронул повод заскучавшего коня. Покажем как недостойно и неполезно растить в себе обиду. «Н. 193. Урусвати знает, насколько негоден сад обид». Бежала – пчелой ужаленное дитя. Обиды зрели, и ты их в небо отпускала летать воздушными шарами… Если ты сейчас упрекнёшь меня за это, ты сделаешь "это" неисцелимым. Нет правил для твоей игры, и нет игры для этих правил…

Улитке навстречу ползёт и ползёт черепаха пока я подумаю соберусь и отвечу вопрос твой уже на закате исчерпана тема сирень отошла почернела лишь ветру ночному послушна антенна совсем не по делу некстати… О, улитка! Взбираясь к вершине Фудзи, можешь не торопиться… Там на вершине Фудзи улиток полно и так. В том-то и весь фокус, что жизнь и невесту спасает не сила, не доблесть, не хитрость, не кошелек, а заячий тулупчик. Тот незабвенный тулупчик должен быть заячьим: только заячий тулупчик спасает. С'еst lа vie.

Кошки. Царят: мягкое топ-топ-топ возле труб и антенн. Кошка говорит. Что кошка говорит? Кому придёт в голову ласкать рукой радиаторы парового отопления – они всегда покрыты пылью пушистой. Ну, иди сюда, проститутка. Усни, котёнок с голосом пунктирным, баюкать буду, и рука моя. У него девушка в чёрном платье, у него кошка с пером в пасти. Девушку он бьёт, кошку не кормит. Кошка не пишет стихи, а дамские штучки как фига в кармане. Кошке плевать на духи, она хорошеет с годами… «Обрати внимание – у кошек нет ни одного некрасивого движения». Котёнок с большой душой – светский лев. Чужая любовь. Поди, душа моя, порадуйся, попрыгай, ладошкою в ладошку постучи. Его кожаная куртка хранит смысл убийства животных и людей. И девушки не имеют ничего против этого приятного молодого человека. Кошка не оставляет ловли мышей, ласковых малюток, даже сделавшись прелестной принцессой. Между нами пробежала кошка. Мне сдаётся, что я не мышь, а мышеловка. Бар-мышеловка – собака-водка плавает в Нигде, и на тебя Никто её науськивает. Ты вверх ногами ходишь по воде, и в волосах твоих гремят моллюски. Мы в мышеловке самодовольной логики, а логика – былинка скуки и не даст ни шанса об/вернуться, ведь орфей вернувшуюся эвридику за свою – за себя! – не признает.

Всё останется между нами, как сказали бы Арлекин и Пьеро. И ни одна нота не пропадёт. Только ленивый и нелюбопытный не ляжет сейчас под колёса метро. Щели. Излюбленное место. Где нет кошки, там мыши резвятся. Они символизируют здесь время, непрерывно подтачивающее «куст жизни», за который держится человек, висящий над пропастью небытия.

Девушка, кстати, перекрасилась в каштановый цвет. Когда она входит в комнату, все обретает смысл, краски… Подошла, посмотрела на меня так, будто заглядывала в пасть собаке. Нравится поступать как тайные любовники. Одним взглядом вы говорите друг другу: давай забудем, что жизнь может быть трудна. Она говорит с ним именно так, как я бы хотел, чтобы женщина со мной говорила.

В ответ ты будешь мучиться тем, как всё могло быть не так. Потом ты нарисуешь алгоритм мысли. Если ты победишь меня, будем квиты. Обретёшь холодное утешенье, если ты меня победишь. Тебе придётся терпеть осень, весну и лето.

Весна, весна… Но чёрные грачи. Но слепит солнце. Леденеют руки. И не спасают умерших врачи. И нечем выкупить залога у разлуки. Рано или поздно… всё умрёт, но ты останешься со мной. Рано или поздно…

Действительное, на деле жестокое существо, и суровое, и в то же время… Так захотели боги. В книге судьбы написано, что мы должны были стать чужими друг другу. Чужие боги лишь страх нагоняют, жертвы не примут.

Популярность любви, но тщетно… вспышка… любви… пройдёт. Что делают, когда любят? Все влюблённые клянутся исполнить больше, чем могут, но не исполняют даже возможного. Если никто никому ничего не должен, значит, все друг другу очень признательны.

Вся в тебе завершена. Так шмель лобовой вопрос опережая: чего трезвонишь? раздаётся вовсю над полем. Так вот запах ответственен лишь в вопросе о цветке, раздающемся невпопад.

У нас есть кругозор и почта, объятья и земля, и молнии… Ночь. Высь взыскательна. Забориста тоска. Тогда фигура интуиции заметнее: она идёт одна, но с двух концов моста. Сигарету зажечь? Ночь, попусту ночь.

«Дамасская сталь» означает так: дама сделай клинок, а я слушай тебя оказывается люблю, милая, а буква «а» в слове «сталь» третья по счету; это – для дураков, которые сразу тают от любви к тебе, дамасская сталь. Жили прерафаэлиты богемно: гуляли, веселились, крутили романы, уводили друг у друга жён и так далее и тому подобное. Алогубая дама – как раз одна (и главная) из возлюбленных Россетти. Выражение «микролептонное излучение потока дамасской стали» значит: микроскопические летят парень ноты, но есть из них луч единственный Николай, ее парень норма как ток артиллериста, то есть ядро звёзды или планеты. Слово "планета" означает: парень, летит, артиллерист, нет аномалий. Дирижабль – в первую голову жаба. Потом: дери, держи, жиры и жиды. Был – дилижанс, а стал – дирижабль. (Но мне почему-то еще в дирижабле слышится Симферополь). Под словом "артиллерист" понимают ядро планеты и окружающую среду. Слово "обитаемая" означает: обид к тебе, артиллерист, нет, мастер от А до Я, то есть сделал планету согласно закону, можешь отдохнуть. Слово "Коля" означает: клинок из дамасской стали, норма, любо-дорого посмотреть, но применять его по назначению последнее дело, это не буква Я, которую ставят куда хотят и использует кто хочет, положи клинок в ножны и без нужды не бери. Отчество "Иванович" означает, что лежит на боку и ваньку валяет, то есть ничего не делает, и все у него нормально. Выражение «честное слово» означает: чисто потрудились, есть новое ремесло, сделаем ловко нормально. Слово труд означает: теперь решили умным делом заняться, то есть делом, которого душа просит. Слово дама – просто-девушка артиллерист мастерица. Ей ничего не стоит прямо на сцене советским пылесосом надуть шар до критического взрыва, тем самым дав понять, что она вам не холку гладить пришла. Почему в народе так любят имя Катя? – потому что оно от слова катить и кататься. Баба. Кацапка. Такие вот титьки. Тамара.

Я волосы зажёг. Хочу девку… Хочу девку! Умоляю и молю так. Тот, которого я люблю, которого душа моя жаждет и при мысли о котором во мне, бедной простушке, сиси млеют и потеют, и которого я готова в любую секунду стиснуть в своих влажных объятьях и задушить от избытка чувств! Выкормленная женщина. С романтической идиотинкой во взоpе. Большие, словно булыжники прохладные белые груди, чудный бюстик. А уж как разодета, в пух и прах: журнал, просто журнал! Товарищ, знай! Что жизнь, как водка, для всех горька, а мне сладка, когда в ногах моих красотка, как пес, до гроба мне верна!

Владимир опять ныне бушевал. Страшен и грозен сей раб, метущийся о благах земных… Большинство людей скорее умрут, чем начнут думать. Многие так и делают.

«…Вот все говорят: смазливое личико, смазливое личико… А ведь лицо не может быть смазливым. Представьте себе, если лицо смажется, тогда чем же человек будет видеть? – ведь глаза должны быть востренькими, а вовсе не смазанными… То же самое со ртом, носом и т.д.» (…Из размышлений и раздумий математика Фикса)

Сосед – это ведь дело не простое, это не всякий-який, не прохожий, не калика перехожий. Сосед человеку даден, чтоб сердце ему тяжелить, разум мутить, нрав распалять. От него, от соседа, будто исходит что, беспокой тяжелый али тревожность. Иной раз вступит дума: вот зачем он, сосед, такой, а не другой? Чего он?.. Глядишь на него: вот он вышел на крыльцо. Зевает. В небо смотрит. Сплюнул. Опять в небо смотрит. И думаешь: чего смотрит-то? Чего он там не видел? Стоит-стоит, а чего стоит – и сам не знает. Крикнешь: «Эй!» – «Чего?..» – «А ничего! Вот чего. Расчевокался, чевокалка… Чего расчевокался-то?..» – «А тебе чего?» – «А ничего!» – «Ну и молчи!» – «Сам молчи, а то щас как дам!». Ну и подерешься другой раз, когда и до смерти, а то просто руки-ноги поломаешь, глаз там выбьешь, другое что. Сосед потому что. А вот другое дело, что одному жить вроде как скучно, компания нужна. Семья. Баба. Баба обязательно голубчику нужна, – как без бабы?

Бенедикт как к ней придет, сразу свечку задует, и давай валяться да крутиться, да кувыркаться, всяким манером любовничать. И вприсядку, и в раскорячку, и туды, и сюды, и по избе скакать, – боже ты мой, чего иной раз вытворять в мысли-то вступит! Вот когда один сидишь, думу думаешь, ложкой во щах шевелишь, – никогда по избе скакать не станешь, али на голову становиться. Как-то оно глупо. А когда к бабе придешь – обязательно. Сразу портки долой, – шутки и смех. Природа у бабы, али сказать, тулово для шуток самое сподручное. Вот, нашутимшись, умаешься. Опосля так жрать охота, будто три года не жрамши. Ну, давай, чего ты там наготовила? А она: ах, куды, Бенедикт, куды ты от меня стремисся? Желаю, мол, еще фордыбачить. Неуемная женщина. Огневая.

– Я вынул из головы шар… шаaар… шаa…

– Положь на место, дурак!

Неба сё в Луне и звёздах. Насквозь, как в яблаках конь. Када конь уходит из дома иму можна надеть верёвку на шею. Взять за руку, вернуть дамой. А када уходит любовь, то вернуть иё нельзя уже больше, патаму, чё любовь – ни конь… Многа чё харошева есть на свете, тока сё харошее живеёт далеко ат миня, далеко ат миня. А за акном у мя, как сегда, ничё. В карманах у мя, как сегда, ничё. Плоха, плоха сё кругом, нихарашо. Каминюка в батинке, гвоздь – в скамейке. Е… Е… Хатя я радился давно, хатя я взрослый типерь, я ни знаю, ни знаю, ни знаю куда, я ни знаю, куда ме нада ся деть, чёбы сё харошее была тама, де я был тама, де я. Плоха, плоха сё кругом, нихарашо. Слышь, мамка, дай ме нож. Мамка, дай ме нож.

Глава 34. Невозможность отговорить

То, что было любовью, становится смертью, и люди сочиняют предания, чтобы себя утешать. И знаю я, что любовь подобна птице в клетке: если её не кормить каждый день, она погибнет. А эта история, точнее говоря, её конец рассказывает именно о любви.

Я уговариваю, заставляю рассказать мне эту историю. Приободряю, принуждаю, потакаю, хвалю, искушаю. У каждой истории есть свое время, когда ты просто обязан ее рассказать, – убеждаю я. – Если человек не делает этого, он обрекает свою душу на то, чтобы она осталась связанной с этой тайной навсегда. Вполне бы сгодилось словечко "новелла". Но, в конце концов, начинает свой рассказ. Понемногу. По кусочкам. Некоторые сразу вырываются наружу, другие остаются лежать на старом месте без движения. Пробелы в рассказе – самые разные. Иногда они сами по себе приобретают особый смысл. Я как рассказчик должна аккуратно собрать их всех вместе.

Вот теперь я рассказываю о самом важном человеке во всей этой истории, и о самом лучшем. И, как видишь, оба из нас оказались правы, невзирая на то, что ничто в какой-то мере превратилось в ничто. Доверие – быть ничем. Это мы тоже отнимем от того, чего нет. И что всего нелепей – остались оба, в общем, в дураках. А разницы нет. Дни идут. Всё дело в том, что дни идут. Чем бы ты ни занималась. Лишь суета жизни не позволяет человеку быть одновременно и тем, и другим. Всегда – нехорошее слово. И я старался быть таким, как ты хотела, а ты вдруг говоришь «всегда». Где ты была? Что стало с тобой? Я верил в твою независимость. И вот ты вернулась в родное гнездо. Кем ты была, – повторяю. Коленки мутны и каблуки набекрень, ты – падая навзничь, хватая кольцо мнимого парашюта, – кем? Вещи в себе сознавались, но только не ты. И говорит так тихо и грустно: «Ребёнок, уходи».

Она подглядела в ту секунду нечто большее, чем просто можно было подглядеть, стоя вот так: оперевшись о косяк двери, расстегнув не новую шубу из крашеного козла. «К отцу, весь издрогнув, малютка приник; – что ты можешь? – обняв, его держит и греет старик…» Впрочем, это удивительное состояние, когда ты «просвечиваешь» одушевленные предметы, как флюорография просвечивает пораженные легкие, и продолжалось-то долю секунды: именно эту долю она запомнит на всю катушку.

Когда она вошла в квартиру, у нее было такое выражение лица, по которому было видно, что она только что приняла очень важное решение.

Ты везучий, ты можешь управлять своим сердцем. Тебя забыть не хватит сил. Когда необратимо сгинешь. Есть связи, которых нельзя уничтожить… без непоправимого ущерба для души. Вместо неба… глаза твои. Последний раз зачерпнуть. Об этом я ничего не знаю, а вот когда без человека нельзя жить – это я знаю. Тому, кто хоть раз встречался с половинкой своей души, – другой не найти никогда! Ты гори – и я не погасну… Ты мил богам – а такие в юности не уходят: их забирают для других игр, поверь. Что-то наподобие: вот это хочешь услышать, и зачем же тогда хотеть слышать иного? Хоть раз не уходи к чужим. Друг не теряется, он просто перестает быть рядом… Прямо глаза разверни зрачки параллельно не думай молчи отдыхай… В глазах, как на небе, светло…

Только не обижайся, – сказал он. – Я тебе честно всё говорю, как чувствую. Хочешь, я врать буду. Только тогда ведь смысла не будет друг с другом говорить. Он замолчал, а потом добавил: – Знаешь, единственное, что я могу сказать, – он повернул ко мне голову, – старайся избегать компромиссов. Не столько с людьми, с ними они порой хороши, избегай компромиссов с собой. За них приходится платить. Рано или поздно, но приходится… иногда дорого… – Он замолчал, оборвав фразу на подъёме, так, как будто хотел сказать что-то ещё. Я ожидала, что он что-то скажет, так он доверительно смотрел на меня. В любви не знают зачем любят, а когда знают – уже не любят. Голос его тронулся ещё более влажной дымкой, как будто в нём присутствовало постоянное, немного усталое понимание. Мне по-прежнему было муторно, хотя от его голоса всё же немного полегчало. Важно было сознание, что в эту тусклую ночь кто-то, хотя бы немного, существует и для меня. Главное было слышать голос, уверяя таким непосредственным способом друг друга во взаимном существовании. Этот незаконченный, почему-то прерванный им разговор до сих пор меня волнует и лишает покоя.

Но как совместить долг и наслаждение? Ибо отсутствие права хуже, чем твоё отсутствие. Но, может быть, всё дело в том, что ждёт не он, а его ждут? Да, это ты, без сомненья ты! Добро пожаловать! Эти стены, все это барахло, внучка моей старухи – всё твоё! Мы думали: всё ещё будет, а вышло, что всё уже было. Всё уже совершилось и описано в каждом поганом романе.

"После долгой дороги я вижу опять ту же комнату, куда я приходил, чтобы с тобой преломить хлеб наших желаний, потому что середь белого дня я больше тебя не люблю, потому что со скорбью я вспоминаю то время, когда отправлялся тебя искать, время, когда стоял перед непостижимым миром и перед бессвязной системой общенья, которую ты мне предлагала. Прекрасные негативы свиданий, когда встречались мы с тобой всякий раз навсегда. Разве мало сама ты страдала от наивности, из-за которой навсегда мне пришлось обратить твои прихоти против тебя? Каких только дум не передумал я тогда. А теперь я пришёл, чтобы лишний раз убедиться, что она существует, эта великая тайна – бесконечный абсурд моей жизни. Знаю, ты никогда и ни в чём не бываешь уверена, но даже мысль о притворстве, даже мысль о возможной ошибке – выше наших с тобою сил. Ведь с каких незапамятных пор монотонность надежды кормит украдкою скуку. Мы с тобою решили не пускать к себе зрителей, ибо не было зрелища. Вспомни, одно одиночество было, и сцена пустая, без декорации, без актёров, без музыки. Каждый из нас – это тень, но об этом мы забываем в тени. (Мы все стоим на грустной земле, отбрасывая длинные тени, дыхание обрезано плотью. Мы пробуем.) Ты надеялась силой своею и слабостью примирить дисгармонию встреч и гармоничность разлук, неуклюжий наивный союз – и науку лишений. И в цельности времени возник неожиданно день, день такой-то такого-то года, и я с этим днём примириться не смог. Были всякие дни, были всякие ночи, но этот был слишком мучителен. Жизнь и любовь потеряли вдруг точку опоры. Женщинам, которых я не любил, я сказал, что они существуют постольку, поскольку есть ты. Чтобы к жизни вернуться, я пытался тебя разлюбить. Чтобы вернуться к твоей любви, я жил очень плохо".

Листья во тьме шелестят. Я боюсь тронуть дрова в очаге. Громадные башмаки обязанностей остаются за дверью и сторожат нас, как псы. А мы шлепаем босиком по полу и наслаждаемся счастьем быть впору самим себе, не путаться в полах желаний, всегда на вырост – минимум лет на двадцать. Даже сказать той женщине, что знаю о ней всё, – всё опрокинется, как тарелка с вишнями, – смех по всему полу, кровь на ковре… Быть. Этого не может – всегда и сегодня помнил, но не понимал, как – прах мой по земле вместе с пеплом твоей сигареты тащат на грубых подошвах своих муравьи.

Теперь послушай: я люблю тебя, люблю давно, с той самой глупой встречи, в том суетливом тягостном дому. Милая моя, поверь, если кто-нибудь вообще, то именно ты. Мне было тяжелее, чем казалось со стороны – ведь не психи же мы с тобой. Прошу тебя, носи серёжки. Прошу тебя, возьми эти деньги, купи билеты и навести наши места – и вообще делай что хочешь. Прошу тебя, держи себя в руках. Господи, если б я был достоин того, чтоб меня ждали… Я в жизни ничего не принимал близко к сердцу, потому-то мы, может, и оказались здесь, да это и сейчас в каком-то плане одно удовольствие… но, честное слово, мы и правда просто…

Для обоих это были реальные и в то же время воображаемые места метафизического опыта, которые оставались живыми благодаря воспоминаниям и заклинающей силе языка.

Неудача в отыскании нужного слова, вторая. Думаю, простишь, ведь знаешь: я всегда всё делал не со зла… На случай, если её не будет рядом, когда ты прочтёшь это – она была твоей женой. На случай, если ты и правда не придуриваешься…

Тише живи, прошу тебя, тише живи, легче ходи, тише воды, ниже травы, легче дыши, потому что как яд в крови чувствуется людьми вся блядовитая кровь, каторжная хихикающая река, подземная вода, маслянистый блеск. То, что знаешь, – храни, притаись, затаись, в секрет уйди. О, люби в тёмном тереме зубы осязаньем как снег. (Снег еще тем приятен, что падает совершенно бесшумно, как свет). Сердце бьётся тише, мыслей не тревожит. То, что не услышу, – мне всего дороже.

В отличие от животных, человек способен уйти от того, что любит. Каждый человек убивает то, что он любит. Ты, ты отвечаешь: может быть, может быть… Что-то пропало, но что-нибудь и нашлось. Ничего не отнять, ничего не прибавить. В таких тихих уголках привычка создаётся быстро. Мы разделили наследство. Свою долю ты мне завещала, я свою завещал тебе. Твоё лицо – только то, чем я не стал… Но как же собрать лица любимых? Нет близости больше, чем… Нет единства светлее, чем… Да, что там говорить – я просто пьян.

Раньше такого не было никогда. Как бы вам объяснить? Или (не) уйти, (не)признаваясь в (не)со-признании правил, законов коррозии? – ваша среда (не)агрессивна всё же (не) верю в (не)стойкость, подскажите, старых, и новых, да, тоже, простите за выспренность откровений, то есть хотите верьте, хотите не… Не могут быть красивыми глаза, которые ни разу не плакали.

Нет деленья на чуждых, есть граница стыда в виде разницы в чувствах при словце "никогда". Расставание возможно, женский вариант характерен, губы шелестят. Мёртвые завидуют, как и живые. Как бы это выразить? Показать. Открыть для самого себя. Что-то невыносимо трудное, отчего голова пустеет, пальцы выпускают ручку, и я падаю на кровать. Истукан со слезящимися глазами и нервно улыбчивым ртом… Ох, как хочется вытащить из себя это. Эту жизнежижу, с которой все время приходится жить в состоянии симбиоза. Вытащить. Поставить на ноги перед собой и глянуть глаза в глаза. Кажется, говорит Августин, что многое во Вселенной неправильно, но ведь нельзя понять красоту всего дома, стоя в углу, как статуя.

Я отвечал, что обычно отвечают в таких случаях, что так бывает – обычное преступление на почве страстей. Я читал, что когда преступление неясно, наказание должно быть нестрогим. Раньше мы бы насмешливо переглянулись. В фильмах плохие парни, сбежавшие из тюрьмы, обычно попадаются потому, что прежде, чем покинуть родные края, в последний раз отправляются к своим любимым.

Чувства держатся на единстве мировоззрений, – щебетала паспортистка, – придётся обговаривать размер выходного пособия.

Я ничего тогда не понимал. Мне и невдомёк было, что можно нанести человеку такую глубокую рану, после которой уже ничего не вернёшь, не поправишь. Иногда для этого достаточно одного твоего существования. Понимаешь, ведь что бы ни делал, я обречён причинять боль.

Секретарша собирается с духом и цитирует индийскую пословицу: «Тот, кто понял тайну колебаний, понимает всё». Ах, пожалуйста, не надо бормотать, – нервно сказал директор. – Это, во-первых, против правил, а, во-вторых – говорю вам русским языком и повторяю: не знаю.

Октябрь – месяц грусти и простуд. По его мнению, есть гораздо более приятные возможности простудиться – хотя бы на колесе обозрения, к тому же все продавцы хризантем – мошенники. Юный американец с мулаткой из разных углов трогают друг друга глазами. «Будете кушать?» – глядя куда-то мимо и неумело скрывая профессиональную ненависть к вечно жующему человечеству, тараторила на одной ноте усталая официантка.

В плохие дни хочется взять телефонный аппарат и набрать… шестизначный ай-кью полузабытого номера, который лучше тебя и добрей. Жалко самому себе нельзя позвонить спросить о слухах. В таких ситуациях ты решаешь, что было бы неплохо позвонить кому-нибудь среди ночи, где-то после трех, чтобы гробовым голосом пробудить этого кого-то от его мирного сна.

Совершаю поздний, и тем самым неприличный звонок, слышу на том конце провода лай собак, видимо, залетающий в открытую форточку с улицы.

Сокровенные оттенки твоего голоса… Иногда, в свалке дней кажется тебе позвонить, мол, просто так, просто узнать, как твоё ничего поболтать узнать как дела спросить откуда тоска жалко нельзя передать по проволоке, по шероховатому радио, как ожерелье слёзы пожаловаться, мол, заболеваю болею, как же всё это произошло как далеко это зашло, выздоравливать рано, не выздоравливать – странно. Разговор о простуде это и есть татуировка.

У телефона такой вид, будто он вот-вот зазвонит. Но он не звонит. Я лежу и, не отрываясь, бесконечно долго смотрю на молчащий аппарат. Мы живем, чтобы желать, вот я и пожелаю…

Вдруг – телефонный звонок – рысцой бежишь к телефону – голос в трубке за полночь вместо фразы – длинная, медленная игла в сердце, мучительно сжимается.

– До чего ты глуп! Разве можно привести пример. Это было невыносимо. Не следовало звонить, подумала она. Разве можно что-нибудь объяснить, когда не смотришь друг другу в глаза? Не ощуща/you/.

Он налил рюмку и быстро выпил. Хотелось отделаться от всего, о чём только что думал, забыть гримасы прошлого… клыки времени, медленно вгрызающиеся в сердце.

Уткнувшись друг в друга: и-и, касатка! Непогода морщит лужи – иногда поплакать нужно. Легче и приятнее вблизи упрекать нам друг друга. Неумение прощаться. Тебе, а не кому-нибудь. Не одной из многих, а одной из всех… (Да и разве не в каждой женщине нам как бы улыбается бесконечный универсум?) …Ты серебряный случай… всех… Будь с ним до конца солидарной. Ты лучше была, а это в случае смерти всегда примета. Не заключительный, но именно последний.

Кое как распрощались. Как доберёшься – обязательно позвони, ладно? Пока, будем держать связь… Ты тоже меня не забывай. Только война кончится, разыщи меня. И я тебя буду искать. Обязательно, ладно? Однажды. Мы ещё увидимся. Я ещё скажу тебе: "Вот теперь подвинься, всё, что было – бог с ним, а что есть – так и надо". Люди, которые были так близки, всегда встречаются опять. Уж на том-то свете своего любимого они всегда найдут. Прощай… какое прекрасное слово, бесповоротное… Ясно с полуслова: никогда так никогда… в другой жизни, когда станем кошками.

И всегда я забывал всё на свете, потому что ты была важнее, чем всё на свете, и ты знаешь это. В этой войне лишь одно было к лучшему – она свела меня с тобой. Ну, не плачь… Помни, что мы могли бы вообще никогда не встретиться. Глагол любить – есть действие – не состояние… Плата за любовь равна любви. У нас ведь нет ничего, о чём сожалеть надо вместе. Не бойся, ты не почувствуешь предательства. Я приготовил напиток, от которого забываются любимые… Потом ты отодвигаешься и смотришь на моё лицо. У тебя тревожные глаза. Наконец-то ты в меня влюблена. По-настоящему.

…достаточно иногда для того, чтобы победить в своей душе соблазн и найти в себе желание жить. Тот, кто не понял заданного ему урока, должен выучить его снова. Порицать, бранить имеет право только тот, кто любит. И любящий всегда более прав, чем весь мир, ибо любовь выше человека.

Мне кажется… – сказала она и умолкла. Давай… поможем друг другу… Может быть, тебе пора перестать размышлять о жизни и начать жить? Стареть вместе, а не беспечно разлучаться на вечность. Спутники жизни по гроб, как две зубные щётки… Мы должны быть страшно осторожны. Потому что у нас будет очень странная жизнь. Можно заказать специальные костюмы или уехать в такую страну, где это не имеет значения. – Мы и сейчас в такой стране, где ничто не имеет значения. Я бы не могла. В этой стране.

Я могу уйти, если хочешь. Любой момент хорош, для того, чтобы уйти или остаться. Женщина должна готовиться быть женой солдата, ибо имеет "встроенную слабость". Всегда надо прощаться навсегда… Ниоткуда с любовью ни от кого… Не мой, но и ничей. И глаза, как бы всепрощающие… Позвольте Вам сказать на прощание: я так тебя люблю, что уже не знаю кого из нас двоих здесь нет, ведь когда крадёшь, крадёшь у себе подобного. Никогда больше не спутать твои чувства со своими, не резать пополам судьбу. Никогда больше не выйдешь ко мне со словами…

Доживи со мной до апреля. Я хочу посмотреть, как растает снег, как по небу побегут беззвучно облака. Не уходи не сейчас не теперь в день, что ночи бездомней… а обречённое время потерь я пересыплю в ладонях…

Что же делать, если я шотландка и сумасшедшая. Я ведь старого закала кочерга и всему здесь матка. Таких людей, как я, везде только награждают… Но я перестану. Это всё глупости. Не забывай свою бабу свихнутую. Баба она ведь и есть баба, да? а никак не ведьма? Добродушная и безвредная. Просто ты так добр ко мне, просто потому что из забывших меня можно составить город. (О, позабудь меня, не будь такой поганкой!) Что позабудешь, того потом не хватает всю жизнь. А я пред тобой в неоплатном долгу.

Только один раз, единственный и самый прекрасный раз всё было в моей жизни на самом деле – ты, моя самая большая любовь, моя самая великая радость на этом свете, ты был со мной.

И глаза зальются небом. «Снаружи человек, а внутри небо», поелику ты – как облак. То есть, облик девы, конечно, облик души для мужчины. Ибо души – бесплотны. Ну что ж, тем дальше ты от меня. Нельзя вступить в то же облако дважды.

Величава наша разлука, ибо навсегда расстаёмся, разменяв чистоган разлуки с процентами… Навсегда расстаёмся с тобой, дружок. Нарисуй на бумаге простой кружок. Это буду я: ничего внутри. Посмотри на него – и потом сотри. Вот так булыжник вдруг швыряют в пруд, ибо повод к разлуке важней самой разлуки.

Стоп, стоп! Что такое?! Дайте кто-нибудь платок! Вы только посмотрите на него – он же плачет! Уведите его! Уведите! Но согласно театральным законам в этом месте нужно плакать. Каждый новый спектакль должен становиться для зpителя культуpным шоком. Где можно плакать в придуманном мире от придуманной горькой обиды. Слёзы, пролитые на спектаклях, надо собирать в графины. Точно так же дрожит вьюноша от обиды – отказа девушки, с которой хотелось возлечь.

Пройдёт, как весенний кашель, станет невидимкой в пёстрой толпе, поклонится изысканно, словно столбик китайских стихов. И жаль, как старое платье.

Всё стихи ей читал волшебные, всё напугивал: мол, вот умру, буду приходить по ночам. А как же любовь моя. Тоже умрёт. Но ведь любовь моя такая. Ей нельзя умереть. И за тенью моей он последует – как? с любовью? Плакали приемлемые – быть может – слова. Хочешь, буду так же думать, как и ты про меня?

Как лучше это сделать – с помощью письма или во время прощания? На прощанье – поклон, ты – книксен? – Возможно. Так прощаются бессмертные. А обнять, поцеловать, что угодно… напоследок?

Заресничная страна – там ты будешь мне жена; заведём семью, деточки у нас будут, воспитаем их смышлёными и добрыми. Будут молчаливо смотреть, не понимая ничего… Господи, хочу, чтобы у нас был ребенок – это самое настоящее, что может Бог…

Докрашивай скорей свои ресницы… дрогнут и медленно опустятся. Ты не спеши, живи, второй этаж пустует, если хочешь, уладим все дела…

Честь девичью потом не воротишь; для девушки – это даже, можно сказать, первое в жизни сокровище… Когда вырастешь, дочка, отдадут тебя замуж в деревню большую, в деревню чужую, мужики там все злые и пьяные, по будням там дождь и по праздникам дождь… И нежны слёзы испускала…

Здравствуйте, милые, хочу вашу девушку за себя взамуж взять! – А ты хто такой будешь и в чем твое преимущество? – А в том мое преимущество, что молодой, да здоровый, да из себя пригожий, да работа у меня хорошая, чистая, а сами знаете…

Был легкий, паутинный день, когда я впервые вышел. Убегали белые, маленькие облака; но уже на востоке синел холодеющий воздух, и я подумал, что в такой же день полевая мышь Андерсена, приютившая Дюймовочку, запирала дверь своей норки, осматривала запасы зерна, а вечером, ложась спать, говорила: "Ну, теперь остается только сыграть свадьбу. Ты должна быть благодарна Богу, ведь не у всякого жениха есть такая шуба, как у крота. И, пожалуйста, не забывай, что ты бесприданница".

Мальчик, читающий вслух об Али-бабе, утром проснётся спесивый, седой, богатый, станет считать овец, доверять божбе, как соглядатай, красться по дому, женится на тебе. Вот убегу от вас на небо говорит мальчик, стану ласточкой спрячусь в соседнем мире никто не найдёт никогда девочку-ласточку встречу несколько лет дети молодые воспаленные небеса так. Она, наверное, хмурится во сне… Девочка вряд ли спит: завтра уже весна.

Женщина должна познать любовь плохого человека, чтобы потом быть благодарной за любовь хорошего.

«Сменит не раз младая дева мечтами лёгкие мечты» – говорил он, перебирая ей пальчики. C'est tres naturel, vous savez, dans les jeunes filles (фр.) – Это, знаете ли, очень естественно в молодых девушках. В новую любовь оденет. И сердце, ничего не зная, вновь знает нежно. Кому судьбою непременной девичье сердце суждено, тот будет мил на зло вселенной, сердиться глупо и грешно.

Уныние звучало в их словах, и меня тоже тихонько трогала печаль, потому что холодное небо грозило дождём, и вспоминался мне непрерывный шум города, разнообразие его звуков, быстрое мелькание людей на улицах, бойкость их речи, обилие слов, раздражающих ум.

В деревне жаль целыми днями сидеть дома в дождливую погоду. В деревне никто не сходит с ума. Уж лучше без глупца, чем без вруна. Покуда есть на свете простаки, нам жить обманом, стало быть, с руки.

Где найти спутника, – крутил он кольцо на безымянном пальце, – когда каждый бредёт в свою степь. Ибо когда расстаются двое, то, перед тем как открыть ворота, каждый берёт у другого что-то в память о том, как их век был прожит, и быть может… В Древней Греции существовал такой обычай: друзья, расставаясь, брали какой-нибудь предмет (глиняную лампадку, статуэтку или вощеную дощечку с какой-либо надписью) и разламывали пополам. По прошествии многих лет эти друзья или же их потомки при встрече узнавали друг друга, убедившись, что обе части соединяются и образуют единое целое – символ.

Умирать с мыслью, что соприкосновение всё же возможно… Прикосновение джу, прикосновение шу…

Ты должен взять жену из другого народа и позволить своим друзьям воспитывать твоих детей. Если тебе достанется хорошая жена, станешь счастливцем, если плохая – станешь философом.

Кстати, как её звали? Профессор провёл языком по губам, взгляд его помутнел, он снова повторил имя женщины, которой давно не было на свете.

Это навело нас на предположение, что тяжесть утраты не обязательно является наиболее важным фактором, определяющим природу печали. Проще и легче всего усмотреть здесь… если бы дело обстояло столь просто.

Поэтому, например, "в случае смерти г-на N говорят о кончине носителя имени, а не о кончине значения". (Расстроится мама, коль прочитает. Не читай после этого места). Не читай, если тебе плохо. Тебе станет еще хуже. Прочти, когда ты будешь в серьезном настроении и склонная к рефлексии. И не плачь. Все было оплакано уже столько раз.

Жена будет в большой претензии, адресуйтесь лучше к ней. Полагаю, она не одобрила бы и то, что я здесь пишу, тоже. И конечно, не одобрил бы этого отец. Он был гордым человеком.

Я говорю с тобой, и не моя вина, если не слышно. Ты не ответишь мне не по причине застенчивости и не со зла, и не затем, что ты мертва. Никогда, ничем не заполнится пустота. Когда меня ты позовёшь, боюсь, тебя я не услышу…

Птица свободы не терпит нерешительности, а улетая, не возвращается никогда не встречайтесь с теми, которых когда-то любили; это нехорошие встречи, всё равно как бы с покойниками. Порой ничего нет пошлее, чем возвращаться.

Тут… душа человеческая много знает… от этого обычно и… Мне супротив души невозможно поступить. Душа, душа… В скорлупке она замурована и глубоко, вот что. Её, брат, понимать надо, а потом уж и того… А коли ты к ней прислушаешься, так не ошибёшься. Душа, душа! Глупая, добрая, мягкая и тёплая. Богом в человека вдунута, кого сможешь ты научить чему-то своими лихорадочными афоризмами? и кому нужен твой ворох пожухших иллюзий, что взяла ты когда-то в краткосрочный прокат? не плачь, не надейся! расскажи свою историю, беглянка-душа, просто расскажи историю. Душа, она крылата. Вертолёты – это души умерших танков. В душах есть всё. Поешь горячее – и на душе теплеет.

Это у меня, как у многих учителей, манера такая: многое из того, чему я учу – просто тяжкое бремя, которое я больше не в силах нести в себе. Я чувствую, что запас всякой чуши, накопившийся в голове, иссякает. Скоро у меня вообще ничего не останется, чтобы с ближним поделиться, только мои истории. Тогда, наверное, мне только и останется, что сплетни разносить, и мои молитвы миру иссякнут.

Глава 35. Несколько женских писем

Она ложится на кровать, не раздеваясь. Один, два, три, четыре… Я боюсь, что она сойдет с ума… Как хорошо опять чувствовать в постели под одеялом ее тело. Но надолго ли? Будет ли это навсегда? У меня предчувствие, что не будет. Она говорит так лихорадочно и быстро, словно не верит, что завтра опять будет день. "Успокойся. Просто смотри на меня и молчи". В конце концов она засыпает, и я вытаскиваю из-под нее свою руку. Мои глаза слипаются… Ее тело – рядом со мной, и оно будет тут… во всяком случае до утра.

Потряхивал солонкой и наблюдал, как подскакивают крупинки соли. Взявши голову в обе руки, облокотился на стол и задумался. А ты сидишь и гадаешь, и внимательно прислушиваешься.

Удручённый мрачным сегодняшним днём и ожиданием безотрадного завтрашнего, машинально поднося ко рту ложечку чаю… И только когда падает чайная ложечка и не звенит, а повисает в воздухе, ты догадываешься, что это играет с тобой бледная дева, бескровная Лилит.

Что же произошло потом? Первые дня два я все думала, он позвонит, что у него это просто мимолетная прихоть. Потом испугалась, что не увижу его долго – месяцы, может, и годы. Это казалось до смешного нелепым. Ненужным. Невероятно глупым. Меня злила его слабость. Я решила, раз он такой, пусть катится. Этого настроения хватило ненадолго. Я решила: решу, что все это к лучшему. Он прав. Лучше всего порвать окончательно. Сосредоточиться на работе. Быть практичной, деловой, серьезной, то есть совершенно на себя непохожей.

– Нет, скажи же ты мне… не потай от меня, мой сердечный друг, где он бывает? А нет ли, там где-нибудь моей с ним разлучницы? Скажи мне: может, он допреж меня кого любил и к ней назад воротился, или не задумал ли он, лиходей мой, жениться?

Вы не желаете меня видеть, как будто я какое насекомое. Я думала написать вам письмо на случай чего-нибудь, но так и не написала. Правда, я пришла ещё до вашего письма, а квартира пустая, и это показалось мне ужасным, я просто не видела дороги, когда возвращалась, меня мог задавить автомобиль. Слава богу, что вы ещё живы. Но где вы? На самолёте или на поезде? Я так привыкла всегда знать, где вы находитесь, и теперь мне очень странно. От того, что я этого не знаю и просто потеряла вас, как какое-то портмоне. Временами я как будто теряю язык и молчу. Куда говорить? Сегодня на всякий случай я позвонила в ваш телефон, и мне, конечно, ответили, что абонент недоступен. Ещё бы! Я всю ночь не спала из-за вас. А вы что думали? Я всю ночь с вами разговаривала. Знаете, что я вам говорила? Вы такой умный, и как вы не поняли, что я всё знаю? У вас есть одна улыбка, про которую вы сами не знаете, потому что перед зеркалом такая улыбка выйти не может, и вот когда вы так улыбнулись, для меня сразу кончилась вся прежняя жизнь. Ах, если бы я умела писать, но такая я неспособная к этому, и когда я пишу, мне самой кажется, что я блондинка и в волосах у меня голубая лента… ненавижу блондинок и голубые ленты!

Только не говори мне, что это я тебя просила. Не говори мне этого! Это оправдание не подходит для тебя. Я хотела знать о женщинах из твоего прошлого совсем немножко. Самую малость. Всего лишь, что они существовали, что у них были такие-то глаза, такие-то волосы, такие-то биографии и что они все в прошлом. Главным образом я хотела знать, что они окончательно и бесповоротно в прошлом. Их должно было быть много, и они должны были быть разными. И должны были оставить разные следы. Их значение должно было распределиться. Чтобы ты не предпочитал ни одну из них. Такой у меня был план. У любой женщины на моем месте был бы точно такой же. «У любой женщины на моем месте» – Господи, как это страшно звучит, если произнести вслух. А с сегодняшнего дня знаю наверняка. У тебя слишком запутанная биография. К тому же ты меняешь биографии других людей. На самом деле это неверно. Это другие люди жаждут изменить свою биографию ради тебя.

"Когда я пишу, я испытываю ощущение того, что нахожусь в состоянии крайней несосредоточенности и совершенно не владею собой, я словно сито, а голова у меня продырявлена. Я не могу объяснить, что я пишу таким образом, потому что в том, что я написала, есть вещи, которые я не могу узнать. Следовательно, они пришли ко мне извне, и, значит, когда я пишу, я пишу не одна".

Вам не приходилось думать, что если внимательно следить за всеми, решительно всеми впечатлениями одного только вечера, – то это будет чуть ли не изображением целой человеческой жизни? Я хочу сказать: так же много.

Но, однако же, я бы хотела знать, какие ваши насчёт этого мысли? Напишите мне, пожалуйста, что вы думаете про меня, бедняжку. Вы вернётесь? Вспомните, какая я, и вернитесь скорее, скорее. Мне страшно одной и без вас, вы напугали меня… Все для меня ничто ради вас… Вы были – такой, а я – такая. А вы медлить вообще не любите, правда ведь? По крайней мере напишите, что Вы не сердитесь, если вообще не хотите писать.

Ему нравились змеи, а ей – мел и торжественный кислород. Будь такой. Оставайся. Порви все связи, не скачивай письма, забудь про завтра. И если даже не будет слов, я всё равно услышу тебя…

Сим имею честь уведомить, что таковы мои правила, милостивая государыня, и прошу меня возражениями не утруждать. Простите за невежество, в котором я не виноват: так как мне нечего было делать, то я решил написать Вам, а так как мне не о чем писать, то я кончаю. Это шутка. Я не писал потому, что не мог сообщить вам ничего приятного. Прости меня, мой дорогой друг, если я немного запоздал с моею благодарностью. В каждом слове твоего последнего письма чувствовалось, что ты живёшь целостною умственною жизнью. Остаюсь многолюбящий твой душевно.

Мы обнялись, наши дыхания смешались. Расскажи, как ты сам жил в эти годы? Опиши свои чувства. Всё, что ты придумаешь между двумя объятиями… Без тебя я не очень хорошо жил. И шепнул он ей, глядя в глаза: «Если жизнь существует иная, я подам тебе знак: стрекоза постучится в окно золотая. И мы здесь затеряны так, что лишь видим друг друга. Над проталиной третьей спины разливается мрак».

Я задумалась. Почему все должны быть такими одинокими? Почему это необходимо – быть такими одинокими? Столько людей живет в этом мире, каждый из нас что-то жадно ищет в другом человеке, и все равно мы остаемся такими же бесконечно далекими, оторванными друг от друга. Почему так должно быть? Ради чего? Может, наша планета вращается, подпитываясь людским одиночеством?

Вот ты послушай только, какая я подчас бываю умница и большая аккуратистка, какие блестящие мысли приходят иногда мне в голову, – продолжала она весело. И вдруг расплакалась. Ах, что за прелесть: какие чудесные штуки мы накупили в это серое и нахмуренное утро, но, если тебя нету на этом свете, значит – всё напрасно. Цвет неба – синий. По крайней мере на мгновение.

У нее была своя маленькая философия, бесхитростная и практичная. Вперёд не забегай, но от людей не отставай, – говорила она, – вот моё правило. Живи и жить давай другим, вот что всегда говорю я. А вы такой видный мужчина и так грешно говорите! Обязательно будешь таким мрачным, если запрёшься в комнате… Вы ещё такой весёлый будете, что сами удивитесь.

Что делать, мой милый, мне тоже иногда кажется, что мир состоит из напоминаний. Для счастья не жизнь нужна, для счастья мгновения хватит… А вы и жить долго будете, – сказала она спокойно, как о чём-то давно известном. У вас ресницы короткие, а чем длиннее ресницы, тем жизнь короче. Из глаз надежда не ушла. У человека сначала глаза умирают, потом уже сам.

– Говорю же вам: всё в долг – и радости, и счастье, и надежды. Порой в висках даже стучит: в долг, в долг, в долг.

– И-и, дитя неразумное, ни греха, ни долга за тобой нет.

Куда ты запропал? Разлюбил, погиб или запамятовал? Ты не птица, чтоб улетать отсюда. Птица возвращается в клетку, и клетка спасает ей жизнь. Если не хочешь. И не надо. Умираешь, ну и бог с тобою. В нашем ревнивом царстве всё подозрительно. Те, кто любил меня больше самих себя… Самая любовь в своём инобытии. Подозрение, что изменяешь не только ты, но и тебе. Нет-нет, не плачь, ты всё равно уходишь. Кого-нибудь всегда оказывалось жаль. Ибо у смерти всегда свидетель – он же и жертва. Никому нет дела до нас с тобой. Смерть, знаешь, если есть свидетель, отчётливее ставит точку, чем в одиночку. Повесть о том, как нечаен конец. Всегда сюрприз. По крайней мере, когда ты кончишься, я факт потери отмечу мысленно.

Ни в одном падеже языка, на котором хочется говорить по утрам… Шестой падеж: о чём? о ком? Кто-то всё время плачет, никак не может успокоиться. Рвётся что-то и не разрывается. Где зима ещё где комната, глупая любовь под зиму, дрянное лесное сердце, сигарета последыш ночи, все люди заодно один и один Бог завтра и всегда за всех… Не беда, если твой питомец никогда не слышал о творительном падеже… Опять что-то просится пожить.

Её спальня: между подушек – кукла. Ей всё казалось, что надо остаться одной, чтобы серьёзно подумать. Крупные слёзы дрожат, но она и не думает ненавидеть; смуглое лицо с тёмными, мечтательными глазами, кукла, выброшенная из окна кареты. Странноватый парень, мой тихотерапевт. Особо опасна особь. Тактика неблагодарных. Им много не надо. Им надо немного. Чуть-чуть подвинься: всегда не хватает места. Везде все заняты места, везде все наняты сердца.

Душа твоя как мышь, не верит в чепуху. Напрасно вы не выключили свет. Знакомцы ваших тайн не берегут. Рассказать историю не по её, а по своим правилам. Разговор в разговоре. Куда я денусь. Понимаю, что можно любить сильней, безупречней… О предивном их житии…

Никогда не разнимай дерущихся – они наверняка единомышленники… А если это враг? Следовательно, с ним предстоит долгая война. Враг циничен так же, как хитёр. Следует уничтожать не только врагов, но также "врагинь" и "враженят".

Поверженного врага подними и облобызай. Целуй врага, пока он не исчезнет. Кто бы не был виновен, если долго сидеть на берегу реки, можно увидеть, как мимо проплывает труп твоего врага.

Только проигрыш заставляет тебя остановиться, и задуматься, и вглядеться, только проигрыш оттачивает чувственность и углубляет видение, и делает более обостренной интуицию. Что может хотеть победитель, когда захватывает город, кроме разрушения, кроме чужого добра и женщин? А вот побежденный, который отступил и оставил в городе жену, детей и дом, он начинает страдать, желать и надеяться, и ему открывается про этот мир что-то новое, о чем он раньше не догадывался, когда сам входил в чужие города. И это странно, но поражения, если все же от них удается оправиться, в результате поднимают выше, чем победы, и только через поражение можно, как ни парадоксально, прийти по-настоящему к большой победе и оценить ее вкус.

Разумеется, случай пустой. Преодолеть канитель. Всё равно вид реальности вымышлен и неприятен. Слова какие-то – булавка нацарапает. Однако, кто бы не пришёл сюда первым… Вот только рассказывать об этом мне не надо. А может, каждый из нас едет туда, куда сам хочет? Тогда встречи с тоской уже не будут… Убавь ещё немного. Ссудить, не выслушав. Какая это подлость – никого не выслушав, невзирая на факты, одних людей проклинать, а других прощать.

«Веди себя по-человечески, сразу постарайся произвести хорошее впечатление. Ты слышишь меня или нет?..»

Для того, чтобы поприветствовать нужно сначала попрощаться. Вы не замечали, как общаются дети? Они встречаются в первый раз, как будто знакомы вечность, и прощаются навсегда, как будто до завтра. До свидания, дети. Любите всех, кто живёт рядом с вами, – экскурсия подошла к концу.

Мы понимаем, что жизнь конечна и что наше единственное бессмертие – в наших детях, и мы рады уступить им свое место в этом мире. Мы не исключаем, что люди, осознавшие, как коротка и тяжела их жизнь, возможно, будут добрее друг к другу, а не наоборот.

Итак, вот три заключительные фразы его письма-завещания. Фразы эти очень коротки – как последний выдох человека: "Помогай бедным. Береги мать. Живите мирно".

Надо, чтобы кто-то кого-то любил… Никто не может не чувствовать, когда его кто-то любит. – У вас слишком ласковый, слишком привязчивый нрав. Ничто не сравнится с несчастьем любить.

Это письмо – последнее, которое ты, пожалуй, получишь, последнее слово, что ты, пожалуй, услышишь от меня и отныне. Продолжает огонь ли гореть надолго однажды погашенный мыслью в земле глубоко огонь, который, как стало понятно, невозможно убрать. Птиц не видать, но они слышны.

В жизни я видела очень много птиц, я стояла на месте и смотрела в небо, птицы пролетали мимо и я запоминала их, причисляя в свою коллекцию, но меня мучил вопрос: где они умирают? В своей прошлой жизни я была ведьмой и почему-то смерть птиц мне была безразлична.

Жила несомненно. Это прошлое, охотится как всегда осенью, вооружено воспоминаниями, смертельно опасно, снова пространство, расколется под моими каблуками; осень, я жду счастливой охоты. Это какая-то охота за любовью, всё расхватано, но идёт охота, ибо послезавтра, быть может, пора для охоты вообще придёт к концу. (Неужто, охоты нашей недостойны?) Не говори мне того, что я сама скоро узнаю по чьим-то глазам. Принимаю твой дар, твой безвольный, бездумный подарок, грех отмытый, а быть может, сигнал – дружелюбный – о прожитой жизни.

Я не буду больше называть тебя. Будить по утрам. Возможны варианты: звонок в дверь, по телефону, поцелуй в ухо, поцелуй в окно. Тишина, пульс… Окликаю тихонько по имени. Поспешают шестеро ног. Две головы прислушиваются. Одна говорит: Кто там? Под пары сердец перекрёстный там-там. (Вижу тебя я там, куда мой падший дух не досягнет уже…) Открою дверь, а вдруг за нею – ты. Вопросы задаёт он: где человек, а где образ? Сомнение надоедливым комаром звенит. Тук-тук-тук, – это кто так бойко стучит ко мне в дверь? Вот дурачок, получающий письма из-за границы. У него получить письмо – это событие. Двери существуют для того, чтобы их запирали. – Вы хотите отправить письмо? – Да, два письма, и ещё, где здесь можно пообедать? Когда я не знаю что ответить, я говорю "да".

Чрезвычайно удивило меня письмо ваше. Я, признаюсь вам по откровенности, никак не ожидал, а тем более относительно несправедливых укоризн со стороны Вашей. Я к тебе с лаской да с приветом, а ты фыркаешь. И как можно наполнять письма эдакими глупостями. Позвольте мне думать о Вас лучше! Однако ж, всё это в сторону. Я очень рад, что мы вздумали писать друг другу. Я с большой охотою готов тебе уведомлять о всех бывающих у нас происшествиях. Пишите, посудачим… болтовня с твоею особой.

Как жаль, что тем, чем стало для меня твоё существование, не стало моё существование для тебя. Дал мне всё и всё отобрал. Он даже вырвал то, что потерять было просто невозможно. Вещи, на которые имеет право каждый: час передышки, ласковое слово. Возможность поговорить. Без обвинений, без презрения. И доброта, которую в наследство я от него как будто получила.

Это должно было случиться и, по её мнению, объясняло всё. Неясное томление, испуг, седой песок, пустующие дачи – все было так ужасно, милый друг, что не могло бы кончиться иначе.

– А в общем-то все дело из-за бабы получилось, я так считаю.

Меня охватила дрожь, словно в комнате вдруг стало холодно, и тут я поняла всем своим существом, что любовь, которую мы получаем и отдаем другим, – это всё, что имеет значение и остается в памяти. Страдания уходят, любовь остается (так говорят, когда страдание никогда не уходит).

Когда ты болен, позови врача. Но еще важнее, позови тех, кого ты любишь, потому что нет лекарства важнее любви. Позови тех, кто может окружить тебя красотой, музыкой, поэзией, потому что ничто так не лечит как любовь ближних.

"Всегда да хранят тебя тайны ложа твоего; пусть всегда с тобою внутренне веселится жених. Когда ты молишься, ты беседуешь с женихом; когда читаешь, он с тобою беседует, – и когда сон склонит тебя, он придёт за стену и прострёт руку свою чрез оконцо, и коснётся чрева твоего; и, пробудившись, ты встанешь и скажешь: "Уязвлена есмь любовию аз". И ты услышишь в свою очередь от него: "Ветроград заключен, сестра моя невеста, ветроград заключен, источник запечатлён".

Я сплю, а сердце моё бодрствует. Голос моего возлюбленного, который стучится в дверь. Отперла я возлюбленному моему, а он повернулся и ушёл. Я искала его и не находила его, звала его и он не отзывался мне…

Любовь сильней разлуки, но разлука длинней любви. Ах, оставь, пожалуйста, я сплю, а тебя здесь нет.

Ритуал для укрепления отношений. Благословение любви. Берем два стакана розовых лепестков. Делаем два бумажных кораблика, украшаем бусинками и цветами, один называем именем любимого, другой – своим. Ставим на каждый по маленькой свечке. Выходим поздним вечером к реке. Зажигаем на корабликах свечи. Опускаем кораблики на воду, осыпаем лепестками и говорим: «Где я – там и ты, а где ты – там и я. Река жизни убережет нас от разлуки». И уходим, не оборачиваясь.

Собрала она что от сил осталось, приподнялась, да и – р-раз! Побежала быстрехонько, но, уродство своё в луже разглядев, заплакала, вспомнила себя – красавицу писаную: кожа нежная, персиковая, глаза блестючие, губы алыя, волосы шелковистыя, грудь бела… Не признала в старухе себя: друг сердечный, таракан запечный! – что ж со мной сотворили? А таракан возьми да ответь по слогам: «За-му-ча-ли».

Он… вы не знаете его… ничего нельзя было поделать. Был юный, родной… И – сколько помнится – прощался. И всему на свете знал цену.

И не оставить по себе памяти какой уж ни на есть. Здесь глухо заколочено, а память растёт быстрее, потому что предметна. Где только ей принадлежит право вспоминать о нём. Узнать, как выглядит изнутри то, на что так долго смотрела снаружи. Как на солнце – невозможно смотреть прямо.

Глава 36. Бессмертие

Кто-то мне говорил, что на самом деле мало кто видит смерть. В большинстве случаев её принимают по глупости или по обычаю, но не с решительностью. Умирают из-за того, что поделать нечего. Только философы умеют понимать смерть как долг, встречать её охотно и без боязни: пока мы существуем, смерти ещё нет, а когда она придёт, мы уже существовать не будем. Что гораздо сильнее томит философа, это не естественность конца, а загадочность начала.

Именно доктрина бессмертия, как утверждают гуманисты, обедняет смысл жизни. Если кто-то верит в бессмертие, то здесь на земле мало что значимо. Все становится лишь приготовлением к смерти; жизнь превращается в комнату ожидания потусторонней вечности. Эта жизнь становится бессмысленной, так как в счет идет только следующая.

Мы представляем жизнь как «несмерть», а древние представляли себе полноценную жизнь как собственно жизнь и смерть вместе. Все схватывалось одновременно. Представления об одном и о другом обязательно в какой-то точке превращались в нечто цельное. Такие парадоксы для рассудка ведут к пробуждению новой логики души…

Может быть, жизнь не обладает смыслом как таковым. Но не предоставляет ли она нам огромное количество возможностей, которые мы можем наполнить смыслом?

Мы в ответе за то, какие мы есть; и мы можем достичь счастливой жизни здесь и сейчас, если мы будем усердно работать и добиваться этого из сострадания к другим людям и из нашего желания достичь справедливости.

Экзистенциальная коллизия состоит в том, что каждому придется умереть; и хотя большую часть жизни каждый волен не обращать на это внимания, он не может, в конце концов, избежать смерти. Даже в тот момент, как человек родился, он уже достаточно прожил, чтобы умереть.

Вижу смятенье живущих и сострадаю им. Усопший, о котором помнят, живее и могущественней живущего. Когда умираешь, становишься каким-то необычайно значительным (но светлую память легко омрачить фактами из биографии), а пока жив, никому до тебя дела нет. Мертвые всегда правы. Мертвые затыкают вам рот. К тому же умирать страшно только тогда, когда решение от тебя не зависит. А когда сам держишь в руках все нити, тогда не страшно. Кто не жил, тому и не умирать. Я умираю – ибо так хочу.

Человек живет для того, чтобы умереть. Смерть сообщает жизни сюжетную направленность, единство, определенность. Она – логический вывод, к которому приходят путем жизненного доказательства, не обрыв, но аккорд, подготовляемый задолго, начиная с рождения. По сравнению с умершими (в особенности сравнительно с историческими лицами и литературными персонажами) мы выглядим недотянутыми, недоразвитыми. Такое чувство, как если б у нас грудь и голова терялись в проблематичном тумане. Потому мы так неуверенны в оценке себя, в понимании своей роли, судьбы и места. Пока мы не умерли, нам всегда чего-то недостает. Конец – всему делу венец.

Мы бессознательно завидуем цельности умерших: они уже выкрутились из промежуточного положения, обрели ясно очерченные характеры, дожили, довоплотились. Отсюда такой интерес к своему концу, гадания, предсказания, поиски вслепую последней точки, решающего штриха. Нас притягивает и соблазняет самоубийство, суля выгодную сделку, позволяющую нам по собственному выбору и решению получить недостающую сумму и расписаться в получении. Но вернее этой расписки принять смертную казнь с объявленным приговором, предоставляющим жертве редкое право присутствовать при его исполнении и осознать себя в истинной готовности и законченности. Приговоренные к казни в один миг вырастают наполовину, и, если они сумеют сохранить присутствие духа, лучший способ расчета трудно представить.

Будем просить у судьбы честную, достойную смерть и по мере сил двигаться ей навстречу так, чтобы подобающим образом выполнить наше последнее и главное дело, дело всей жизни – умереть.

Мыслитель говорил: "Счастье в том, что нам дана возможность самим назначить плату за труды". Сам, без уговоров, дух определяет жертву свою. Размер жертвы решается в сердце. Никто не может побудить к увеличению жертвы, но много радости творится о жертве не умалённой. Учитель советует узнавать свои размеры по жертве, принятой сердцем добровольно. Как велик закон такого добровольчества, оно определяет будущее от малого до большого и до великих событий!

Вы тут ни при чём, я к этому шёл уже давно. – Значит, вы больны. Ещё одна детская травма? И в таком случае удивительно, как вы всё ещё живёте на свете. Вы мыслите, следовательно, умираете. Вы существуете за счёт смерти, а не жизни.

В нем отпечаталась, «уплотнилась» жизнь, а смерть заклинила, как дверца. Мельтешение какой-то мошки уже кажется ему апокалипсической затеей.

Глава 37. Лечение

Я ни к кому не испытываю ненависти, но ненависть окрашивает в чёрный цвет мою кровь и жжет мне кожу, не задубевшую за долгие годы. Укротить – может быть, с помощью нежности или старой логики – свою неприглядную печаль, как сдержать мучительный вопль?

Я хотел полюбить землю и небо, их подвиги и дерзания, но не нашел ничего, что не напоминало бы мне о смерти: цветы, светила, лица – символы увядания, потенциальные надгробия всевозможных могил! Все, что создано в жизни, все, что придает ей благородство, устремляется либо к мрачному откровению, либо к какому-нибудь невразумительному концу.

Какой это сильный стимулятор – смерть, превратившаяся в наваждение! Ведь смерть, перед тем как раздавить, обогащает нас; от соприкосновения с ней мы испытываем прилив сил, и лишь потом она принимается разрушать нас.

Слишком очевидная и непреложная, она напоминает болезнь, чья неотвратимая механистичность парадоксальным образом успокаивает и больного, и врача: протекающая по всем правилам агония, агония аккуратная, как контракт с обговоренными условиями, агония без неожиданностей и щемящей боли…

Предаваться меланхолии, а на поверку – жалеть себя, – это слабость и только. Скорее всего, физиологически обусловленная. И быть может даже тем, что тело заражено паразитами (видел недавно по ТВ: заражённые рыбки сами поддаются птицам (суицидальные тенденции!)), так как паразитам внутри их для размножения нужно попасть в тело птицы. Похоже, что всякое изменение сознания служит каким-то целям.

Исследователи нашли взаимосвязь между частотой самоубийств в сельских районах и количеством точек, где можно приобрести спиртное. Для этого они проанализировали данные о попытках суицида, а также – географическое расположение баров и магазинов, предлагающих алкоголь.

Так же как психология знает самоубийц, которые являются убийцами кого-то другого в собственном обличье, существуют и убийцы, которые, по существу, оказываются самоубийцами, уничтожая в другом самого себя.

Как известно, это отчётливо можно наблюдать на примере людей, которые, скажем, не могут уснуть, не выполнив определённый ритуал, к примеру, не взбив и не разгладив подушку. Ещё в большей степени это характерно для насилия, которым якобы в целях как можно более разумно упорядоченной жизни проникнуто поведение разного рода педантов, садистов и скупцов.

Ученый отмечает, что из-за ошибочного подхода к воспитанию мужчины приучаются терпеть физическую либо душевную боль без слёз и в итоге расплачиваются за это язвой желудка и колитом, – по мнению Фрея, – типичными недугами подавляемой печали. В таких случаях специалисты рекомендуют вернуться и, пройдя всё заново, изжить. Другие же как-то умудряются обойтись без – и неплохо выходит. Кто они – талантливые аскеты или просто стесняются? Возвращаясь к безысходности, к бедности впечатлений: помогите собрату, возьмите в компанию, покажите, как думать обо всём остальном, так же учащая дыхание…

Акцентирование понятия бренности существования свидетельствуют о болезненной фиксации внимания на мрачной теме, что часто интерпретируется как выражение психопатологии. Наличествует ситуация глубочайшего жизненного спада или мировоззренческого кризиса, болезненно-бредовом состоянии, после алкогольной депрессии, долгом вынужденном одиночестве и пр., и действительно, отталкивается от наиболее типичных форм радикального разочарования.

Речь идет об инициации смертью, переживании сходной гаммы ощущений не самой смерти, а скорее ее игрового муляжа, но от этого не менее тягостного и удручающего. Будучи беспричинным недугом, унынием в чистом виде… Он полюбил не саму смерть, а сознание, мысль о смерти.

Часто можно услышать, как под астенией понимают болезнь. На самом же деле астения – это не болезнь, а, скорее, состояние души и тела. Вот лишь некоторые признаки этого состояния: слабость в теле, невозможность сконцентрироваться на проблемах, повышенная утомляемость, раздражительность, бессонница, плохой сон, страхи и т.п. Астения может сопровождать любое заболевание и проявляться и в его начале, и в конце. Может появиться астения и при ОРВИ, и при гриппе, а может и просто из-за сильной, особенно постоянной, усталости. Лечение же астении на первый взгляд простое: побольше положительных эмоций и поменьше отрицательных. Увы, многие из нас больше сконцентрированы на отрицательных.

Положительные эмоции: радость, восторг, восхищение, отрада, ликование, торжество, веселье, блаженство, упоение, эйфория, энтузиазм, подъем, приподнятость, счастье, довольство, удовлетворение, удовольствие, услада, утеха, наслаждение, оживление, задор, жизнерадостность. Отрицательные: грусть, печаль, горесть, скорбь, тоска, кручина, отчаяние, сокрушение, уныние, меланхолия, хандра, ипохондрия, депрессия, сплин, огорчение, расстройство, подавленность, угнетенность, угрюмость, понурость, хмурость, насупленность, мрачность, сумрачность, горе, раздражение, безрадостность, безнадежность, беспросветность, недовольство, досада, горечь, боль, страдание, терзание, мука, мучение, маета.

Характерно, что грань жизни и смерти по собственной воле переходят чаще незаурядные, акцентуированные личности – люди, в принципе, психически здоровые, но, что называется, "со странностями", то есть "склонные к аффектной неустойчивости и истероидному поведению".

Депрессия (от которой в свое время лечили пиявками и холодной водой) – это истощение жизненной силы, то есть осознанное или неосознанное желание умереть, основные симптомы которого были хорошо изучены: чувство вины, ипохондрия, мучительная бессонница и в еще большей степени страх перед бессонницей, боязнь потерять контроль над собой, кошмарные сны о катастрофах, падениях с высоты и пр. Однако при досконально изученной симптоматике этого состояния происхождение его трактуется по-разному. Когда человеческой психикой еще не занималось столько научных дисциплин, говорили о несчастной любви, стыде, угрызениях совести или пресыщенности. Современная социология ищет корни депрессии в социально-психологической дезадаптации личности, которая обычно происходит вследствие утраты человеком привычной ролевой функции – в семье или иных структурах общества. С точки зрения психобиологии депрессия – это неврофизиологическая дисфункция, определяемая либо наследственностью, либо гормональным дисбалансом, либо иными подобными факторами. Наконец, более "лестное для нас объяснение" дает экзистенциализм: "виноваты не гены и не гормоны, а этический нигилизм и утрата смысла жизни".

Как справедливо отмечает Т. Шибутани, культурная маргинальность порождает социально-политическую, ролевую и другие виды маргинальности. Индивид обостренно осознает различие между социальными мирами, когда он оказывается перед лицом противоположенных требований, которые одновременно нельзя осуществить. Поскольку маргинал – это пограничная личность, то в социальном плане он не воспринимается как полноценная личность. Это ясно уже из того, что в рамках синергетической антропологии личность – это прежде всего коммуникативно-компетентная личность. Поскольку ни одна группа не рассматривает его в качестве своего, то в нем формируются негативные признаки. Он начинает сомневаться в своей ценности и самоценности. У него появляется боязнь быть отвергнутым, формируется болезненная застенчивость или агрессивность, обида на весь мир. Ему присуща чрезмерная мечтательность и излишнее беспокойство о своем будущем. В нем формируется ложная уверенность в несправедливости мира, который его окружает. Дилемма, которая встает перед индивидом в статусе маргинала, заключается в том, что независимо от того, как он поступит, кто-то будет им недоволен. Он пытается оправдать свои поступки, но тщетно. В результате его не покидает чувство вины, перерастающее в раздражение и недовольство собой и другими. Для того, кто уже стал чужим самому себе, такие кризисы ведут к формированию невроза. Отчуждение от других и от самого себя может завершиться состоянием деперсонализации, снятия с себя любой ответственности за свои поступки. Теряя свою целостность, индивид теряет не только целостное представление о мире, но и способность соизмерять часть и целое, согласовывать свое поведение с целостностью мира.

Существуют, готов это допустить, клинические формы депрессии, иногда поддающиеся лечению теми или иными препаратами. Но та меланхолия, однако, что лежит в основе самого необузданного веселья и сопровождает нас повсюду, не оставляет нас в покое ни на одно мгновение. И нет ничего, что могло бы помочь избавиться от этого летального и вездесущего сражения с самим собой.

Бессонница, похоже, щадит животных. Если насильственно лишать животных сна на протяжении нескольких недель, в их природе и поведении происходят радикальные перемены. Они начинают испытывать незнакомые им прежде чувства, специфичные, казалось бы, только для человека.

Лечение психических заболеваний проводятся электрошоком, психофармакологическими средствами, вербальной психотерапией 3(метод свободных ассоциаций, беседа, разрушение стереотипов).

Что касается его, то он просто-напросто был шизофреником. Причём из-за навязчивого невроза даже лёг в психиатрическую лечебницу для того, чтобы пройти курс лечения у выдающегося психиатра NN, но, в конце концов, всё равно покончил с собой.

Но что же это за ставка, последнее слово в которой принадлежит психиатру! Так сказать, заключение врача здесь так же несостоятельно, как и буйство пациента.

Многие социальные установки (аттитюды) формируются в детстве и воспринимаются детьми от своего ближайшего социального окружения. Дети моделируют свои аттитюды, копируя тех, кто им нравится, кого они уважают и даже боятся. У старших детей и подростков навязчивые страхи усложняются, а действия принимают вид болезненных защитных, порой довольно сложных ритуалов. Навязчивый страх заразиться инфекционной болезнью сопровождается частым мытьем рук, навязчивый страх получить плохую отметку приводит к целому ряду запретов (например, ходить в кино или смотреть телевизор по определенным дням, не садиться в автобус или трамвай, у которого в номере имеется определенная цифра и т.п.). Нередко у подростков появляются ритуалы (на контрольные работы или экзамены ходить в «счастливых» рубашках, носках и т.п.) и ритуальные предметы (тесьма на шее со «счастливой» безделушкой, «счастливый» карандаш или ручка и т.п.). Возможны и навязчивые мысли, навязчивый счет (окон в домах, машин, встреченных на улице мужчин или женщин и др.), навязчивое повторение одних и тех же слов.

Права – это всегда права гражданина. Человек прав не имеет. У судьбы не требуют прав. Абсурд начинается там, где гражданские привилегии переносят на духовную сферу. Да и вообще, я никак не могу припомнить, чтобы в какой-то – даже студенческой – компании рассуждалось бы о правах человека. Рассуждалось бы, то есть, не мимолетно, но обстоятельно и серьезно, с выкладками. В скобках: возможно, что я вращался не в тех компаниях, так бывает.

В бытии, где гармония не задана, но дана, где она положена не как идеальное, но как эйдетическое, – смерть всякого "этого" неизбежна, она требуется эстетикой наличного чина. Человек, для которого отход необходим, может отнести себя к этому необходимому только одним способом – пожелать его. Беспокоиться об упразднении смерти нет оснований. Роковая неизбежность гибели, принятая как "торжественно-героическая обречённость", как "желанная неотвратимость", превращается в любовь к року, в любовь к природной деструктивности, подавляющей и разрушающей частное. "Я хочу всё больше учиться смотреть на необходимое в вещах, как на прекрасное, – говорит Ницше. – Amor fati: пусть это будет отныне моей любовью!". Эта болезненная "любовь" свидетельствует о безысходности монистически устроенного бытия, в котором тоска по иному может реализовать себя только таким рабским образом: "пойти самому навстречу судьбе, рьяно и исступлённо любя и благословляя самый губящий закон. Элемент извращённой, мазохистской сласти погибели при этом очевиден, ибо для человека любовь к судьбе есть в конечном счёте любовь к собственной смерти. Amor fati – это влечение к ненавистному, сладострастное подчинение силе; это "подлый страх, не позволяющий себе даже спросить: точно ли неизбежно это рабство разумного у неразумного, не суеверие ли и эта любовь к тому, что должно быть ненавистным, то есть к рабству?". И чем судьба неумолимее, тем она восхитительнее.

Лицо, хорошо готовое ко всему, интересуется вашей жизнью, хотя знает, что вы больны; стремится описать вам как симптомы, так и саму болезнь. Ибо они всего лишь различные диалекты, на которых можно говорить об одном и том же предмете, который есть любовь, сколь бы ни был суров приговор. Болезням бесполезно сообщать, как они называются. У приговорённых людей стесняются спрашивать, за что их приговорили.

Наоборот: для того, кто «открыт» другому (другим) в своем самом сокровенном, кто не мыслит себя без другого, кто еще с раннего детства привык мыслить себя «вместе» с другими, бессознательно принимая таким образом бытие не как свою «личную собственность», но как нечто, дарованное людям всем вместе, кто, следовательно, действительно любит других – в истинно нравственном смысле, для того смерть перестает быть чем-то абсолютно непереносимым, поражающим его неизлечимой болезнью. Постигнув через эту любовь смысл жизни, он верно постигает и смысл смерти – и чем глубже он постигает этот смысл, тем меньше трепещет перед нею. Смерть – как высоко, чрезвычайно уплотнённое бытие. Перестаёшь стыдиться желания умереть. И перестает мучить своей бессмысленностью.

Внутренне постигнув, что жизнь есть нечто неизмеримо более широкое и глубокое, чем-то, что он пере-живает, про-живает, из-живает в качестве таковой, любящий человек всем своим существом чувствует: она не кончается с его собственной кончиной. Те, кого он любит, остаются жить, а в них – и он сам; и чем больше тех, кого он действительно любит, тем больше его – общей с ними – жизни остается и после его смерти.

Я воевал. Одно бросил, другого не подобрал… Свободен лишь тот, кто утратил всё, ради чего стоит жить. И единственное, что остаётся, – это крупица мужества, пусть даже наделили меня эгоизмом кошки, которая хочет только одного – жить. Сожалений не остаётся. Последние надежды только мешают. Много грехов, но злобы нет. Тут бы мне и разочароваться – да ведь очарован и не был. Мне все едино. И так и этак я был невоплощенным. Бессмысленно продолжать борьбу, если наступило время уходить… В конечном счете это никого не касается. Кроме того, мы забываем, до какой степени все это дело случая. В конце концов всё это происходит в моей голове. Однако, триумф уже близок.

Тайна состоит в том, чтобы уметь становиться кем-то другим. Потом, с каждым годом всё беспредметней. Одинокий, как лётчик, пилотирующий сновидение, в котором одни голые вязы и ты, похожая на неопределённое чувство перед уходом из дома, в котором уже нечего объяснять, кроме тоски… О чём в последний миг подумаешь, тем и станешь после. Вторая мысль всегда несколько разумнее первой.

Бывало, и я, угрюмый и злорадный… куковал в этих домах. Умейте себя поставить так, чтобы вас искали. И я прихожу в себя. С этого времени место, где вы находитесь, становится враждебным и пустым. Глуповатый и назойливый дождик. Дни на одно лицо. Торгуешь погасшей улыбкой. Всё зарастает людьми, парикмахеры богатеют. Мысль о тебе удаляется, как разжалованная прислуга. Да, много людей ходят. Кружатся.

Молодая зверушка, лёгкость прикосновения, губы понапрасну добры. Что-то явно эротическое в скольжении руки по гладкой коже того, кого любишь.

Жизнь там необычна была. Среди булыжников росла трава. И уличные сценки, любопытные взглядики. Основная мелкая ячейка времени и вся сеть, умершие давно события. Человек размышляет о собственной жизни. Ночь, безусловно, громоздка. Два заурядных тела. Окрепшая печаль. Что ты любишь на свете сильней всего? Промолчишь поневоле.

Узкие бедра юных дев, удобные, как изложье винтовки. Нежно-розовый сосок, храбро торчащий к небу – постой, оно загрунтует еще бледный зефир подмышек, зажарит выгнутую спинку. Вот отчего украшают себя металлом, камнями – голые руки животны.

Чей-то слабый взгляд издалека, так обойдётся время и с тобой, взгляни на шевелящиеся рты, не будет тебе житья от дураков и всё труднее различать их лица, тоска ложится поперек лица тоска то тише, то быстрей, как десять лет вперёд или назад. А что бы ты здесь выбрал для себя?

Одинокость выдавать за свободу. Помнить и любить свои несовершенные дела. Пустеть домам, и улицам пустеть. И вновь ничего не происходит, и заболевших навещает смерть.

Самое главное – нарастающей цепью мыслей превзойти непрерывность ракушек. Мечтой – звезду, восходящую в небе. А грустью – одиночество камня на дне бесконечно глубокого моря…

И больше никаких данных. Одна во множестве. Одна во множестве! Тише, тише, тише. Подвинься ближе. Смотри в глаза. Я всегда была мудрым существом, что тебе будет радостью взглянуть на тихую пляску мою. А было странное время… Одна во множестве. Одна во множестве! Душа на месте, душа на месте… И больше никаких данных.

Глава 38. Пауза

Да, с каждым днём нам всё сложнее сказать, почему мы живём, чего мы ждём и зачем всё это нужно.

Читать почти перестал – сосредоточиться становилось всё труднее и труднее. Я уже не способен припомнить, когда и где произошло событие. То или иное. Эти бледные дела. Я не понимаю что происходит. Тренье глаз о тела себе подобных. Мозговая шарманка.

Ещё мои умные спутники, образы друзей и гостеприимцев всей земли, которых невозможно обмануть и не надо обманывать. (Не доверять друзьям позорнее, чем быть ими обманутыми). Речь, разумеется, идет о ситуации, когда в принципе все люди неплохие. То есть ваши друзья общаются с введенным в их круг вашим протеже без натуги и довольны этим общением. И ваш протеже не роняет ваш авторитет в глазах друзей. И все же ситуация щекотливая.

Что ещё? Хочется жить, переходить улицу в неустановленном месте, где никому нет ни до кого никакого дела. Ждать трамвай.

Люблю судьбу… короткую. Чтобы она взяла мою голову, крепко прижала между грудью и подмышкой и промурчала: "Веди себя прилично". К чему перечислять? Смущался дороговизне, иногда возникало ощущение необходимости быть в определенном месте… Почему меня так удручает этот список? Не надо было мне этот список составлять.

И тогда нельзя будет подобрать камешки, почесать ладошку… Жаль мягких ладоней, вещей, рукопожатий. Жалковатенько. Усики котят. Семечки от арбуза. Ещё шорох щетины под пальцами на щеке, вафельное полотенце, подушечки для швейных иголок; длинный снег, горячие пирожки когда голоден и замёрз; ходить по магазину детских игрушек, вертеть глобус; чугунная скамеечка, смотреть как опадают, кружась, листья с деревьев и думать, что всё пройдёт… всё будет в прошлом… и вернётся в снах. Добрая мороженщица жарким днём. Шмель, тонущий в реке. Нам никогда не узнать того бесконечно загадочного взгляда глаза в глаза, какой бывает у двух людей, единых в своём счастье, смиренно принимающих устройство своих органов и ограниченную телесную радость; нам никогда не быть настоящими любовниками. А "ночь" обещает быть такой длинной. Да, похоже на то… Жалко.

В письме к ней он высказывает свои родившиеся в одиночестве мысли. Раньше всего он говорит о страхе.

"Пустынею и кабаком была моя жизнь, и был я одинок, и в самом себе не имел я друга. Были дни, светлые и пустые, как чужой праздник, и были ночи, тёмные, жуткие, и по ночам я думал о жизни и смерти, и боялся, и не знал, чего больше хотел – жизни или смерти. Безгранично велик был мир, и я был один – больное тоскующее сердце, мутящийся ум и злая, бессильная воля. И приходили ко мне призраки. Бесшумно вползала и уползала чёрная змея, среди белых стен качала головой и дразнила жалом; нелепые, чудовищные рожи, страшные и смешные, склонялись над моим изголовьем, беззвучно смеялись чему-то и тянулись ко мне губами, большими, красными, как кровь. А людей не было; они спали и не приходили, и тёмная ночь неподвижно стояла надо мною. И я сжимался от ужаса жизни, одинокий среди ночи и людей, и в самом себе не имея друга. Я всегда любил солнце, но свет его страшен для одиноких, как свет фонаря над бездною. Чем ярче фонарь, тем глубже пропасть. И не давало оно мне радости – это любимое мною и беспощадное солнце. И я знаю, знаю всем дрожащим от воспоминаний телом… Бессилен и нищ мой язык. Я знаю много слов, какими говорят о горе, страхе и одиночестве, но ещё не научился я говорить языком великой любви и великого счастья. Ничтожны и жалки все в мире слова перед тем неизмеримо великим, радостным и человеческим, что разбудила в моем сердце твоя чистая любовь, жалеющий и любящий голос из иного светлого мира, куда вечно стремилась его душа, – и разве он погибает теперь? Разве не распахнуты настежь двери его темницы, где томилось его сердце, истерзанное и поруганное, опозоренное людьми и им самим? Разве не друг я теперь самому себе? Разве я одинок? И разве не радостью светит теперь для меня то солнце, которое раньше только жгло меня?

Жемчужинка моя. Ты часто видела мои слезы, и что могут прибавить к ним бедные и мёртвые слова? Ты одна из всех людей знаешь моё сердце, ты одна заглянула в глубину его – и когда люди сомневались и сомневался я сам, ты поверила в меня. Чистая помыслами, ясная неиспорченной душой, ты жизнь и веру вдохнула в меня, моя стыдливая, гордая девочка, и нет у меня горя, когда твоя милая рука касается моей глупой головы фантазера. Жизнь впереди, и жизнь страшная и непонятная вещь. Быть может, её неумолимая и грозная сила раздавит нас и наше счастье – но, и умирая, я скажу: я видел счастье, я видел человека, я жил!

Сегодня день твоего рождения – и я дарю тебе единственное моё богатство – эти строки. Прими их со всем моим страданием и тоскою, что заключены в них, прими мою душу. Без тебя не было бы… Ты замечательная женщина. И во всём права.

Плечи и горло закутай, любимая. Запахом, вкусом, улыбкой моей заслонись ты от ветра. Тонкие пальцы согрей в жесте прощенья. В голосе, в ритме, в моём к тебе отношении найдешь ты защиту. Береги себя и застегивайся на все пуговицы. Вспоминай обо мне только когда будешь счастлива. Ну, а теперь прощай довеку! Сумей плавать по предательским волнам жизни. Не дай затоптать себя. Ни один человек не заслуживает твоих слез, а те, кто заслуживают, не заставят тебя плакать… Стремись к незапятнанности и будь сама себе зам. Слова мои о тебе да будут нетленны. Твой навсегда.

Всё происходит словно на старенькой киноленте, где-то начала прошлого столетья. Может быть, дело в том, – это ведь я, а не Чарли с побелевшим лицом, улыбаюсь, пока в глуповатом финале любимый мне говорит прощальное строгое слово.

Пишу тебе последнее письмо. Весёлую меня любил бы каждый, а я сама не вспыхиваю дважды, всё в жизни за себя стоит само.

Есть Чжуан-Цзы, которому снится, что он бабочка. Есть бабочка, которой снится, что она Чжуан-Цзы. И есть третья точка зрения, где уже безразлично кто есть кто, и кто кому снится. Если бы только жить легче стало от такой точки зрения.

Дитя хоронило мёртвую бабочку, перочинным ножиком роя могилку и устанавливая холмик ладонями, и плакало, и горячие слёзы капали на бабочку. Говорю, последняя не могла не воскреснуть. И воскресла! Вскричало обрадованное дитя и выронило перочинный ножик из рук.

Бабочка сердца только по воле летать только хотела а воля летает сама если не связан ничем отчего полетишь? только не надо не бойся столько причин голубых смейся летай хватит на всех пустоты золотой короны открытой… Бабочка сердца бабочка сердца ты зеркало или смычок если знаешь скажи? Тонкие крылья парили светали глаза если знаешь скажи? кто гуляет в пространстве там проталина звука цветет если знаешь скажи? если бабочка спит кто звучит кто услышит? Кто устал становится деревом вдруг деревом вдруг медленно корни текут тихо неслышно ветви травы текут море горы текут всё течет хочет обратно. Если знаешь скажи где живет становленье? И касание нам для чего? Если бабочка спит кто звучит кто услышит?..

Бабочку не целуют и не ведут охоту. Даже нежные сети смажут её пыльцу – бабочка улетает, страсти гася широты, слабою светотенью проведя по лицу. Жизнь за ней не успеет, смерть за ней побоится, – бабочка улетает, бабочке всё равно… Папоротник безумный будет о ней молиться и заламывать руки, словно в немом кино. Бабочку не целуют и не ведут охоту – вчуже земная близость ей, что всегда вдали. Бабочка улетает заиндевевшей нотой, татуировкой боли на запястьях любви…

 

Глава 39. В ожидании зимы

Идёт снег хлопьями, и дуют сонливые весенние ветры. Верю, ветер любит не о чем грустить неучем. Ветер, ну? Воздух – когда не ветер – банален. Мотыльки – жизнь вибраций. Оттого родственны огню. И торжественный кислород. Почему ветер навевает сон? Потому что это – дыхание. Забудем.

Скользить по… Быть безымянной… Чистой… Светлой… Самое главное – быть безымянной… Снять все маски, истечь слезами… Распластаться под криками чаек… Глубоко под землю зарыть свою страшную боль… Отнести за высокие горы, за дикие леса… Утопить в море Синем. Сером. Красном. Черном… каком угодно! Затонуть кораблём на дно, лежать не шевелясь. Обучиться языку дельфинов. Поумнеть капельку. Не прочитать ни строчки, не сказать ни слова, не сесть ни в один поезд. Не помечтать ни об одной иллюзии. Не поверить ни в одну идиллию. Загрустить – догруститься до чёртиков, до русалок, до леших с ведьмами! (топорище вырубается топорищем же) – и встать, и пойти. И богу помолиться. Зардеться. Заалеть. Очиститься. Сделать промывание желудка. Выпить активированного угля. Не думать об истине и проч. Почитывать на пляже Сартрушку, шокируя приматов. Не летать самолетами «Аэрофлота». Улыбаться!

Умиро-творе-на… Однажды, в космически чёрный декабрьский вечер. Комната с мягкими стенами, тихая, как дыхание; в кресле сидишь как в раю. Как хорошо, что ты пришёл. Когда мы заговорили, у нас голоса были хриплые и чужие.

Тем временем опускался вечер. И стал… Был он красив, как только может быть. Он часто приходил ко мне… Мы много разговаривали… У нас было много общего. Из всех, кого я знала тогда, он один был для меня по-настоящему близким человеком. Он был настоящим… Понимаешь? Настоящим. Он долго сидел у меня в комнате. С ним так хорошо. Просто сел рядом в кресле и молчал. А потом взял меня за руку и долго пальцы перебирал. Я очень его люблю. Наверное, он знает.

– Мне недавно попалась одна книга, – сказала она как-то. – Я открыла ее, чтобы погадать, то есть прочесть первую же фразу, которую ты увидишь, первые ее слова. Ты знаешь, что это было?

– Что? – спросил я.

– "Медлительная сладость ожидания", – сказала она. – Я никогда раньше не знала этого ощущения. И я подумала об одной вещи, которая тебе, может быть, покажется странной. Когда я прихожу к тебе и мы с тобой разговариваем, у меня такое впечатление, что рядом с тобой появляется зеркало, в котором я вижу себя. Не зеркало, конечно, как стекло, а что-то другое, и в нем мое отражение.

– И ты возникаешь в нем такой, какой ты никогда не видела себя до сих пор?

– Как хорошо, что ты перестал быть неправдоподобным, – сказала она. – Мне теперь так легко с тобой – после того, как ты отказался от твоего постоянного грима, в который я никогда не верила.

Просто так. Потому что темнеет. Порядочный человек всегда становится меланхоличным, когда наступает вечер. Других особых причин не требуется. Грустно умирают синеватые сумерки.

Она отыскала в книжном шкафу три белых томика стихов Бессонова – совсем истлевшее воспоминание. Прочла их в тишине. В стихах она нашла слова о своей грусти, об одиночестве, о тёмном ветре, который будет посвистывать над её могилой… Помечтала. Она легла в постель, закрылась с головой простынёй, обхватила подушку, и всласть наплакалась о разных грустных вещах. Хоть подушка станет влажной после, хоть с обеих сторон… В такую ночь ворочаться в постели приятней, чем…

Что во мне вызывает умиротворение? – задумчиво переспросила она. – Что? Сейчас подумаю… Ага, вот: снег, толстая кошка у огня, тюль на окнах, – медленно перечисляла она, – чужой сон, костёр в лесу, лицо, когда его над водой склоняют, теплый полдень, знаешь, бывает такой, когда всё вокруг будто застывает. Что ещё? Старческие руки на спицах вяжут, цепочка огней вдоль моста, молитва, горячий чай в холод, запахи луговых трав, гитара, библиотека, отдых после долгой дороги, морозные узоры, хорошие слова, – тут она улыбнулась, – "поющие" стихи, смерть, нагретый солнцем песок, бледное лицо, ребёнок, когда читает, блики на воде, вечность… И горящий камин, – помолчав, закончила она.

Настали длинные, вяло тянущиеся, тоскливые осенние вечера. Дождь лил несколько дней подряд, унылый, тоскливый, упорный, как навязчивая идея. Деревья стояли понуро, роняя на землю пожелтевшие листья. Всё чаще шагал он из угла в угол, стоял подолгу у окна, насупившись глядел в окно и барабанил пальцами по стеклу. Вот смотрит, как медленно падают листья, и видит в этом только одно – скоро зима. (Куда ты пойдёшь, если выпадет снег?)

Окрестность из окна тихо цепенеет. Дождь, тусклый взгляд за стекло капризной тропою из липких нитей вяжет свитер воспоминаний, прожитых дней.

Как если бы я на секунду встал со стула, посмотрел в окно, потом повернулся, снова захотел сесть на своё место, а там всё ещё сижу я. Где-то ворчал гром.

Осенняя ночь, бьются оземь напрасно твои голубые дожди. Я уснул. Скоро придёт зима и тенью под ноги ляжет. Я спокоен… Память о лете в сердце слабеет. Что это? Тьма? Может быть… За ночь прийти успеет зима.

Выбегают мыши и всей оравой отгрызают от лакомого куска памяти, что твой сыр дырявый.

Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла всё это – города, человеков… Стану спать тогда, не раздевшись, или читать с любого места чужую книгу, покамест остатки года, как собака, сбежавшая от слепого, переходят в положенном месте асфальт.

Потом, растягивая недели и месяцы, поползла зима. Холода здесь ещё те. Прямо уши отваливаются. И если пьяный уснет на улице, то навсегда. Вокруг меня – зима, замерзаю и коченею. Железным стало моё небо, каменным стал я сам. Холодно, боже, как холодно. Полна зелёных, синих звёзд над нами ночь высокая; зима, зима – на сотни вёрст, железная жестокая, затяжная. Рыбы спали, выкручивалась свастика метели… Не дай бог умереть, когда зима очиняет карандаш темноты и всё вокруг усеяно белесыми стружками. Белый – цвет угнетённой невинности. По мере змеенья зимы меняться оттенкам её слюдяных чешуйчатых крыльев.

В сумраке комнаты все вещи как будто задумались. О вещах мы говорим с детства. Опять неизвестно откуда берущийся шёпот. После стольких зим уже безразлично, что или кто стоит у окна за шторой. Скрип снега под каменными колёсами зимы выдвигается в сон параллельно деревянному декабрю.

Бывают дни, которые только и запоминаешь в череде месяцев, не стоивших, пожалуй, того, чтобы жить. Бывают ночи, когда я не знаю, куда деваться от тоски. Значит, надо взять себя в руки… С таким благоразумием я рассуждаю по утрам. Следить, как постепенно потухают мерцания серого зимнего дня. Вся жизнь как сон идёт. Куда деваются ночи, которые мы спали? Вспомнить каждую и оставить зарубки на внутренней стороне бёдер. Иначе "кто" это запомнит?

Как получилось так, что мы умерли раньше всех остальных безвкусных, пресных; получилось, что нет руки на засохшем члене, почему никто не подрочит почему никто не приехал и не остался, здесь достаточно холодно, в общем, холодно очень.

Снежные думы каменного мозга наросты тоски короста губ дыхание пар оттепель зима хвастается солнечным днём нет никакой корысти хлопья снега утром овсянка хлопья сладкое чувство тоски хлопья в комья подкатить да я могу говорить зима и что там ещё собственно что-то вспомнить белый мохнатый декабрь губы сухие тёплые речь как возможность как знак зима и выйти наружу узнать значение знака приметы перемен первая встреча вторая возвращение вечер зима ничего более ни боли ни боже мой короста губ короста снега тоска крепчает не до смеха казалось бы зима что тут ещё говорить.

Однако тот, кто покинут в любви, фактически – знак чего-то иного, того, что продолжает себя, чего-то, что дотошно измерено: запоздалая нежность вещей, память подробностей, столь же живая, как если бы оцепенели они. Действительно, смогут всё сделать, хотя в обстоятельных сновиденьях сквозь прозрачный кирпич совсем они не видны.

По замашкам улитки зимы-замухрышки я игру в кошки-мышки пойму. И ты опять приляжешь на кровать. Что далее. А далее – зима. Пока пишу, остывшие дома… Неуёмность иная но та же неуёмность все та же, однако иная, но по сути таинственной – та же она.

Я, наверное, не прав, я ошибся, я ослеп, я лишился ума. Белой женщиной мёртвой из гипса нас с тобой обнимает зима. Пустой взгляд в пустоту сквозь двойные рамы окна настраивает на мирный зимний лад. И снег – мне друг. Только огонь понимает зиму. Страх зимы – это страх лишь огня, ибо зиму он распускает по прядям и то время, когда будет сообщение скомкано он ощущает с неукоснительной точностью.

Кондуктор, конечно, приложит два пальца под крышку дома, в котором живёт луковая игра в прятки и загадки. Два шахматных короля делят поля для выигрыша, надежду для. Скажи: всё могут короли. Поставь на стол в стакан букетик зла, найди в толпе фигурку Короля. Забытых королей на свете тьма, сейчас сентябрь, потом придёт зима. Неслыханно безмолвствует зима, от жизни и от смерти без ума. Всего лишь жизнь… так легко проходит меж нас. Уже сентябрь, и новая зима ещё не одного сведёт с ума.

Такая долгая зима, похоже, не пройдет сама, и надо что-то делать с нею. Раз не решился на побег, ладонями сгребаю снег и грею, грею…

На дома высевает снег своё фигурное, незлое зерно, а мягкий человек твердеет, устремляя бег туда, где тверже будет втрое. Вокруг: огромная зима лежит как рукопись, но читка ей не грозит, т.к. она задумана похожей на изнанку собственного свитка.

Месяцеслов мой надиктованный, зачем зима, зачем печаль упали снегом на дома, и я один, и ты одна… Под абажуром табурет, на табурете – кот учёный благословляет лапкой сонной наш полуночный тет-а-тет. Бай-бай. Наверное, пора. Бай-бай – оно всегда не поздно. Всё так же за окном морозно, всё так же злобствует зима.

"Ну, прощай до зимы, только не той, и не другой и не ещё – после другой". Господи, я и не знал, до чего она некрасива… Ты послушай, зима, этот медленный ритм, уходить – вовсе не больно. Письма зимы превращаются в мокроту, что прощается за одиночество и всё остальное. В эту зиму с ума я опять не сошёл, а она глядь и кончилась. Не ниже поминания зла превращенье бумаги в козла отпущенья обид. Извини же за возвышенный слог, не кончается время тревог, не кончаются зимы. Ведьмы ждут. Ждёт характерный суд. И обнуление так чисто обнаружилось, мой друг… Обрывается нить невесомого счастья. Так легко уходить, если не возвращаться…

Глава 40. Чай с мальчиком

Мой мальчик шаловливый и мятежный, твои таинственные нити люблю ловить рукою нежной, ковры обманчивых событий. Что скажешь ты?

Но передо мной выбор, который, конечно, не выбор. Всё равно всё произойдёт. Но я буду стараться и терпеть до конца. Как же я устала, мой дорогой мальчик. Ты в начале пути, мы в конце – и единственное что я могу тебе сказать – всё правильно, что бы с тобой не произошло. Всё правильно.

Так вот, сейчас я сижу в кухне, кругом тишина и покой, и все это напоминает мне сон, который снится мне снова и снова (знаю, ты терпеть не можешь, когда тебе рассказывают чужие сны). Я рассказываю об этом как о далеком прошлом, но это всегда со мной. С той любовью, что остается где-то в сердце на всю жизнь.

Так, кажется, недавно мы были вместе, пили чай… Ты был так молод. Зачем я отпустила тебя, ведь я лучше тебя тебя знала, на много чаепитий вперёд, мой мальчик. Впрочем, мог ли ты остаться? Я знаю, где ты теперь. Сейчас снова ночь, не та, но подобная той. Что это была за ночь! И теперь, спустя столько лет, что за чудная ночь тогда была! Ей богу, я еще и сейчас чувствую ее тепло. Я прослеживаю твой путь по вращенью чаинок в воде. Скоро мы встретимся снова. Знаешь, недопитый чай в твоей чашке так и не заплесневел.

Ночь – недолгое, но необходимое отсутствие. Предметов, по крайней мере, на тебя похожих на ощупь, в мире, что называется, кот наплакал. Что вспоминать, как быть? Узнаю про абсурд прозябанья, подобного каре. На этом свете грустно и пресно без тебя – всё – не очень… Я сильно скучаю по весёлому лицу и бодрой отзывчивости моего друга. Возвращайся, я заварю чай.

Вот придём и разогреем чаю, ляжем спать. Ангел мой, я и сейчас не знаю, что сказать. Погоди, наступит год богатый, схлынет бред. Завернись тогда в густой, мохнатый старый плед. Прислонись последний раз щекою. Я хотел бы умереть с тобою? Нет и да.

Напиши мне, когда закончится жизнь и писк будильника напомнит тебе о том, что некуда больше спешить. Напиши мне, когда слова перестанут быть словами. Напиши мне, и пусть отсутствие адреса будет гарантией искреннего ответа. Напиши.

Справедливости ради надо отметить, что тон этих писем можно объяснить их адресатами. Но в них не чувствуется никакой натуги и фальши.

Она открыла бы ему всё своё маленькое, но уже изболевшееся сердце, в котором то пели маленькие, весёлые птички, то каркали чёрные вороны, как признавалась она своему дневнику. И дневник бы свой она отдала ему, – а в дневнике на каждой странице рассказывается о том, какая она никому ненужная и несчастная. Если женщина отдала мужчине сердце, она отдаст ему и кошелек.

Если у женщины долго не было мужчины, она начинает ощущать себя непривлекательной и никому ненужной. И нужно что-то сделать, как-то помочь, исправить или, по крайней мере, больше узнать о ней.

Понимаешь, – говорит она внезапно, – я такая, какая есть, никому не нужна. Главное, я не нужна самой себе, как старая пальма на вокзале – никому не нужна, а выбросить жалко. (Иногда и княжна никому не нужна). Я вся как будто на другом языке.

Одиночество в квадрате окна, одиночество в кубе комнаты, когда хочешь остаться одна и серьёзно обдумать, какого ты, хрена моржового к этой местности взглядом прикована… Тут мне внутренний голос возьми и скажи: "Как хрупки отношений паутинки-мостки и морщинки фальшивых улыбок – знак невозможности. Тщетны, как он и предупреждал, все усилья. Паралич мечты обнажает наши надежды… а потом смотри, как золотое слово "невозможно" и серебряное "никогда". Сам с собой мозг играет в одни и те же шашки. Старая советская книжка для школьников, которые не могут заставить себя учиться. Ход событий не нуждается в оправданье. Очень много обязательств перед близкими. Их лучше не выполнять, держать себя надменно. Маленький романс, простая песенка, петая столь многими и ране…"

Если отношения между людьми мало-помалу становятся невозможными, то дело тут, конечно же, в множественности степеней свободы – явлении, восторженным провозвестником которого выступал Жан-Ив Фрео. У него самого не было никаких связей, я уверен в этом; он обладал максимальной свободой. Я говорю это без всякой издевки. Как я уже сказал, это был счастливый человек; однако я не завидую его счастью.

Ещё увидишь: лампы свет прикроет газетой, и такая грусть настанет, как будто ты раздумываешь – стоит или не стоит жить, – не слишком тянет. Я там тебя люблю и бесконечней не знаю ничего, не знаю чище, прекраснее, печальней, человечней той нерешительности и свободы нищей. И не могу сказать, что не могу жить без тебя – поскольку я живу. Как видно из письма – существую. Существование – длинное слово, а означает мало. Но какое странное всё-таки это слово! Оно похоже на звук выроненной из рук пустоты… Пустоту стараются заполнить чем попало. Жизнь продолжается, даже когда её, в сущности, нет.

Здесь все заняты тем, что уходят, безусловно, не просто делая вид! По крайней мере, вы вспомните, что я подчинилась вам. Я ухожу. Как это жестокое слово ужасно, когда любишь!

Прощание – поистине навязчивая идея этой трагедии окончательности, где каждое слово – знак конца, где всё, что говорится и делается, говорится и делается в последний раз; где всё, что происходит, происходит, как в конце берущего за душу фильма. Трагическое опьянение последнего раза отвечает странности первого.

Навсегда уходящая от него жизнь кажется ему иллюзией и сном, таким же печальным, как прошлогодний календарь, напоминающий о прежних заботах, былой суете и давно позабытых встречах.

Иллюзии разлетелись, как шпильки, сорванные с туалетного столика заодно с салфеткой.

Почему такое незначительное и безобидное изменение, как перемена цвета, приобретает вдруг столь важное значение? Дает о себе знать горькая ирония, свойственная сознанию собственного старения: появление седины вызывает целую серию ассоциаций, предчувствий и тревог; серебряная нить на виске оказывается предзнаменованием нашей судьбы, квинтэссенцией и в некотором роде символом человеческого существования. Стоит только пойти до конца в расшифровке этого знака, и в основе его обнаружится смерть! Так, разглядывая себя в зеркало, красавица вдруг замечает маленькую, но многозначительную морщинку: в одно прекрасное утро зеркало заставляет легкомысленную женщину принять горькую истину о своем возрасте и вообще взглянуть на свое существование всерьез. И она сразу все понимает… Всем известно, о чем думают увядающие красавицы, которые внимательно рассматривают себя в зеркале: их размышления относятся к смерти, хотя они и не решаются произнести это слово. Все прекрасно знают, на что намекает морщинка. Немой язык морщин, увы, универсален, и понять его несложно…

И только авантюра смерти есть авантюра совершенно открытая, так что рождающееся при расставании в нашей душе "прощай" соответствует почти невыносимой для нас мысли. Мы можем вынести ее только при одном условии: если не будем в нее углубляться и особенно отдавать себе в ней полный отчет. Теперь можно понять, почему Прощание является столь популярной элегической и лирической темой. Ведь Прощание – это намек на смерть, и мельчайшие смерти разлук образуют собой эллипс великого расставания смерти. Прощание наполняет страстью человеческие отношения и придает им высокое романтическое и трагическое напряжение, поскольку если отсутствие, следующее за расставанием, можно назвать трагедией, то расставание, представляющее собою прелюдию отсутствия, есть просто трагическое – трагическое этой трагедии.

Глава 41. Pacta sunt servanda

Появившись, я лишь слегка наклонил её интерес в свою сторону, и капля, давно готовая сорваться, скатилась в подставленную ладонь…

Деньги таяли, подражая прохладным снежинкам, присевшим – упокой их души! – на горячие ладони… Гонит прах кружится песчинками ничего не видят они, всё теряется, всё бессмыслица, что с них спрашивать? отпусти…

Пустая ракушка кровати, пляж домашней постели. Сажусь на край, как восточный божок.

Я хожу по дому, как привидение. Но не то, которое здесь жило когда-то. Но то, какое еще придет. Меня охватывает неприятное волнение. Я начинаю бродить по квартире, внимательно вглядываясь в знакомые предметы в надежде, что какой-нибудь из них пошлет мне тайный знак или даст моим мыслям новое направление.

Он вытерся полотенцем и, всем недовольный – и этим мутным утром, и этим душным миром, и своим дурацким положением, и чрезмерно жирным завтраком, который ему предстоит сейчас съесть, – вернулся в комнату, чтобы прибрать постель.

«Фу, чёрт…» – выдохнул он и сел на пол. – Мне нужно, мне нужно срочно на что-то решиться – думаю я и тотчас приподнимаюсь. – Да, – говорю я себе, точно проснувшись и прозрев, – да. Сейчас или никогда уже, – он закусил губу и собачьими глазами посмотрел на неё.

Тому, что мешает внутри, необходимо дать выход. И не важно, в каком виде будет выходить боль. Все люди произошли от боли. В любом случае, расплата страшна.

Вообще-то говорить не о чем. О прошлом, что нужно, мы сказали и рассказали друг другу уже давно, что не нужно – не скажем никогда. Канва нынешней жизни нам тоже известна подробно.

Теперь конец написан, уже ничего нельзя изменить, – принесут всё, что заказано. А они – пусть идут… Чтобы прошлое закончилось, нужно его ограничить. В конце концов, убийство есть убийство. Те, кто не умирают, живут. В этом – суть перемен.

Я сумел выдержать в жизни меру. Серьёзность надоедает. Паясничество отпугивает. Зубоскальство приедается. Философствование утомляет. Я совмещал все эти стили соответственно времени и случаю, бывал и придворным шутом.

Одним словом, с какой стороны ни подойди, все расчёты с жизнью покончены; теперь, когда она выяснилась вся, до последней подробности, жить мучительно и не нужно, что было – было, а остались – одни пустяки; не знать нелепо, я так и думал, что ты знаешь что-нибудь такое, не нужное никому.

Сериозно – ничего не поделаешь. Как говорят – "инцидент исперчен". Не удручайтесь, что я ухожу. Смешно, правда, – опять, скажешь, что я угадал… Блажен, кто допил до дна.

В чистом поле светло, в чистом поле сознанья светло и небрежно, волшебного зеркала нет, умысла нет. Подхалим отражения замечателен в своём роде. Я Тебя не ищу, Ты найден в своей свободе.

– Ты правильно сделал, я тоже всё бросил, пусть комментируют (юркий издатель позорящих писем), – самое смешное, что там ничего нет важного, совсем ничего. Я чувствую то же, что и ты, и что мы будем настоящими тряпками, если ограничимся одними только слабыми жалобами и не уйдём от тоски путём какого-нибудь энергичного поступка… Я, наконец, понял, о чём говорил Шопенгауэр.

Нет, я не стану продавать дом, просто брошу его, и даже в завещании специально оговорю, что запрещаю его продавать, оставлю некую сумму на его поддержание; я превращу эту виллу в своеобразный мавзолей – в мавзолей говенных вещей, потому что все, что я там пережил, было в конечном счёте говном. «Мавзолей говенных вещей…» – я пробовал на язык это словосочетание, чувствуя, как вместе с алкогольным жаром во мне поднимается нехороший восторг.

А покуда, чтобы скрасить себе последние минуты, я позову шлюх. Нет, не профессионалок, сказал я себе, подумав с минуту, право же, они все делают чересчур механически, чересчур заурядно.

И, не мешкая, понаделать из ваших, г.г. борзописцы, досужих умыслов – кораблей: боевых и опасных. Если ветер не разнесёт это местечко, оно само взорвётся от пошлости. Призрачный город мгновенный (уверен, не более года продлится мгновенье). Пойдём со мной жечь кораблики для дураков, всех прощать навсегда, как будто я тебя не знаю…

Конечно, даже самый последний из людей может что-нибудь для себя сделать, но, между прочим, не суди, да не осужден будешь. Здесь всё ясно, как на кладбище. На суде держись смело. Что я могу ещё сказать, кроме как: "Корабли, корабли…"

Я еще так молод, но уже нажил себе состояние. Депрессивное состояние. Это город привычный для тех, кто страдал. Как всё это грустно грустно за окошком грязно грязно город тысяча проблем я запутался совсем. Запродать всё, что было и купить к тебе билет, чтоб приехать в твой город откровенно умереть. Мы уезжаем. И поспешим, ибо никто нас здесь не любит и на исходе деньги. Четверг, уже четверг, а мне всё равно. Как будто в мелком я стою теченье. Как медь в воде, теперь блестит значеньем любая мелочь – как в плохом кино. Все события стали знамениями, приметы грозили пальцем. Я утратил способность воспринимать что-либо буквально. Мне хотелось смеяться от того, что я понимаю суть намёков.

На всём лежит поспешность, неиспользованное время кое-как распихано по чемоданам. Письма, написанные из прошлого, лежат непрочитанными. Всё готово к бесконечно-экстравагантному путешествию. Цель соблазнительна так. Солнце катится по сияющим трамвайным рельсам.

Смерть… Это ведь то же самое, что перейти из одной комнаты в другую, находящейся внутри меня, а? Сентиментальное приключение. Королевская дорога на другую сторону. Прочь, в иную красоту!?

Культ размера порождал пафос количества, эстетизацию величины, контраст маленького человека и всемогущих богов. С развитием наук уходило мистифицированное восприятие природы. Человек стал ее оценивать с позиций мечты о собственном могуществе. Сами понятия возвышенное и низменное, связанные этимологически со словами верх и низ, как бы говорили об устремленности человека к свету, солнцу, небу, свободе от власти земли.

Человек, подставляя смерти физическое тело, не теряет времени пока та ощупывает добычу; он авторствует и ускользает. Эпиграф Автора к тексту должен звучать так: А я уже здесь. Получилися обознатушки. Ход состоит в том, чтобы, ускользая от смерти посредством авторствования, "в заветной лире" захватить с собой самое дорогое – милые привычки, имена друзей, привходящие моменты судьбы и прочие "ленты-бантики", словом осуществить подлинную трансляцию Я в соответствии с определением Ортеги-и-Гассета: "Я есть Я и мои обстоятельства". Все равно то, что "нам казалось нами" теперь им кажется ими. Только сейчас стала сознательной техникой двойственная ориентация ускользающего: забота о тексте и забота о контексте. Такого рода ориентация есть лучшая на сегодняшний день дезориентация смерти. "Слухи о себе" есть капитал бессмертия, ибо они сохраняют важнейшее определение личностного начала – непредсказуемость посмертной судьбы. Современники интуитивно делают ставку на гения, понимая, что это и их шанс, шанс мелькнуть в двухтомнике типа "Друзья Пушкина". В терминах хроносенсорики Эрос расшифровывается как стремление к репликации себя в других индивидах, как навязывание собственного мотива хору певчих и каждому певчему в отдельности. Танатос предстает как неумолимое желание допеть песенку до конца, узнав одновременно, в чем она состоит.

Пройдут века. Улягутся страсти. Вымрут последователи всех ваших учений. Холодно посмотрят потомки и на содержание моих картин, где я иллюстрировал идеи моих друзей… Но в моих картинах останется и для потомков нечто, чего нет ни в одном из ваших творений.

Равномерно застыла картина здесь у окна видишь ты старика одинокого – и зеркало словно граница себя наполняющей комнаты между комнатой – там и комнатой – здесь.

Дело движется к развязке. В складках одежды беспокойно вертятся призраки, они пытаются удержать тебя, тихонько колдуют. И ни с того, ни с сего чувствую себя невероятно счастливым, от улыбки, брошенной вослед: жаль будет так и не проснуться утром…

За ним внимательно наблюдает кошка, он беспокоится о её судьбе и даже начинает писать записку, в которой просит позаботиться о животном…

"Она обо всем позаботится…" «Это смерть от разрыва сердца», – говорит он себе и вдруг понимает, что она оскорбляет его. Именно так – оскорбляет. «Смерть в этой комнате – фу… Войдут… Галдеть будут…» И добавляет: «Это меня не устраивает по одной причине: мучительно, канительно и пошло».

Уже полжизни на часах. Так оглянись когда-нибудь назад: стоят дома в прищуренных глазах. Что нам останется от сей поры? Смотри ж, как люди превращаются в шары. Ничто не предвещает возвращенья.

Шёл он кверху, однако, впотьмах поломался бесшумно. Он не нашёл ничего, а предназначения не предполагалось. Самообман, как дырка для гвоздика в календаре, на обложке которого – город (план сверху), поэтому – одиночество усовершенствовало меня в этом.

Благодать прибывала, примерно с тем же ощущением, какое испытал несколько лет назад под наркозом: ощущением лёгкого, добровольного ухода из жизни, с интуитивным сознанием того, что смерть в конечном счёте, наверное, очень простая штука. Болезненная истома сковывает ум. Стремление остаться анонимным.

Думать уже не было времени, уже соседствуешь – что суровый кредитор, в жилетном кармашке прирученный танатос, поступь слышна уже в каждом слове, до чего ты дошёл так далеко ты зашёл, только вдумайся, дурочка, но как прекрасен финал, как вовремя; оставляют свои записки на видном месте: мол, финита всему, отныне ищи-свищи и уже трогает рельсы… Ожидание невозможного. Безусловно необходимое существо.

Перемещаясь от сцены к сцене, от встречи к встрече, иногда останавливаясь, как едва видимые фигуры на китайских ландшафтах, просто для того, чтобы взглянуть в необъятность, осознавая, что все наши деяния и слова являются просто рябью на поверхности огромной, необъятной вселенной.

Но вся эта бесконечная перспектива в пространстве и времени – просто театральная декорация. Кстати сказать, это уже поняли астрономы и физики. Они говорят, что если пустить в небо луч света, через много лет он прилетит с другой стороны космоса… Вселенная замкнута. Подумай сам, даже свет не может вылететь из этого мира. Надо ли доказывать, что мы в тюрьме?

Но я не раздражаюсь, потому что ни одна сцена не будет длиться вечно и, наверное, её сменят тысячи других… Эпилога не может быть по определению, поскольку нет никого, кто мог бы его написать. Мы весьма редко осознаём до конца то, к чему на самом деле стремимся. Стремление к отсутствию, с которым невозможно соизмерить никакое присутствие… То, что было хорошо задумано, будет обязательно задумано вновь, в ином месте и кем-то иным… И всё же, Барнабе, у меня из головы не выходили огромные ртутные озера на поверхности Сатурна.

Иногда, в безустанном верчении колеса, я приходил к смутному осознанию необходимости совершить прыжок. Вырваться из заведенного – вот мысль, делающая свободным. Стать чем-то большим, стать другим, мне – самому выдающемуся помешанному на земле! Быть просто человеком на этой планете наскучило. Наскучило побеждать даже зло. Изучать добро – удивительно, потому что это бодрит, живит, обновляет. Но просто быть – еще удивительнее, потому что это не имеет конца и требует демонстраций. Быть – это музыка, это профанация тишины в интересах тишины, это вне добра и зла. Музыка – это проявление деятельности без действия. Это – акт чистого творчества, когда плывешь сам по себе. Музыка ни подгоняет, ни защищает, ни ищет, ни объясняет. Музыка – это бесшумный звук, создаваемый пловцом в океане самосознания. Это награда, которую каждый дает себе сам. Это дар божества, а божеством становятся, перестав думать о Боге. Это – авгур божества, и божеством станет каждый в особый час, когда все, что есть, будет за пределами воображаемого.

В сущности, никто не в состоянии сопротивляться музыке. С сердцем ничего не поделаешь – его всегда хочется отдать. Нужно только уметь расслышать в любой музыке мотив, не выразимый никакими нотами, но созданный для всех нас. Нет ничего лучше музыки – разве, пожалуй, дыни?..

Смежив веки, не чувствовать и не думать – в страхе не думать! – почему и что – как никогда сильно – болит. Хочешь забыть, ни за что не позволят забыться. «Боже, как хочется спать…» – не позволят забыться.

Лежа во мраке и уткнув лицо в подушку, он силился, что есть мочи, ни о чем не думать.

Необходимости концентрированного внимания всегда сопутствует непреодолимое желание отвлечься.

– Ди-ди-ди, ля-ля-ля. Ди-ди-ди, ля-ля-ля,– бормотал он сосредоточенно. Ему казалось, что, выключив мозг с помощью очевидной бессмыслицы, он избавится от соглядатаев, подсматривающих за ним изнутри. Мало ему было восстанавливать против себя целый свет. В самом себе он заприметил следы моего тайного розыска и решил сразиться со мной на путях своего сознания. "Ди-ди-ди, ля-ля-ля" – попробуй пробейся сквозь эту стену. И не зацепишься. Что значит это тупое, бесталанное дидиликанье?..

А канатики нервов шалят – и всё ж, поторопись. Телявизор на том свете смотреть будешь. Готов я, не готов?

Возможность непринятия решения становится согласно тенденции невозможной. Возможность решения раскрывает долженствование, от которого просто так не отступить.

«Да в этом и думать нельзя сомневаться, д-у-у-у-у-мать нельзя… Каждой вошке своя дорожка», – сказал он это как хорошо продуманное, давно решённое, и словно бы, тем самым, поставил тупую, круглую точку. Пусть страх не коснётся испытанного сердца. Он подошёл к двери, открыл её, закрыл и был таков.

Вот проснулся убийца, он надевает свои башмаки. Сосредоточенность маньяков, прикрывающих за собою осторожно двери, со всевозможными предосторожностями, двигаясь как бы на мысленных цыпочках… Ключ – спокойный хозяин двери. Если ты не будешь осторожным сам, никто не будет осторожным за тебя.

В последнем настроении я мог наболтать целую книгу, едучи в трамвае. То, что возникло во мне, можно кратко назвать книгой времен, докучностью и монотонностью жизни, погруженной в страшную деятельность. Не об этой ли книге я размышлял годами, не ее ли писал всякий день на привычном пути от работы домой? Но, проезжая по мосту, когда садилось солнце? я соотносил с прошлым воспоминание о дороге туда и обратно через мост, дороге на работу, которая смерть, и дороге домой, который морг.

Зачем я еду на службу, что я буду делать вечером, смогу ли я приложиться к ее горячему лону, уехать прочь и стать, все бросить и оглядеться, не умирать пока, подождать еще денек, удачи, реки, положить конец, вниз, вниз, в штопор, голова и плечи входят в ил, ноги пока свободны, соберется рыба, начнет жрать, завтра новая жизнь, где, да где-нибудь, зачем начинать все снова, всюду одно и то же, смерть, смерть – вот ключ, но пока не умирай, подожди денек, удачи, нового лица, нового друга, миллион возможностей, ты еще слишком молод, ты меланхолик, ты не должен пока умирать, подожди денек, удачи, того-сего и так далее, по мосту в стеклянный ангар, все слиплись вместе, черви, муравьи, выползающие из мертвого дерева, и их мысли, выползающие тем же путем…

Может быть, поднятый ввысь на опорах, вознесенный над уличным движением, над жизнью и смертью, когда по обе стороны высотные надгробия, надгробия, пламенеющие в свете заката, а внизу небрежно течет река, течет как само время, может быть, всякий раз, проезжая там, я подвергался какому-то воздействию, неотвратимо тревожившему меня; так или иначе, всякий раз, когда я ехал по мосту, я чувствовал себя безмерно одиноким и, что бы ни происходило, книга начала складываться сама собой, вбирая события, которые я никогда не переживал, мысли, которые не выстрадал, беседы, которые не вел, надежды, мечты, заблуждения, которым никогда не подвергался.

Тогда, на середине моста, на середине пути, всегда на середине: книги ли, беседы, любовного акта – до меня дошло вновь, что я никогда не делал того, что хотелось, и поэтому во мне возникло существо, которое было ничем иным, как навязчивой порослью, заполнявшей меня, как растущий коралл, и вытесняющий всё, включая саму жизнь, которая стала такой нежеланной, но все же поддерживала саму себя.

В человеке, и во мне в том числе, сидит трудно объяснимая для меня тяга к неприродной эстетике. Когда я первый раз увидел аквариумных рыбок с чудовищно вытаращенными глазами – "телескопов", внутри меня что-то перевернулось. Я смотрел и смотрел, и чувстовал как их странные выдвинутые глазные орбиты, жирные тела, судорожные движения в толще воды и отвращают меня, и притягивают одновременно. Но в какой-то момент они стали мне симпатичны, хотя и были "неправильными" рыбами.

Некоторое время меня, в качестве наиболее удивительного доказательства моей непригодности, или никчемности, потрясал тот факт, что я совсем не интересовался тем, что пишут или говорят люди. Только один предмет преследовал меня, совершенно обособленный, отдельный, незначительный предмет. Он мог быть частью человеческого тела или лестницей в опереточном домике; он мог быть дымовой трубой или пуговицей, подобранной в сточной канаве. Чем бы он не был – он открывал новые горизонты, позволял пойти на уступки, поставить свою подпись.

Живя в мире, где все изобиловало новизной, я привязался к старине. В каждой вещи имелась незначительная деталь, которая особенно приковывала мое внимание. У меня был глаз-микроскоп, нацеленный на пороки, на крупицы уродливого, единственно составлявшие для меня прелесть вещи. То, что ставило вещь вне закона, что делало ее непригодной, порочило ее – то притягивало меня и внушало к ней любовь. Если это извращение, то извращение здоровое, учитывая мою непринадлежность к миру, произраставшему вокруг меня. И скоро я сам стал становится похож на вещи, которые обожал: предметом вне закона, бесполезным членом общества. Я безнадежно устарел, это ясно.

И все же я сохранял способность удивляться, внушать, питать. Но меня не принимали просто и безыскусно. Желая, ощущая позыв, я был способен выбрать любого человека, из любого слоя общества, и заставить его меня выслушать. Я мог держать его в напряжении, если хотел, но, как маг, как чародей, лишь до тех пор, пока владел чарами. В конце концов я вызывал к себе недоверие, подозрение, ненависть, которая, поскольку была инстинктивной, оказывалась непреодолимой.

Меня всегда поражало, как легко раздражаются люди, просто слушая меня. Может быть, моя речь была несколько экстравагантна, хотя часто раздражались и когда я изо всех сил себя сдерживал. Поворот фразы, выбор злосчастного прилагательного, легкость, с которой слова срывались с моих губ, упоминание предметов, составляющих табу – все, словно сговорившись, выводило меня за рамки дозволенного, делало врагом общества. И неважно, что все начиналось славно – рано или поздно меня чуяли за милю. Если я был скромен и простоват, то казался чересчур скромным и слишком простым. Если был веселым и искрометным, наглым и беззастенчивым – то был слишком развязен, слишком весел. Я так и не мог поставить себя аn point с собеседником. И не будь это вопросом жизни и смерти, а для меня тогда все было вопросом жизни и смерти, если бы это было просто условием проведения приятного вечера в доме друзей, все осталось бы таким же сложным. Из меня исходила вибрация, обертоны и унтертоны, неприятно наполнявшие атмосферу. Могло случиться так, что целый вечер все внимали моим рассказам, я мог довести всех до изнеможения, как часто бывало, и все, казалось, предвещало только хорошее.

«…Я уже не помню этот свой сон – как историю. С началом и концом. Какая-то сила, которая тебе угрожает. И что я тебя хватаю и куда-то тащу. Что мы садимся в какой-то поезд и идём сквозь вагоны, а вагоны все разные, есть такие, как в электричках, а есть такие, как залы в замке. И я тебя тащу через весь этот поезд за руку. Ты испуган, заторможен и отстранён. И один из вагонов оказывается комнатой с лестницами куда-то наверх, и по этой лестнице спускается одна моя знакомая – театральная – в длинном бархатном платье, таком старинном. Я кидаюсь к ней и пытаюсь что-то объяснить, прося укрытия».

Мне ли не помнить, как ты говорил о том, что эта поездка – лишнее, но надо ехать, если чувствуешь необходимость? Почему ты не уговорил меня не ездить? Ах, уговаривать так несвойственно тебе. А просить совета несвойственно мне. Поэтому я здесь, банкрот в пустыне, и тот реальный мост остался позади, а впереди лишь нереальное, и только Господу Богу известно, как я озадачен и смущен. Если бы я мог исчезнуть, утонув в песке, я так бы и поступил.

Но, как по велению рока, что-то приключалось, прежде чем вечер подходил к концу, высвобождалась некая вибрация, заставлявшая позванивать люстру, а наиболее чувствительные души вспоминали о ночной вазе. Еще не смолкал смех, а уж о себе давала знать злоба. "Надеюсь, скоро увидимся", – говорили мне, но вялые потные руки, протянутые на прощание, говорили о другом.

Нет выбора: я должен принять все как есть и научиться это любить. Я должен научиться жить в накипи, плавать, как канализационная крыса, или утонуть. Если вы решили прилепиться к стаду – вы защищены. Чтобы вас приняли и оценили, вам надо обнулить самого себя, стать неотличимым от стада. Можно мечтать, коль ваши мечты такие же, как у всех.

Я говорю со злобой, завистью, враждебностью? Может быть. Все вещи, все одушевленные и неодушевленные предметы, стоящие особняком, испещрены неискоренимыми штрихами. И то, что составляет меня, тоже неискоренимо, потому что стоит особняком.

Вечер был бессвязен, глуп. Они убили мой вечер.

Глава 42. Трусость и боль

В переливах огромных огненных волн: из самой глубины: этого не заметит никакая полиция: вылетают три птички самоубийства: три крохотные души: такие крохотные: что даже волны пламени не в силах их поглотить: поверьте мне: пламя стонет: в глубине мира: полиция ничего не видит.

Я могу отказаться… Попробуем эту мысль на вкус: я могу… «Не делай так, если не хочешь». Когда нет необходимости принимать решение, необходимо не принимать его. Умирающий находится в положении человека, вышедшего из дома и забывшего ключ, он не может вернуться в дом, ведь дверь открывается только изнутри… Это просто, как в классе, по учебнику Перышкина: вагоны тормозили, но скользкий багаж с пассажиром свой путь – продолжал.

Идея сладка и тягуча, её можно смаковать всю ночь. Значит – отказаться? Вернуться туда, где вещи имеют смысл? Официального осуждения не последует, – только те, с кем начинал, пожмут плечами. Но разве я должен объяснять им, что я прибыл сюда с ними и вместе с тем отдельно от них; что хотел взять здесь уроки вертикального роста, – я, оторванный и круглый, привязанный лишь к собственному центру, хотел узнать, как появляются корни, как они всасывают жизнь, хотел научиться гнать её вверх и превращать в шум и шелест, очаровывающий тех, кто, оказавшись в моей тени, поднимет голову… Для них… для них всё иначе. Они состарились по-другому. И все будут правы, все, кроме тебя.

Страшно ли мне? Если поймать за мышиный хвост эту мелькающую по краю сознания мысль, то уточню: мне не страшно, мне – подозрительно. Неужто мои путаные перемещения, так и не выстроившиеся в прямую, решено свернуть?

В конце концов, смерть – вопрос нескольких часов, возможно, даже минут, тогда как пенсия – это как нищета: на всю жизнь. Смерть в старости – это еще ничего. Ужас как неприятно больным и бедным: то-сё, годы идут, зубы портятся, вдруг тоже приходится обращаться к врачам и т.п. Под старость все мы вспоминаем о греках. Собирались эллины войною на прекрасный остров Саламин.

Жизнь даётся, чтобы выяснить причину существования… О чём говорит этот символ? Если ты не готов расстаться с самим собой, самым большим для себя возлюбленным, то ничего не произойдёт. Кстати, не случаен в этой связи и евангельский символ: тот, кто отдаёт свою душу, её обретёт, а кто боится потерять, тот теряет. Но чем старше ты становишься, тем сложнее твоя жизнь. И жаль, что самоубийство избегает меня. Так бывает в некоторых снах – надо срочно убегать, а ты стоишь на месте, и никак не получается оторвать от земли свинцовые ноги.

Классическим сюжетом в мифологии является спуск в ад. В современной литературе это может выглядеть, как посещение неких зловещих злачных мест, скажем, таверн, которые содержат подозрительные китайцы, где собираются матросы, чтобы отправиться в плавание, из которого никто не вернется. Темные регионы бытия, ад обладает таинственной притягательностью. Там не существует положительного и отрицательного, нет сухого и влажного, правой и левой руки. Вообще ничего подобного нет.

О смерти внутри жизни: предстоит убить свою жизнь, но, убив её, самому остаться живым – смертию смерть поправ.

Но что сильней – сильней, чем страсть и прихоть? Всякий мужчина, кто брал в руки бритву, не мог не подумать о том, как легко он мог бы прервать серебряную нить жизни…

Не так уж много в жизни человека событий, имеющих столь огромное значение, как процесс умирания и смерть. В этом последнем, часто единственно возможном неделимом личностном акте души – явлении космического масштаба – чувствую с неотразимым гибельным восторгом некий высший, напряжённый момент бытия. Ведь смерть – едва ли не то единственное, что можно свободно выбрать самому, одному, и в этом смысле смерть есть нечто несомненно моё, личное. Самое интимное средоточие личности.

В таком мире, где всё представляется необходимым, действуй как угодно, ибо сам мир в своей организации допускает эту возможность. И зачем тебе душа, если ты не смеешь бросить её когда захочешь! Оставь то, что тебе не идёт.

Пассажир плывёт на пароходе, потому что ему так захотелось. Свобода выбора бодрит. Важно, что – без посредников. Как вечером в поле, когда лежишь на спине и на звезду смотришь. Приятно, когда никого рядом. Это от тесноты. А пишут в книгах-журналах, что каждый человек нуждается в личном пространстве и, если всюду люди, можно заболеть. Возможность есть лишь тогда и потому возможность, что она желанна. Ты – это всё, что у тебя есть. Ночь возвышенна, день прекрасен. Красота поступка состоит прежде всего в том, что его совершают легко и как бы без напряжения.

Впервые за долгое время он чувствовал себя свободным человеком, поступающим так, как считает нужным. И лицо с внимательными глазами, хоть и с трудом, с усилием, как отворяется заржавевшая дверь, – улыбнулось…

Хорошо известен факт, что солдаты уходят на войну, дрожа. Глубоко внутри они знают, что вечером вернутся не все. Кто вернется, а кто нет, неизвестно, но возможно, что не вернутся они сами. Но психологи замечали странное явление: как только они достигают линии фронта, все их страхи исчезают. Они начинают сражаться очень игриво. Как только смерть принята, где у нее жало? Как только они узнают, что смерть возможна в любое мгновение, они могут забыть о ней. Я сталкивался со многими военными, у меня было много друзей в армии, и мне было странно видеть, что это самые радостные люди, самые расслабленные. В любой момент может прийти приказ – "присоединиться к вооруженным силам" – но они играют в карты, они играют в гольф, они пьют, танцуют. Они наслаждаются жизнью до предела.

Странно, что можно быть морально храбрым – каким я, безусловно, являюсь – и низким трусом физически. Одно, по крайней мере, стало ясно. Ни за что, ни за что на свете ты не захочешь, чтобы усилилась боль. От боли хочешь только одного: чтобы она кончилась. Нет ничего хуже в жизни, чем физическая боль. Перед лицом боли нет героев, нет героев, снова и снова повторял он про себя и корчился на полу, держась за отбитый левый локоть.

Есть такое знаменитое изречение, что художники делятся на две категории – революционеры и декораторы. Я подозреваю, что революционеры – это люди, способные принять вызов беспощадного мира и ответить ему ещё большей беспощадностью. Мне просто не хватило храбрости такого рода. Но я был честолюбив; возможно, в глубине души декораторы даже честолюбивее революционеров.

Однако трагедия – это не просто описание печальных происшествий и страшных убийств. Не количество драм и не число гибелей рождает жанр. Герои трагедии ищут оправдания своим поступкам. Они находятся в ситуации, когда выхода нет, когда приходится до конца осмысливать свою судьбу, свой выбор, когда любое решение оказывается катастрофическим. И герой побеждает ситуацию. Чаще всего ценою собственной гибели. При этом победителя нет. Обе стороны оказываются и победившими и побежденными. Суть трагической ситуации в том, что трагический герой без действительной вины неизбежно становится виновным по стечению обстоятельств, по воле всесильной судьбы. Но вот что странно. Герой античной трагедии погибал, а зрители, вытирая проступившие слезы жалости, расходились с просветленной душой и сердцем, готовые к самым тяжелым испытаниям. Так греки открыли великую тайну драматического действа, сохраняемую всеми театрами мира всех эпох и кинематографом в XXI в.

Греческая идея: мир меняется, но не улучшается. Древние доказали это на своем примере. Все, что нам известно о зрелищном искусстве, уже было в древнегреческом театре. Обнажение приема – персонаж, вознесенный театральным краном, кричит: «Эй ты, машинный мастер, пожалей меня!» Прямое издевательское обращение к зрителям: «С небес взглянуть – вы подленькими кажетесь, взглянуть с земли – вы подлецы изрядные».

И это имеет смысл для большинства из нас. В конце концов, когда мы читаем «Республику» Платона, то хотим как можно лучше узнать, что изначально имел в виду автор. Большинство из нас не хотят знать, что «Республика» значила для моей бабушки; мы ходим знать, что она значила для Платона.

И как только я вернулся в свою квартиру, у меня опять возникло то чувство, которое я так давно знал, – что все идет не так, как должно было бы идти, и что в этом есть что-то непоправимое. Я никогда не мог вспомнить, где, когда и почему это чувство появилось и осталось во мне, как я думал, навсегда.

Проклятый вечер того же проклятого дня. Ночь будет трудной. Я чувствую, как что-то разбивается во мне, словно лопается стакан. Я хожу из угла в угол, как зверь в клетке, рвущийся на волю, но ничего не могу сделать: все планы изначально кажутся мне обреченными на провал. Неудача, повсюду неудача. Одно лишь самоубийство призывно поблескивает в вышине. В полночь у меня внутри что-то происходит: словно перевели стрелку на железной дороге; глубоко внутри разливается боль. Я больше ничего не понимаю.

Рыба проходит сквозь сеть. Ночь съедена, ночь ушла. Я спасся от самоубийства скверными сигаретами. Невредим. В ту ночь я понял, почему отец пил, когда умерла мама. В ту ночь водка была как кислород. Снова можно было дышать. Но зато рассветный этот час полжизни мне стоил.

Он выжил, но чего-то главного в нём не осталось. Всё было на своём месте – такое простое, обычное, закономерное.

На сцену выступил насущный день. Цельный день ожидает каждый, поэтому он – не ответ. Люди за жизнь всегда боролись, вгрызались. Все же раньше люди были живыми и какими-то… в общем, радовались жизни. Знали не то чтобы смысл ее, а свое в ней место.

Я говорю тому вору, который заболел: ну что будем делать? – Жить – надо? Курить – надо? – Жизнь надо толкать. – Жизнь – это трогательная комбинация.

Он брёл по берегу пруда, баюкая скулящую душу.

Я думал не без некоторого удовольствия о том, как я войду в свою квартиру и снова обрету те привычные удобства, которых я был лишен во время моего отсутствия, – мое кресло, мой стол, мои книги над головой, мой диван, расположение всех предметов, каждый из которых я мог найти с закрытыми глазами, все, в чем прошло столько дней моей жизни и в чем не было никакого элемента неизвестности.

Итак, ввиду недоговорённости сторон, заседание продолжается. Я всё ещё жив и все ещё мыслю. Ещё в зеркалах живёт мой неопрятный вид. И советуешь сдержанность.

Странно, – подумал он. – Всегда ждёшь, что человек, избежав смерти, будет безмерно счастлив. Но так почти никогда не бывает.

Набравшись сомнительного мужества, как легко человек может при этом так повредить себе, что уж никакой врач его не исцелит. Убийство – наивная форма смерти, дело рук, как правило… Ты никогда не думал… что каждый год… мы переживаем день своей смерти? Может быть, он сегодня?

Потому что этак-то – не ровен час – когда, дойдя до ручки, покусившись на остаток своих дней, руки на себя наложат, пресекут дыхание, оборвут, обездушат, душегубы. В мирное время всякий человек с воинственными наклонностями обращается против самого себя. Если уничтожаешь себя, то делаешь достойное величайшего уважения дело: этим почти заслуживаешь жить. Идти против природы – это тоже природное свойство. И не живет по-настоящему тот, кто не умеет отчаиваться.

– Чудак, на что самому себя убивать? – Когда человек мучается, у него возникает потребность мучить других. Не доглядели. Чтобы погубить другого, колдун сначала губит самого себя. Он вершит своё дело один. Кто на себя посягнул, тот на людей плюёт.

Сказали мне, что эта дорога приведёт к океану смерти и я с полпути повернул обратно. С тех пор всё тянутся передо мной кривые глухие окольные тропы… Человека нельзя задерживать, позже он уже не дойдёт никогда. Квалифицированный специалист – это человек, который удачно избегает маленьких ошибок, неуклонно двигаясь к какому-нибудь глобальному заблуждению. Лучше зажечь одну маленькую свечку, чем всю жизнь проклинать тьму.

Не расскажешь, в груди застряло… Бедный конь в поле пал… ни в жисть бы не… ну, это уж ты ерундишь. Как ночной поезд, который перед слепым поворотом каждый раз дает гудок, так и в этих моих снах навязчиво повторяется одна и та же тема. Но как ты заставишь заглянуть за поворот того, кто его ещё не достиг?

Я себя чувствую, но плохо. Ах, и тошно мне, тошно мне… то-ошно-о!.. Нет, больше не надо. Хана мне. Прими аспирин и не бери в голову.

Жизнь сжималась снова и снова, доходя до мельчайшего всеобщего основания. Какая-то замкнутая и своеобразнейшая опасность, спасенье от неё, вновь наступившая опасность, вновь отчаянные усилия и вновь спасенье – постоянно такое положение, как на гибнущем корабле.

У него было чувство, будто он загораживает себе дорогу тем, что живёт. Опасная тропинка, на которую вроде бы не стоило вступать. Но в этом препятствии он опять-таки черпал доказательство того, что он живёт. Может быть, жить значит вообще находиться в опасности? Быть человеком опасно. Тем более, ведущим какую-то странную полупризрачную жизнь, в которой сокрыта некая тайна.

Красота утешает, поскольку она безопасна. Она не грозит убить, не причиняет боли. И всегда немного обессмысливает действительность. Грусть не может быть некрасивой. Я хочу сказать, красота сбивает с толку, забываешь, что ты собирался сделать и как тебе следует поступить.

Из чрезмерной любви к внешней жизни возникает опасность для неё. Мы слишком мало думаем о собственной душе. Естественно сделать вывод, что существуют темы более захватывающие, нежели хрупкость нашего тела или муки нашей души. Этот вывод, сделанный как публикой, так и её надзирателями, помещает поэзию, а с ней и все искусства, в разряд опасных занятий. И эта боязнь доводит меня до уныния, до того мало знакомого мне ещё чувства, когда человек, попав в водоворот, складывает весла и затягивает песню. Так бывает, когда вертишься в одном и том же кругу неразрешающихся противоречий.

В продолжение нескольких недель Ницше находится в состоянии, полном тоски и восхищения; подобные переживания, без сомнения, знакомы мистикам, и их словоупотребление как нельзя лучше подходит к данному случаю. Может быть, он хочет использовать состояние пароксизма и лирического sursum, в которые повергло его отчаяние. Под впечатлением тоски и озлобления он писал страницы. И тут это настроение соединяется, как и должно в искусстве, с трагедией, со смертью…

Он стоял на завечеревшей улице, как человек, которому опять удалось спастись бегством. Выразительные беглые взгляды. Опять серую проказу жизни скрасят несколько часов, милосердно подаренных судьбой, – скрасят и улетят, как голуби. И часы эти тоже ложь – ничто не даётся даром, – только отсрочка. А что не отсрочка? Разве не всё на свете – только отсрочка, милосердная отсрочка, пёстрое полотнище, прикрывающее далёкие, чёрные, неумолимо приближающиеся врата?

«Каждый человек, который говорит со мной, в моих глазах мертвец; мертвец в отсрочке, если хотите, живущий случайно и один миг. Во мне самом живёт смерть. И она меня смешит! Вот что не нужно забывать: мой танец смерти меня забавляет как огромный фарс… Вальс с чертовщиной. Поверьте мне: мир забавен, смерть забавна; вот почему мои книги забавны и в глубине души я весел».

Кто мы и откуда, когда от всех тех лет остались пересуды, а нас на свете нет? Это написано в небе; это горит и танцует там как предвестие ужасов. Это въелось в наши души, и потому мы сейчас мертвы, как луна. Кто мы такие, столь озабоченные, каждый раз решающие, кем мы хотим стать или остаться? Еще хуже то, что все мы в известном смысле сотворены обстоятельствами. Что делать с унылыми рожами прохожих?

В воздухе витала двусмысленность, нечто смутное, непредсказуемое.

Глава 43. Набожность, цинизм и масскульт

Погружаясь в воспоминания, я вижу как много было необыкновенного, значительного, далеко превосходящего скромные масштабы моей личности.

Неужели овладели так вашим сердцем, что в нем нет более ни места, ни самого тесного уголка для безжалостно позабытых вами?

А что в Писании насчет терпенья-то сказано? В терпении, сказано, стяжите души ваши! А вот плакать и отчаиваться – это грех! А бог-то на небеси на что! Не плакать, а покоряться и уповать надлежит по-христиански. Скромность украшает человека. Что назначено – то суждено. Поистине мудр только тот, кто кротко покорился судьбе своей. Как Опыт Благого Умирания, в котором через смирение обретается легкость. Смирися, гордый человек, гордым бог противится. Гордиться может и должен один человек перед другим человеком, но не перед Богом. И что бы, кажется, жить потихоньку да полегоньку, сидели бы все смирно, ладком да мирком, паиньки, тогда и богу свечечку поставить захочется, чтобы всем радость да на утешение. Посердишься, посердишься, да и отмякнешь, простишь! Как тишайший ангел успеет войти за тобою… Как чудно было бы к тому времени успеть прибраться во внутреннем алтаре! Если тебя спросят: в чем состоит благополучие? – ответствуй: быть в согласии с самим собой.

Как бы получше, да поласковее, да чтобы всем было хорошохонько да уютненько, без нужды да без горюшка… Птички в гнёздышках мирно живут. И богу слуга, и царю подданный. (Цены на хлеб тоже бог строит, у него всего много). За одного покаявшегося неверующего двух верующих дают. Судьба любит послушных и втихомолку потворствует им, и так легко на душе у тех, кто об этом помнит. И говорил долго и неубедительно, как будто говорил о дружбе народов.

– Извините, но вы судите по своему слабому разуму, притом, как человек, привыкший осуждать. Нужно быть терпимым к чужим заблуждениям, даже если вы уверены в собственных.

У И. Ильфа в «Записных книжках» рассказывалось о некой старой деве, которая боялась выйти на улицу, потому что там мужчины.

– Ну и что, они же одетые?

На что она непременно отвечает:

– Да, но под одеждой они голые. Вы меня не собьете…

Старая дева, одолеваемая эротическими видениями, приписывает их другим людям.

Вы все же вносите свой необходимый минус, который мне важен сейчас как плюс… Н-да. Беру. Это двигатель вопросов. Такт – это неписаное соглашение не замечать чужих ошибок и не заниматься их исправлением. То есть, жалкий компромисс. Всякая категоричность – признак ограниченности. Поймите ту простую истину, что вы стараетесь переделать на свой лад людей, которые прошли суровую жизненную школу и которые, откровенно вам скажу, смеются и над вами, и над той чепухой, которую вы проповедуете, смеются и…

– Извиняюсь, но если я говорю чепуху, и все смеются над этой чепухой, так почему же вы так… встревожены? Ведь вы, я надеюсь, тоже прошли суровую жизненную школу? Красоты ваших философских изгибов изысканы и непререкаемы. Отношусь к вам, как к человеку, облагороженного образованием. Я, конечно, не мог получить такого блестящего и превосходного образования, какое, так сказать, видно во всяком вашем движении, хоть бы я, человек прикосновенный моим умом к образованию Европы… Я, может, больше тебя в жизни разбираюсь… И не "может", а точно… Ватикан – не редакция третьесортной марксистской газетенки. Этот мальчик, как и всякий другой мальчик, понимает нисколько не меньше тебя.

Листок содержал избранный стих из Ветхого или Нового Завета, и нашей задачей было отыскать этот стих и рассказать классу или учителю, устно или письменно, о чем там речь и в чем мораль. Я обожал это упражнение и так в нем преуспел, что нередко оказывался лучшим «знатоком Писания». Для меня это стало введением в критический анализ. Я читал все главы, которые предшествовали заданному стиху, и все главы, следовавшие за ним, чтобы правильно понять его «смысл». Я и сейчас могу это сделать, к великому неудовольствию некоторых моих противников, и до сих пор испытываю уважение к тем, чей стиль пренебрежительно называют «всего лишь» талмудическим, кораническим или «фундаменталистским». Такие упражнения полезны для интеллекта и литературных навыков.

В целом, отсутствие убедительной аргументации у наших критиков, по-видимому, проистекает оттого, что их позиция основывается не на рациональном рассуждении, а на внутреннем убеждении. Поэтому их представления легко опровергнуть, но трудно преодолеть.

Легкомыслие – от эстетизма у него, эстетический безумец. Я думаю – это просто от незнания жизни.

У христиан обычай такой есть, чтобы в ожидании предбудущей жизни – к вопросу о смысловых горизонтах загробного воздаяния – самоубийц при больших дорогах хоронить, а не на кладбище. А в Литве, говорят, столбы на дорогах, увенчанные позднее крестами, изображали первоначально древо жизни. Да, да, смерть грешнику люта… "Не оскверняйте же вашего сердца, говорю я вам, ибо Вечное Существо постоянно в нём обитает". Помни о смерти, но забывай мертвецов.

– Я, матушка, это прекрасно знаю. Уж если ты меня начнешь учить, то мне только повеситься останется. Почему набожные люди так нетерпимы? Самый лёгкий характер у циников, самый невыносимый – у идеалистов. Не наталкивает ли это вас на размышления, что истинная мораль насмехается над моралью? А цинизм – смех, вырвавшийся за рамки культуры?

Философия, как правило, мыслит инаково, бросает вызов господствующим системам мысли. История мысли – это история ее борьбы с собственным застыванием и обезмысливанием в формах различных идеологий и мифологий, теологических и метафизических догм.

Вот что пишет Юнг о Христе, сопоставляя его божественную сущность с архетипным предначертанием: «Наряду с человеколюбием в характере Христа заметна некоторая гневливость и, как это часто бывает у натур эмоциональных, дефицит саморефлексии. Данные о том, что Христос когда-либо дивился самому себе, полностью отсутствуют. Очевидно, ему не приходилось вступать в конфронтацию с собой.

Например, господин Дюмон, средний буржуа, раз в месяц отправляется в театр. Это мероприятие для него все равно что сон наяву, мечта, компенсирующая неполноценность его существования. Господин Дюмон, женатый на уже немолодой особе, прекрасно знает, что никогда не окажется на необитаемом острове в обществе очаровательной и наивной девицы. Это приключение ему и предлагает театр. «Красивая жизнь» на экране нужна рядовому человеку, чтобы отвлечься от тревожной действительности, горестей и потрясений. Захватывающие приключения, сюжеты справедливого воздаяния, отмщения и расправы переключают психическую энергию с реальных переживаний, накопившегося раздражения, боли, досады на воображаемые.

Откуда же возникает у людей готовность поклоняться избраннику, удовлетворять с помощью продукции невысокого уровня свои запросы? Из действия некоторых объективных закономерностей психики. Дело в том, что психический мир человека обладает способностью менять свое состояние. Если бы психика человека не располагала таким адаптационным механизмом, она просто не выдержала бы огромной нагрузки. Однако, когда психологическое напряжение достигает пика, психика может переключать свою энергию в иное русло. Так проявляет свое действие механизм сублимации, позволяющий справиться, например, с кризисной ситуацией, переключить психику на иной «канал».

Вот, скажем, сенсационный успех так называемых мыльных опер. (Речь прежде всего идет о радиосериалах, в которых рассказывалось о любовных приключениях, криминальных историях, бытовых драмах.) В чем загадка их успеха? Дело в том, что американская женщина, проводив мужа в офис, обычно остается в одиночестве. Ей нужен сублимационный эффект. И вот психоаналитики подсказали радиомагнатам: в эти часы можно передавать спектакли, желательно серийные, в которых будут обыгрываться трогательные жизненные ситуации. Скажем, такая. Бедная, но добродетельная девушка работает в магазине. Однажды сюда случайно за запонками заходит сын миллионера. Молодые люди полюбили друг друга, но сколько препятствий возникло на пути этого великолепного, всепроникающего чувства! Эффект превзошел все ожидания. Радиослушательницы не только следили за судьбой радиогероев. Они подражали им. Если трогательная героиня вскользь проговаривалась, что моется мылом такой-то фирмы, то спрос на это мыло неслыханно возрастал. (Отсюда и название феномена – «мыльные оперы».)

Т. Адорно показал, что духовная жизнь человека во многом определяется тиранией бессознательного. Человек ищет в телевизионном зрелище не вечные истины, не повод для развертывания аналитических способностей, не возможности глубоких художественных впечатлений. Он тянется к телезрелищу под действием психологических влечений. В этом факте и скрывается, по мнению Адорно, тайна раздвоенности сознания, присущей человеку. Так, отвергая насилие в качестве мыслящего субъекта, рядовой зритель находит в экранных преступлениях привлекательное зрелище, искупительное освобождение от повседневных переживаний. Психологи утверждают, что, когда на мерцающих квадратах идут детективные, криминальные спектакли, число преступлений снижается.

Монотонная, изматывающая повседневность постоянно порождает в человеке чувство неудовлетворенности. Многие стремления, ожидания не сбываются и потому вытесняются в сферу бессознательного.

Фантазия необходима людям как универсальный «болеутолитель». Однако далеко не всякий человек в силах взять на себя ответственность за собственные фантазии, т.е. признать соответствующие желания своими. И тут на помощь приходит искусство с его иллюзией «незаинтересованного созерцания». Дело не только в том, что оно предлагает человеку богатый ассортимент типичных ювелирно отточенных фантазий всевозможных расцветок, покроя и выделки; важнее то, что, ставя человека в положение зрителя, оно позволяет ему изживать свои комплексы, избегая при этом авторских мук и связанной с авторством личной ответственности. «Безответственность созерцания – вот тот золотой ключик, которым так называемый средний человек отпирает себе дверь в современное «массовое искусство», переполненное кровью, сексом и изощренным садизмом.

Вы, как это видно по вашим лицам, принесли с собой обычный набор унылых упрёков. И ещё что-то поучительное и скрипучее. Моральная дидактика, резонёрский нравоучительный тон и проповеднические обороты мысли. Но какое же то самонужнейшее дело, которому я обязан удовольствием вашего посещения? И без того мерзко, отвратительно и скверно живется, а тут вы ещё с вашими оскорблениями…

"Парле-бьен-комса-шире-мир-ферфлюхтур-мин-адью-мусью!" "Ну что, почти полупочтеннейший мой Иван Северьяныч! Каковы ваши дела?" "Благодарю вас, мой премного-малозначащий, что вы имели характер и мне на реванж денег не дали".

«Аще не вопреки, а поелику любопытства большого вопрошаю – иже ради интереса какого оный муж/дева (?) тревожит покой больного старца, болезнями и тоской томимого? Буде оный(ая) просветит мрак невежества нашего и явит воистину истинный лик свой, в тайне невежества нашего сокрытый? Блажен знающий ответы, да свершится должное вопреки, и рекомое суждено быть, и предначертанное не изменится. Во смирении великом пребываем и на ответ скорый ко слову нашему скромному в надежде трепетной тщимся…» Купно струнам, художне соударяемым единым со другими, гусли песнь издают и гуслеигратель веселится, сладости ради медовныя.

«…как Всевышний Бог на земле терпит все веры, языки и исповедания, то и Ея Величество из тех же правил, сходствуя Его Святой воле, и в сем поступать изволит, желая только, чтоб между подданными Ея Величества всегда любовь и согласие царствовало…».

Странно, но это значит все-таки – и для Него тоже. В этом деле Он положился и надеется на нас. Он ни в ком и ни в чем не нуждается, Он единственный, кто самодостаточен в точном смысле слова – и все же нуждается в нас; робко-робко дерзну сказать, что Он – зависит от нас, как все любящие от своих любимых. Он же нас – любит…

Паскаль полагал, что каким бы невероятным ни казалось существование бога, тем не менее, проигрыш в случае "неверного ответа" чересчур велик. Выгоднее верить в бога, потому что, если он есть, вы получаете вечное блаженство, а если его нет, то вы при этом ничего не теряете. С другой стороны, если вы не верите в бога, а оказывается, что он существует, вы прокляты навечно; если же вы правы и его нет, то для вас ничего не меняется. Мораль: за что даруется высшее благо? Возможно, за то, что птичек кормил, когда самому есть хотелось. И сам не помнил потом, когда же он их кормил.

Бог с ним совсем! Бог осподь! Ну что ж, давай бог. Давай, давай. Я воле божией ни в чём не перечу и слепо покоряюсь искушениям, которые он ниспосылает на меня. Благое хвалю, к дурному влекусь. Если бы не было склонности к злодеянию, человек не был бы добродетельным. Ведь зло – это то, чего мы хотим избежать.

Гневить бога нечего, живу весело, а дела неважны. Впрочем, духу не теряю и весёлого расположения не утратил. Не беспокойтесь, я киснуть не буду. Скучно – так я в окошко погляжу. Не так уж всё плохо у меня складывается. Я развлекаюсь по-своему, изредка звоню по телефону и не унываю, – всё будет хорошо, и хоть жизнь ближе к концу, чем к началу, мы ещё успеем поблистать, почудить, показать зубы и грозный профиль, а потом с грохотом, в дыме и пламени вылететь навсегда в зияющую бездну…

– За что я благодарен Господу, так это – что за всю мою жизнь не убил никого. А сколько было случаев!..

Каждый народ (или даже человек) в обязательном порядке должен разрабатывать свою религию сам, а не донашивать тряпье, кишащее чужими вшами – от них все болезни… Народы, которые в наше время на подъеме – Индия, Китай и так далее – ввозят только технологии и капитал, а религии у них местного производства. Любой член этих обществ может быть уверен, что молится своим собственным тараканам, а не позднейшим вставкам, ошибкам переписчика или неточностям перевода.

Никто из нас не хотел бы отнять у человечества волшебство или утешение. В возрасте сорока двух лет впервые для тебя становится важной религия. Может быть, раньше ты время от времени валял дурака с религией, но теперь впервые она становится важной – потому что религия глубоко связана со смертью. И всякий бог – это бог смерти. Теперь приближается смерть, и впервые возникает желание религии. Юнг написал, что всю жизнь он наблюдал, что люди, приходившие к нему в возрасте сорока лет, всегда нуждались в религии. Если они сходили с ума, страдали неврозом или психозом, им нельзя было помочь, если они не становились глубоко укорененными в религии. И если общество нерелигиозно и тебя никогда не учили религии, величайшая трудность случается, когда тебе около сорока двух лет – потому что общество не дает тебе никакого дальнейшего пространства, никакой двери, никакого измерения.

Грех – то, что наказуемо при жизни. А как накажешь, если стрелы всех страданий собрались во мне? Говорят, что во всех нас заложены ростки того, что мы когда-нибудь сделаем в жизни.

Надо немного подождать, – бормотал он. И пытался убедить, что только смерть непоправима. Зябкое бесстрашие, просто, потрясающе просто. Считать смерть утешением? Быть может. Скорее, однако, они сочтут её последним оскорблением, последней непоправимой кражей своей свободы. Ослепший принцип, а никакая не бездна. Бог – не тот, кто постоянно занят самим собой, как вечный сибарит, а он есть трансенсус, то есть, выходящий за самого себя.

«Дорога находится в руках мальчишек, мальчишки всегда что-нибудь пробуют, ибо самый отчаянный народ». – Это дерзкие умствования выпившего семинариста, декаденствующего студента прохладной жизни.

С бессмысленными скоты пасохся, окаянный!.. Прекратите гнилую демагогию! Вы плохо кончите! Скверным делом ты занимаешься, малый! Ты смотри, дитя: не опасно ли ты умствуешь – на жизнь сквернословить. Философия – гордыня разума, праздное любопытство. Да, всё это не кончится добром. Уймись, парень. "Человек с двоящимися мыслями не твёрд во всех путях своих". Разберись. Как бы то ни было, жизнь – это дар. Гуляй, безвинныя. А ведь именно беспомощность – крестная мать таких заявлений.

И я решительно не могу вам объяснить, какой смысл был в его затее: вероятно, обыкновенное желание напакостничать – не больше. А тут не сдержался, стало быть, допекло. В сущности, он глубоко несчастный человек, о чём не подозревал, так как подозревал всех других.

Как писал граф Яков Вилимович Брюс, знаменитый колдун и чернокнижник: "Отрок, родившийся в этот срок – гневлив, суетен, боязлив, по-женски непостоянен. Способен тайно лгать и отличается позорной неправедностью. Сердце исполнено яда, но лишён коварства. Чужую жизнь не бережёт, на свою скуп. Кроме того, многих соблазнит и Бога не убоится". Человек гнуснейший во всякую пору его жизни. Коли можно быть таковым, – сущее исчадие всяческой мерзости, – так что больше подобает подавить оного, как подавляют, гасят огонёк, и не лучше ли было оставить их в том самом виде, чтобы жизни эти были одновременно тёмными и злополучными. Это всё равно что изнасиловать девочку. «Невозможно не придти соблазнам, но горе тому, чрез кого они приходят: лучше было бы ему, если бы мельничный жернов повесили ему на шею и бросили его в море, нежели чтоб он соблазнил одного из малых сих…» (Лук. 17,1,2.). Смешна мне нелепость насилья, но среди всей этой челяди я меценат и тиран.

Приучил сожительницу курить и садиться на колени к приятелям – чтобы потом докладывала, кто и как из друзей с нею себя ведет.

Легко горланить, когда салага, если семью не кормить! Ты тявкаешь, как коммунист и как анархист. Нет для тебя ничего святого, только всего-то – луженая глотка да кулаки. Ни во что ты не веришь, ни в Бога, ни в черта, ни в родину, ни в семью, – да ни во что! Звереныш. К тому же зловредный! Напичкал свою башку книжонками, да плохо орудуешь. Нет ничего вреднее. С тех пор, как ты здесь, и сам сачкуешь, и других подстрекаешь. Думаешь, я не вижу? Еще ни гроша ты не заработал, даже не платишь за свое содержание, паразит, вот ты кто! Лентяй! Босяк!

У него не голова, а выгребная яма: ни одна мысль не может пройти через неё не пропитавшись нечистыми испарениями.

«Долой тех, кто воют всю жизнь, – писал Бичер, – и все же слывут райскими птичками!» Кто же они, эти «соковыжималки для лимона в обществе»? Это люди, предсказывающие всяческие несчастья, убивающие надежду и видящие во всем только дурную сторону, – «люди, от одного вида которых сворачивается молоко и портятся нервы».

Некоторые философы утверждают, что простить того, кто причинил вам вред, значит проявить слабость, показать, что вы не в силах отстоять свое право на справедливое решение проблемы, возникшей в отношениях. Прощение означает, что мы не считаем других ответственными за собственные поступки; другими словами, мы не считаем их способными следовать моральным принципам и полагаем, что нечего тратить на них время и силы.

Но знаете ли что, новый мой знакомец, отложите-ка на время мрачные мысли, которые внушает вам ваш желчный темперамент! На вас глядя, мухи мрут. Послушайте. Я лучше знаю жизнь, я прожил дольше и больше предавал и больше видел людей, которых предал кто-то другой.

Мне кажется, простите, что вы сидите на льдине и куда-то уплываете. Или вашу льдину течением уносит, что вероятнее. Возвращайтесь на берег. Приходите к нам на семинары. Можете не выступать, просто послушайте. Сейчас молодежь очень информированная.

Пол абзаца устами священника говорил Христос. Из этой половины абзаца мне стало ясно, что он любил девушку.

Ты плачешь? – спросила монашка беспокойно. Нет! – ответил он резко. – Я никогда не плачу. – И не надо, миленький. Это мы, женщины, можем плакать, а вам нельзя. Если и вы заплачете, кто же тогда ответит Богу? Тебе многое простится, потому что ты много любил… Так что, любезный сын, надеюсь, ты проживёшь как живали деды, миловзорно и без кручины…

А вы всё унываете! Ай-яй… Что такое? Что же грусть на кислом лице? Мы обиделись? Почему ты не улыбнёшься, ну чего тебе не хватает? Где же уразумение вещей и философское равнодушие? Прочь набежавшая на чело морщина и строгий сумрак лица!

Послушайте, – вздыхает она, – отчего вы так грустны? Отчего вы молчите и почему вы всегда такой угрюмый? На все вопросы отвечаете "угу". Скажите, отчего вы живёте так скучно, так не колоритно? Нехорошо это, друг мой. Чтобы у меня этого не было! Извольте сейчас улыбаться и дело с концом! (Ты забыл, что твоё лицо должно быть приветливым, а поступки осторожными и почтительными).

Требуется всего 13 мускулов для того, чтобы улыбнуться, и 112 чтобы нахмуриться. Те, кто уже далеко, угрюмыми видеть нас не должны. Вы же сами в тот вечер говорили, что научите меня не скучать. Будьте умницей и берегите себя.

Когда нам плохо, губы съезжают вниз, когда весело – вверх, и все лицо перекашивается и прыгает – вибрирует. Не есть ли это способ балансировки, поиски спокойствия, из которого вывели нас и к которому мы возвращаемся, минуту-другую подергавшись, покачавшись в разные стороны, по образу канатоходца, восстанавливающего равновесие? И не служат ли гримасы плача, ужимки смеха, так похожие друг на друга, защитной мерой или пантомимой организма, предпочитающего имитировать смертные судороги, нежели их на деле испытывать? Вслед за гимнастикой лицевых мышц и профилактическим сотрясением тела наступает облегчение. Игрою физического покрова мы уняли дрожь души, внешней встряской предотвратили внутренний взрыв…

– Вы помните, страстничал вечер громадами томных, расширенных глаз.

– Как жаль всё-таки, что у вас нет где-нибудь дочери! От такого мечтателя, как вы, наверняка родилась бы хорошая девочка, а вот хороший мальчик вряд ли…

И вот маленькая девочка покинула родительский дом и вышла в большой мир. И чем больше она узнавала о себе, тем больше она узнавала и о своем отце. И тогда она сделала то единственное, что ей оставалось.

– Ты рыба. Твой мир вымощен аквариумным блеском. Ты разводишь разнопёрых человеков за толстыми стеклами. Ты покупаешь им корм на человечьем рынке когда у тебя случаются деньги.

Он стремительно худеет – это добрый знак. Она весела по-прежнему, хотя чаще и чаще заводит разговор о чём-то томном, будто бы им сейчас жить тяжело.

Акафист умилительный Господу Иисусу Христу, праведнейшему судии и мздовоздаятелю нашему, в память Всеобщего Воскресения и Страшного Суда. Воззовёт и услышат его.

Господи, спаси и помилуй, вынеси меня отсюда! Прости мя, господи, научи мя, что творити! Поруководи меня. Я живу – так засучи мне, Господи, рукава и дай мне посох на верный путь. Не дарящий нам никаких посулов, всё ж туда направь свой фонарик, Боже.

К кому возопию, Царю Небесный, Владычище, Вседержитель?! Видимым же в сем и невидимым Творец! Что делать, погляди! К кому прибегу в горести моей, аще не к тебе, Матушка Царице Небесныя? Кто плачь мой и воздыхание моё примет, аще не ты, Пренепорочная. Кто паче тебя в напастях защитит? Услыши убо стенание моё, и приклони ухо твоё ко мне… и не презри мене, требующего твоея помощи. Укрепи душу нищую. Верую… С иконой "Утоли моя печали", Терпеливица моя, заступница усердная, упование моё. Я нахожусь у предела. Продолжай ты!

"Отче наш, возвесели души ранее удрученных до конца бурями житейскими. Отче наш, да забудут они все скорби и воздыхания земные. Отче наш, утеши их в лоне Твоем, яко же мать утешает чады своя".

И молился. Господи, сохрани и помилуй присущее нам наречие, ибо иным не владеем. Сохрани и помилуй нас, тревожных его мотыльков, слабо реющих по свету и мельтешащих среди других языков и народов. От Упсалы до Буэнос-Айреса. Нас, угрюмых и серых, носящих на крыльях своих прах его летописей и азбук, пепел апокрифов, копоть светильников и свечей. Нас и тех, которые ищут выхода из смирительных обстоятельств, чтобы воспарить вслед за нами. И тех, что не ищут. И тех, что не воспарят. Воззри на нас и на них. Поговори к нам высоким Твоим эсперанто. Дай знак. Укрепи. Наставь. Подтверди, что Аз Есмь и что это уже не сон, а явь. А сон – разбуди и откройся. Лишь мне, малому мотылю. Мне, мбли. Мне, праху и пеплу. Шепни на ухо. Прошелести опавшим листом – листом ли рукописи – бамбуковой рощей; за что?

"Господи, аще хощу аще не хощу спаси мя, понеже бо аз яко кал любовещный греховныя скверны желаю, но Ты яко благ и всесилен можеши ми возбранити. Аще бо праведнаго помилуеши ничто же велие, аще чистаго спасеши ничто же дивно, достойны бо суть милости Твоея. Но на мне паче, Владыко, окаянном и грешнем и сквернем удиви милость Свою, покажи благоутробие Свое, Тебе бо оставлен семь нищий, обнищах всеми благими делы. Господи, спаси мя, милости Твоея ради, яко благословен еси во веки, аминь". «Чудище обло, огромно, стозевно и лаяяй».

Не придёт к тебе зло, и рана не приближется телеси твоему; долготою дней исполю его и явлю ему… Сохрани тя во всех путях твоих. С ним есьм в скорби да плачуся о грехах моих! Дитя Пресвятое, добрый ангел уверенности! Отведи ручками своими чистыми мрак этот. Да мимо меня пусть идёт чаша сия. Боже, единственное… пожалуйста, я прошу, я так редко о чём-то прошу, я умоляю, пожалуйста. Господи, не знаю больше слов к тебе, иссякла душа, Господи! Слабеет мой крик к тебе…

Смирение, символ которого – маленькая фигурка ребенка. А есть ли что печальней и тревожней, чем крошечные детские следы, оставленные на пыльной дороге? Путают путь им лукавые черти. Даль просыпается в россыпях солнца. Бог не повинен ни в жизни, ни в смерти. Мук не принявший вовек не спасется… Господин Сатана, а что, те младенцы, что ночью смеются и плескают прямо в очи тёплым молоком, где же от них пепел? Я б собрал его… "Пошлёт сын человеческий ангелов своих, и соберут из царства его все соблазны и делающих беззаконие и ввергнут их в печь огненную; там будет плачь и скрежет зубовий". "И отрёт Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет: ибо прежнее прошло".

И на предплечье можно было прочесть вытатуированную когда-то черными, а теперь выцветшими чернилами надпись: «Бога нет». Неровная и растянутая, выглядела она как неумело накорябанная строчка в тетрадке первоклассника. На коже вокруг надписи было множество красных выпуклых шрамов. Мужчина сидел в своей коляске прямо напротив и широко раскрытыми глазами рассматривал меня. Я отводил взгляд, а когда через минуту снова поднимал глаза, он все так же неподвижно пялился на меня…

Эмоции человека приобретают здесь часто характер мольбы или просьбы. Каждый знает, как трудно бывает просить, трудно потому, что тем самым признаётся власть другого, власть "его произвола надо мной". Смирение, выпестованное глубоко укоренившимся убеждением, что наказание всегда оказывается тяжелее преступления. Потому погоня за властью – проявление свойственного человеку стремления оказаться единственным субъектом в мире объектов. И гнули к земле головы и повторяли: «Сделайте такую божескую милость, не губите нас».

Должен предупредить с самого начала – я ни на что не жалуюсь. Но это похоже на сумасшедший дом, где вам разрешили мастурбировать до конца ваших дней. Мне кажется, что мое собственное существование уже закончилось, но где именно, я не могу установить.

Свинцовая тоска и мольба, все мыслимые обещания "исправиться", гадливость к себе и ярость непонимания того, как это мир сможет так же катить волны своего бытия "без меня". Общее ощущение чудовищной несправедливости, и неистовая детская вера в то, что можно ещё договориться с тем, чтобы дали ещё один шанс. И тут же пронзительное сожаление, но всё равно в своей обречённости, тому, кому следует завидовать – остающемуся, индифферентному. Каждый, думаю, в силах добавить и свой нюанс.

Они гортанно негодуют на мелкие трогательные несправедливости и требуют те блага, что были обещаны, не ведая, что последняя справедливость уже воздана им. Не стучите – не откроется – ибо давно уже не заперто и сказано: "Входи!" и за стуком своим не слышите приглашения. Не просите – ибо всё необходимое вам уже дано и ни кем это не может быть отнято, остальное – пыль и просить о ней незачем. И не ищите – для этого нужно стать не имеющим, у вас же всё есть, только откройте глаза.

В Нём каждый откроет себя, помыслит о своём, увидит отражение… Человек на определённой стадии своего развития приходит к убеждению, что Бог – это лишь зеркальное его отражение. Здесь, именно здесь подражает богу человек, открывая свое истинное лицо в бесконечном множестве ситуаций. Я всегда говорил, что Бог – мой идейный соратник. И это является безусловным доказательством того, что все сахабы получили мощные знания и фаиз ильми-халь, в то время как поколение табиин по сравнению с сахабами в этом вопросе были, как лампа против солнца. Муфтии выступают с заявлениями, в которых призывают мусульман не вступать в подобные организации, подчеркивая, что мусульмане по рождению уже состоят в «партии Аллаха». «Бог – это Лампа Ламп и Архистратиг». Аллах доволен ими, и они довольны Аллахом. Это – великая прибыль.

Во многих аятах подчёркивается, что ни один человек не останется на земле вечно, что люди пришли в этот мир для испытания, что попытки избежать смерти не дадут результата. Кроме того, сообщается, что каждый будет возвращён к Аллаху, и призывается к размышлению о тех благах, которые Аллах даровал человеку. Эта формула исповедания ислама, заявляющая о том, как высоко величие Единого Бога и почетно рабство Ему…

Но возможно ли предположить, что божество игриво и многое позволяет? С чем бы сравнить… вам приходилось резать стекло ножницами в воде? – при некоторой практике, выходит довольно сносно; всё равно что измерять дамской шпилькой глубину дырок в розетке под током.

Но в Боге я нуждался не больше, чем Он во мне. Самое высокое в тебе пыталось подражать мне. "Глаз, коим я взираю на Бога, есть тот же самый глаз, коим он взирает на меня". Бог, царь небесный, имеет меньше влияния чем, например, центурион или полицейский.

Это – предсмертный хохот язвительного висельника. Как вы думаете, что испытывает повешенный в последний момент жизни? Достаточно известно – сексуальный оргазм. Является ли смертельное мгновение максимумом? Считается, что оно связано с высшей степенью боли или с высшим накалом зла: боль, например, становится смертельной, если она превышает некий поддающийся цифровому выражению максимум. В отличие от "молчаливой" смерти, боль бывает многословна. Может быть, страх боли отчасти связан со страхом оказаться вне коммуникациии, лицом к лицу с ничто. Здесь мне возразят, что это естественно: судороги – явление обычное, когда организм умирает. Оригинального здесь мало – никакая смерть не оригинальна, не оригинально и то, что иные принимали судороги агонии за родовые муки, смерть – за рождение новой жизни. Это тоже объяснимо: умирающему свойственно выдавать свое состояние за жизнь в превосходной степени, такую жизнь, какая и здоровому не приснится, вообще самое развитое чувство умирающего – это ревность к жизни.

Ибо те, кто верят в личного Бога, которому не безразлично хорошее и плохое, галлюцинируют, вне всяких сомнений, хоть Господь и благословляет их, он все равно безотчетно благословляет безотчетность. Иисус как-то чересчур исстрадался.

Этот старец настолько светел, что иной раз сама одежда белеет на глазах у собеседника. На лбу шишка набита, на плече свищ – от непрестанных молебствий. Крестит очко в уборной, когда – садится. Одним словом – погряз в христианстве. Променявши идею на мускул, изгубили свою жизнь во имя религиозных химер. Латентный гомосексуалист, лишивший себя радостей любви во имя превратно понятого общественного договора, млеет в чаду плотского вожделения.

И, конечно, человек не должен вмешиваться ни в чью жизнь – это часть свободы. Тогда каждый был бы непринужденным с самим собой. Никто не должен вмешиваться в жизнь никого другого. Но в прошлом каждый совал нос в дела другого. Идея Бога – это идея любопытного Тома, который не оставляет тебя в покое даже в ванной, который продолжает подглядывать в замочную скважину, наблюдая: что ты там делаешь? Это уродливо! Все религии мира говорят, что Бог постоянно наблюдает за тобой, – это уродливо, что это за Бог? Ему что, нечем заняться, кроме как подглядывать за каждым, преследовать каждого? Кажется, это предельный детектив!

По моему мнению, термин "бог" есть по преимуществу продукт человеческой жажды совершенства и завершенности. Идея божества вызвана нашим эмоциональным желанием устойчивости, постоянства. Она выражает наше ощущение вечности, наше стремление преодолеть хаос, опасность, непостоянство и несчастья. Бог является надеждой человека на идеальный мир, в котором нет юдоли страданий. Создавая образ всевышнего, мы ищем кого-то вне нашего мира, ведущего нас безопасным путем сквозь море несчастий, существо, которое, сотворив весь мир, спасет нас от небытия и смерти.

Эффективность религиозных технологий намного выше, чем вера в коммунизм и светлое будущее. Это связано с тем, что человеку предлагается снизить энергетические расходы мозга за счёт простого набора универсальных форм поведения. При этом никто не несёт даже теоретической ответственности за неудачи их применения.

Что есть вера? – Лишь нежелание умирать. Хорошо… Тогда зачем ты всего этого хочешь? Не лучше ли было просто жить в покое и мире? – Когда я живу в спокойствии и в мире, я вообще не знаю, есть ли я… Я путаюсь в благонамеренных штампах, а ведь я рожден человеком. И мне нужна кровь. Тогда каждую секунду я буду чувствовать то, что я существую, что я дышу, что во мне кипит кровь, что я сильнее вас. Я ненавижу спокойную жизнь, в ней есть ложь… Ведь если есть в принципе страдание, то я должен совершить это, чтобы увидеть, что это такое… Иначе, зачем я живу?

– Я напомню вам один из вечных вопросов. – Почему Господь допускает то, что происходит в мире, – преступления, убийства, войны? Почему? Потому что пути Господни неисповедимы и нашим слабым человеческим разумом мы не можем постигнуть Его божественной мудрости? Но если это так, то мы и остального понять не можем, и, впрочем, Господь, может быть, не требует от нас понимания, зная, что оно нам не по силам?

Один из наиболее деморализующих факторов, наблюдаемых нами, – привычка порицать себя. Некоторые люди занимаются этим постоянно. Видимо, они упиваются рассказами о том, каких низких результатов добиваются и сколь они сами ничтожны в сравнении с другими. Как это ни печально, по иронии судьбы ответственность за наше самоуничижение в значительной степени несет церковь. Мы часто слышим на молитвенных собраниях постоянные поношения самих себя. Люди называют себя несчастными грешниками, жалкими червяками, копошащимися в пыли, а вовсе не королями и королевами – мужчинами и женщинами, сотворенными Богом. Священники на кафедрах и люди на молитвенных собраниях сообщают Господу Богу о том, сколь мало они значат. Вместо того, чтобы смело отстаивать свое неотъемлемое право на благородство, на королевское достоинство, мужское и женское, они скулят, просят прощения и пресмыкаются. Человеческие существа были созданы с прямой осанкой, чтобы они могли встать, поднять глаза и без смущения посмотреть в лицо миру. Библия учит тому, что мы должны заявить о своем первородстве. Не следует разыгрывать перед Создателем Урию Хипа; это вызывает презрение и развращает. Привычка к самоуничижению подрывает уверенность в себе, уничтожает независимость и подавляет волю. Что подумал бы отец о ребенке, который подошел бы к нему с просьбой, выраженной в позорном духе самоуничижения? Некоторые люди, похоже, обладают даром держаться в тени. Они пробираются бочком, всегда стараясь находиться в задних рядах или меньше попадаться на глаза. «Ни одного человека, – утверждает Эмерсон, – нельзя обманом лишить успеха в жизни, если он сам себя не обманет». Оскорбительно низкая самооценка не должна быть вашей спутницей жизни. Высокая оценка жизни и самого себя – мощное средство формирования характера. Вам не удастся сбить себя с толку до тех пор, пока вы не перестанете верить в себя. Да и других обманывать вы скорее всего тоже не будете.

Отпрыск рода раввинов Карл Маркс в статье «К критике гегелевской философии права» писал следующее: «Религиозное убожество есть в одно и то же время выражение действительного убожества и протест против этого действительного убожества. Религия – это вздох угнетенной твари, сердце бессердечного мира, подобно тому как она – дух бездушных порядков. Религия есть опиум народа».

Таким образом, самый умеренный аргумент против религии одновременно и самый радикальный, и самый обезоруживающий: религия – человеческое изобретение. Ее изобретатели не могут договориться даже о том, что же на самом деле сказали или сделали их спасители, пророки и гуру. И уж тем менее способны они объяснить нам «значение» позднейших открытий, которые поначалу тормозились или проклинались их религиями. Однако послушайте современных верующих: они по-прежнему знают! Да не просто знают, а знают все. Не просто знают, что бог существует, что он создал и держит под контролем все на свете, но знают, чего «он» хочет от нас, включая наш рацион, ритуалы и взгляды на секс.

Спор с религией – источник и основа всех споров, потому что в нем начало (но не конец) философии, науки, истории и познания человеческой природы. В нем же начало (но отнюдь не конец) всей полемики о добродетели и справедливости. Религия неискоренима именно потому, что наша эволюция продолжается. Религия не отомрет, пока мы не перестанем бояться смерти, темноты, неизвестности и друг друга. Поэтому я не стал бы запрещать ее, даже если бы мог. Какое великодушие, скажете вы. Но подумайте: будут ли правоверные столь же снисходительны ко мне? Религия, увы, не способна на такую любезность. Религия отравляет все, к чему прикасается.

Не скажу, что вера в такое вызывает у меня зависть (на мой взгляд, она слишком похожа на тоску по вечной диктатуре), но меня гложет искреннее любопытство. Почему эта вера не приносит счастья тем, кто ее исповедует? Разве они не считают себя обладателями чудесного секрета, за который, как за спасительную соломинку, можно уцепиться даже в самую трудную минуту?

Природа религии вынуждает ее вмешиваться в жизни неверующих, еретиков и последователей других вероучений. Она может разглагольствовать о блаженстве в мире ином, но хочет власти в мире этом.

Возможно, у каждого из нас есть тайное влечение к смерти или нечто похожее. На рубеже 1999 и 2000 годов немало образованных людей говорили и публиковали несусветную чушь о грядущих потрясениях и драмах. Разговоры эти были ничуть не лучше примитивной нумерологии.

Религия не только хочет монополии на воспитание детей в начале жизни, но и считает себя вправе распоряжаться ее финалом. Культ смерти и упорный поиск предвестий конца, вне всякого сомнения, суть плоды затаенного желания увидеть этот конец и избавиться от тревог и сомнений, что всегда подтачивают веру.

Даже сравнительно надежная симметрия Солнечной системы, при всей очевидной нестабильности и энтропии, беспокоила Исаака Ньютона и побудила его предположить, что бог время от времени поправляет орбиты планет. Этим Ньютон навлек на себя насмешки Лейбница, спросившего, почему бог не смог все как следует настроить с самого начала. Именно благодаря страшной пустоте остального космоса нас так впечатляют уникальные, прекрасные условия, сделавшие возможной разумную жизнь на нашей планете. Учитывая наше тщеславие, как они могут нас не впечатлять? Тщеславие позволяет нам закрывать глаза на то неумолимое обстоятельство, что на всех остальных небесных телах даже в пределах нашей системы либо слишком холодно, либо слишком горячо для любых известных форм жизни. Более того, это относится и к нашей голубой планете. Жара и холод превращают обширные участки Земли в бесплодные пустыни, и опыт научил нас, что мы живем на острие климатического ножа. Что до солнца, то оно рано или поздно раздуется и проглотит свои подопечные планеты, словно ревнивый вождь или племенной божок.

Как всегда, стоит отбросить лишние допущения, и гадание о том, кто создал нас созидателями, становится столь же бесплодным и бессмысленным, как и вопрос о создателе нашего создателя. Аристотель, чьи размышления о перводвигателе и первопричине послужили началом этого спора, умозаключил, что логика требует существования сорока семи или сорока пяти богов.

Мы должны смириться с тем, что эволюция не только умнее нас, но также бесконечно более равнодушна, жестока и капризна. Исследования ископаемых животных и данные молекулярной биологии говорят о том, что около 98% всех видов, когда-либо живших на Земле, прекратили существование. В истории за периодами расцвета жизни всегда следовало великое «вымирание». Чтобы уцелеть на остывающей планете, жизнь сначала должна была появиться в фантастическом изобилии. Мы наблюдаем то же самое в миниатюре и в наших маленьких человеческих жизнях: мужчины производят неизмеримо больше семенной жидкости, чем необходимо для создания семьи, и мучаются – не без некоторого удовольствия – острой потребностью куда-нибудь ее пристроить или хоть как-то от нее избавиться. (Религия бесцельно усугубила муки, объявив грехом различные несложные способы облегчения этого зуда, который, надо думать, у нас от «творца».) Буйное, бьющее через край обилие насекомых, воробьев, лосося или трески есть титаническая растрата жизни, обеспечивающая, да и то не всегда, выживание достаточного количества особей.

Мы все понимаем, что человек может простить зло, причиненное лично ему. Вы наступаете мне на ногу, и я вас прощаю; вы крадете мои деньги, и я вас прощаю. Но как понимать человека, которого никто не грабил и чьих ног никто не топтал, но заявляющего при этом, что он простил вам топтание чужих ног и кражу чужих денег? Чушь собачья – вот самое мягкое определение для таких заявлений. Но именно это сказал Иисус. Он говорил людям, что их грехи прощены, не советуясь с теми, кто пострадал от их прегрешений. Он без тени сомнения вел себя так, словно все их проступки были прежде всего проступками против Него.

Венгерский исследователь Игнац Гольдциер, чьи слова приводятся в недавней работе Резы Аслана, одним из первых показал, что многие хадисы суть не что иное, как «стихи из Торы и Евангелий, обрывки изречений раввинов, древние персидские афоризмы, отрывки из греческих философов, индийские пословицы и даже „Отче наш“, воспроизведенный почти слово в слово». В хадисах можно отыскать огромные куски более-менее прямых цитат из Библии, включая притчу о нанятых в последний момент работниках и слова «пусть левая рука твоя не знает, что делает правая».

(Мухаммед истово верил не только в существование дьявола, но и в «джиннов» – мелких демонов пустыни.) Даже некоторые жены Пророка замечали его способность получать подходящие «откровения» по мере насущной необходимости и, бывало, подтрунивали над ним по этому поводу.

Одно-два поражения  – и мы никогда не стали бы заложниками деревенских склок, бушевавших в Иудее и Аравии еще до появления первых серьезных летописей. Мы могли стать адептами совсем другой веры – но и тогда нам говорили бы, что истинность нашей веры не так уж важна, коль скоро она помогает учить детей отличать добро от зла. Иными словами, вера в бога – один из знаков готовности верить во все подряд. Неверие в бога, напротив, вовсе не означает неверия ни во что.

Никогда не было так уж трудно понять, что религия плодит ненависть и конфликты, и что опирается она на невежество и суеверия. Это не отменяет древний вопрос Эпикура: Если он желает предотвратить зло, но не может, он бессилен. Если может, но не желает, он злонамерен. Если и может, и желает – откуда берется зло?

Человеку свойственны гордость, ревность, мстительность. Если этими качествами обладает человек, то почему ими не может быть наделено божество? Объясняет ли этот аргумент существование зла в мире? Почему мы не можем заключить, что Бог является злобным существом, лишь которому можно безнаказанно поклониться, не опротивев при этом самому себе? Как заботливая мать: она может и упустить что-то, но всегда будет чувствовать, что что-то не так. Значит, зря я просил прощения.

Нигилист должен, наконец, задаться вопросом: «Не есть ли ложь нечто божественное… не покоится ли ценность всех вещей на том, что они являются ложными? не является ли отчаяние следствием веры в божественность истины… не являются ли именно смыслополагание, ценность, смысл, цель ложью и фальсификаторством (подделкой), не должны ли мы верить в бога не потому, что он истинен, но потому что он ложен?».

Я не понимаю христиан. Они трясут дерево жизни, не дав ему покрыться плодами, и по ветру рассеивают его благоуханный цвет. Идет эта баба к обедне пред целой семьей впереди. Сидит, как на стуле, трехлетний ребенок у ней на груди.

О Господи, до чего же мне омерзительны гнусные дела рук твоих и эти тошнотворные уроды, которые кадят тебе и которые действительно созданы по твоему образу и подобию! (Когда священник рассказывает о том, что человек создан по образу и подобию Божьему, поднимается горбун и спрашивает: «А как же я?» Находчивый священник отвечает: «Как горбун вы абсолютное совершенство»).

Ненавидя тебя, я бежал от твоего конфетного царства и от россказней твоих марионеток. (А вот марионетка не чувствует собственной пустоты, отказывается от нее, позволяет ей сгинуть…)

Ты – гаситель наших порывов и усмиритель наших мятежей, пожарник нашего пламени, агент нашего слабоумия. Еще до того, как я заключил тебя в формулу, я попирал твою алхимию, презирал твои проделки и все уловки, которые составляют твой наряд Необъяснимого. Как щедро оделил ты меня желчью, которую твое милосердие позволило тебе сэкономить на своих рабах. Поскольку нет лучшего отдыха, чем под сенью твоей никчемности, для спасения какой-нибудь твари достаточно положиться на тебя или на твои подделки. И я не знаю, кто заслуживает большего сочувствия: твои приспешники или я; мы все восходим по прямой линии к твоей некомпетентности, к тому, как ты творил, мастерил, изготовлял свои самоделки с кашей и сумятицей в голове. Deus otiosus – буквально бог в отпуске, безработный, бездельник, излишний и ненужный. Но, как ни крути, приходится признать, что он, в общем-то, двоечник.

Из всего, что было извлечено из небытия, существует ли что-нибудь более ничтожное, чем этот мир или идея, предшествовавшая его рождению? Повсюду, где что-нибудь дышит, одним увечьем становится больше: нет такого сердцебиения, которое не подтверждало бы ущербности живого существа. Плоть меня ужасает: эти мужчины, эти женщины – требуха, хрюкающая от спазмов. Не хочется признавать своего родства с этой планетой, ведь каждый миг – это бюллетень, брошенный в урну моего отчаяния. Решительно, я все меньше и меньше ненавижу своих прежних хозяев.

Исчезнет ли твое творение или будет существовать долго – не имеет значения! Твои подчиненные все равно не сумеют достойно завершить то, что ты начал строить, не имея таланта. Однако они, конечно, сбросят пелену ослепления, которую ты накинул им на глаза. Но хватит ли у них сил отомстить за себя, а у тебя – защититься? Этот биологический вид насквозь прогнил, но ты прогнил еще больше. Оборачиваясь к твоему Врагу, я жду дня, когда он украдет твое солнце и повесит его в другой вселенной.

Богини покинули меня, да и демоны тоже. Ты же знаешь, я не верю в бога, и у меня нет никого, кроме тебя. Поверишь в Бога – станешь художником. Не поверишь в Бога – станешь художником. Вечное тебе спасение будет. Смысл, смысл жизни, где он? – Темнота, тайна, нельзя. Бога я не прийму, пока не одурею, да и скучно – вертеться, чтобы снова вернуться на то же место. После воскресения человеческие тела примут шарообразную форму.

Если кто-нибудь серьезно и верит в солипсизм, то держит это при себе. Мысли о Боге неиссякаемы и велики, как море. Господи, дай о Себе знать. Подтверди, что Ты меня слышишь. Не чуда прошу – хоть какой-нибудь едва заметный сигнал. Ну, пусть, например, из куста вылетит жук. Вот сейчас вылетит. Жук – ведь вполне естественно. Никто не заподозрит. А мне достаточно, я уже догадаюсь, что Ты меня слышишь и даешь об этом понять. Скажи только: да или нет? Прав я или не прав? И если прав, пусть паровоз из-за леса прогудит четыре раза. Это так нетрудно – прогудеть четыре раза. И я уже буду знать. И если это случится, всей душой, всем своим пробитым навылет сердцем я уверую, что Господь меня простит – как я прощаю Его. Ин гад ви траст! Ням-ням, хрум-хрум, Боженька мой добренький, тук-тук, пук-пук.

Амр бин Ас был одним из выдающихся политиков своего времени. Находясь при смерти, он в смятении что-то вынул и сказал: «Положите мне это под язык». На вопрос: "А что это?" – ответил: «Это благословенная ворсинка из бороды Пророка». Он верил в то, что с ней ему будет легче отчитаться за свои поступки.

Потомок царя Соломона и царицы Савской африканский правитель Менелик II свято верил в силу Библии, и когда чувствовал себя плохо, отрезал страницы Святого Писания и съедал их (говорят, что за свою жизнь император съел Книгу Царей).

Калмыки в степях заставляют ветер вертеть мельнички, нутро которых начинено бумажками с молитвами. Чем больше раз обернётся мельничка, тем ближе калмык к богу. Самая независимая страна – это Монголия – ни хрена от нее не зависит. Многотерпеливе и многомилостиве, иже праведные любяй и грешные милуяй!

– А ведь каких-нибудь восемь веков назад…

– Послушайте, при чем здесь Монголия. Мы входим в цивилизованную семью христианских стран. Речь идет об обновлении православия, о путях экуменистических, при чем же здесь невесть во что верующая темная Монголия? Да и кумыс русскому человеку вовсе не привычен.

Не знаю, верю ли я в Бога. Я страстно молилась Ему, когда меня везли сюда, когда я думала, что скоро умру (слышу, как Ч.В. говорит: вот вам и доказательство, что не верите). Когда молишься, становится легче. Получаются какие-то кусочки, обрывки. Не могу сосредоточиться. Я так долго думала о многом, что теперь не могу остановиться на чем-нибудь одном. Но от этого становится спокойнее на душе. Если даже это только иллюзия. Как это бывает, когда подсчитываешь, сколько денег истратила, и сколько осталось. Он не верит в Бога. Поэтому мне так хочется верить.

Глава 44. Игра исчезновения

Смерть – это то, что бывает с другими, наследственный враг. Враги молчаливы. То, чем нельзя обменяться. Смерть уносит нас потихоньку, по одному. От страха и благоговения перед нею, лица людей разумных бледнеют и увядают. Смерть стоит, ожидая на пути, а человек же все гуляет да веселится. Смерть находится от нас на расстоянии между глазом и бровью. Это даже ближе, чем потратить время на напоминание о ней. Однако где разум недальновидного человека? Уж и не знаю.

Поскрипим ещё. Между прочим, все помрём и ты умрёшь… обыкновенной смертью, как умирают старушки – тихонечко, беззлобно. Тихая, сосредоточенная готовность: кончины наши безболезненны, непостыдны, мирны. «Дерево умирает спокойно, честно и красиво. Красиво – потому что не лжёт, не ломается, не боится, не жалеет». Смерть хороша тем, что ставит всех нас на свое место.

И этак до гробовой доски. От смерти позорной не спасёт таблетка. В конце концов, вас заколотят в гроб и бросят в яму. И все в мире вздохнут и рассмеются счастливо. Останутся только ботинки. Имя. «Жил. Страдал. Любил.». Без дат рождения и смерти. Род приходит, и род уходит, а земля пребывает вовеки. За веком век, за веком век, ложится в землю любой человек, несчастлив и счастлив, зол и влюблён, лежит под землёй не один миллион.

Поэтому идея осуществить реестр живых существ, первая реальная кодификация и опись населения встречается как раз в Ветхом Завете, где подробным образом перечисляется, кто кого родил, кто где летал, кто куда пошел. Именно там возникает история, предполагающая уникальность отдельных конкретных событий и личностей, которые действовали и никогда больше не будут действовать, никогда ни во что не превратятся, и само существование которых наполнено исключительным смыслом, именно потому, что они были, а теперь их нет.

Я не считаю себя пессимистом, но должен сказать со всей ответственностью, что если вдуматься повнимательней в существо жизни, то станет ясно, что все кончается смертью. В этом нет ничего особенного, и было бы даже недемократично, если б кто-нибудь из нас вдруг уцелел и сохранился. Конечно, всякому жить хочется, но как подумаешь, что Леонардо да Винчи тоже вот умер, так просто руки опускаются.

И все было бы ничего, когда бы в этом вопросе соблюдались полное равенство, братство и железная закономерность. Если бы мы, например, уходили с лица земли в организованном порядке, большими коллективами, серийно, по возрастным, например, или по национальным признакам. Отжила одна нация положенный срок и кончено, давай следующую. Тогда бы все, конечно, было проще, и неизбежность этой разлуки не имела бы такой волнующей и нервирующей остроты. Но в том-то и состоит главная сложность и вместе с тем пикантная прелесть существования, что ты никогда не знаешь в точности, когда ты перестанешь существовать, и у тебя всегда остается в запасе возможность превзойти соседа и пережить его хотя бы на лишний месяц. Все это сообщает нашей жизни большой интерес, риск, страх, ажиотаж и большое разнообразие.

Смерть, она нам – как мать малым детям. Умирающий участвует в игре исчезновения. Лишь в дальнейшем смерть становится одинокой и "одичавшей". Обычного человека смерть предуготавливает постепенно. Сначала он видит бабушку в постели, вот она уже не встаёт, она исчезает. Потом жизнь предъявляет ему утонувшего одноклассника, затем – родители. И, наконец, на него накатывает старческая тоска. Страх смерти состоит из двух частей – страха чужой и страха своей. Сначала эгоистичный страх смерти близких, затем – боязнь своего исчезновения.

Удивительно, насколько меньше написано книг о смерти – куда меньше, чем о жизни. Смерть куда интереснее любви – хотя бы потому, что смерть у всех, а с любовью у многих возникают вопросы. Смерть – это вообще синоним слова «смысл». Жизнь конечна, и вот положил кто-то большую часть её на обустройство своей норы, на строительство дома, в котором от немощей и болезней он не проведёт ни дня. Человек копил, отказывался от всех радостей – и дом твой некому передать. Сын забыл его, дерево стучит в окно сухими ветвями.

Страх заболеть уже сильнее самой болезни. Страх разориться убивает радость от денег – безумно страшно лишиться здоровья и денег, просто потому, что кроме здоровья и денег ничего больше нет – и приходится экономить, экономить, экономить… «Человек, который боится заболеть – уже болен: страхом». Наверное, это неприятно читать, понятно – мы же все, типа, выживаем из последних сил, а «деньги – у других, сволочей». Но дело в том, что культура существует только на деньги богатых людей. Правда, не все богатые одинаково полезны.

Задача решена не им, весь подготовительный период насмарку – хорошо ещё, если лаборант будет читать журнал наблюдений. Деление это, впрочем, условно – знавал я обывателей, у которых было тайное дело не хуже чем у капитана Ахава и скучных профессоров, которые умирали посреди дачных сосен, а кроме дачи, почитай, у них в жизни особых достижений не было. Внимательное и спокойное всматривание в смерть для определения смысла жизни – признак взрослого человека. Есть в смерти и опасность некоторой суеты – например, испугавшись, человек начинает суетиться в ожидании смертного часа. И делает что-то, как он думает, возвышенно-поэтическое – опять же сажает дерево, чтобы под ним сидели внуки, а в семье меж тем неладно, и дети в такой особенности, что внуков, может, и не будет. Начинает что-то делать нелепо и бестолково. А ведь всё можно симулировать – любовь, счастье, а смерть это такая штука, что с ней не забалуешь. В итоге обывателя гораздо больше волнует уровень комфорта своей смерти, чем его посмертная участь.

Специалисты в области человековедения считают, что большинство людей, заканчивающих жизнь сознательным самоубийством, в детстве неоднократно слышали от родителей слово "исчезни".

«По второму разу всё скучно, – зевая, оттянул он кожу с белков, – оттого и умирают один раз…».

«И все-таки смерть – дело привычки», – настаивал кто-то в голове на своём.

"Ничтожество мира", ненависть к жизни тусклой, умеренной рождают интерес к "тайнам вечности и гроба", к познанию "инобытия", смерти. На свете что непостояннее, чем жизнь? Но смерть – единственное, что определённо в жизни.

Безответный усопший представляет собой чистый концепт. Бывает так же доступен, как коллекция засушенных насекомых или экспозиция мумий. Подготовленный сюрприз, сказали бы мы, и давняя новизна…

Глава 45. Опоздание

Было сказано: в пустыне нет красоты, красота – в сердце бедуина. В пустыне простор для смерти. В пустынном доме тела твоего… Ма шер, отдай мне мои вязаные сны, или хотя бы будь в них: будем же честны, пока я здесь, на кухне – в немоте протяжных вдохов, а, меж тем, смотри, дано мне те… возьми его… и сделай что-нибудь… Ты будешь и красивей, и умней. А я… я просто буду рядом, на том конце где путь неочевиден, я буду родинкой и плюшевым медведем, а кто-то будет сыном и отцом.

Я опоздал, меня нет в этой стране в этом городе, я опоздал, меня нет в этих книгах и в этих библиотеках, я опоздал с приходом, я задержался где-то, меня нет в суете улиц, в толкотне магазинов, меня нет в ваших вопросах обо мне ничего не известно этим деревьям и этому небу, этот шашлычный дымок не вдохнут мои ноздри, я не успел появиться в твоем доме, в твоих глазах, в шерсти твоей собаки, в руках твоей дочки, и не возник на пороге, гроза прошла без меня я не услышал грома, я опоздал, я не сделался кем-то, не изменил событий, страшный сон, все прошло без меня, ты выходила во двор и не знала что я где-то рядом, ты сушила белье, гуляла с собакой, целовала дочурку и уходила домой, я не плакал в твоих объятьях, мир шёл по своей дороге над самым краем пропасти, я опоздал, меня здесь нет… Сегодня просто не мой день. И не моя неделя. И не моя жизнь.

Этих острых и ломких краев завещанье. Не содержит угроз или замысловатых созвучий. Только факты, стесняющие, как увечья. Тоже женщина. Тоже мужчина.

Я навестила наш бывший дом. Своей ущербностью он был человечнее нас. Оторванные друг от друга стулья застыли в своем заблуждении. Воспоминания слонялись меж ними, перебивая друг друга и нарушая хронологический строй. Старый стол, который при всех переездах был изумлён и встревожен, смотрел из угла на новые полки, как брошенная в затоне баржа.

Тоска предусмотрена природой, говорила она, но природой предусмотрено и забвение. Тот, кто тревожит призрак ушедшего, не дает покоя ни себе, ни тому, кто упокоился. Ошибочно делать мнение покойного критерием поведения живых. Нельзя требовать от мира, чтобы он хранил верность одному мигу, который представляется истинным. Зачем оборачиваться вспять. Будут и другие минуты, нисколько не хуже.

Семейный очаг не только дает тепло, но порой и чадит. Сидит изумительная дрянь в доме – как нарыв. Концлагерь располагается дома. Горсти сажи оставляют след на щеке. Колючая проволока изгибается нежно, и на ней распускаются розы.

 

Глава 46. Догадки

Я ощущаю то смутно, то с мучительной остротой различные вещи. Может быть, напрасно о них говорить? Нужна или не нужна жизнь, умно или глупо шумят деревья, наступает вечер, льёт дождь? Я испытываю по отношению к окружающему смешанное чувство превосходства и слабости: в моем сознании законы жизни тесно переплетены с законами сна. Должно быть, благодаря этому перспектива мира в моих глазах сильно искажена. Но это как раз единственное, чем я еще дорожу, единственное, что еще отделяет меня от всепоглощающего мирового уродства. В сущности, я счастливый человек. То есть человек, расположенный быть счастливым. Это встречается не так часто. Я хочу самых простых, самых обыкновенных вещей. Я хочу порядка. Не моя вина, что порядок разрушен. Я хочу душевного покоя. Но душа, как взбаламученное помойное ведро – хвост селедки, дохлая крыса, обгрызки, окурки, то ныряя в мутную глубину, то показываясь на поверхность, несутся вперегонки. Я хочу чистого воздуха. Я иду по улице. Я думаю о различных вещах. Салат, перчатки… Из людей, сидящих в кафе на углу, кто-то умрет первый, кто-то последний – каждый в свой точный, определенный до секунды срок. Пыльно, тепло. Эта женщина, конечно, красива, но мне не нравится. Она в нарядном платье и идет улыбаясь, но я представляю ее голой, лежащей на полу с черепом, раскроенным топором. Я думаю о сладострастии и отвращении, о садических убийствах, о том, что я тебя потерял навсегда, кончено. "Кончено" – жалкое слово. Как будто, если хорошенько вдуматься слухом, не все слова одинаково жалки и страшны? Жиденькое противоядие смысла, удивительно быстро перестающее действовать, и за ним глухонемая пустота одиночества.

Если не Бог, не священник, не класс, не сосед, так хотя бы ты. А "размеры" этого ты – всего лишь инверсия пустоты, царящей вокруг. Это означает так же, что брак и семья держатся не столько на материальном фундаменте и на любви, сколько на страхе перед одиночеством. Кроме того, «кто не способен ни на любовь, ни на дружбу, тот вернее всего делает свою ставку – на брак».

Но что они понимали в жалком и страшном – они, верившие в слова и смысл, мечтатели, дети, незаслуженные баловни судьбы! Я думаю о различных вещах и, сквозь них, непрерывно думаю о Боге. Иногда мне кажется, что Бог так же непрерывно, сквозь тысячу посторонних вещей, думает обо мне. Световые волны, орбиты, колебания, притяжения и сквозь них, как луч, непрерывная мысль обо мне. Иногда мне чудится даже, что моя боль – частица Божьего существа. Значит, чем сильнее моя боль… Я думаю о нательном кресте, который я носил с детства, как носят револьвер в кармане – в случае опасности он должен защитить, спасти. О фатальной неизбежной осечке. О сиянии ложных чудес, поочередно очаровывавших и разочаровывавших мир. И о единственном достоверном чуде – том неистребимом желании чуда, которое живет в людях, несмотря ни на что. Огромном значении этого. Отблеске в каждое сознание. Ох, это колеблющееся, зыблющееся, музыкальное, онанирующее сознание. Вечно кружащее вокруг невозможного, как мошкара вокруг свечки.

Законы жизни, сросшиеся с законами сна. Жуткая метафизическая свобода и физические преграды на каждом шагу. Неисчерпаемый источник превосходства, слабости, гениальных неудач. "А как живо было дитятко…" Ох, эта пропасть ностальгии, по которой гуляет только ветер. Я иду по улице, думаю о Боге, всматриваюсь в женские лица. Вот эта хорошенькая, мне нравится. Я представляю себе, как она подмывается. Расставив ноги, немного подогнув колени. Чулки сползают с колен, глаза где-то в самой глубине бархатно темнеют, выражение невинное, птичье. Я думаю о банальности таких размышлений и одновременно чувствую, как тепло или свет, умиротворяющую ласку банальности. Я думаю об эпохе, разлагающейся у меня на глазах. О двух основных разновидностях женщин: либо проститутки, либо гордые тем, что удержались от проституции. О природе, о том, как глупо описывают ее литературные классики. О всевозможных гадостях, которые люди делают друг другу. О жалости. О ребенке, просившем у рождественского деда новые глаза для слепой сестры. Я вспоминаю старую колыбельную: «У кота воркота была мачеха лиха».

Содрогание, которое вызывает жалость. Содрогание, переходящее обязательно в чувство мести. За глухого ребенка, за бессмысленную жизнь, за унижения, за дырявые подошвы. Отомстить благополучному миру – повод безразличен. "В ком сердце есть", знает это. Этот почти механический переход от растерянной жалости – к "ужо погодите" – другой форме бессилия. Содроганье – источник узора, системы морщин.

Я опять возвращаюсь к мысли, что я человек, расположенный быть счастливым. Я хотел самой обыкновенной вещи – любви. С моей, мужской точки зрения… Впрочем, точка зрения может быть только мужская. Женской точки зрения не существует. Женщина, сама по себе, вообще не существует. Она тело и отраженный свет. Но вот ты вобрала мой свет и ушла. И весь мой свет ушел от меня.

Мы скользим пока по поверхности жизни. По периферии. По синим волнам океана. Видимость гармонии и порядка. Грязь, нежность, грусть. Сейчас мы нырнем. Дайте руку, неизвестный друг. Мука, похожая на восхищение. Все нереально, кроме нереального, все бессмысленно, кроме бессмыслицы. Человек одновременно слепнет и прозревает. Такая стройность и такая путаница. Часть, ставшая больше целого, – часть всё, целое – ничто.

Догадка, что ясность и законченность мира – только отражение хаоса в мозгу тихого сумасшедшего. Догадка, что книги, искусство – все равно что описания подвигов и путешествий, предназначенные для тех, кто никогда никуда не поедет и никаких подвигов не совершит. Догадка, что огромная духовная жизнь разрастается и перегорает в атоме, человеке, внешне ничем не замечательном, но избранном, единственном, неповторимом. Догадка, что первый встречный на улице и есть этот единственный, избранный, неповторимый. Множество противоречивых догадок, как будто подтверждающих, на новый лад, вечную неосязаемую правду.

Тайные мечты. – Скажи, о чем ты мечтаешь тайком, и я тебе скажу, кто ты. – Хорошо, я попытаюсь сказать, но расслышишь ли ты меня? Все гладко замуровано, на поверхности жизни не пробьется ни одного пузырька. Атом, точка, глухонемой гений и под его ногами глубокий подпочвенный слой, суть жизни, каменный уголь перегнивших эпох. Мировой рекорд одиночества. – Так ответь, скажи, о чем ты мечтаешь тайком там, на самом дне твоего одиночества? Как фон, как трагическая подмалевка. Но желание прочности, плотности так властно, что я чувствую на ощупь его затканный толстый шелк. Его ткали с утра до вечера голубоглазые мастерицы. Она была невестой… Его не ткали нигде. Мимо. Мимо.

Ты уносила мой свет, оставляя меня в темноте. В тебе одной, без остатка, сосредоточилась вся прелесть мира. А я мучительно жалел, что ты будешь стара, больна, некрасива, будешь с тоской умирать, и я не буду с тобой, не солгу, что ты поправляешься, не буду держать тебя за руку. Я должен был бы радоваться, что не пройду хоть через эту муку. Между тем, здесь заключалось главное, может быть, единственное, что составляло любовь. Ужас при одной этой мысли всегда был звездой моей жизни. И вот тебя давно нет, а она по-прежнему светит в окне.

То, что удавалось вчера, стало невозможным сегодня. Нельзя поверить в появление нового Вертера, от которого вдруг по всей Европе начнут щелкать восторженные выстрелы очарованных, упоенных самоубийц. Нельзя представить тетрадку стихов, перелистав которую современный человек смахнет проступившие сами собой слезы и посмотрит на небо, вот на такое же вечернее небо, с щемящей надеждой. Невозможно. Так невозможно, что не верится, что когда-то было возможным. Новые железные законы, перетягивающие мир, как сырую кожу, не знают утешения искусством. Более того, эти – еще неясные, уже неотвратимые – бездушно справедливые законы, рождающиеся в новом мире или рождающие его, имеют обратную силу: не только нельзя создать нового гениального утешения, уже почти нельзя утешиться прежним.

Я хочу самых простых, самых обыкновенных вещей. Я хочу заплакать, я хочу утешиться. Я хочу со щемящей надеждой посмотреть на небо. Я хочу написать тебе длинное прощальное письмо, оскорбительное, небесное, грязное, самое нежное в мире. Я хочу назвать тебя ангелом, тварью, пожелать тебе счастья и благословить, и еще сказать, что где бы ты ни была, куда бы ни укрылась – моя кровь мириадом непрощающих, никогда не простящих частиц будет виться вокруг тебя. Я хочу забыть, отдохнуть, сесть в поезд, уехать в Россию, пить пиво и есть раков теплым вечером на качающемся поплавке над Невой.

Я хочу преодолеть отвратительное чувство оцепенения: у людей нет лиц, у слов нет звука, ни в чем нет смысла. Я хочу разбить его, все равно как. История моей души. Я хочу ее воплотить, но умею только развоплощать. Я завидую отделывающему свой слог писателю, смешивающему краски художнику, погруженному в звуки музыканту, всем этим, еще не переведшимся на земле людям чувствительно-бессердечной, дальнозорко-близорукой, общеизвестной, ни на что уже не нужной породы, которые верят, что пластическое отражение жизни есть победа над ней. Был бы только талант, особый творческий живчик в уме, в пальцах, в ухе, стоит только взять кое-что от выдумки, кое-что от действительности, кое-что от грусти, кое-что от грязи, сровнять все это, как дети лопаткой выравнивают песок, украсить стилистикой и воображением, как глазурью кондитерский торт, и дело сделано, все спасено, бессмыслица жизни, тщета страданья, одиночество, мука, липкий тошнотворный страх – преображены гармонией искусства.

Я знаю этому цену и все-таки завидую им: они блаженны. Блаженны спящие, блаженны мертвые. Блажен знаток перед картиной Рембрандта, свято убежденный, что игра теней и света на лице старухи – мировое торжество, перед которым сама старуха ничтожество, пылинка, ноль. Блаженны эстеты. Блаженны балетоманы. Блаженны слушатели Стравинского и сам Стравинский. Блаженны тени уходящего мира, досыпающие его последние, сладкие, лживые, так долго баюкавшие человечество сны. Уходя, уже уйдя из жизни, они уносят с собой огромное воображаемое богатство. С чем останемся мы? С уверенностью, что старуха бесконечно важней Рембрандта. С недоумением, что нам с этой старухой делать. С мучительным желанием ее спасти и утешить. С ясным сознанием, что никого спасти и ничем утешить нельзя. С чувством, что только сквозь хаос противоречий можно пробиться к правде. Что на саму реальность нельзя опереться: фотография лжет и всяческий документ заведомо подложен. Что все среднее, классическое, умиротворенное немыслимо, невозможно. Что чувство меры, как угорь, ускользает из рук того, кто силится его поймать, и что эта неуловимость – последнее из его сохранившихся творческих свойств. Что когда, наконец, оно поймано – поймавший держит в руках пошлость. «В руках его мертвый младенец лежал». Что у всех кругом на руках эти мертвые младенцы. Что тому, кто хочет пробраться сквозь хаос противоречий к вечной правде, хотя бы к бледному отблеску ее, остается один-единственный путь: пройти над жизнью, как акробат по канату, по неприглядной, растрепанной, противоречивой стенограмме жизни.

И вдруг мысль о том, что ты дышишь здесь на земле, вдруг в памяти, как живое, твое прелестное, бессердечное лицо. Как лампа горела. Как рассвет светлел. Как будильник стучал. Как стрелка приближалась к пяти. Как, не решаясь, решившись, он облизнул губы. Как в неловкой, потной руке он сжал револьвер. Как ледяное дуло коснулось пылавшего рта. Как он ненавидел их, остающихся жить, и как он завидовал им.

Глава 47. Синее платье

Я хотел бы выйти на берег моря, лечь на песок, закрыть глаза, ощутить дыханье Бога на своем лице. Я хотел бы начать издалека – с синего платья, с размолвки, с зимнего туманного дня.

Мне стоило большого труда вести повествование от третьего лица. Даже сегодня, когда все уже случилось так, как случилось, когда все участники событий получили то, что могли получить, или то, что заслужили, даже сегодня, говорю я, спустя много лет, мне все кажется, я мог бы многое изменить, поступи я иначе, скажи по-другому. И когда я пишу свои собственные реплики и стараюсь глядеть на прошлое остраненным взглядом, мне трудно примириться с фактом, что все случалось со мной на тех же основаниях, что и с другими и с той же неотвратимостью. Думаю, и другие, если только они дают себе труд оглянуться назад, поражаются тому, как мало значила их собственная воля и как мало определяло намерение. Жизнь прошла так, как прошла, и эта простая неумолимая сентенция причиняет боль. Все получилось так, как должно было получиться, а если бы была иная возможность, то непременно получилось бы по-другому – и для чего тогда прямая речь, для чего нужна любая попытка персонифицировать происходящее, если история творится с неизбежностью, растворяя в себе людей без остатка.

Вспоминал, как всё держал в себе – к тому же совершенно напрасно, с тем же успехом я мог устраивать ей сцены или рыдать, это бы ровным счётом ничего не изменило, – и лишний раз убеждался, что в такой ситуации долго не протяну, я слишком стар, у меня нет сил; впрочем, от констатации этого факта печаль моя нисколько не уменьшалась, теперь у меня оставался только один выход – выстрадать все до конца, потому что мне никогда не забыть её тела, её кожи, её лица; а ещё я никогда так отчётливо не сознавал, что в человеческих отношениях царит строгий детерминизм, что они рождаются, развиваются и умирают так же неумолимо, как движутся по орбитам планеты, и что все надежды хоть как-то изменить их ход абсурдны и напрасны.

Жизнь больше не понимает этого языка. Душа еще не научилась другому. Так болезненно отмирает в душе гармония. Может быть, когда она совсем отомрет, отвалится, как присохшая болячка, душе станет снова первобытно-легко. Но переход медлен и мучителен. Душе страшно. Ей кажется, что одно за другим отсыхает все, что ее животворило. Ей кажется, что отсыхает она сама. Она не может молчать и разучилась говорить. И она судорожно мычит, как глухонемая делает безобразные гримасы.

Синее платье, размолвка, зимний туманный день. Тысяча других платьев, размолвок, дней. Тысяча ощущений, безотчетно пробегающих в душе каждого человека. Я ее заметил, я замечаю их всех. То, чем обладала она, у другой было бы то же, но по-другому. Но дело в том, что оно у нее было именно таким, и на этом я построил свою химеру… Догадка, что истинная дорога души вьется где-то в стороне – штопором, штопором…

Я хочу говорить о своей душе простыми, убедительными словами. Я знаю, что таких слов нет. Я хочу рассказать, как я тебя любил, как я умирал, как я умер, как над моей могилой был поставлен крест или полумесяц и как время и черви превратили этот крест и полумесяц в труху. Я хочу собрать горсточку этой трухи, посмотреть на небо в последний раз и с облегчением дунуть на ладонь. Я хочу разных, одинаково неосуществимых вещей – опять вдохнуть запах твоих волос на затылке и извлечь из хаоса ритмов тот единственный ритм, от которого, как скала от детонации, должно рухнуть мировое уродство. Я хочу рассказать о человеке, лежавшем на разрытой кровати, думавшем, думавшем, думавшем, – как спастись, как поправить, – не придумавшем ничего. О том, как он задремал, как он проснулся, как все сразу вспомнил, как вслух, точно о постороннем, сказал: "Он не был Цезарем. Была у него только эта любовь. Но в ней заключалось все – власть, корона, бессмертие. И вот рухнуло, отнята честь, сорвали погоны". Я хочу объяснить простыми убедительными словами множество волшебных, неповторимых вещей – о синем платье, о размолвке, о зимнем туманном дне. И еще я хочу предостеречь мир от страшного врага, жалости. Я хочу крикнуть так, чтобы все слышали: люди, братья, возьмитесь крепко за руки и поклянитесь быть безжалостными друг к другу. Иначе она – главный враг порядка – бросится и разорвет вас.

Я хочу в последний раз вызвать из пустоты твое лицо, твое тело, твою нежность, твою бессердечность, собрать перемешанное, истлевшее твое и мое, как горсточку праха на ладони, и с облегчением дунуть на нее. Но жалость снова все путает, снова мешает мне. Я опять вижу туман чужого города. Нищий вертит ручку шарманки, обезьянка, дрожа от холода, с блюдечком обходит зевак. Те под зонтиками хмурые, нехотя бросают медяки. Хватит ли на ночлег, чтобы укрыться, обнявшись до утра… И от едкой жалости, как от невыносимого блеска, я опускал глаза.

Глава 48. Зверьки

Даже зверьки волновались, шептались, долго сочиняли: "Памфлет-протест" – "Вы, которые котов мучаете". Просили, нельзя ли напечатать в газетах, чтобы всякий прочел. Зверьки были с нами неразлучны. Они ели из наших тарелок и спали в нашей кровати. Главными из них были два Размахайчика.

Мы тут не дождёмся ни шила, ни мыла. Превосходный сабайон! Вы хотели бы все-таки знать, долго ли теперь. К сожалению, я сам не знаю. Меня извещают всегда в последний момент, я много раз жаловался, могу вам показать всю эту переписку, если вас интересует.

Тот факт, что в этом есть таинство, имеющее фундаментальный смысл (таинство смерти и рождения), сомнений не вызывает. Однако возникает другой вопрос, резонирующий с проблемой внутреннего нордизма: кто является субъектом этого пути? Влажный путь налицо, но кто же такие мы? Не являемся ли мы хорьками с коралловыми зубками или отрезанными кусками плотной воды, или, в самом лучшем случае, зловещими птицами, пугающими странников возгласами «текели-ли»? Есть ли в нас на субъектном уровне нечто, что поможет преодолеть порог зимнего солнцестояния, что имеет шанс соучастия в празднике нового Юла, в начале нового сухого пути?

Это сегодняшний день, это трепещущее улетающее мгновение моей неповторимой жизни – конечно, разве можно сравнивать, – это выше всех вместе взятых стихов.

Нужно прийти в связь с женщиной, это часть жизни. Противоположный пол становится важным, потому что только тогда ты сможешь узнать гармонию противоположностей, конфликт, страдание и экстаз – одновременно агонию и экстаз.

Кто они, эти двое? О, не все ли равно. Их сейчас нет. Есть только сияние, трепещущее вовне, пока это длится. Только напряжение, вращение, сгорание, блаженное перерождение сокровенного смысла жизни. Ы… ы… ы… Желанье описывает полный круг по спирали, закинутой глубоко в вечность, и возвращается назад в пустоту. Все достигнуто, но душа еще не насытилась до конца и дрожит, что не успеет насытиться.

Полюбить кого-нибудь больше себя, а потом увидеть дыру одиночества, черную ледяную дыру. Сколько миллиардов обитателей земного шара. Каждый сложен своей мучительной, неповторимой, одинаковой, ни на что не нужной, постылой сложностью. Все отвратительны. Все несчастны. Никто не может ничего изменить и ничего понять. Брат мой Гете, брат мой консьерж, оба вы не знаете, что творите и что творит с вами жизнь.

Твой образ, моя любовь. Синее платье, размолвка, зимний туманный день. Желание говорить. Изойти, захлебнуться простыми, убедительными словами, словами, которых нет… Как началась наша любовь? Банально, банально. Как все прекрасное, началась банально. Вероятно, гармония и есть банальность. Вероятно, на это бессмысленно роптать. Вероятно, для всех был и есть один-единственный путь – как акробат по канату, пройти над жизнью по мучительному ощущению жизни.

Неуловимому ощущению, которое возникает в последней физической близости, последней недоступности, в нежности, разрывающей душу, в потере всего этого навсегда, навсегда. Рассвет за окном. Желанье описало полный путь и ушло в землю. Ребенок зачат. Зачем нужен ребенок? Бессмертия нет. Не может не быть бессмертья. Зачем мне нужно бессмертье, если я так одинок?

Рассвет за окном. На смятой простыне в моих руках вся невинная прелесть мира и недоуменный вопрос, что делали с ней. Она божественна, она бесчеловечна. Что же делать человеку с ее бесчеловечным сиянием? Человек – это морщины, мешки под глазами, известь в душе и крови, человек – это прежде всего сомнение в своем божественном праве делать зло. Если в кинотеатре идет фильм ужасов, это не значит, что киномеханик попускает зло, хотя при большом философском уме можно сказать и так. "Человек начинается с горя", как сказал какой-то поэт. Кто же спорит. Человек начинается с горя. Жизнь начинается завтра. Волга впадает в Каспийское море. Как правило, мужчины предпочитают жениться на женщинах ниже их ростом, а женщины желают, чтобы их мужья были выше них. Укроп Помидорович. Асфальт Бетонович. Начало перспективнее конца, помидор вкуснее огурца. Дыр бу щыл убещур. Я отцветаю, я гасну, меня больше нет. Особое внимание следует обратить на природные особенности Северного полюса. Мы знаем, что там день длится не сутки, а полгода, и полгода длится ночь.

А потьма все меньше Бродские стихи медленно ползут тебе и мне вершки корешки в общем постмодерн а у реки грехи, но дело не в этом есть большее дело у твоей руки. Мандрагоры имманентные зашуршали в камышах, а шершаво-декадентные вирши – в вянущих ушах. В постмодернизме ведь что важно? Принципиальность в сомнениях, а случайных, необдуманных сомнений никто не одобрит. Деструкция – принцип чрезвычайно важный.

Пушкиншулер! Пушкинзон! Да это же наш Чарли Чаплин, современный эрзац-Петрушка, прифрантившийся и насобачившийся хилять в рифму… Маленький негритенок Пушкин с большим-большим пистолетом. Штатский, а погромче военного. Генерал. Туз.

В дощатом лагерном нужнике: все оттенки желтого и коричневого, запятые на стенках, сложная вонь, перебиваемая свежестью, сквозящей в щели. Новобранец, розовый парень, придерживая одной рукой дверь, поспешно онанирует другой. Задохнувшись, заглушенно вскрикнув, он кончает с полстакана, заливая пальцы липким теплом. Лицо парня сереет. Он вяло подтягивает штаны. Конечно, его убьют на войне, может быть, еще в этом году. И в донжуанском списке кого только нет. "Ничего, ничего, молчание", – бормочет он, закатив глаза в пустоту, онанируя под холодной простыней. И вот, вот… что еще можно сделать? Тишина и ночь. Полная тишина, абсолютная ночь. Мысль, что все навсегда кончается, переполняет человека тихим торжеством. Он предчувствует, он наверняка знает, что это не так. Но пока длится эта секунда он не хочет противиться ей.

Смысл жизни? Бог? Нет, все то же: дорогое, бессердечное, навсегда потерянное твое лицо.

Если бы зверьки могли знать, в каком важном официальном письме я пользуюсь их австралийским языком, они, конечно, были бы очень горды. Я был бы уже давно мертв, а они бы все еще веселились, приплясывали и хлопали в свои маленькие ладошки.

Возносясь над самим собой, протягивая космосу свою тоску, я задал сто вопросов бытию, небытием оно мне отвечало. Но каждый вопрос должен иметь свой кончик.

Навсегда – не слово, а цифра с нулями. Попробуй такую тоску превозмочь, где падает время в глубокую ночь, и ветер дудит по-пастушьи. Прокручивай плёнку знакомого сна о том, как суровая ловит блесна плывущие к берегу души. И в конце сентября, октября, ноября, где-то между "проснулся-уснул", ты свершаешь свой вряд ли избежный обряд, не на шутку вставая на стул. И голову просовываешь в нуль, просовываешь новую тоску в нуль с хвостиком, а хвостик к потолку. И ноль такой круглый, потому что беременен и полон.

Мысль о самоубийстве являлась в юности кокеткой. Пожалеть, что нет смертельной болезни. Застрелиться хотел, но сложно с оружием; бомба или свинец? Сходство комнаты с чемоданом. И будильник так тикает в тишине, что дом через 10 минут взорвётся. Самый зловещий из всех земных звуков – тиканье часов. «Повесься – ты пожалеешь об этом; не повесься – ты и об этом пожалеешь; в том и другом случае ты пожалеешь об этом».

Инженер щурит глаза на тёмные стены и читает на одной из них карандашную надпись: "1849 года, октября 16 дня в сей обители мёртвых заполучил меланхолию и покушался на самоубийство войска российского младший лейтенант из интеллигентов, Шариков". Мог он сам так написать, несмотря на все возражения рецензентов? Людей рядом не было. Недолго думая, Т. подошел к телеге, упал в сено и уставился вверх. В колодезь бог с головой тобой не всё может: так, он не может покончить с собой, когда ему захочется. Тогда бы я знал, что у меня что-то есть… Для мсье нет больше ничего святого. В этом всё дело. Но когда у человека уже нет ничего святого – всё вновь и гораздо более человечным образом становится для него святым.

Вообще эротика – это «революционный элемент» по отношению к «картине мира», которая создается цивилизацией, распорядком жизни, условностями общественного этикета. Не случайно в особо церемонных и церемониальных условиях чаще всего вспыхивают «анархические» желания – в библиотеке, на производственном заседании, торжественном юбилее или даже во время похоронного обряда. Там, где жестче структуры, их нарушение, даже чисто воображаемое, становится более событийным.

Сладострастие – это накопление удовольствий, вбирание их в себя, питание наслаждениями. Разврат – это расточение и опустошение себя. Для развратника невыносимо носить в мошонке хоть одну каплю семени – он ищет способа ее излить. Так для мота невыносимо носить копейку в кармане – он ищет способа ее проиграть, но для этого ему нужны острые обстоятельства потери, РИТУАЛ проигрыша: не просто уронить, а швырнуть свою копейку на зеленое сукно или в чужой карман, швырнуть так же размашисто, лихо, по гнутой траектории, как выбрасывают семя, – испытать мучительное наслаждение от ухода этой последней копейки (игорный дом, позолота, красивые дамы и т.д.). Развратник живет на пределе своих сил, в изнеможении и надрыве, как изможденный тяжелой работой. Истощенность делает его прозрачным, почти «святым».

По словам Ж. Батая, «эротизм ей /обезьяне/ неведом как раз постольку, поскольку ей недостает знания смерти. Животные не пытаются вобрать как можно больше наслаждения в краткий промежуток жизни. И напротив, из-за того, что мы люди, из-за того, что мы живем в тревожном ожидании смерти, мы и знаем ожесточенное, отчаянное, буйное насилие эротизма. Человек, напротив, «и жить торопится, и чувствовать спешит». Эротизм отличается от животной сексуальной импульсивности тем, что он в принципе, так же как и труд, есть сознательное преследование цели. Эротика – это интенсивное, многократно усиленное волей и сознанием переживание того, что самопроизвольно случается в сексе. Эротика исходит из ощущения своего смертного «Я», которое пытается продлить наслаждение, превзойти служебную функцию совокупления, замкнуть на себя то, что принадлежит роду. Соитие уже не служит инстинкту размножения, но множится само по себе, продлевает себя для себя.

Там, куда прилагаются усилие и воля, образуются зоны слабости, импотенции. Ирония желания в том, что оно желает себя, тащит себя вперед – и при этом совершает подмену, поскольку желаемое желание так же перестает желаться (овнешняется), как осознанная мысль перестает думаться. В человеческое желание (а только человек и способен желать) встроен механизм пробуксовки; желание желает – и разжалывает – само себя. Желание не может быть искусственным, но и естественным оно не может быть: оно себя подгоняет, подзуживает, подстегивает.

Можно сказать, что философское сознание – это желание, растянутое на все вещи мира в поисках самого сильного содрогания по имени Истина. Значит, стоит различать короткие и длинные желания. Есть желания

длиною в мысль или в любовь.

За всё время существования основные правила человеческого общежития не поднялись в своём значении выше первобытного табу, поэтому, чем больших высот развития достигает разум, тем естественней он переступает через запреты.

Великое множество племен и народов сеяли хлеб и создавали на Земле линии культуры. На Земле жили и творили тысячи мыслителей и художников. На Земле говорили пророки. Писатели и поэты ловили единство мысли и чувства. Архитекторы и камнетесы дополняли природу. Ученые, инженеры и рабочие делали ее домом. Но все это теперь не важно.

Нельзя смеяться шутке, которая наскучила, нельзя есть, когда не хочется. Хорошо то, что хорошо кончается. Всё ближе к гнезду человек. Я любил всё, что я видел. Что задумано, то и сделано. Конец есть конец. А вот то будет, что и нас не будет. В искупление нашей вины мы скажем: мы были… Вот как бывает на свете. Завещаю на нужды народного образования… Бывает же… Звучит глупо и затасканно, но это так.

Глава 49. Факт смерти

Умер он мгновенно. Так умирают герои снов, когда пробуждается сновидец.

Снимают труп и во весь рост, а для фиксации особых примет – обнажённым. В необходимых случаях трупу перед съёмкой судебный медик придаёт прижизненный вид: умывает, причёсывает, открывает глаза, припудривает кровоподтёки. «Факт смерти, установленный на основании медико-биологических данных, удостоверяется в свидетельстве о смерти, выдаваемом органами ЗАГСа».

Видимо, похороны были очень скромные. Немногие пришли проститься в морозный день. В литературном мире его уход также прошёл незамеченным. Единственным откликом был некролог, написанный неким анонимом в городской газете: «Смерть таланта и талант смерти».

«Характерные для его трудов острота творческого ума, широта интеллектуальных интересов, тонкие психологические наблюдения, эмоциональная энергетика стиля изложения и необычные сюжеты и размышления о жизни дают мощный импульс для изучения явлений культуры. Ему принадлежат статьи о созерцании природы и смысле путешествий, о роли случая и неожиданных приключений в жизни человека. Глубокого смысла полны статьи о религии и личности Бога, о философии истории и культуры, о любви и судьбе. Неожиданны рассуждения о философии денег и богатстве, о скупости и щедрости, о смерти и бессмертии, о моде и ее непостоянстве, о мужской и женской культуре… Мыслитель, предложив немало новых и оригинальных проблем, обогатил культурологию новыми идеями и пророческими озарениями».

Я цитирую из того же интервью: «Но никто не может сказать, насколько длинной задумал он свою поэму, не исключено, однако, что оставленное им есть лишь малая часть произведения, которое он видел как бы в тусклом стекле».

Позвольте рассказать вам его историю. Он страдал от высокого кровяного давления, высокого уровня сахара, депрессии, одиночества, банкротства, развода и сексуальных извращений. Он был на грани саморазрушения. Он обращался к врачам, он обращался к адвокатам, он обращался к гипнотизерам, он обращался к проституткам. Он обращался к священникам, он обращался в клиники медитации, он обращался в террористические организации, он даже обращался к своей матери.

«Он, мысль которого никогда не истощалась, писал в это время историю своей жизни. Но изобразить историю его жизни трудно, ибо не было у него ни жизни, ни истории. Он жил почти абстрактной жизнью. «У меня ум земной, – говорил он. – Зачем же хотеть понять то, что не от мира сего?» Но жил он только ради этого, и такое гордое стремление к абсолюту отнимало его у земли, на которой он ничего не любил.

Он был застенчив, беспокоен, нежен и добр, но написанные им книги жестоки и болезненны. Он видел мир, наполненный незримыми демонами, рвущими и уничтожающими беззащитного человека. Он был художником и человеком со столь чуткой совестью, что слышал даже там, где глухие ошибочно считали себя в безопасности (совесть как фоpма невpоза). Как никто другой умел он передать ледяное дыхание кризиса.

Не был он и врагом Христа, который заворожил мир красотой смерти. Впрочем, это крушение не меняет сути дела. На вопрос, что дала ему философия, он однажды ответил: "По крайней мере, готовность ко всякому повороту судьбы"».

Кроме того, женщин, с которыми он расходился, ждали неизбежные разочарования – очень скоро после расставания с ним они убеждались, что так, как думал он, не думал больше никто: он оставлял в их воображении прочно установившиеся представления, резко противоречившие всему, что могло их в дальнейшем ожидать. Он обладал редчайшим даром, который я назвала бы добротой, если бы это слово не было так затаскано, скажем лучше: истинной заботой о людях. И еще он сказал, что мы снова увидимся, только неизвестно, когда и как.

Я задумчиво побродил по комнатам, где он пережил, безусловно, один из самых тяжёлых моментов в своей жизни; потом вышел на балкон, откуда он смотрел на городской пейзаж перед тем, как, по его выражению, «выйти на финишную прямую». Естественно, мысли мои вновь и вновь возвращались к любовной страсти у людей, её чудовищной силе, её роли в генетической структуре вида.

Этот сумасшедший карнавал, на котором он веселился, эта постоянная борьба полов, эта паучья свирепость, которая сделала его любимым писателем отупелых северных недотеп…

Отмечая однажды, что снег для него является весьма важным в жизни событием, поскольку в момент снегопада у него перед глазами встают картины детства, он, в частности, писал: «В Париже даже на самый незначительный снегопад смотрят как на катастрофу. А у меня на родине слой снега иногда достигал двух метров, и никто не жаловался».

Мужчина без пещеры, где он мог бы зализать раны и перевести дух, подвержен переутомлению, стрессу и негативному воздействию окружающей среды. Поэтому он долго не живет. Чаще всего его валит инфаркт, инсульт или другая болезнь из-за нервного перенапряжения и переутомления, например, язва желудка и снижение иммунитета. В древности его съедал хищник, или он погибал от холода. Даже наказание такое практиковалось – изгнание из племени. Та же смертная казнь.

В конце концов он, в ком было больше всего жизни, стал самым печальным из людей, и едва ли всё могло завершиться как-то иначе.

Вот запись в дневнике одной женщины: «Женщины никогда не расстаются с любимыми… И нелюбимыми. Женщины не способны расставаться. Вот мой вывод. Таким вот удивительным образом устроена женщина. Она, то есть я, мы никогда не сдаем свои земли. Каждый хотя бы единожды взглянувший на нас по-мужски мужчина наш навеки, и то, что с ним потом случится в жизни, уже навсегда имеет к нам прямое отношение. Женщина – сильное и коварное создание. Красивое и жестокое. Расставаясь, мы раним. Мы вонзаем иголку так глубоко, чтобы след от нее навсегда остался в сердце. И потом, спустя годы, мы помним, куда именно был нанесен удар, и всегда храним про запас возможность воспользоваться, но… Женщина также мудра и милосердна. Она смиренно принимает противоречивую себя. И чаще всего хоронит такие мысли глубоко в душе. Никому туда входа нет. Даже собственному осознанию. Только мимолетная эмоция способна всколыхнуть эти глубины».

«Мужчины… Они совсем другие… От их тела даже в промозглую погоду исходит тепло, они сидят, раздвинув ноги, они по-другому пахнут… Они писают стоя. Их руки крепкие и надежные, ладони крупные и сильные, даже подушечки на пальцах другие, в их объятиях уютно и тепло. Они рубят дрова, разводят огонь, они смотрят футбол, разбирают моторы. Они пишут нежные стихи, создают гениальную музыку, они продвигают вперед цивилизацию. У них другой тембр голоса, у них волосы растут по всему телу, у них глаза, губы, брови и скулы совершенно другие… Их тело совсем иначе скроено, их одежда совершенно другая, они не носят 42-44. Они бесхитростные, они прямолинейные, они простые. Их дружба – это настоящая дружба, они не строят козни в борьбе за женщину, они умеют договариваться. Они совсем не такие, как мы. Они наша опора, наше дополнение, наша потерянная половинка».

«Дело в том, что у них – теплые ладони, а у нас – холодные пальчики. Они сильные и могут поднять нас. Однажды они обязательно поймут (хотя бы на минуту), что лучше нас – нет. У них есть принципы. Иногда они моют посуду. Они нас выше и могут достать книжку с верхней полки. Они отдают нам свои самые клевые майки. Когда они говорят: "Я тебя люблю", кажется, что так и есть. Они умеют инсталлировать Windows. Они знают и даже могут объяснить, что когда человек один, он – человек. Они прощают нам наш феминизм, хотя мы им вообще ничего не прощаем. Они целуют нас в лоб, когда не могут остаться. Они думают, что есть вещи, которые мы никогда не поймем, и только поэтому мы все понимаем. Они кладут руки нам на коленки. Они с маниакальной настойчивостью желают платить за наш кофе, хотя и сами уже давно не понимают, почему. У них из глаз текут слезы, только когда дует сильный ветер. Они хотят иметь наши фотографии. Они помнят о нас совсем не то, что мы – о себе. Они молчат, когда мы говорим глупости. Хотя, когда мы говорим что-нибудь умное, они тоже молчат. Они любят наши голоса. Им неважно, что мы говорим. Они лучше нас знают: может быть, через сто лет, может, с каких-то других планет, но они позвонят. Они пойдут на войну, если будет война. Они делают вид, что их не достал праздник 8 марта. Они могут изменить нашу жизнь. Они никогда так и не научатся толком расстегивать лифчики. Они думают не только о любви. Они не хотят быть похожими на нас, а мы на них – хотим. В глубине души они умеют пришивать пуговицы. Они запросто могут признаться себе в том, что цель у них в жизни одна – спать с нами. Они вытаскивают нас из чужих гостей, увозят домой и накрывают одеялом. Они просто иногда накрывают нас одеялом. Они всегда провожают нас в аэропорт, но не всегда встречают. Они покупают нам сигареты и платья. Они думают, что наши сумки бывают тяжелыми, только когда они рядом. Они смотрят, когда мы говорим: "Посмотри". Они молчат, когда мы кричим. Они не хотят нас ломать, а мы их – хотим. Когда мы думаем о нашей прошлой жизни, мы думаем о них. Их можно посчитать. Они умеют драться. Они считают быстрее нас. Они дают свои фамилии нашим детям. Они делают вещи, которыми мы гордимся. Они ездят с нами отдыхать. Они смешные».

Глава 50. Время последствий

В тот день она ощущает себя неожиданно лишённым причины следствием. Чудовищность утраты делает оную непостижимой. Рассудок, оголённый этой утратой, съёживается и увеличивает её значительность ещё больше.

Тому, кто по-настоящему любит, смерть любимого существа кажется непостижимой, как непостижимой кажется собственная смерть. Иногда, любящий человек наделяет того, кого он любит, своими достоинствами, которых сам в себе не ценит. Скорее всего, существует один экземпляр. И тогда, как вечность переживается любовь.

Темна причина, но прозрачна бутыль пустая и петля. И, как на скатерти змея, весть замкнута и однозначна… Как суть вещей, то будет страсть преступна, жизнь – девственна, а смерть общедоступна. И как странно ты впоследствии смотришь.

Нет ничего плохого в том, что человек плачет, проливает слёзы и печалится об умершем. Нельзя только говорить лишнее. Запрещается громко плакать, срывать одежду, рвать на себе волосы, убиваться, кричать, причитать, закатывать истерики и т.д. Всё это означает несогласие с Божественным предопределением. Мусульмане несут тело умершего брата на кладбище задумчивые и огорчённые. Предают его земле. Молятся за него, просят милости.

Посетить могилу друга, закатить безобразную сцену (так нельзя… а-а-ах, так нельзя), сосчитать любови, из которых выросла, – хорошего мало, но… Где-то есть корабли у священной земли и горячие губы твои. Катастрофически тебя не хватает мне, жгу электричество, но не попадаю я, воздух толчками и пульс на три счета-та-та, бьет в переносицу: я знаю всё знаю, но… как будто никто конкретно не умирает, – немыслимо… Что толку пререкаться, вникать в случившееся. Всё кончается скукой, а не горечью. Или, напротив, поскольку мы никогда не знаем, что делать у могилы, мы начинаем сажать цветы. Все-таки какое-то занятие для почему-то ничем не занятых живых, стоящих рядом с усопшим.

Пытаться понять это бесполезно, но Мышкин понимает Рогожина. Почему князь не предотвратил убийства или не отомстил за убитую? Почему он становится соучастником если не убийства, то его сокрытия? Почему он проводит ночь рядом с трупом любимой женщины и ее убийцей? Разумеется, этот опыт для него крайне важен – он сводит Мышкина с ума. Мы чувствуем, что Мышкин понимает причины, по которым Рогожин пошел на убийство, – но почему он это сделал, мы не узнаем ни от Мышкина, ни от Рогожина. Почему они не разговаривают об этом? Мы лишены возможности понять эти события изнутри, потому что в этой ситуации и персонажи, и рассказчик, и сам автор отказываются от диалога. В предыдущих сценах мы слышали их голоса. Они совершали тот сложный, но поддающийся передаче обмен внутренними позициями, в котором Бахтин нашел ключ к прочтению Достоевского.

И после его кончины так глубоко запрятала память о нём, что до конца своей жизни ни с кем и никогда не говорила о нем вслух.

Грязнувиснуотягчаюсь впечатленьями ною досаждаю и болю. Не люблю, но требую любви, чуткого ухода и внимания. Всё решает послевкусие. Во всём. Всё зависит от того, что почувствуешь после. После общения, после поцелуя, после ссоры, после секса, после кофе, после взгляда. Это "после" во многом является определяющим.

Я люблю немногих, однако сильно. Любимый только теми, кого люблю. Кого люблю, того и люблю. По словам Новалиса, «что любишь, то повсюду и находишь». Драгоценная оригинальность. Силуэт воспроизведён бережно и любовно во всей прихотливой извилистости его таинственных очертаний.

Я не отталкиваю тебя. Просто у меня не получается. После той истории, четырнадцать лет назад, я не могу быть ни с кем в этом мире. Такое решается не здесь – где-то в другом месте. А мы с тобой перестанем здороваться, потом – будем, потому что ничего, в сущности, не произошло. Ссориться не хочу, боюсь. И так не с кем общаться… А до лета еще далеко.

Значит, ты не понял, что я не смогу продержаться? Ты, который знал меня лучше, чем кто бы то ни было, лучше, чем я сама, значит, ты знал меня так плохо? Или же, ты вдруг узнал меня слишком хорошо, может быть? Ты обнаружил, что я недостойна тебя? Недостойна этой огромной любви, которую ты посвятил несуществующей, которая существовала только потому, что ты нуждался в этом, бедная, которая оказалась в конце концов ни кем иным, как мной? Варенье для свиней? Так? Ты был прав. Я – это всего лишь я. Немного… Но почему мне так плохо? Ты убил меня, убивая себя, но ты промахнулся. Рана убьет меня нескоро. Я испью мою смерть до дна.

То, что я пишу здесь, – послание себе самой. Похоже на бумеранг. Подброшенный вверх, он разрезает тьму вдалеке, остужает маленькие души несчастных кенгуру и, в конце концов, снова возвращается в мою руку. Но вернувшийся бумеранг и запущенный бумеранг – вовсе не одно и то же. Мне это ясно. Бумеранг… Бумеранг…

Вот чему научила меня его смерть. Никакие истины не могут излечить грусть от потери любимого человека. Никакие истины, никакая душевность, никакая сила, никакая нежность не могут излечить эту грусть. Человек рождается в единственном экземпляре, и, когда погибает, его никто не может заменить.

У нас нет другого пути, кроме как вволю отгрустить эту грусть и что-то из нее узнать, но никакое из этих полученных знаний не окажет никакой помощи при следующем столкновении с грустью, которого никак не ждешь.

Потом показалось, что кто-то наклонился над ней, отвёл с лица прядь волос и поцеловал в глаза, в щёки, в уголки губ, легко – одним дыханием. По всему телу разлилась сладость этого поцелуя. Она медленно пробудилась.

Кровь приливала к лицу, так что щеки горели, она, как струна, вытягивалась под одеялом, судорожно вцепившись пальцами в простыню, и лежала с закрытыми глазами, со странной улыбкой на губах, стараясь не двигаться, чтобы не спугнуть каких-то видений. Ей хотелось воскресить в памяти всё, и это желание было так сильно, что хотелось кричать. Она впивалась зубами в сустав своего пальца и в невыносимой боли находила какое-то жгучее наслаждение.

Наступало время последствий. Теперь, когда твоё лёгкое дыхание снова рассеялось в мире… Я окружусь тобой, завернусь в твои вкусы и привычки, и таким странным образом буду снова принадлежать тебе.

У меня все интересное, что происходит внутри и вокруг, имеет тайную сноску рассказать тебе, и я настолько привык все это сносить с тобой, что такое направление предметов к тебе и дает им смысл. Дурацкая привычка – жить в пейзаже, нарисованном тобой. Спящего на краю водопада не разбудит вода. Но твой шепот… Вы там, где мощное дыхание кита! Многое можно прощать…

– Мне нужны краски, линии, свет, драгоценные камни фантазии…

– Дурочка, в реальности не бывает таких камней, а если и бывают, то только здесь, – и положил бы свою руку мне на сердце.

Имя может быть присвоено не только зиме, но и звезде, и дереву, и дому, и окну, и какому-нибудь платью или свитеру, и городу, и месту, где мы встречались, и дню, когда было особенно хорошо, и году, когда мы познакомились… Вот это «мы» уже само по себе любовно. Именно потому, что значения имени нельзя определить, оно само приобретает власть все определять собой. У любовного заклинания есть две стороны: исступленный восторг заклинателя, который присвоил себе имя любимого, – и окамененное бесчувствие или даже смертельная тоска заклинаемого, чье имя отчуждено, украдено и более ему не принадлежит.

От сердца либо живут, либо умирают. Но если ты исчез, как будто губкой проехали по списку смертных – кто же тогда тебе всё это пишет, дорогой? Житель тот прежний влечётся в наш день нехитрым пёрышком истребимым мгновением.

В Ковчег птенец, не возвратившись, доказует, что вся вера есть не более, чем почта в один конец. Светится нежно волшебная щекотная земля, смешная греза. Зря я ищу тебя, собой не являясь, нас, возможно, рассасывает земля. Из сонной бездны имена слышны, пока их шепчут дети. Чужая жалость, как луна: не греет и сама не светит. Зачем же так. От одного качающего любовь насоса к другому. Большинство людей достойны друг друга. В некотором высшем смысле человек обречен на любовь. Многие – собственно, все! – в этом, по крайней мере, мире стоят любви…

Не тот одинок у кого нет никого, а тот, кто не умеет любить… Наша привязанность к людям ослабевает не потому, что они умерли, а потому, что умираем мы сами. Мы существуем только потому, что кто-то о нас думает.

Была за поцелуем простота. За раздвоеньем – мельтешенье ножниц. Дай Бог, чтобы осталась пустота. Я вижу в том последнюю возможность. Ведь наши имена не множимы, но кратны распахнутой земле, чей треугольный ум, чья лисья хитреца потребуют обратно безмолвие и шум, безмолвие и шум. Пыжься, нагуливай звук, землемерша-линейка.

Был тебе меценат, стал твой пациент. Стал сноской. Прости, что тогда-то и так-то ты повстречала меня, то есть свою судьбу, пустую и тутуту… Ээх, не простит. Конкретной мухи. Намеренность воды. Ух, злится на нее. А Л. Толстой однажды заметил о родниковой воде: «А коли она со щепочками – то она еще чище».

Твоё упрямство, с которым ты помнишь обо мне, дабы поразмыслить над тем, не являются ли эти перебои памяти просто подспудным голосом твоего подозрения, что все мы друг другу чужие? Не вызывает сомнений, что все мы небрежительны. И ни один человек не может стать более чужим, чем тот, которого ты любил когда-то… А люди, к которым вас влечет, неизменно думают, что вы им кого-то напоминаете.

Где-то ты вышагиваешь. Разговорчик о добре и зле. Кто может быть здесь более чужим? Ведь мужество смешно, забавен страх, легко теперь остаться в дураках. Всё в порядке, но жизнь пролетела, дуракам не покажешь полдела. (Вполне достаточно, чтоб отпущенных лет свысока не считать ни во что).

С того дня, как вошла в дом сноха, прошло торопливое лето, пожелтела, отгрустила осень, большая непочатая зима началась и кончилась, побежала по оврагам талая вода.

Слова словно детские игры поглощают человека, незавершенного чувством, но вот включается сердце, стук его вторит то вдоху, то выдоху, надо вслушаться в это мерцание слов, в это перемещение сущности формы из осознания в удивленную ясность, но, трепеща срывается от истока речь, пропадает иероглиф буквы дрожащий и слова будто бронированные, отсекающие нас друг от друга, срываюсь сама я – несовершенно вижу себя как другую, вышедшую за пределы себя, узнанную в неслучайном единственном ритме: одухотворенную прозрачно-чужую.

Пусть на миг, на земное мгновенье, я знаю – времени плоть явится мне обнаженная, чтобы уж не разлучаться со мной, и тогда с речью моей мы встретимся снова и дрожащая, вновь возникну из некоей сути своей – вопрошающая, смогу ли воспроизвести то, первозданное, осуществленье? Мое ожиданье превращает в осколки твое лицо, сохраняет во мне твое лицо, эту обязанность, неотвратимость отвергать отторгать может иной полюбить – зубы твои безрассудно-жестоко вонзаются жалом желанья в глаза мои, я их отвергну чтобы спросить о – (я знаю, знаю, безудержно это паденье) я опомнюсь благодаря тебе, вернусь от тебя отделенной в жизнь, только лишь обозначу заиндевелое недоуменье лица твоего, ты пронизываешь меня гулко – и так равномерно ты вглядываешься в картины, возникшие в нас, осуждая быть может, время презрев ветром ворвусь в нее ворвусь в его лицо, изредка ею обласканное вне череды и порядка, словно в провалы памяти, словно в дыру.

Комната сомнет его лицо, проникнув сквозь эту дыру, где мы, не принимая, судили друг друга, в любовь, законсервированную комнатой этой, размеренно и неустанно возвращаясь обратно.

Наши колени дрожат, но не сгибаются; наши руки ищут друг друга, но не соединяются; очи наши глядят ввысь, но ничего не видят… Как все просто, как легко.

Так же не веря себе, твоя и моя плоть изнемогают в поисках лиц наших, губ, рук и костей, в прозрачность рассветов наших глаз, тишина мелодичная, равномерная тишина в гроте ее изумрудном, здесь и не просишь, но становишься нужным кому-то, невесомым в желаниях, когда низ и верх смещаются и однозначны, здесь предметы не воспринимают меня, я не пронизываю их и лишь на словах вынуждена превращать в мясо или вино, необходимую нам передышку.

Глава 51. Эпилог

Это не так важно уже потому, что я приезжал сюда просто быть. Природа скорее успокаивает, чем увлекает: либо стать соучастником, либо – неврастеником. Вот почему Ульрих и сам автор предпочитали подлости мира пассивность и одиночество. И я понял: они нуждаются в тишине. В тишине каждый найдёт свою истину и укоренится в ней. Но для этого необходимо время, как при вскармливании младенца.

Горные вершины спят во тьме ночной, тихие долины полны свежей мглой. Не пылит дорога, не дрожат листы… Подожди немного – отдохнешь и ты! Чем больше хочешь отдохнуть, тем жизнь страшней. Жизнь бежит – груз тяжелеет. Меняется чувство, меняется отношение…

И только мёртвая тишина, которую не возьмёшь даже приступом, тысячепудовая пытка, там, где насекомо ступают часики – за тысячи миль торопливо капают капли в белую чашку умывальника и я – вселенная, и от капли до капли – эры, эпохи и в этой сжимающей сердце тишине слышен только тысячелетний скрип Земли, вращающейся на проржавевшей, несмазанной оси. Мой ум затихает, как поверхность озера во время полного безветрия: не происходит ничего вообще. Трудно сказать, сколько проходит времени. А потом на поверхность этого ничего падает капля.

Я крепко завернул кран и вышел. Удары пульса смолкли, поглощённые просторной, ёмкой тишиной, в которой заглохли пулемётные очереди без устали тикающего времени. (Продолжительность минуты зависит от того, по какую сторону двери в ванную комнату вы находитесь).

Учёные и доктора пишут – секс только для деторождения, но есть и мнения, что секс это самый лучший, легальный и самый приятный способ самоубийства.

И все же, не переставая понимать, что пустота может привести только к пустоте и что вселенная является всего лишь побочным продуктом нашей печали, зачем отказываться от удовольствия споткнуться и разбить себе голову о землю и небо? Тогда как смерть в этом отношении даже чересчур аккуратна, все аргументы говорят в ее пользу.

Куда же может привести столько пустоты и непостижимого? Мы хватаемся за отпущенные нам дни, так как желание умереть слишком логично, а посему недейственно. Если бы жизнь обладала хотя бы одним внятным и бесспорным аргументом в свою пользу, она уничтожила бы сама себя – инстинкты и предрассудки улетучиваются от соприкосновения с Неукоснительностью. Все, что дышит, питается недостоверным; для жизни, этой тяги к Безрассудному, любое привнесение логики гибельно…

Любовь или вера во мне осуществляются, даже если ты не рядом со мной: так ты веришь в Бога, пуская и не ощущая истины ясно и вещно в себе. Божья сущность необходима тебе, обращенной в любовь, любовь невесома, нет ее даже в осуществленье, лишь сквозняки любви скользят и переливаются по нашим лицам, ты же знаешь, ты чувствуешь это – качели сквозняков, укачивающих нас. (Поскольку Халиф не мог взглянуть на Лейлу глазами Маджнуна, ему не удалось разгадать тайну этой любви).

Иероглиф, означающий «смерть» – это сочетания лепестков на асфальте у подъезда. Иероглиф, означающий «смерть» – это головная боль. Счастливые сны, обрывающиеся с уходом детства. Толстая картофельная шелуха, семечки яблок. Свечение в темноте. Безразличие и уязвимость. Отчаяние, ярость, безнадежность. Слезы вопросов, вопросов, вопросов. Иероглиф, означающий «смерть» – рассыпающиеся листы нерожденной книги. Дети, не умеющие говорить и смеяться. Иероглиф, означающий «смерть» – это долгие муки, больницы, ночи в объятиях боли. О страданиях. О медленной смерти. Становится иероглифом, означающим «смерть».

Нечто вроде куку-вот-и-я от которого как говорится светлеют лица и оцепенело кино? Станет больше, умнее, витиеватее, утончённее, изысканнее, изобретательнее… Ободками вещей в моей жизни запомнилась первая треть. Он пуст был, но и сверх того, на чудесный порядок пустей, пока царствуешь, злясь на себя, существуешь, царапаешься немножко, – (а в этой растяжке сознания ни шагу не сделать вперёд). Ничем чреват, лишь круги в перламутровой их утробе говорят, что он есть.

Что если ты придёшь и руку положишь мне на глаза. Ты всё равно придёшь, зачем же не теперь? Неужели еще 3 года? а что? ожидание – это кефир. Но ведь прежде, чем ожидание станет слишком долгим? Пожалуйста, а?

Год-то какой чистый! Необжитый, необожжённый, одиноческий, иноческий – ночами. Я обожаю раннее утро, часов этак в пять. Ты идешь, и на улице ни души. Мир кажется чистым. И грузный, полный год не жди, не жди невзгод. Он не придёт, но как будто, как будто…

В определённом смысле, в будущем нет никого. В определённом смысле, в будущем нам никто не дорог. Будущее всегда настаёт, когда кто-нибудь умирает. Мне не из чего сплести венок, чтоб как-то украсить чело на исходе этого чрезвычайно сухого года.

И весельчак ли он сам или хмурен, как сентябрь в последних числах… Боль далеко, не прячь глаза и не скорби. Беспощадна ли судьба или отходчива, в конце концов она "сплетает" и расплетает любые неожиданные и странные "венки". Тогда в который раз мы принимаемся за изучение времени. Мы учимся времени, стягивающему края представлений, предзнания. Его игла, иногда золотая, а подчас платиновая, приятно холодит разгорячённый мозг.

Время, когда конкретные отношения разорваны, за исключением нити, тянущейся от зрачка, время, когда пучки тончайших ощущений распадаются без остатка – торжество впечатлений как таковых. Распад – это одновременно же чье-то приобретение, а жертвоприношение оборачивается возможностью – и необходимостью – требования жертвы.

Сумма дней и судорожных дум… сугубо от нужды и до нужды… не пуская в дело анестезию рассудка… чтобы мы пропажи не замечали.

Прости меня, прелестный истукан. Мы говорим, как правило, рывками. Находчивость – источник суеты. Что ложь, не встретив возражений, испарится, хоть против правил, именно из-за налёта необязательности в падающей интонации. Мальчика прослеживают в муже, мишень его всегда находится вовне. Суть поезда? За что нас любят? О чём он думал бы, когда б его не грызли тоска, припадки? Если бы любил? Ни тем более возлюбленный, никто не скажет вам этого в момент вашего полного поражения.

Вместо этого битый час смотрела в окно, что будет поразительней для глаз. Очень напряжённая обстановка… перелезем и через это, – затворничает она.

Вздрогнув, себя застаёшь в грядущем. По улице вглядываюсь – этот может убить.

Нужна ли страсти память? Совершенно секретная мысль о смерти, нет на свете вещей безупречней. В середине длинной или в конце короткой жизни. Как я люблю эти запахи – запахи бесцельной, но длящейся жизни. Чем счастливее могут быть люди, тем несчастнее они становятся. Чем лучше узнаем мы друг друга, тем хуже.

Не имеет значения, кто у тебя в «сознании», лишь бы знак подавал. Чем короче память, тем длиннее жизнь. Чем больше помнишь, тем ты ближе к смерти. И то сказать, когда такие гости, причём тут хорошая память… Не всё так уж глупо в романтической концепции страсти.

Вот, наконец, героиня без имени и очертаний – прочерк в графе о приметах – спешит из ворот к остановке.

– Неужели так бывает? – она раздевается догола, она бежит к воде, она не помнит больше никаких «малчиков»!

– Так бывает, – отвечает ей кто-то, кому нет дела до согласования слов.

Ничего не понимая, она смотрит в небо.

Так бывает.

© Шакиров И.А.

Редакция от 08.2016

Содержание