Робкими шагами на другое утро подвигался Масленников к дому, где квартировал Камышинский. Было еще очень рано, прохожие на улице встречались ему редко. Во дворе тоже никто ему не попадался; он долгое время блуждал от одной квартиры к другой, выжидая, не пройдет ли дворник, чтобы обратиться к нему за справками. Наконец, он сам как-то случайно отыскал квартиру Камышинского, прочитав на дощечке его фамилию, и остановился у входных дверей на лестницу, поднимавшуюся во второй этаж. Звонить так рано Масленников не счел удобным. От нечего делать, он разглядывал многочисленные постройки во дворе, ютившиеся, как казалось, одна на другой; потом перевел свои взоры на лестницу. Около ступеней и на площадке стояло несколько пустых бутылок с заграничными марками, очевидно, забытых прислугой, и Масленников еще поразился дороговизной выпитого вина.

Поблизости не находилось скамьи или диванчика и сесть не представлялось возможности.

Прождав с полчаса и чувствуя, что у него уже сомлели ноги, Василий Петрович увидал, что к лестнице подошел

еще какой-то молодой человек в более приличном платье, нежели он и прямо обратился к нему с вопросом:

— Встал он? звонили вы?

— Нет, боюсь обеспокоить, — отвечал Масленников.

— Экое свинство, не на чем сесть, — пробормотал посетитель.

Тихими, вкрадчивыми шагами приблизился еще человек средних лет, с окладистой бородой, в несколько помятой шляпе и платье, хорошо знакомом со щеткой.

— Не вставал еще? — осведомился вновь прибывший.

— Спит. Возмутительно то, что у него даже приемной нет, — приходится ждать на лестнице, отозвался молодой человек.

Вошла горничная в чересчур ярком цветном туалете, с круглым румяным лицом, вздернутым носом и дерзки-нахальным взглядом.

— Барин сказали, — сейчас им некогда, а чтобы через чае пришли, — объявила она и перед самым носом посетителей хлопнула дверьми.

— Вот узоры! Не идти же шататься по городу. Я здесь обожду, — пробормотал молодой человек, очевидно, самый строптивый из всех просителей. Отыскав во дворе пень, он присел на нем и закурил папиросу.

Господин пожилых лет тоже отретировался в сторону. Только один Масленников остался на прежнем месте.

Обе оконные дверцы распахнулись с шумом, в них показалась седая голова старика, покашливавшего как бы от застарелого бронхита, и затем раздались слова:

— Подай мне чаю, Таня, и ступай на базар: купишь дичи для жаркого, а на третье блюдо торт в кондитерской. Домашнего пирожного не умеете делать… Что ни дай вам, все — испортите! Давешний пудинг никуда не годен, только вино пропало, — брюзжал старик.

— Ваша воля, барыня выпила целую бутылку; я не виновата. Поступая к вам, я, кажется, заявляла, что сладких блюд не умею готовить, — звонким голосом отозвалась служанка.

— Барыня, барыня, — заворчал Камышинский: — обе вы хороши!

— Если недовольны, можете рассчитать меня, — бойко ответила та.

— Ну, будет!.. сердитая какая: ей скажешь одно слово, а она десять, — миролюбиво уже заметил старик, сопровождая, вероятно, эти слова каким-либо жестом с своей стороны, так как горничная громко взвизгнула, засмеялась, с шумом распахнула двери и выскочила на площадку лестницы, держа в левой руке корзину, а в правой портмоне.

— Старый греховодник! — произнесла она и с самодовольной улыбкой в лице, окинув уничижающим взглядом Масленникова и прочих просителей, промчалась мимо.

Из окна послышался кашель, потом дверцы захлопнулись.

Просители продолжали сидеть в тоскливом ожидании.

Наконец, на площадку лестницы вышел плотный, дородный старичок довольно высокого роста. В фигуре его, несмотря на преклонные годы, сказывалась молодцеватость военной выправки. Широкое с округлыми щеками лицо обрамляла седая, подстриженная бородка. Узко прорезанные глаза глядели сонно, апатично, словно были задернуты дымкой. Он держал их потупленными и лишь изредка взглядывал искоса, недружелюбно. Во взоре старика положительно отсутствовала ясность и лучистость, а, напротив, проглядывала темная муть болота и через это зеркало души сказывалась вся плоскодонность мелкой алчной натуры.

Василию Петровичу, при взгляде на Камышинского, вспомнились почему-то сказки старой бабушки, так пугавшие его в детстве, о страшном волке в овечьей шкурке; невольный холод пронизал спину молодого человека.

— Липинский, идите сюда, — поманил старик рукой молодого человека, устроившего себе импровизированное сиденье на пне.

Тот, в два три прыжка, очутился на лестнице, после чего вошел в комнату вместе с Камышинским.

— Чего же нам тут стоять? Взойдемте наверх, — сказал пожилой господин Масленникову, отступившему в глубь двора.

Скрадывая шаги, они поднялись выше по ступеням лестницы. Дверь в комнату осталась полуотворенной и весь разговор долетал к ним. Пожилой господин приник к двери и весь обратился в слух; даже уши его побагровели и вздрогнули, как у боевого коня.

Василий Петрович стоял поодаль, но тем не менее и к нему кое-что доносилось.

— Чудак вы, Липинский, — гнусавил Камышинский: — хотите задаром получить такой куш.

— Как же, Зосима Вениаминович, — даром? Ведь дело само не делается; ему нужны работники, вы за меня служить не будете, — возразил молодой человек.

— Да я этого знать не хочу: заплатите мне и я вас устрою, — нетерпеливо перебил хозяин,

— У меня теперь ничего нет; вчера последнюю визитку продал татарину, — отвечал гость. — Извольте, я выплачу вам из жалованья.

— Обещание — не есть расточительность, — отозвался Камышинский. — Выдайте мне обязательство, как гарантию своих слов.

— Я готов!.. Говорите, сколько?

— Пишите, будто состоите мне должным тысячу рублей, разновременно перебранных. Составьте два векселька и оформите их, как следует, у нотариуса.

На некоторое время воцарилось молчание.

— Зосима Вениаминович! помилосердствуйте!.. Откуда же мне взять такие деньги?! — воскликнул очевидно огорошенный собеседник. — Да и за что же? Ведь вы, повторяю, за меня не станете работать, я сам должен расходовать свои силы, — взмолился тот и в голосе его уже не сказывалось строптивости, а скорее приниженные нотки просителя.

— Ну, как угодно: местами в 1,200 рублей не швыряют. Между людьми должна быть круговая порука: я вам помогаю, вы мне. Правило у меня такого рода: когда я предоставляю кому-либо место, то взимаю за это годовой оклад жалованья в рассрочку на два, или даже на три года, смотря по сумме и обоюдному соглашению. Вам я еще делаю скидку в 200 целковых. Будете ежемесячно уплачивать мне по пятидесяти рублей. Если же вздумаете тянуть платеж, подам ко взысканию, а в случае чего — знайте — сумею скопнуть вас с места, как бы вы там прочно ни уселись. Око за око, зуб за зуб. Конечно, лучше по мировой. Решайте! Долго разговаривать мне с вами некогда. Не вы — другой найдется; охотников много. Там еще ждут просители, да и письмами я кругом завален: все с просьбами походатайствовать о месте. Вот, не угодно ли, письмо одного студента. — И, не дожидаясь ответа, Камышинский начал читать выдержки из письма: «Глубокоуважаемый Зосима Вениаминович! Имею честь покорнейше просить, будьте отцом родным, устройте где-нибудь. Окончил курс наук с отличием, имею старушку-мать, которой желал бы помогать по мере сил…»

— Довольно, чужие письма меня не интересуют, — перебил Липинский: — а вот не сбавите ли чего-либо с тысячи.

— Не могу. Меня удивляет, что вы еще позволяете себе торговаться. Что вы, семейный человек, не можете существовать на половинное жалованье? Подумайте: из-за чего же мне в свою очередь хлопотать за вас, гнуть свою спину перед «сильными мира сего»? Я и так уже, говоря по совести, надоел всем; от одного вельможи почти вслух удостоился заслужить кличку «назойливого старикашки». Разогнался я к нему с просьбою за какого-то проходимца (Камышинский, вероятно, хотел добавить — вроде вас, но удержался), прошу его, как водится, дать место несчастненькому и, только раскланялся, вышел за двери, он, слышу, произносит: «Назойливый старикашка». Вот тебе и старайся на пользу ближнего, клади за них свой живот! Теперь куда не покажусь, все говорить: опять пришел христарадничать! В мое положение, молодой человек, вы не входите, — заключил Камышинский и постучал пальцами о стол.

— Вексельные бланки есть у вас? — спросил Липинский каким-то сдавленным голосом.

— Вот пишите: состою должным такому-то за разновременно перебранную сумму денег, — диктовал Камышинский и вслед за этими словами послышался скрип пера.

— Потом как следует оформим.

— Я на все готов, — ответил Липинский.

— Так-то лучше. Состояния я не имею; расходы у меня большие; теперь вот жена больна, все нужно лишнее в дом. Вам даже стыдно пользоваться благотворительностью с моей стороны! Что вы мне? Кум, сват? За одно ваше спасибо шубы не сошьешь. Я и так по своей доброте мало беру с вас, надо бы больше, да вы чересчур упрямы, — брюзжал Камышинский.

— Готово! — воскликнул Липинский, окончив писать.

— Вон оно как дело поставлено!.. — пробормотал пожилой господин, весь красный и вспотевший, отступая от двери и поворачиваясь к Масленникову удивленным донельзя лицом.

Василий Петрович тоже посторонился, заслышав шаги. Немного погодя вышел Липинский на площадку лестницы, сопровождаемый Камышинским.

— Через три дня посажу вас за стол, — сказал ему на прощанье Камышинский.

— А вы, Левшин, зачем пришли? Все по тому же делу? — обратился он к пожилому господину в потертом платье и ввел его в комнату, плотно на этот раз затворив двери.

Масленников, расстроенный и подавленный, не решался подслушивать, но тем не менее к нему порой доносилось кой-что из разговора.

— Не могу, не могу! Вас трудней, нежели кого-либо другого, устроить, — кричал Камышинский: — у вас аттестат замаран, все равно что волчий билет. За вас хлопотать — только себя компрометировать. Я облагодетельствую вас, а вы потом и спасибо мне не скажете.

— Жену заложу, детей вызвольте!.. — лепетал проситель.

На лестницу, тяжело ступая, еще входил кто-то. Масленников оглянулся; новоприбывший, рослый детина, одет был в форму кондуктора городской железной дороги. Он вздыхал и временами всхлипывал: тогда могучая грудь его под толстым синим сукном мундира вздрагивала и колыхалась. По щекам текли слезы, и он отирал их синим клетчатым платком.

Вслед за ним, шелестя шелковыми юбками, в кокетливой траурной шляпке, поднималась по лестниц пикантная вдовушка, лет тридцати восьми.

Камышинский в это время выпроваживал Левшина. Лицо последнего сияло уже довольством.

— А, Марья Дмитриевна! — воскликнул Камышинский, завидя вдовушку: — какими судьбами?! Признаться, не ожидал. Напрасно только, голубушка, побеспокоились так рано: я бы сам зашел к вам. Сейчас я занят скучными-прескучными делами, да и неудобно здесь. А вы вот что, дорогая моя, ровно в 12 часов дня приходите на главную станцию городской железной дороги и подождите меня там. Мы встретимся, зайдем в ресторанчик позавтракать, или разопьем у Семадени по чашечке шеколаду и поговорим обо всем, — при этом старикашка многозначительно подмигнул вдовушке.

— Прекрасно, — ответила та, глядя на него с улыбкой и, пожав крепко руку, спустилась с лестницы, все так же шурша шелковыми юбками и спускающимся позади куском крепа.

Кондуктор и Масленников посторонились, уступая ей дорогу.

— Ваше в-дие, — начал первый каким-то надорванным голосом: — явите божескую милость! Неужели я должен погибать, в босяки идти?..

— Пошел вон!.. Я таких мерзавцев не терплю, — оборвал его Камышинский. — Тебе что надо? — покосился он на Масленникова и, не дослушав слов последнего, пригласил его в комнату. Тот молча проследовал.

— Двери, братец, затвори на крючок, — сказал Камышинский.

Масленников молча исполнил требуемое, после чего вступил в кабинет, где у письменного стола сидел Камышинский.

— Что скажешь хорошенького? — со скучающим видом обратился к нему старик, в тоже время развернув какое-то письмо, и принялся его читать.

— Будучи наслышан о вашей милости, решился побеспокоить вас покорнейшею просьбою о месте, — и вслед за этим Масленников вкратце изложил свою биографию. В удостоверение своих слов, он предложил посмотреть его документы и полез уже за ними в карман.

— Не нужно мне этого, — брезгливым тоном отозвался Камышинский и потянулся рукой к стоявшей тут же бутылке вина, налил себе в стакан, отпил несколько глотков и вымолвил:

— Все лезут ко мне с местами, а где я наберу для вас мест? Много званых, но мало избранных, слыхал это? Ты просишь место кондуктора, у меня есть, к примеру сказать, одна вакансия, а на нее просятся сто человек. Как ты думаешь, кому я должен отдать предпочтение? Достойнейшему! А чем мне докажешь, что ты именно достойнейший? а?

— Ваше б-дие, кроме души, у меня нет ничего, — отвечал бедный Василий Петрович, прикладывая руку к сердцу.

Камышинский с досадою отвернулся от него.

— Слыхал я эту песню!.. На словах вы все, как на гуслях, а до чего дело придет — упретесь, — он с досадой махнул рукой. — Делай, старайся для них так, задаром, ты, Боже, видишь за что. Да я, братец ты мой, прежде всего не апостол Христов, а такой же человек, как и ты: пить, есть хочу, и у меня подметки рвутся, — брюзжал Камышинский, и в эту минуту простоватому Масленникову, в силу неизвестно какой ассоциации мысли к логики, опять вспомнились страшные бабушкины сказки; он тотчас мысленно укорил себя за глупое, почти детское чувство.

— Сделай вам добро, облагодетельствуй, а вы же потом еще меня осудите, — ворчал старик.

— Побей меня Бог, я не таков, — протестовал Василий Петрович, все еще находившийся под давлением странного, необъяснимого чувства.

— Все вы одним миром мазаны! Вот что, братец: сейчас мне некогда с тобой разговаривать. Приходи завтра, — заключил Камышинский и встал из-за стола, собираясь уходить.

— Куда я дел свой портсигар? — проговорил он, шаря по столу. Наконец, нашел его, сунул в боковой карман тужурки и оглянулся кругом себя.

Подошла служанка с базара. Камышинский отдал ей несколько приказаний и вышел, держа сигару во рту.

В фигуре его, несмотря на довольно внушительные годы, сказывалась молодцеватость: шел он быстро, с бодростью молодого человека, так что издали его можно было принять за студента. Хилый, тщедушный, со впалой грудью, Масленников едва поспевал за ним.

— Ваше в-дие, не забудьте похлопотать за нас, — сказал ему дорогой Василий Петрович.

— Чудак ты, братец! Вас ведь много, а я один, не разорваться же мне. Чем ты докажешь мне, что ты лучше иных прочих? — отвечал Камышинский, пуская кольцами дым и наслаждаясь чудной свежестью утра, обещавшего ясный солнечный день.

Завидев катящийся трамвай, он почти на ходу уцепился, вскочил на него и скрылся из глаз Масленникова.

Василий Петрович поплелся назад, причем на пути зашел в один монастырь поклониться мощам святого угодника, которого всегда чтил; долго пробыл он, стоя и молясь у его гробницы.

После многих мытарств, Масленникову наконец удалось поступить по протекции Камышинского в один ресторан кассиром на 40 рублей жалованья в месяц. Захудалая семья его быстро поправилась. Они сняли себе отдельную квартиру. Маша хозяйничала: обшивала, обмывала детишек; воспитала и поставила на ноги своих близнецов, к слову сказать, премиленьких малюток, и сама похорошела: неподдельный живой румянец окрасил щеки молодой женщины.

Вдруг Василий Петрович потерял место и благосостояние семьи резко изменилось к худшему. Масленников немало огорчался этим, ходил лично объясняться с хозяином, но его не приняли. Некоторое время молодой человек опять слонялся без дела. Забота и кручина вновь свили прочное гнездо в его душе. Впрочем, он, не теряя даром времени, подыскивал себе другое занятие.

Однажды он встретился с Зайцевым.

— А, дорогой клиент! Как поживаете? здравствуйте! — начал «адвокат» и пригласил его зайти в трактир.

Василий Петрович потребовал бутылку очищенной, пару пива, чтобы угостить старого знакомого.

— Ну что? Как вам пришелся мой совет? Хорошо вас устроил господин Камышинский? — спросил сизый нос.

— А, чтоб ему пусто было! — отозвался Масленников и махнул рукой: — ворогу своему — и тому не пожелаю так устраиваться, как устроил меня ваш прекрасный человек.

— Что ж так? Вы ведь, кажется, занимали хорошее место кассира в ресторане т-ва? — осведомился «адвокат».

— Устроил, слова нет, он меня после того, как я раз двадцать ему поклонился, потребовал, чтобы я выдал вексель на 400 рублей, с условием, чтобы каждый месяц вносил ему по пятнадцати рублей. В виду крайности и безвыходности своего положения я принял эти условия. Получил место, и что же вы думаете: в продолжение полутора года аккуратно выплачивал ему «долг». Наконец, в семье пошли неурядицы, жена захворала, — истратился я на докторов и не мог месяца два ничего заплатить. Что же вы думаете? Пошел он к хозяину и наговорил ему, будто он не может более ручаться за меня, так как случайно узнал мое прошлое и считает своим долгом предупредить. Человек я опасный: отца своего обокрал, с родины бежал, — одним словом, в таких мрачных красках обрисовал меня. Камышинскому поверили, меня уволили, не выслушав даже объяснений с моей стороны, и я очутился на улице. Опять пошли колебания; семья привыкла мало-мальски жить по-человечески и вдруг сразу лишилась всего. Долгое время я слонялся без дела; куда ни пойду с предложением труда, спросят: где вы раньше служили? отвечаю — там-то. Отчего же оттуда ушли? а мне нечего и говорить. Заберут справки в ресторане, — там голословно, со слов Камышинского, рапортуют: да он человек ненадежный, отца родного обокрал, с родины бежал. И всюду мне отказ и огорчение. Хорошая слава лежит, а худая далеко бежит, говорит пословица. Господину Камышинскому грех было так поступать со мной: он одной ногою в гробу уже стоит. У человека одно было богатство только: доброе имя. Зачем же его пачкать?

Бог не без милости. Теперь мне выпадает хорошее местечко: сторожа при конторе банкира А. Квартира хозяйская, где и семья может приютиться, тридцать рублей жалованья в месяц. Я и этим очень доволен, а в особенности тем, что Камышинскому не удалось задавить меня и мое доброе имя, — заключил Масленников.

Василий Петрович до сей поры добросовестно исполняет возложенные на него обязанности.

Господин Камышинский по-прежнему энергичен, ведет крайне деятельный образ жизни, изощряет все свои способности и силы ума для альтруистических подвигов на пользу ближнего и как же не воскликнуть вместе с Антонием Шекспира, что он — достопочтенный гражданин.

1904