Киевские крокодилы

Шалацкая Ольга Павловна

ЧАСТЬ I

 

 

I

По одной недавно еще тихой и малонаселенной улице быстро разраставшегося Киева высился кирпичный пятиэтажный дом, казенной архитектуры, разбитый на множество квартир и кишащий жильцами будто муравейник. В нижнем этаже его приютилась мелочная лавочка с заманчиво размалеванной вывеской, на которой изображался турок, в необычайно широких синих шароварах, раскуривающий кальян. Доморощенный художник, очевидно, силился олицетворить наслаждение на лице восточного человека, но у него получилось вместо наслаждения тупое страдание. На другой половине вывески, разделенной входной дверью, красовались намалеванные булки, колбаса, чай, сахар и прочие заманчивые снеди.

Из маленькой квартиры в пятом этаже, по каменной винтообразной лестнице, спустилась молодая девушка в легкой драповой кофточке и белом шерстяном платке. Она спешила в мелочную лавочку.

За прилавком стояла толстуха лет сорока пяти в просторной кацавейке. Лавочницу звали Агафьей Гурьевной Тихоновой. Бакалейными товарами она торговала добрую половину своей жизни по разным концам Киева; здесь же обосновалась недавно, но успела зарекомендовать себя и дела ее шли бойко. В оборот она пускала довольно солидный капитал и ее лавочка считалась лучшей в околотке; там всегда можно было достать более доброкачественные продукты, притом Агафья Гурьевна не обвешивала так, как прочие торговцы,

Молодая девушка торопливо вошла в лавку.

— Отпустите мне полфунта сладкого миндаля, — сказала она.

Лавочница повернула широкую спину к расположенным по стене полкам, отыскивая требуемый товар.

— Как здоровье мамаши, лучше ли ей? — участливо осведомилась Агафья Гурьевна. — Я видела доктора, не к вам ли он шел?

— Да, к нам. Маме плохо, очень плохо. Доктор прописал новые лекарства и для питья миндальное молоко, — отвечала девушка. — Вот я куплю у вас миндаль и попробую ей это сделать.

— Миндальное молоко смягчает боль в груди, — одобрила лавочница. — Знаете ли вы, как его приготовлять?

— Знаю. Прошу вас — отпустите скорей, я оставила маму одну.

— Сейчас. Куда же я его заставила, не припомню. Это горький, а вам надо сладкого, — говорила Тихонова, перебирая стеклянные банки на полках. — Вот он.

В лавку ворвалась горничная, проживающая в том же доме, у чиновника Недригайлова, служащего секретарем в одном учреждении.

— Тетя, дайте мне скорее булок, сухарей и сахару. Барин сейчас отправляется на вечерние занятия и самовар кипит уже на столе, — затараторила она.

— Подожди малость: — прежде отпущу барышню, у них мамаша больна, — отозвалась лавочница.

— Ах, тетя, право некогда: барыня рассердится, я должна спешить, — торопила лавочницу горничная, прыгая от нетерпения.

— Погуляй немного, сейчас сюда кавалеры придут, — отвечала Тихонова, отвешивая миндаль.

— Ну, тетя, и скажут же! — взвизгнула горничная; видно было, что острота лавочницы вполне пришлась по ее вкусу. — Легок на помине кавалер, — говорила лавочница, увидя входящего в дверь дворника дома, молодого парня по имени Захара.

— Две бутылки фиалки, — сказал тот.

Агафья Гурьевна также попросила его подождать, вручила девушке сверток и сдачу с рубля, говоря:

— Может быть, вам одолжить ступку для толчения миндаля?

— Благодарю вас.

— Вообще, все, что нужно, барышня, не церемоньтесь, пожалуйста, приходите ко мне и я дам. Я от всей души готова услужить людям в вашем положении.

— Нам пока ничего не надо, — отвечала девушка и хотела уйти,

— Барышня! — остановил ее дворник: наш управляющий собирается к вам прийти сказать, чтобы вы свою больную мамашу не держали в квартире, потому что она долго хворает, почитай с осени, на жильцов журьбу и сомнение наводит. Лучше вам их в больницу отправить до Княгини, что ль. Там бедных принимают бесплатно.

— У мамы болезнь не заразительная, у нас бывает доктор и ничего не говорит, — сказала девушка, — наконец, я ни за что не соглашусь расстаться с нею.

— Как хотите, только к вам сам управляющий придет и попросит очистить квартиру. Он уже не раз осведомлялся у меня: умерла ли старушка и отчего она так долго болеет.

— Бога ты не боишься! Куда же они зимой денутся с больной старухой? — вступилась лавочница. — Чего он хочет, твой поляк?

— Потому жильцы сомневаются, могут квартиры запустовать, — пробормотал дворник.

— Моя барыня такая капризная, — фамильярным тоном обращаясь к девушке, заговорила горничная, — жаловалась управляющему: помешала ей чем-то ваша мамаша. «Все стонет», говорит, «противная старуха»; как будто сама не думает умирать.

Молодая девушка повернулась, чтобы выйти из лавки, глаза ее наполнились слезами и она боялась разрыдаться здесь.

— Не беспокойтесь, барышня: — затворив лавочку, я зайду к вам, не будете спать? Впрочем, какой там сон возле больного человека.

— Зайдите, — отвечала девушка, поспешно удаляясь и крепко прижимая сверток к груди, где она ощущала ужасную ноющую боль.

— Вот несчастная! — со вздохом отозвалась лавочница, обращаясь к покупателям — дворнику и горничной: — в таком возрасте лишиться матери.

— Не век же жить старухе, — возразил дворник, — пора помирать. Барышне, чай, лет 17 будет, а я так от своей матери остался трех годов, совсем не помню ее. Жених найдется, али там содержатель какой; наш поляк не прочь взять ее. Он все у меня расспрашивает, как барышня Осиевская поживает, и ждет не дождется старухиной смерти.

— Вон оно что! Барышня не согласится еще, — оборвала лавочница.

— Нужда заставит, коли день, другой посидит не евши, — отвечал Захар, принимая в руки бутылки.

— На место поступит, заработает хлеб.

— Пускай, мне нужды-то мало, — отвечал Захар, удаляясь с покупками и хлопая дверью.

— Болван, — произнесла Агафья Гурьевна, сдвигая густые брови, причем какая-то мысль проползла по ее лицу и заставила ее сделаться рассеянной на некоторое время.

— Ах, тебе кренделей и булок и что еще? Давай книжку, запишу; все долг, когда же отдадут деньги, — говорила она горничной чиновника Недригайлова.

— Как твои господа поживают, что делает барыня? — допытывалась Тихонова, концентрируя таким образом все сплетни вокруг себя.

— Барыня все чего-то злится, ругает барина, бьет детей, выгоняет ко мне в кухню, а сама запрется в своей комнате, книжки читает, или наряды перебирает.

— За что же она ссорится с барином?

— Ей хочется бывать в театрах, носить дорогие платья, а у барина не хватает средств. Он получает сто рублей в месяц. Я сама слышала — она его упрекала, недостает денег на хозяйство, того не за что купить, другого. А он — что ж делать, Сонечка? где взять? не идти же красть, я ведь чиновник. Она ему еще что-то говорила, указывала на других господ, которые хорошо живут, имеют много прислуг, мамку, а у нас одна несчастная Луша… Это на меня-то. Взяток я, душенька, не могу брать, возражает барин; она так зло и ехидно засмеялась и обозвала его каким-то словом.

— Чего ей надо? кусок хлеба имеет, у других и этого нет, — рассудила Агафья Гурьевна, все еще что-то обдумывая. — Разве то — молода, хочется побывать в обществе, на людей посмотреть и себя показать, а этого нельзя.

— Ну да, оттого-то она и злится, что не за что; квартира стоит тридцать рублей в месяц, каждый день на базар более рубля выходит, то дров купят, или еще что-нибудь и концы с концами не сводят. Отворила она раз гардероб свой и начала перебирать платья, вынула одно ситцевое, изорвала на клочки, лоскутья отдала детям, после чего перепорола их и выгнала ко мне в кухню. Дети плачут, я дала им скушать по котлетке, они будто утешились. Она ж потом меня упрекала, зачем, мол, котлеты поела; я молчу.

Молодая девушка поднялась по лестнице в пятый этаж, тихими шагами подошла к своей квартирке и остановилась отпереть ее.

Из дверей соседней квартиры выглянула молодая женщина в кокетливом пеньюаре, с пышно причесанными волосами, напудренным лицом и сказала:

— Вы, милая моя, не видали нашей прислуги? — вероятно, все сплетничает с лавочницей.

Девушка сделала вид, будто не слышит этих слов. Во-первых, ей не понравилось обращение: «милая моя»; разве я прислуга? — подумала она, а во-вторых, капризная чиновница преследовала ее больную мать.

— На сплетни все имеют уши и язык, — обиженно произнесла дама и затворила за собой дверь.

Молодая девушка также вошла в свою маленькую квартирку, зажгла лампочку, поставила самовар, подложила угольев, раздула его и приготовилась чистить миндаль.

В следующей комнате перед иконой теплилась лампадка. На постели, прикрытая ватным одеялом, лежала старушка с морщинистым исхудалым лицом, заострившимся носом и тяжело дышала.

— Ты, Лида? — спросила она, раскидывая по одеялу свои руки.

— Я, мамочка. Сейчас приготовлю тебе лекарство, — отвечала девушка.

— Дай… пить… — с трудом произнесла больная. Лидия поднесла к запекшимся губам матери стакан с водой. Старушка жадно припала к нему, отпила два-три глотка и опять откинулась головой на подушку.

— Ох, тяжело мне, не знаю, переживу ли эту ночь, — говорила больная. — Как ты, моя бедная детка, останешься! Никого у тебя нет… ни одной родной души. Съедят тебя злые люди… и кости мои в могиле будут переворачиваться.

— Не говори так, мамочка, может быть, тебе станет лучше, примешь микстуру, которую тебе прописал доктор, — сказала Лида.

— Нет, ничто уж не поможет, чувствую, что смерть пришла, — оставлю тебя одну, — стонала старуха.

— И я с тобой умру, мамочка, — заплакала Лида.

— Ты молода, тебе нужно жить, только будь осмотрительна, Лидочка, не слушай злых людей, а помни все, что тебе говорила мать, поступай так, как тебе подскажет добрый голос твоего сердца. Сердце у тебя хорошее, оно не обманет тебя. Постарайся найти место себе, работай и молись за меня…

— Всегда, мамочка. Могу ли я когда-нибудь забыть тебя?

— Будь умницей, доброй и хорошей. Помни, что здесь на земле временная жизнь, временные лишения и мучения, а там, куда я иду, для души бесконечная жизнь. Не делай ничего худого, старайся всеми силами избегать злых людей, а добрых слушайся.

Она застонала и схватилась руками за грудь.

Разговор утомил больную. Она сомкнула глаза и погрузилась в полузабытье.

Лида, стараясь все делать бесшумно, принялась готовить миндальное питье.

Она обварила кипяченой водой миндаль, после чего присела очищать его от шелухи.

Слезы оросили лицо девушки, она горько плакала, чуя неминуемую беду. Умрет ее дорогая старушка… Доктор сегодня, нахмурив брови, на ее тревожный вопрос сказал:

— Плохо, очень больна…

Ему все равно, будет ли жива старушка или умрет, всем безразлично, только у ней разрывается сердце, а помочь она ничем не может. Если бы можно было половину своей молодой жизни отдать за спасение матери, она бы не задумываясь это сделала. Даже всей своей жизнью она пожертвовала бы для матери; зачем ей жить одной без ее дорогого друга?

Никому не нужна ее больная. Недригайлова сердится даже, что старушка стонет, и просила управляющего выселить их из квартиры. Есть же такие нехорошие злые люди! Только лавочница, Агафья Гурьевна, кажется, добрая и сочувствует им немного…

Лида тяжело вздохнула и принялась растирать миндаль железным пестиком, обращая его в мягкую, рыхлую массу.

В дверь кто-то постучал

— Кто там? — спросила Лидия.

— Это я, панна Осиевская, управляющий дома. Будьте добры, отворите, — раздался вкрадчивый голос.

Лидия сняла крючок. В комнату вошел господин лет 42, с лисьей физиономией, рыжими, слегка подфабренными усами. Дорогая енотовая шуба, составлявшая, как видно, его гордость, была накинута на плечи. Грудь, облаченная в белую манишку, оставалась открытой; по жилету протянулась толстая золотая цепочка от часов. На указательном пальце блистал перстень.

— Честь имею кланяться и просить извинения у панны, что зашел, так сказать, мимоходом. Видите ли: некоторые жильцы изъявляют претензию, неосновательную по моему личному мнению, будто ваша мамаша долгое время болеет опасною болезнью, и просят меня, чтобы я предложил вам перейти на другую квартиру. Но я отвечал, что скорее выселю всех их, нежели откажу вам: так как я человек с большим добрым сердцем и всегда вхожу в положение людей. Собственно говоря, я зашел осведомиться о здоровьи пани и сказать вам, может быть, ее удобнее поместить в больницу, то с своей стороны готов предложить закрытый экипаж, весьма удобный…

— Нет, я не буду помещать мать в больницу, а сама хочу за ней ухаживать. Меня прошу не беспокоить; деньги за квартиру вам уплачены и я нахожу, что нам больше не о чем разговаривать, — ответила Лидия, гордо вскидывая головку.

— Деньги всегда можно возвратить, — возразил пан с лисьей физиономией и вышел.

Лидия, дрожа от негодования, заперла за ним дверь, упала на топчан и разрыдалась.

Больная застонала. Девушка отерла слезы и бросилась к старушке.

— Мамочка, вот миндальное молоко, выпей, может быть, боль в груди облегчится, — сказала она, поднося к губам матери стакан с питьем.

Старушка жестом отстранила его от себя.

— Поздно уже, ничего не поможет. Священника позови… завтра утром, если только доживу… нечем дышать.

 

II

Лидия припала к больной, иссохшей груди матери, дававшей ей некогда жизнь, и прислушалась, как слабо, точно отрываясь, билось ее сердце. В то же время она взяла руку матери и старалась согреть ее своим дыханием. Горячие слезы оросили худую, изможденную руку со слабо бьющимся пульсом…

— Дорогая мамочка, — шептала девушка, — милая, дорогая моя!..

Больная стихла на время, потом вдруг заметалась по постели, схватила себя за грудь и глухо застонала.

— Что будет с моей Лидой, что будет?! После этого она впала в забытье.

Лидия вышла в другую комнату, хотела молиться и не могла: чувство слишком сильного горя давило ее своей тяжестью. В эту минуту постучала Агафья Гурьевна.

Лавочница вошла с добрым участливым лицом, держа в руках какой-то сверточек…

— Милая барышня, — начала она, — сегодня я делала пирожки, может быть, скушаете, а это коробочка с мармеладом.

— Зачем вы принесли, — изумилась Лидия, — право, мне не до того.

— Как мамаша? — спрашивала Тихонова, опускаясь на топчан.

— Притихла немного, она страдает ужасно и все беспокоится о моей участи, — отвечала Лидия.

— Скажите, что значит сердце матери… — сочувственно отозвалась Агафья Гурьевна. — У вас никого нет родных?

— Здесь никого. В воронежской губернии проживает брат; он был офицер, но женился на помещице, вышел в отставку и поселился в имении жены, где хозяйничает. Писала я ему: мама больна и на лечение нужны деньги; он с неудовольствием выслал мне какие-то пустяки и, между прочим, в письме выразился так, что не имеет права распоряжаться жениными средствами и чтобы, в случае смерти мамаши, я не вздумала к ним приехать. Я должна буду искать себе места.

— Ничего… Не робейте… Свет не без добрых людей. Я познакомлю вас с одной дамой, очень богатой, такой милой и сострадательной, которой ничего не будет стоить вас хорошо устроить, — сказала Агафья Тихоновна, что-то обдумывая про себя.

— Кто она такая? — спросила Лидия.

— Помещица, несколько тысяч десятин имеет. Одним словом, влиятельная особа. Я поговорю с ней, быть может, она еще возьмет вас к себе, это было бы для вас счастие.

— Что будет, то будет, я совершенно равнодушно отношусь к своей участи, мне маму жаль, — сказала Лидия и, заслышав стон больной, поспешно бросилась к ней.

Из чувства деликатности Агафья Гурьевна не сочла удобным далее продолжать свой визит и удалилась.

Утром старушка, исповедавшись и приобщившись, отошла в лучший мир.

Добрая Агафья Гурьевна прислала двух женщин, которые убрали покойницу и уложили на стол, а Лидия бессмысленно глядела на то, что они делали, сама ни в чем не принимая участия.

Те же чужие люди распоряжались похоронами. Молодая девушка, точно загипнотизированная, шла за гробом матери. Только в церкви при последнем прощании у ней вырвался ужасный вопль, который дважды не вылетает из груди. Она впала в бессознательное состояние и ее отвезли домой.

— Милая моя, вы пропадете с тоски в этих стенах, идите ко мне, — хлопотала Агафья Гурьевна, приводя ее в чувство.

— Оставьте меня… — отвечала Лидия. Несколько дней она не выходила из своей квартиры, сидела запершись и почти ничего не ела.

Однажды Лидия возвратилась из церкви, по рассеянности она забыла даже замкнуть входные двери, прошла в спальню и легла на постель матери.

Девушка лежала с открытыми глазами, но ничего не видела. Вдруг в комнату вошла молодая женщина и остановилась прямо перед ней. Было ли то видение, галлюцинация — Лидия не могла дать себе отчета.

Она силилась припомнить, где могла видеть эту женщину, черты лица ее казались будто знакомыми.

Та была высокая ростом, стройная, гибкая брюнетка с большими серыми глазами, широко открытыми и уставленными прямо на Лидию, большим лбом и зачесанными вверх волосами, прямым носом, благородным разрезом губ, сохранивших мягкость очертаний. На ней было черное платье, короткая кофточка, опушенная мехом, и белый суконный башлык, подбитый голубым шелком.

— Здравствуйте, — проговорила она ровным мелодичным голосом. — Я знаю, что вы страдаете от разлуки с вашей доброй матерью, но знайте, что ваша разлука временная, вы опять с ней встретитесь. Я сама недавно пережила очень тяжкое горе и сочувствую вам… Я пришла предложить вам идти ко мне. У меня такая же маленькая квартира, как у вас, и трое детей. Пусть первая острота вашего горя пройдет под моим кровом… Я рада помочь вам чем могу… ну, хоть советом… Вы хотите искать себе места, не лучше ли вам будет поступить в общину сестер милосердия; впрочем, если вы придете ко мне, мы вместе обдумаем и решим этот вопрос… Верьте, что только искреннее желание добра привело меня к вам… Я христианка и верю в то, что когда мы будем стоять на суде Христовом, Он скажет: был Я болен, вы не навестили Меня, страдал, и не пришли, чтобы несколько бросить Мне утешенья слов святых!

— Я не пойду к вам, — как то странно, глядя на гостью, произнесла Лидия.

— Будьте осмотрительны сами. Не впадайте в слишком тяжелое чувство горя, а лучше читайте священные книги: библию, например, или послания апостола Павла…

— Я не пойду к вам, — твердила Лидия. Прекрасная фигура женщины исчезла.

— Кто она, отчего же я не спросила ее имя? — вскричала Лидия спустя несколько минут, вскакивая с постели. Поспешно, набросив на себя платок, она бросилась на лестницу и чуть не сшибла с ног Недригайлову, возвращавшуюся домой с покупками в руках. Но прекрасной незнакомки нигде не видела.

— Уж не сон ли мне снился? — пробормотала Лидия, возвращаясь домой. — Почему она мне советовала читать библию и послания апостола Павла?

Агафья Гурьевна, заметив ее из-за стеклянной двери своей лавочки, зазвала к себе и провела в отдельную комнату.

— У вас есть послания апостола Павла? — спросила девушка.

— Нет, — отвечала Агафья Гурьевна, строя изумленную физиономию. — Думаете заняться чтением, это не поможет вам, а только еще больше расстроит. Вам надо общество людское, развлечение.

— Почему же та советовала? — думала Лидия.

— Погодите, я съезжу к той богатой даме, о которой говорила вам, она что-нибудь придумает для вас. Ее называют благодетельницей рода человеческого. Скольких несчастных она устроила.

Лидия почти не слушала Тихонову, а все думала о таинственной гостье.

В лавку зашла какая-то старушонка в черной шубе и платке. Агафья Гурьевна пошепталась с ней, указывая на комнату, где сидела, погруженная в раздумье, Лидия.

В Киеве давно уже носились то смутные, то более определенные слухи о некоей благодетельной особе, устраивающей судьбы многих женщин. Одно время эта добродетельная фея обитала на Большой Васильковской улице, звали ее Татьяной Ивановной Балабановой.

Стояло прекрасное зимнее утро, небольшой морозец сковал землю; сверху сыпал маленький снежок, кружась звездочками. В просторной барской квартире, обставленной вполне прилично и комфортабельно, расхаживала полная дородная дама, одетая в широкий шерстяной пеньюар из пестрой турецкой материи.

В камине весело трещали дрова. На столе, застланном белой скатертью, кипел самовар, тут же находился кофейник, чашки, стаканы, корзина с печеньем, большой торт от Семадени, мясное блюдо, пирожки, две бутылки вина, одним словом, чай и завтрак вместе.

В соседней комнате возвышался массивный резной буфет, тесно уставленный батареей бутылок и почти заваленный всевозможными запасами. Возле буфета копошилась старушка в темном платье и платке. Другая пожилая женщина в зеленом платье и кофточке «фигаро» с чужого плеча хлопотала около самовара. Обе проживали у Балабановой в качестве приживалок. Старушку в темном платье называли Терентьевной, вторую Алексеевной. Они помогали Балабановой по хозяйству, в приеме гостей, а также выполняли все ее поручения и обделывали другие темные делишки.

Татьяне Ивановне на вид казалось не более сорока лет. Полное, несколько обрюзгшее лицо с сине-багровым румянцем, маленькие глаза смотрели весело, добродушно и вседовольно из своих щелок, широкий как бы вздернутый нос, полные круто изогнутые губы, слегка улыбающиеся.

Балабанова медленно вперевалку двигалась по комнате. Мимоходом она взглянула на большие часы, висевшие над камином. Стрелка указывала половину десятого.

— Алексеевна, голубушка, скорее налейте мне кофе, сейчас придет Сапрыкин, обещал передать что-то интересное, — сказала Балабанова звучным грудным голосом, присаживаясь к столу; — и вы, кстати, расскажите мне о той девушке, что приютилась у Агафии Гурьевны.

Старушка в модном платье налила чашку кофе, добавила густых сливок и подала вместе с печеньем Татьяне Ивановне.

— Наливайте себе, чего хотите, и рассказывайте мне, что слышали, видели, вы знаете, я люблю за утренним чаем выслушивать ваши доклады, — произнесла Балабанова, милостивым жестом указывая на яства и откидываясь на спинку кресла.

— Благодарю вас, — отвечала Алексеевна, занимая место около благодетельницы. — Посетила я Агафью Гурьевну, как вы приказали, видела девушку — Лидия Осиевская зовут ее, ничего, хорошенькая, молоденькая, лет 17, не более, только задумчивая такая: смотрит и будто ничего не видит. Агафья Гурьевна скоро приведет ее к вам, — говорила старушка.

— Ну, а еще что знаете? — спрашивала Балабанова.

— Зашла я еще к чиновнице Недригайловой, по указанию Агафьи Гурьевны. Барыня красавица: белая, полная, кровь с молоком, только очень пудрится, все: брови и волосы засыпаны пудрой. Я не посоветовала ей этого делать, говоря, что цвет лица скоро портится и кожа сохнет. Для поддержания белизны и юношеской свежести самое лучшее средство спермацетовые полотенца, каждое утро ими обтирать лицо. Я сама так в молодости делала, — скромно произнесла Алексеевна и сложила губы трубочкой.

Старушка любила вспоминать давно прошедшую молодость, хотя она не изобиловала мирными деяниями, а скорее носила бурный характер. Родилась и выросла она в Севастополе, в семье интендантского чиновника в самый разгар войны, откуда ее вывез в Одессу один офицер, обещал жениться, но через год бросил. Родные отказались, мать прокляла и не приняла, когда покинутая девушка вздумала вернуться под родительский кров. Вскоре умерла мать, домишко разрушили неприятельские бомбы и Алексеевна пустилась, что называется, во все тяжкие. Жизнь дарила ее контрастами роскоши и нищеты, пока все разрушающая старость не подкралась. В Киеве Алексеевна проживала около 15 лет, занималась нищенством, пока не попала в благодетельные руки Татьяны Ивановны.

— Недригайлова выслушала мои слова, сейчас же пошла умылась, после чего послала прислугу в косметический магазин, — продолжала Алексеевна. — Приятная барыня, угостила меня чаем с вареньем и мы побеседовали. Очень желает познакомится с вами. Вошли детки, так она их прогнала в кухню.

— Ну, вот, дети, — развела Татьяна Ивановна своими белыми, выхоленными руками в золотых кольцах и браслетах, — устраивай их. Нынче, знаете, не очень то польстятся на таких, которые имеют детей, соображает: одну содержать или с детьми. Что же она говорила?

— Расспрашивала о вас, жаловалась на скуку.

— Что такое особенное представляет из себя Недригайлова, кому она может понравиться? — рассуждала Балабанова, закусывая.

— Барыня молодая, красивая, — защищала Алексеевна, — глаза голубые, волосы светлые, будто лен.

— Воображаю, какая там красота в 27 лет и трех детей имела! Куда я ее устрою?

— Денисовой нашли место, — скромно заявила Алексеевна, посасывая кусочек сахару, обмоченного в коньяк.

— То особенный случай, — подтвердила Балабанова. — Сколько я устроила этих недовольных своею судьбою женщин, пусть Бог мне даст столько здоровья, а ведь неблагодарные: ни одна не пришлет строчки. Только когда Денисова уехала в Варшаву, Казимир выслал мне тысячу рублей; но что значат эти деньги для миллионера?

— Облагодетельствуйте Недригайлову, — сказала Алексеевна, отрываясь от чашки чаю.

Балабанова снисходительно засмеялась добродушным смехом, заклокотавшим как-то в груди.

— Хороший вы защитник, Алексеевна: быть по-вашему, сказала она. — Разве навязать ее какому-нибудь толстопузому купчине? Кстати, Ферапонт Григорьевич осведомлялся уже, нет ли у меня чего подходящего для него. Может быть, твоя барыня с переборами и мечтает о ком-либо вроде князя Зембулатова? Пусть не прогневается. Для таких трудно устроить девушку порядочной семьи. Это, конечно, между нами; у меня на днях была m-me Платонова и слезно просила сосватать двух ее дочерей. Вы знаете, Платонов ранее занимал прекрасное место с двухтысячным окладом, а теперь вышел в отставку по болезни: парализована вся левая часть туловища. Живут на пенсию. Семейство большое: пять дочерей и три сына, Олимпиада и Антонина уже невесты, 19 и 18 лет, белая и центифольная розы, как я их называю. Два сына учатся в университете, третий гимназист. Расход вести привыкли по-барски, а средств нет; жизнь не шутит. Платонова плакала и чуть на колени не вставала передо мною: — устройте, Татьяна Ивановна, дочерей, тайно, чтобы никто ничего не знал. Из сочувствия к несчастной матери я взялась за это дело и оборудовала все как следует.

— Встретилась я как-то с князем Зембулатовым и говорю ему: не хотите ли, мол, жениться на милой, благородной особе, но без приданого? — Я меньше пятидесяти тысяч не возьму за свой титул; вы посватайте мне козу, да с золотыми рогами. Все же я сумела заинтересовать его Тосей, так что он пожелал ее увидеть.

Свидание я назначила в Купеческом собрании на одном из вечеров. Предупредила Платонову. Тосе сделали по моему совету белое газовое платье и к поясу прикололи чайные розы; прелесть получилось, очарование.

Увидал Зембулатов, попросил меня представить его Тосе. Танцевал с нею, все так мило, любезно, прекрасно. Теперь Тося имеет до двухсот руб. в месяц, одевается со вкусом и помогает матери; никто ничего не знает. У них бывают гости, прекрасно умеют принять. Меня благодарят. Устроила я, таким образом, старшую, прибегает ко мне младшая, Липа. — Пристройте меня, — говорит барышня. — Другого Зембулатова у меня нет, — отвечаю я. Плачет барышня. — Ну, что я с ними буду делать!

— Не хочу, чтобы сестра из милости дарила мне свои старые платья. Хоть за черта рогатого с туго набитым бумажником сосватайте. Жалко стало девочку. Обещала подыскать подходящего жениха и Липочке.

Если бы вы, говорю, бывали у меня, а то за глаза трудно. Она на другой день прислала мне свою фотографическую карточку. Теперь никому не хочется прозябать на свете, всех обуревает жажда счастья, блеска, нарядов. И, в самом деле, что за приятность терпеть лишения? Ведь лучше испытывать радости, нежели страдания. Оно и понятно, — заключила Балабанова и вздохнула от полноты сердечной.

Продолжительная беседа ее с Алексеевной вызвала ревность со стороны Терентьевны, возившейся в другой комнате, возле буфета. Старуха шумно двигала посудой и ворчала.

— Фекла Терентьевна, что ж вы не идете сюда? Совсем забыла про вас, — позвала ее Балабанова.

— Доброе утро! — сказала Фекла Терентьевна, появляясь с сердитым лицом, и прибавила: — сколько у вас в буфете паутины я обмела, то ужас. Ваши нерадивые слуги и не посмотрят, если бы не я, пауки сплели гнезда себе.

— Пейте чай, — перебила Балабанова.

Фекла Терентьевна присела к столу, все еще будучи не в силах освободиться от недоброго чувства, что сказывалось по злобному взгляду ее маленьких крысиных глазок.

— Вы бываете у Милитинки? Как она живет, что поделывает? — спросила Балабанова у Терентьевны.

Милитина одно время служила у Балабановой, нажила небольшой капиталец и открыла кухмистерскую на Подоле. Она в миниатюре обделывала почти те же дела, что и ее бывшая хозяйка, кроме того, гадала на картах.

— Хорошо живет, каждый день имеет доходы, — отозвалась Терентьевна.

— Воображаю, что делается в ее притоне. Удивляюсь, как еще ее до сих пор полиция не накрыла. И кто из порядочных пойдет к ней! Одни подонки!

— Те же самые бывают у ней, что и у вас: Ферапонт Григорьевич, — вставила Терентьевна.

— Ошибаетесь, далеко не все, — обиделась Балабанова. — Что ж вам-то мешает идти к ней?

— Мне и у вас хорошо, — уже умилительно произнесла Терентьевна. — От добра добра не ищут.

— То-то, знаете, что там не пообедаете, а я, слава Богу, человек двадцать каждый день кормлю около себя. Вот за это я не люблю вас, Терентьевна, что вы всегда говорите одни неприятности; как мило мы беседовали с Алексеевной; явились вы и намутили.

— Алексеевна всем угодна вам, — с ревностью отозвалась старуха.

— Она вежливее вас, лучше понимает приличия, а вы что сейчас позволили себе — сравнили меня с моей бывшей прислугой.

— И в мыслях этого не было! — отнекивалась Терентьевна.

Раздался звонок. Алексеевна поспешно отправилась отворять двери.

Вошел человек лет пятидесяти, с огромной лысиной на голове, светлой, будто вылинявшей бородой клинышком, в длиннополом сюртуке и лакированных полусапожках. Он благоговейно приложился к ручке Татьяны Ивановны и, приподняв полы сюртука, сел в плетеное кресло у стола, озирнувшись в то же время по сторонам.

— Терентьевна, подите: — там прачка принесла белье, пересчитайте, все ли, а вы, Алексеевна, налейте чаю господину Сапрыкину, — распорядилась Балабанова.

— Надо выйти. Как вы этого сами не понимаете: — барыня не любят, когда посторонние присутствуют при их разговорах, — вполголоса укорила Алексеевна подругу и, налив Сапрыкину стакан чаю, удалилась.

— Что скажете? — произнесла Балабанова, откидываясь на спинку кресла.

— Дела есть хорошие, — отвечал Сапрыкин, потирая руки: — стоит похлопотать. Сейчас я от одной важной особы, с которой имел конфиденциальный разговор, так сказать, по особому приглашению. Изволили позвать в кабинет и удостоить выслушать своих словес. Начали они так: «слышал я, что вы с одной дамой»… внимайте, Татьяна Ивановна, — и Сапрыкин поднял вверх указательный палец: — «хорошо обделываете некоторые дела по сердечной части. Случился и со мной такой грех, испробовал я все зависящие от меня средства, но не возымел успеха; иначе никогда бы не обратился к вам». Это изволили даже сказать с малой толикой презрения. «Если устроите, что я получу взаимность, то даю пять тысяч вознаграждения вам за комиссию».

— Ого! Кто же эта особа? — спросила Балабанова.

Сапрыкин оглянулся по сторонам и, точно испугавшись собственной фигуры, отраженной в зеркале, торопливо шепнул ей что-то на ухо.

Татьяна Ивановна полунасмешливо и снисходительно улыбнулась.

— Подлинно: седина в бороду, а бес в ребро. Уж не спятил ли он? — произнесла она.

— Ах, как можно так говорить! — отозвался Сапрыкин, поднимая дугообразно брови и глубокомысленно морща лоб. — Одно слово — Зевс возымел слабость. Все мы люди, все человеки.

— Конечно, — раздумчиво ответила Балабанова: — надо действовать. Она-то кто такая?

Сапрыкин вздохнул.

— Жена одного морского офицера. Фамилия ее Затынайко. Действовать здесь, скажу вам, очень трудно. Особа призналась мне, что она уже делала некоторые попытки к приобретению благосклонности дамы сердца своего. Не могу, говорить, ничем заниматься. Оно и понятно: даже для здоровья вредно в их годы подобное волнение. С нашей стороны требуется приложить все старания.

— Затынайко? Что-то будто я слыхала эту фамилию. Не та ли, у которой муж убит в Японии туземцами? — припоминала Балабанова.

— Да-с, — подтвердил Сапрыкин.

— Что же там может быть недостигаемого? Нынче не те времена, тем более состояния у ней никакого нет. Неужели она предпочитает голодать, чем жизнь в довольстве! Такая особа, как Крамалей, может прилично обеспечить ее. Просто-напросто вы не умеете взяться за дело.

— Подите ж. Я сам теряюсь в догадках, — развел руками Сапрыкин.

— Может быть, она любит уже какого-либо молодого человека? — спросила Балабанова.

— Ничего подобного нет. Я осведомлялся у людей и сам следил.

— Я, батенька, не верю в добродетели. Ты знаешь семейство Платоновых? Что можешь сказать о нем?

— Ничего… прекрасное, благородное семейство. Только после болезни главы средства их пошатнулись; теперь же они опять поправились, наследство что ли получили, — пожав плечами, отозвался Сапрыкин, недоумевая, зачем она спрашивает о посторонних предметах.

Балабанова засмеялась.

— Какие ты там справки забирал, воображаю; разве ты можешь вникнуть во все тонкости? Я вот подошлю к ней Алексеевну, посмотрю, что из этого выйдет.

— Ничего не выйдет, заранее предсказываю, пока сами не приметесь. У меня только на вас надежда, — подхватил Сапрыкин.

— Еще бы! Не родилась на свет еще та женщина, которая вздумала бы противоречить и не соглашаться со мной. Сколько я их видела! Каждая мало-мальски хорошенькая женщина тяготеет к нарядам, удовольствиям, стремится обставить блеском свое существование, а не прозябать. Впрочем, у меня возникает другой план: нельзя ли Крамалея познакомить с хорошенькой, молоденькой девушкой, Лидией Осиевской. Быть может, она понравится ему.

Сапрыкин махнул рукой.

— Какое там!.. и слышать ничего не хотят… сердце занято…

— Что же, она красива?

— Понятия о красоте, Татьяна Ивановна, довольно растяжимы; вы знаете давно, что для меня красивей вас не существует женщины в свете, а господин Крамалей предпочтет Затынайку, — отвечал Сапрыкин со вздохом.

— Что ты чепуху мелешь! — оборвала его Балабанова. — Я вот сейчас спрошу Алексеевну. Алексеевна, подите сюда! — звонко закричала она и, судя по вибрациям ее голоса, видно было, что у ней сильно раздражено женское любопытство.

Алексеевна немедленно предстала перед ней. Сапрыкин успел шепнуть Балабановой:

— Об имени особы пока ни слова, уважаемая Татьяна Ивановна, — и, пока та говорила с Алексеевной, он выпил вина и закусил.

— Скажите, голубушка моя, знаете вы m-me Затынайку? — спрашивала Балабанова.

— Немного знаю: муж ее убит в экспедиции на Востоке, трое деток осталось, — все девочки, одна лучше другой.

— Внимайте, Татьяна Ивановна, три девочки — одна лучше другой, в будущем могут представить барыш; раз мать пойдет по известной дорожке, за ней последуют и дети. Лет через десять опять капитал.

После этих слов Сапрыкин принялся вновь закусывать.

— А как вы ее находите: хороша она собой? — продолжала Балабанова спрашивать у Алексеевны.

— Очень даже: высокая, стройная, глаза газели, волосы, как у русалки…

— Ну вас, — махнула Балабанова рукой. — Вы всегда смягчаете ваши отзывы. Я вот спрошу Феклу Терентьевну. — Понимаете, я всегда смеюсь над моими старушками: такие разноречивые сведения приносят мне. Алексеевна, по доброте своего сердца, всегда говорить одно хорошее, Терентьевна же наоборот, а я уже из этих разногласий, как председательница, постановляю свое резюме, — говорила Балабанова Сапрыкину,

Алексеевна отошла в сторону обиженно.

Татьяна Ивановна позвала Терентьевну. Та явилась по обыкновению со злобно сверкавшими глазами и недоброжелательно настроенной физиономией.

— Вижу уже, что ничего хорошего не можете сказать, — засмеялась Балабанова: — но пусть по закону всякая истина да подтвердится устами двух свидетелей. Скажите, милая моя, встречались вы с Затынайкой?

— Еще бы! Ее там весь околоток знает! Идиотка. Ест сухари из черного хлеба, спит на жесткой-прежесткой постели, в доме нет почти никакой мебели. Нужда вопиющая.

— Собой-то хороша?

— Урод. Высока, тонка как ветка, ни рожи, ни кожи, глаза как плошки, ни видят ни крошки!

— Неправда. Прелестное создание, — не выдержала Алексеевна: — вроде Тамары, которую соблазнил демон; стихами уже не припомню сказать, хотя в молодости всю поэму знала наизусть. Бывало, сижу на балконе, читаю, а севастопольские офицеры лихо проходят и любуются. Ночью раз так зачиталась Демона, что гляжу, идет ко мне и сам. Я вскрикнула и упала в обморок.

— Никогда я никакой чертовщиной не занималась, и когда они, проклятые, вздумали мне во сне являться, так я пила корень дикой розы, настоянный на водке, — сердито отозвалась Терентьевна.

— Что значит необразование: не понимают поэмы Лермонтова, — проговорила Алексеевна. Балабанова смеялась.

— Ну, сыщицы, — промолвила она, — берите сейчас на руки старые вещи и марш к Затынайке. Узнайте все и принесите мне самые свежие, животрепещущие новости. Расспросите хорошенько в мелочных лавочках, соседей и повидайте ее.

Старухи исчезли. Сапрыкин махнул рукой.

— Ничего из этого не выйдет: я три дня прожил в тех краях, крутился около самого дома, где она живет, обозревал, выслеживал и не добился толку.

— То вы, а мои мегеры сумеют к ней проникнуть.

— Что ж из того выйдет? Лучше сами съездите к ней.

— Прекрасно, но под каким же предлогом?

— Изобретательности вам не стать занимать, Татьяна Ивановна; старухи же ваши разойдутся по монополиям, тем дело и кончится.

— Не смеют они этого сделать. Во всяком случае, к обеду явятся. Не в первый раз посылать мне их. Впрочем, подумаю, может быть, завтра сама заеду к Затынайке.

— Чем скорее, тем и лучше, — сказал Сапрыкин и откланялся, отговариваясь спешностью свидания с каким-то американцем.

Алексеевна и Терентьевна, получив от Балабановой на конку и строгий наказ не заходить в монополию — разошлись.

Место у дверей заняла молоденькая горничная Наташа.

 

III

Балабанова прошла в спальню, переменила пеньюар на тяжелое шерстяное платье, оправила прическу и опять вышла в столовую. Здесь она подошла к окну и поглядела на движущуюся улицу, толпу прохожих.

— Барыня, вас спрашивают какая-то молодая дама, — сказала Наташа.

— Узнай ее фамилию, — произнесла Балабанова, продолжая смотреть в окно.

— Недригайлова, — объявила Наташа.

— Проси, — как бы нехотя произнесла Балабанова.

Вошла среднего роста полненькая блондинка с пышно начесанными волосами. На голове ее сидела черная шапочка с пучком ярких цветов. Глаза у блондинки казались черными, что придавало им злобный оттенок. Пристальный взгляд их точно колол, несмотря на то, что губы приветливо улыбались.

— Здравствуйте, — сказала она, кланяясь хозяйке. Татьяна Ивановна, видимо, произвела на нее приятное впечатление.

Балабанова протянула ей руку и пригласила садиться. На столе все еще продолжал стоять самовар и завтрак.

— Чем могу служить? — произнесла Балабанова, откидываясь на спинку кресла в своей излюбленной позе и оглядывая гостью с головы до ног.

Осмотр оказался удовлетворительным.

Вместе с тем лицо Татьяны Ивановны приняло сентиментальное выражение; она вспомнила свою минувшую молодость, погоню за счастьем…

— Вы, вероятно, знаете уже от Алексеевны о моем чрезвычайно сильном желании познакомиться с вами, — заискивающим тоном начала Недригайлова.

— От кого же вы слышали обо мне? — спросила Балабанова.

— Помилуйте, Татьяна Ивановна! От кого только можно не услышать о вас, — возразила Недригайлова. — Раз я сидела в Царском саду около каких-то совершенно незнакомых мне дам. Помню еще, что была очень грустно настроена и слышала их разговор о вас. У меня тогда же мелькнула идея спасения, но обратиться к вам я долгое время не решалась. Потом я жила в одном доме с Денисовой и знала всю ее историю. Денисова, между нами говоря, совершенная дурнушка, однако, при вашем посредничестве, прекрасно устроилась. Она совсем нехороша собой, совсем, — как-то особенно твердо, подчеркивая последние слова, произнесла Недригайлова, пронизывая пристальным взглядом Балабанову, так что ту несколько даже неприятно передернуло.

— Однако, хороша и ты, барынька, — подумала она про себя.

— Денисова понравилась одному богатому человеку, бросила мужа и уехала с ним в Варшаву, насколько мне помнится; я там не при чем, — заявила Балабанова.

— Где ей, дурнушке, нравиться! — подхватила Недригайлова; — если бы не вы, добрейшая Татьяна Ивановна, ей бы никогда не выбраться в люди. При всей вашей доброте и снисходительности вы еще отличаетесь скромностью, что только, разумеется, делает вам честь.

— Не говорите, строгий моралист, пожалуй еще осудит меня. Мне искренне жаль всех молодых женщин, неудовлетворенных жизнью, семейным деспотизмом. Недовольство своей судьбой — самая тяжкая болезнь, которая когда-либо может постигнуть человека. В душу заползает червь; поминутно точит, снедает ее! Это ужасное, невыносимое ощущение; — естественно, человек ищет выхода из своего положения. Сама я также не нашла счастия в супружестве, разошлась с мужем; вот уже пятнадцать лет вдовою и ни разу не пожалела о том. Свобода лучше.

— Вы совершенно правы во всем, — горячо подтвердила Недригайлова. — Я 18 лет вышла замуж за человека совершенно противоположных взглядов и понятий. По правде сказать, меня мать спихнула с рук за первого попавшегося жениха. Я мечтала создать благополучие семейного очага, но суровое прикосновение жизненной прозы разбило в пух и прах мои мечты. Муж мой прекрасный человек, но он не понимает меня; у него слишком узкие требования; ему нужна жена хозяйка, нянька, а до моих душевных запросов дела нет. Сначала я беспрекословно повиновалась ему, приноравливалась, совершенно игнорируя и подавляя свою личность, молча шла в упряжке, как кляча, из года в год, Наконец, запас моего терпения иссяк. С какой стати я порабощена, должна подавлять свои желания?.. томиться, страдать, испытывать лишения? По службе он не получает никакого движения, все сидит на том же окладе, что и в первые наши брачные годы. Между тем на свет появились дети, недостатки усилились; с его стороны — упреки, будто я не умею вести хозяйства. Мне так все это надоело, опротивело, жизнь тянется скучная, однообразная — право, я думала даже отравиться.

Чем дальше говорила Недригайлова, тем тон ее слов становился задушевнее и горячее, что, впрочем, всегда бывает с эгоистичными людьми, когда они дотрагиваются до предметов, близко касающихся их. Она волновалась, слезы навернулись на ее глаза, щеки покраснели, что стало заметно даже через густой слой пудры.

Сентиментально настроенную Балабанову горячность гостьи тронула.

— Разденьтесь, — сказала она, — и выкушайте чаю с тортом.

Недригайлова отнекивалась, но видя, что хозяйка состроила кислую мину, выпила чай и скушала кусочек торта.

От волнения, все еще продолжавшегося, кусок не шел ей в горло, щеки пылали, глаза горели, а слова так и рвались с ее уст.

Хозяйка сидела в задумчивой позе, что-то обдумывая и соображая.

— Итак, вы несчастливы в семейной жизни? — спросила она.

— Да, Татьяна Ивановна, я далека от рая с милым в шалаше. Меня снедает сильное желание бывать в театре, но не в рядах дешевых мест, — концертах, вечерах; я прекрасно танцую, — она опустила глазки. — Иметь туалеты, между тем я принуждена довольствоваться домашней обстановкой. Иначе я не понимаю смысла жизни, для чего жить, чтобы испытывать вечные лишения, мелкие уколы самолюбия… Мрачное миросозерцание, будто жизнь для нас тюрьма лишь и в смерти избавление — не удовлетворяет меня.

— Вы спрашиваете, в чем заключается цель жизни каждого человека? Конечно, в стремлении уменьшить страдания и увеличить сумму наслаждений. Самый инстинкт подсказывает нам, что ощущение радостей бытия несравненно приятнее страданий, — вымолвила Балабанова.

— Именно! — точно обрадовавшись, подхватила Недригайлова: — без сомнения, лучше испытывать все радости бытия, нежели страдать.

— Я скажу вам, — продолжала изрекать Балабанова, — ничто так не старит женщину, как нужда, горе, мелкие недочеты по хозяйству; никакие трагические происшествия, как бы потрясающи они ни были, не могут так изводить человека и разрушать его. А также дети, особенно если мать сама кормит.

— Да, да, — соглашалась Недригайлова.

— Вообще, осень женщины ужасна! Вы еще себе представить не можете этого чувства, а я уже пережила его. Испытывать горечь, глядя, что лицо твое начинает преждевременно увядать, щеки стягивают морщины и вместо румянца их покрывает желтизна, блеск глаз меркнет, и при всем том нечем помянуть молодость, сознание, что жизнь прожита даром, ты не насладилась ею… Не было любви… Лучше не вспоминать. Одним словом, мы с вами друг друга понимаем, чего бы вы хотели от меня? — спросила Балабанова: — говорите смело, без стеснения, как женщина женщине.

— Видите ли, такое неудовлетворительное положение, отсутствие средств, странный характер мужа вынуждают меня просить вас, не найдете ли вы возможным познакомить меня с таким человеком, который мог бы быть моим другом, сочувствовать и вместе с тем помогать мне, предоставляя необходимое для более культурной жизни, — заикаясь, вымолвила Недригайлова и опустила глаза. — У вас, я слышала, обширный круг знакомств, я же нигде не бываю. Ну, словом, вам это удобнее сделать, нежели мне. Я хорошо знаю историю Денисовой, оттого-то и обратилась к вам.

— О Денисовой нечего говорить, то представился исключительный случай; взаимное влечение двух сердец, умопомрачительная любовь, — перебила Балабанова. — Кого бы, например, вы хотели иметь своим другом?

— Мне все равно, лишь бы он обладал состоянием.

— У меня есть в виду один господин, но, быть может, он не понравится вам. Купец, лет пятидесяти, имеет два больших магазина, дома, капиталец, семейный и также, как говорится, мятежный жаждет друга; я бы могла рекомендовать вас, — с этими словами Балабанова встала с места и прошлась по комнате.

— Он очень безобразен? — спросила Недригайлова.

Сентиментальное настроение Татьяны Ивановны мало-помалу исчезало и сменялось раздражительностью.

— Чем безобразен? Разве вы девочка? Человек, как человек. Если угодно, познакомлю вас с ним. Он может выдавать вам на булавки рублей сто ежемесячно.

— Хорошо, познакомьте меня с вашим Тит Титычем, — произнесла, немного подумав, Недригайлова.

— Я переговорю с ним, тогда пришлю к вам Алексеевну и вы пожалуйте ко мне вечером на чашку чаю. Можно будет вам прийти так, чтобы муж не знал?

— Я скажу, что к тете отправляюсь на вечер.

— Прекрасно. Таким образом состоится ваше знакомство. Нет ли у вас туалета поинтереснее этого? — Балабанова указала на ее черное платье.

Недригайлова покраснела.

— Нет, но я сделаю себе.

— Не нужно, это, быть может, очень скоро состоится; вы возьмите у Алексеевны креповую красную кофточку, ей недавно одна аристократка отдала продать, чудо что такое: на атласном чехле, декольте, рюш, кружево и на вашу фигуру вполне придется.

— Непременно возьму, — отвечала Недригайлова: — очень вас благодарю, Татьяна Ивановна.

— Не стоит, тогда поблагодарите, когда сумеете хорошенько накрыть Кит Китыча.

— Само собою разумеется, — отвечала Недригайлова, встала и поцеловала Балабанову в щеку. — Не могу скрыть, Татьяна Ивановна, приятного впечатления, которое получила от знакомства с вами. Теперь горизонт моей жизни несколько прояснился.

— О, да вы восторженная, — сказала Татьяна Ивановна и, заслышав резкий звонок, а затем торопливое сбрасывание шинели и веселый напев из оперетки, поспешила сказать гостье до свиданья.

Выходя, Недригайлова встретилась на пороге столовой с молодым человеком восточного типа.

Наташа подала ей кофточку, шляпку и затворила двери.

Весело было на душе молодой женщины. Она чувствовала необыкновенный подъем сил. Возвращаться домой ей не хотелось и она предпочла погулять немного по Крещатику, где, останавливаясь перед витринами, рассматривала различные вещи. Вскоре она будет иметь возможность купить все, что пожелает. Вот эта прелестная модная шляпка с страусовыми перьями украсит ее голову. Также она сделает себе кремовое атласное платье с красными азалиями к поясу для театра. Матрена Ивановна и Евдокия Семеновна от зависти лопнут, увидя ее в таком наряде. Недригайлова замерла от восторга, созерцая бриллианты, заманчиво развешенные.

Почувствовав голод, она зашла в венскую кофейню, выпила одну чашку кофе, внимательно присматриваясь к соседям и слушая беззаботные разговоры кафешантанных птичек и, наконец, решила возвратиться домой. Семейный очаг казался ей скучным, неинтересным.

— Свобода лучше всего, — произнесла она и направилась вверх по улице, мимо того учреждения, где служил ее муж. Присутственные часы уже окончились и чиновники расходились по домам.

Недригайлова увидала сгорбленную фигуру мужа, его усталое, озабоченное лицо.

— Здравствуй, — сказала она, поравнявшись с ним: — не правда ли, приятный сюрприз, что после восьмилетнего супружества я вышла встретить тебя, как в первые годы, помнишь?

— А… как же ты детей оставила? Взяла бы и их с собой, — ответил Недригайлов. Она вспыхнула.

— Вот прекрасно, нянька я, бонна, что стану их водить за собой. Мне со стороны смотреть смешно на проявление родительской нежности: идет мамаша, будто наседка с вереницей птенцов и сама любуется на них.

— Наши дети совсем зачахли без воздуха, — возразил Недригайлов. — Притом ты оставляешь их с девкой: что они могут позаимствовать от нее?..

— А ты бы желал меня обратить в няньку, я и так прозябаю с тобою без света и проблеска счастия. Начну писать сестре Варе, чтобы она присылала мне на мои личные расходы, сделаю туалет и поеду на вечер в собрание.

— При умении хозяйничать можно и без Вариных подачек обойтись, а все это устроить из собственных средств; ты уже пробовала писать сестре и она тебе ничего не выслала. По-моему, не стоит унижаться, — сказал муж.

Недовольные и расстроенные супруги возвратились в свою квартиру, где их громким плачем встретили дети.

 

IV

Молодой человек поцеловал руку Татьяны Ивановны и сел рядом с ней.

— Отчего ты, Витя, у меня так давно не был? — нежно произнесла Балабанова: — тем более, я тебе дала одно поручение.

— Некогда было, на разведки меня лучше не посылай: я все равно ничего не узнал. Вели подать коньяку.

— Принеси из буфета бутылку коньяку для Виктора Николаевича, — приказала Балабанова, позвав горничную.

— Все это время я играл в карты в клубах, на бильярде, — продолжал Виктор, наливая в рюмку коньяк. — Познакомился кое с кем, сегодня двух-трех игроков приведу к тебе. Один отставной морской капитан говорил: — я предварительно сделаю утренний визит, а то как же прямо вечером ехать — неловко; едва отговорил его. Чудак, говорю, бывают такие дома, куда во всякий час прилично ехать. — Что же там, игорный притон, что ли? — спрашивает. Обрати внимание на него, деньжищ уйма. Ты не слыхала — я купил рысака, дал задаток, но остальные 300 нечем уплатить. Дай мне, мамочка, эти деньги.

— Откуда же мне взять такие деньги?

— Очень просто: взять и вынуть из кармана, или чек написать в банк, — сказал Виктор.

— Ах, право, я на старости лет угла своего не буду иметь, — вздохнула Балабанова: — все собираюсь купить себе домишко и до сих пор не сделала этого.

— Если бы захотела, давно могла отхватить себе каменный домино, — отвечал Виктор.

— Приищи, голубчик, останусь благодарна тебе.

— Скажи Сапрыкину, он лучше меня это сделает. Дай деньги, побегу уплачу за рысака, а там его перепродам с барышом Валентинову.

— Нельзя ли отложить до вечера, не то у меня есть там какая-то мелочишка, и сотни не наберется, — отвечала Балабанова.

— Ну, до вечера так до вечера, — согласился Виктор и откланялся. — Смотри же, мне 400 р. до зарезу нужны.

Балабанова погрозила ему пальцем.

— Ты, кажется, шалить начинаешь… до меня дошли кой-какие слухи.

— Пустое, даже помыслом верен тебе! — отвечал тот и скрылся.

— Что это в последнее время он все деньги стал просить у меня? — подумала Балабанова.

Перед обедом она имела обыкновение немного гулять; одев ротонду, боа, серую соболью шапочку — она вышла на улицу. Дорогой она обдумывала свидание с Затынайкой.

— Прежде всего, мне нужен приличный мотив явиться к ней; пока ведьмы не принесут известий, я ничего не могу придумать.

Что за неприступная твердыня!.. — Пришла же к ней Недригайлова — приличная семейная женщина. Что же та представляет из себя? Просто у людей не хватает уменья взяться за дело. С каждой женщиной надо уметь поговорить, отыскать ее слабую струнку и наигрывать на ней. Сумела же она убедить Недригайлову — не отвергать Кит Китыча. Решительно, они не умеют действовать… А вот из ее рук не ускользнет барынька!.. И Балабанова самодовольно улыбнулась. Мороз слегка освежил и подрумянил ее щеки; в рамке серого собольего меха она выглядывала интересной и симпатичной матроной.

Мимоходом она зашла в кондитерскую, купила коробку конфект в красивой папке и фунт засахаренных орехов, после чего взяла извозчика и приехала домой.

Терентьевна и Алексеевна, возвратившиеся с разведок, успели накрыть стол. Они приняли ротонду и сняли калоши барыни.

— Холодно сегодня. Дайте мне водки, — сказала Балабанова, усаживаясь за стол.

— Сейчас, — ответила Алексеевна и тень довольства пробежала по ее лицу; она прибавила в сторону Терентьевны: — я ведь говорила вам, чтобы вы достали водку из буфета; барыня явится с мороза и пожелает выкушать рюмочку-другую… А вы взяли слабого французского вина.

— Я подумала, что вы для себя хотите водки, — проворчала та.

Алексеевна пила каждый день для равновесия и приятного расположения духа, Терентьевна, наоборот, — запоем; крепилась месяца два-три и в эти периоды испытывала мрачное настроение.

К вящему удовольствию Алексеевны, увесистый графин очищенной очутился на столе. Она сама внесла его, любовно придерживая руками, зная, что рюмка-другая не минует и ее.

Балабанова залпом выпила рюмку, потом налила Алексеевне.

— Будьте здоровы, — сказала Алексеевна, с наслаждением высасывая жидкость.

— Вы отчего же, Терентьевна, не выпьете? — заметила Балабанова, разливая бульон по тарелкам.

— Будь она проклята, — отозвалась старуха, хотя в голосе ее не слышалось твердости: так иногда ругает мать балованное любимое детище.

— По-моему, лучше всегда немножко пить, нежели запойничать, — вставила Алексеевна.

— Что вы меня попрекаете запоем, — огрызнулась Терентьевна. — Я вот добросовестно исполняла барынины приказания, а вы зашли в монополию и просидели там два часа.

— Озябла и вошла погреться… сиделица знакомая…

— Полно спорить! Говорите, что узнали? — перебила Балабанова.

— Г-жа Затынайко не приняла нас, под самым носом хлопнула дверью и сказала, что не покупает старых вещей. Я не удовлетворилась этим, обошла все квартиры во дворе и забрала справки о ней. Барыня гордая, знакомства с жильцами не ведет, дети тоже: если выйдут на двор погулять в хорошую погоду — играют особняком. Живет неизвестно какими средствами: то родные помогают, почтальон приносит иногда письма и денежные повестки, то сама зарабатывает: рисует по фарфору портреты для надгробных памятников, — рапортовала Терентьевна.

— Наружность ее какова? — спрашивала Балабанова: — опишите подробно.

— Через запертые двери я не могла ее разглядеть.

— А как же вы утром говорили: глаза — плошки, не видать ни крошки?

— Раньше встречала ее в церкви или на улице, но не было особой нужды приглядываться, — вынырнула старуха.

— Вы что, Алексеевна, узнали?

— Меня тоже не приняла, хотя постучала я деликатно в дверь: а не так, как они, — Алексеевна указала на Терентьевну, — кулаком, со всего размаху, будто разбойник Стенька Разин ломится, али Пугачев. Барыня Затынайко вышла и спросила; что вам угодно? Не соблаговолите ли, сударыня, купить малопоношенных вещей? есть шелковая юбка фиолетового цвета, бурнус, накидка. Извините, говорит, ничего не могу купить. Извольте хоть взглянуть, сударыня, чудные вещи, возражаю я. Бесполезно смотреть, ответила барыня и ушла.

Я тогда помялась немного во дворе, никто ничего не купил. Народ все грубый, необразованный, ремесленный. По-моему — деликатной даме неприлично жить между ними.

Подали жаркое с фаршем и огурцами. Балабанова налила вина себе и приживалкам.

— Она рисует по фарфору? — сказала Татьяна Ивановна с залоснившимися щеками и блистающим взором, обдумывая что-то про себя: — это мне на руку. Так ли?

— Верно. Недавно сделала портрет булочнице Бухмиллер, у которой умер сын и получила 25 рублей.

— Разве это деньги, — с презрением отозвалась Балабанова. — Молоденькой хорошенькой женщине много нужно денег. Я, бывало, тот день считаю пропавшим, в который выручу 100, 300, 500, тысячу рублей!.. Вот как я привыкла.

— Ваши дела и теперь ничего обстоят, — вставила Алексеевна, откушавшая сладкого блюда.

— Пойду сосну немного, иначе вечером соберутся гости и я буду утомлена. Из вас кто-нибудь пусть дежурит. Только прошу меня ни в каком случае не будить, — сказала Балабанова.

— Как можно!? — отвечали старухи, крестясь на образ и поочередно прикладываясь к ручке благодетельницы.

Татьяна Ивановна поднялась со стула и поплыла в свою комнату, где возлегла на пышно взбитую постель для послеобеденного отдыха.

 

V

Старухи уселись около камина, поставив там маленький ломберный столик, захватили остаток вина, сахар на блюдечке и налили себе по стакану чаю. Алексеевна достала из кармана колоду карт. Забыв вражду и соревнование, женщины занялись игрой в свои козыри.

Не успели они окончить второй партии, как раздался звонок. Алексеевна пошла отворить двери и увидала рослого дебелого юношу, с малиновыми щеками, карими навыкате глазами, миндалевидными и с поволокой, первым пухом на верхней губе, но в несколько поношенной гимназической шинели.

— Что вам угодно? — спросила Алексеевна.

— Г-жу Балабанову можно сейчас увидеть? — осведомлялся красавец-юноша.

— Они только что прилегли отдохнуть после обеда. Вам, собственно, для чего видеть?

Юноша смутился немного.

— По личному делу… — замялся он.

— Так утром пожалуйте — от 10 до 12.

— Это несколько неудобно, в виду того, что у нас в классах идут занятия. В воскресный день можно прийти?

— По воскресным и праздничным дням Татьяна Ивановна никого не принимает. Как можно? Она христианка: захочет в собор к обедне съездить, проповедь послушать. Разве можно беспокоить? — внушительно произнесла Алексеевна и строго посмотрела на юношу.

— А вечером?

— Ни за что не примут.

— Хорошо. Я найду возможность быть в установленные часы, — пробормотал юноша.

— Ваша фамилия? — спросила Алексеевна.

— Высекин, — ответил юноша, откланиваясь.

— Мальчик приходил, такой красавец, просто загляденье, — сказала Алексеевна, возвращаясь к подруге.

Фекла Терентьевна сидела с блаженным видом: пользуясь отсутствием партнерши, она повытаскивала из колоды все важные козыри к себе на руки.

Явился полотер со щеткой в руках и быстро навел глянец на паркете, посыпая его поташем. Горничная открыла и перечистила карточные столы, вставила в канделябры новые свечи, пустила электричество. Обстановка приняла праздничный вид.

Пожилые женщины продолжали с увлечением играть в карты. Напрасно горничная Наташа останавливала их.

— Будет вам, старые греховодницы: скоро соберутся гости. Бросайте карты.

Торопливый звонок прервал ее слова и она пошла отворять двери.

Явилась Агафья Гурьевна с Лидией Осиевской.

— На минутку урвалась: в лавке оставила кума, а сама к Татьяне Ивановне с барышней.

Лида одета была в простенькое черное платье, волосы гладко причесаны. Лицо выглядело печально и, судя по глазам, первая острота горя не покинула еще ее.

— Барыня проснулась и зовет, — сказала Алексеевна Наташе.

— Умыться мне и темно-синее шелковое платье, — приказала Балабанова, сидя на постели с сердитым измятым лицом: — а прежде всего дай выпить чего-нибудь прохладительного.

— Там Тихонова ожидает вас, — объявила Наташа, подавая барыне стакан зельтерской воды. Татьяна Ивановна выпила и торопливо начала одеваться. Прежде всего она умыла лицо из большого металлического таза, потом намазала его белой эмульсией и присыпала пудрой. Наташа причесала ей голову.

Из гардероба достали роскошное синее платье с кружевами. Балабанова облачилась в него и вышла в гостиную, шурша шлейфом.

Агафья Гурьевна, в своей кацавейке казавшаяся такой невзрачной перед величественной фигурой хозяйки, подобострастно откланялась.

— Уж очень хотела повидаться с вами, бросила торговлю даже; жалко смотреть, как Лидия Игнатьевна убивается… Завезла ее к вам: авось немного рассеется.

— Мне нужна молоденькая компаньонка: чувствуете ли вы себя способной исполнять ее обязанности? Предупреждаю, что я очень непритязательная особа, — с улыбкой сказала Балабанова, обращаясь к Лиде, окидывая ее взглядом, взвешивая сразу молодость и красоту девушки.

— Милосердная благодетельница! Другой подобной во веем свете не отыщешь, — хором возгласили приживалки.

Лида подняла на нее свои глаза и она показалась ей доброй, симпатичной, располагающей к себе.

— Я очень нуждаюсь в месте и постараюсь добросовестно относиться к возложенным на меня обязанностям, — произнесла Лида.

— Об условиях мы поговорим завтра; надеюсь, сойдемся, сейчас мне некогда: гости съедутся.

— Не будете обижены, — вставила Тихонова: — оставайтесь тут. Все ж получите развлечение, не то у меня вы чересчур грустили, прямо жалко смотреть. Оно, конечно, горе большое лишиться матери, да что делать-то…

— Божья воля, никто как Бог, а мы роптать не должны, грех, — отозвалась Балабанова, возводя очи горе и в эту минуту Лида опять нашла ее симпатичной.

— Не грустите, я буду вашей матерью, — Балабанова обняла хрупкий стан девушки и повлекла в свой будуар.

— Присядьте здесь, выкушайте чашку шеколаду — я сейчас велю подать. Может быть, чего-нибудь горяченького? Ну рюмку вина, я настаиваю на этом, непременно рюмку, это подкрепит вас. У меня тут есть один сорт, я от бессонницы по совету доктора употребляю.

Она почти насильно заставила Лиду выпить две рюмки.

— Теперь прикажу подать вам сюда покушать. Впрочем, если хотите, можете идти в столовую: там у меня сервирован стол. Но вы подавлены и расстроены… Можете позднее выйти… Только ваш скромный туалет следует подновить немного. Не беспокойтесь, траура я не нарушу, дам вам лишь прекрасную черную, муаровую ленту на пояс и белый кружевной воротничок à la Marie Stuarte, потом Наташа немного завьет ваши волосы.

С этими словами Балабанова вышла, шурша тяжелым шелковым шлейфом.

Алексеевна накрыла маленький стол, внесла чашку бульона с пирожками, кусочек жаркого.

Наташа разогрела щипцы, завила на лбу и около щек волосы, уложила их в модную прическу и подколола с разных сторон блестящими гребнями. Потом обвила вокруг стана девушки муаровую ленту, завязав пышным бантом на боку. Кружевной воротник также украсил шею молодой девушки.

— Совсем иной вид: вы та же, да не та. Что значит костюм? — говорила Алексеевна. — Барыня и мне велела переодеться.

— Пожалуйте в гостиную, сказала Терентьева: — барыня вас просит.

Лидия вышла.

— Дитя мое, присядьте тут, поговорим немного, пока никого нет. Посмотрите на наше общество, я вас ни с кем не буду знакомить. Вот здесь в уголку между цветами укромное местечко, садитесь сюда. Сейчас явятся мои племянницы Надя и Варя и племянник Виктор Николаевич Головков. Губернские девушки совсем не то, что в провинции: держат себя гораздо свободнее.

Лида уселась в указанное место и своей миловидной фигуркой составила недурную декорацию, что сейчас заметила Балабанова.

Гости мало-помалу начали съезжаться. Первой в гостиную впорхнула красивая, но уже поношенная брюнетка, лет 35, с расплывшимися чертами лица, подведенными глазами и сильно ремонтированной физиономией. В общем она напоминала дорогое, поношенное платье, которое отдают старьевщикам.

— Добрый вечер, Темира, — сказала она, здороваясь с хозяйкой и кидая быстрый взгляд по сторонам. — У тебя еще никого нет? Кстати, мне нужно сказать тебе несколько слов.

— Идем в будуар: у тебя прическа совсем упала, — ответила Балабанова.

Дамы удалились.

Брюнетка подошла к трюмо и оглядела себя внимательно.

— Как твои дела? — спросила Балабанова, усаживаясь на кушетке.

— Плохо, Таня, совсем плохо! — отвечала та, отворачиваясь от зеркала. — «Он» уехал в Петербург, не высылает денег и, видимо, хочет порвать всякие отношения. Вчера я познакомилась с кавказским купцом, по фамилии Казиль-баш, и назначила ему свидание в твоей гостиной. Ты, конечно, не в претензии; он немного играет в карты, только пусть твой Виктор особенно не обыгрывает его. Мои обстоятельства очень плохи: кругом задолжала. Кто у тебя будет?

— Инженер Валентинов, Ферапонт Григорьевич, затем Витя обещал кой-кого привести — исключительно для карточной игры. Отчего бы тебе не заняться Ферапонтом Григорьевичем или Валентиновым?

— С Ферапонтом я встречалась как-то и ездила кататься: у него чудная тройка. На другой день посылаю к нему служанку, прошу занять мне 25 рублей, он ни копейки. Подобное свинство взорвало меня и я написала вторично ему письмо такого содержания: «Если сейчас не пришлете денег, отправляюсь к вашей жене и все расскажу ей». Письмо понесли в думу и тогда уже он переслал мне 25 р. После этого мне неудобно даже встречаться с ним. Валентинова я терпеть не могу; он очень дерзок на язык.

— Сегодня, душенька, держись несколько поскромнее, прошу тебя, пока в гостиной будет сидеть невинность; не то может испугаться и убежать: она провинциалочка, немного дика и застенчива, — сказала Балабанова.

Дамы вышли в зал, где встретились с двумя девушками: блондинкой и рыженькой. Обе были среднего роста, наклонны к полноте, в светленьких блузках. Первую звали Надей, а вторую — Варей.

— Тетечка дорогая, — приветствовала Надя Балабанову, прикасаясь к ее напудренной щеке своими розовыми губками.

— Сегодня, если хотите быть моими племянницами, держите себя поскромнее.

— Тетечка взяли себе новую племянницу; мы сейчас же ее на дуэль вызовем, — подпрыгнула рыженькая Надя и ударила себя по бедрам, плотно обхваченным модной юбкой.

— Фи, Надя, какие у тебя вульгарные манеры, точно субретка. Тебе бы поступить в кафешантан. Вот весной я отправлю тебя, — проговорила Балабанова, величественно шествуя по зале.

— А что ж, тетечка, я ничего не имею против этого.

Варя держалась несколько скромнее, помалчивала больше, только порой лукаво вскидывала глазками и эта скромность баядерки к ней очень шла. Она прошла в столовую, присела к столу, закусила немного и перекинулась несколькими словами с Алексеевной. К ней вскоре присоединились Надя и Анюта.

— Вот всегда так: придут голодные и накинутся на закуски, будто у барыни перекусочная, — ворчала Терентьевна, перетирая у буфета рюмки. — Какая польза от них.

Девицы больше любили Алексеевну, часто дарили ей старые платья, отчего та в сборных костюмах иной раз напоминала арлекина. Другую старуху они ненавидели и называли ведьмой.

В гостиной между тем появились новые лица: инженер Валентинов и купец Сысоенко.

Первый — высокий, стройный, с роскошной черной, раскинувшейся по груди, бородой, выхоленным, блестящим, подобно слоновой кости, матовым лицом, карими глазами, — одним словом, красавец во вкусе Ринальдо Ринальдини. На его рослой, атлетической фигуре ловко сидело штатское платье. Ему было не более тридцати пяти лет. Жажда жизни, наслаждения переполняли все его существо, трепетали, били ключом в каждом мускуле лица и вообще во всей фигуре сказывалось столько силы, мощи чисто русской, богатырской.

Сысоенко ростом был ниже Валентинова, но толще, не так строен и ловок, а скорее мешковат, широкоплечий, с выдающимся брюшком. Лицо его сохраняло меднокрасный оттенок. Узкие глаза прорезывались между низким лбом и одутловатыми щеками, черная с проседью борода обрамляла их. Одежда сидела менее ловко, нежели на статной фигуре Валентинова, зато в пестром галстуке торчала бриллиантовая булавка, в манишке золотые запонки и на пальцах перстни с дорогими каменьями. По жилету спускалась толстая золотая цепочка от часов. В одной руке он придерживал соболью шапку, в другой — коробку конфект.

Валентинов всегда отличался свободной остроумной речью, несколько презрительной, точно он ни во что не ставил того, с кем ему приходилось разговаривать.

Сысоенко, напротив, говорил мало и нескладно, с трудом произнося слова, дополняя свою речь выразительной мимикой лица и жестикуляцией рук, но, несмотря на это, он состоял гласным думы, говорил речи и т. п.

Два раза Сысоенко ездил за границу с переводчиком, бывшим гувернером графа Панина. Повеса после ядовито смеялся, рассказывая, что во время путешествия Сысоенко молчал, иностранцы дивились и думали, будто бывший гувернер привез его на показ.

В характере Ферапонта Григорьевича совмещались все крайности широкой славянской натуры: иногда он проявлял удивительное скопидомство и деспотизм в доме, порой же любил развернуться во всю мощь и преизрядно кутнуть, секретно от жены и тещи.

— Здравствуй, Татьяна! — сказал Валентинов Балабановой.

— Bon soire, cousin, — отозвалась та, следуя в зал.

— Вот тебе раз! Когда же мы с тобой породнились? На Вальпургии я еще не был, — возразил тот. — Где твой Витька? Дело, кажется, кончится тем, что я его высеку.

— А что?

— Как же! обыграл меня, мошенник, с заведомыми шулерами, передернули карты. Вот он был свидетелем.

И Валентинов указал на Сысоенку.

— Действительно… того… — подтвердил Ферапонт Григорьевич и, подняв вверх пальцы, отличавшиеся удивительной эквилибристикой, пощелкал ими в воздухе.

— Ничего не понимаю, — отозвалась Татьяна Ивановна, состроив наивное лицо и пожимая плечами.

— Туза… того… надул, — сказал Ферапонт Григорьич.

— Что такое?

— Обдул… четыреста целковеньких.

И Сысоенко ударил себя по карману.

— Полно строить наивные глазки: сама знаешь, что твой Витька нечисто играет и водится с компанией шулеров. Только прошу меня в другой раз избавить от столкновения с ними, иначе моя нога не будет в твоем доме. А Витьку уж высеку, как гоголевскую унтер-офицершу. Водка есть? — закончил Валентинов и прошел в буфетную,

Сысоенко вручил хозяйке коробку конфект, вымолвив лаконически:

— Презент!

— Мерси, — небрежно обронила Балабанова. — Не угодно ли закусить чего-нибудь? — указала она ему на буфет, а сама подошла к Лидии.

— Валентин Петровича, честное слово, я не при чем. Меня самого обманули. Ни сном, ни духом не виноват, — распинался у буфета Виктор Головков, ударяя себя кулаком в тщедушную грудь, прикрытую цветным жабо. — Меня Павлов подвел и никуда не годного рысака навязал…

— Если эта компания появится еще когда-либо — за окно выброшу.

— Я помогу вам первый.

Анюта, Варя и Надя также сидели за столом.

— Что, с новым годом научилась по-новому обдирать людей? — обратился Валентинов к первой.

— Когда вы станете с уважением относиться к женщине, — ответила Анюта.

Валентинов налил в рюмку вина и поставил перед Варей.

— Я не пью, — оттолкнула девушка.

Что ты, Варя, ром не пьешь, Аль любить меня не хошь, Чем я мальчик не хорош,

— запел Валентинов фальцетом.

Варя незаметно переглянулась с Виктором Головковым и встала из-за стола.

Расставили столы; появился кавказский купец Кизиль-баш, еще два-три господина и вся компания засела за карты.

Девицы удалились в будуар хозяйки, служащий также дамской уборной. Они скучали без мужского общества.

 

VI

Лида, окруженная зеленью, сидела в гостиной, куда по приказанию Балабановой ей подали чай. Молодая девушка выпила одну чашку и хотела удалиться в отдельную комнату и только выжидала удобного случая сказать об этом хозяйке. «Зачем я здесь сижу?» — думала она.

Балабанова, постояв около игроков, прошла в зал, где расхаживал Сысоенко, внимательно приглядывавшийся к сидящей как раз против дверей Лидии.

— Отчего вы не играете в карты? — сказала Балабанова, присаживаясь на стул и думая повести разговор относительно Недригайловой. — Состав дам у меня сегодня неинтересный.

— А вон краля?… — спросил он, подмигивая бровями в сторону Лиды.

— Моя дальняя родственница, — ответила хозяйка.

— У тебя все того… родственницы.

— А вам что, нравится?

— Я ведь, кажется, просил вас насчет того… знакомства. Оно бы подходящее… с кралечкой…

— И что вы, Ферапонт Григорьич! Надо сообразоваться с обстоятельствами: способны ли вы заинтересовать собой порядочную молоденькую девушку? За ней надо поухаживать, суметь в ней чувство разбудить, а вы, при вашем затруднительном словопроизношении, хорошо говорить не можете. Кстати, я давно собиралась спросить у вас, отчего вы имеете этот недостаток?…

— Испуган в детстве был… Цыган того… курень поджег… и я… того… испугался… Тятенька ранее арендовали землю, сады также снимали у графа Потоцкого, разную фрукту продавали. Раз тятенька поймал цыганскую лошадь в поле и загнал, а цыган того… из мести и зажег курень, где мы проживали летом… Я испугался и с тех пор стал заикаться в речи… В Одессу возили лечить и того… не помогло.

— Как же вы в думе произносите целые речи?

— Оно… того… можно, по вдохновению… гражданский долг… — произнес Сысоенко, — Татьяна Ивановна! Ну как же насчет того?… — сказал он немного спустя.

— Что? — не поняла его Балабанова.

— Знакомства с барышней, — и он указал на Лидию.

— Странный человек! Я же вам говорю, что вы не можете ей нравиться. Хорошо, я представлю вас, но только ничего из этого не может выйти.

— А ежели того… мошной тряхнуть?.. За деньги отца родного купишь.

Ферапонт Григорьевич взялся руками за свои огромные уши, напоминающие Мидасовы, потрепал их и вымолвил:

— Бриллиантовые подвески… тебе… Хошь?

— Положительно невозможно! — с негодованием произнесла Балабанова, шумно вставая с места и, казалось, даже самое платье ее зашуршало негодующе.

Они прошли в гостиную к Лиде.

— Вы утомлены, дитя мое?

— Да, я хотела просить вас, нельзя ли мне удалиться в более уединенную комнату, — сказала та, вставая.

— Идем!

Балабанова обняла ее за талию и повела в свою спальню, как раз мимо сидящего у дверей Ферапонта Григорьевича с налившимися кровью глазами и побагровевшим лицом.

Легкое шерстяное платье Лидии коснулось даже его колен.

— Если хотите, я познакомлю вас с одной очень интересной дамой, женой чиновника, которой вы можете понравиться. А девушки, знаете, непостоянны, легкомысленны, что ввиду вашего семейного положения неудобно, — говорила Балабанова, возвратившись к покинутому собеседнику.

— Оно… того… хороши и дамы ваши. Вон Анна Васильевна мне письмо в думу прислала с угрозами: жене расскажу…

— Анюта нервная, капризная и тоже неподходящая партия для вас. Она свободна как ветер; та же чиновница совсем другое дело; семейное положение ее сходно с вашим, но, одним словом, она дорожит своей репутацией. Собой очень недурна.

В дверях показался Сапрыкин.

Балабанова несколько удивилась: вечерние визиты фактора предвещали всегда что-либо экстренное.

Сысоенко отправился к игрокам, а Татьяна Ивановна с Сапрыкиным вошла в гостиную, где никого не было.

— Пришел сообщить вам о результате свидания с американцем. Предлагает пятьсот долларов за двух деток в возрасте от 3 до 7 лет, мальчика и девочку, красивых, хорошо сложенных, интеллигентных родителей. Мальчик предназначается в эквилибристы цирка, а девочка для татуировки. Представить в течение трех дней, — конфиденциально вымолвил Сапрыкин.

— Неужели это трудно?.. Столько несчастных детей и девать их некуда. Каждый день в газетах пишут о подкидышах. Наконец, просто взять и увести с улицы от няни.

— Если бы летом, то можно приглядеть в скверах и любых выбрать. Няни не очень внимательно смотрят, тем более подослать кавалера к ней, отвлечь внимание, но зимой трудно: по домам не пойдешь, а на улицах встречаются одни оборвыши. Заработка же упускать не следует.

— Я отыщу в течение этих дней, посещу родильный приют. У меня есть знакомая акушерка. Она держит несколько воспитанников и воспитанниц, интеллигентных конечно.

— Вы, Татьяна Ивановна, гений. Я всегда это сознавал…

Балабанову отозвали зачем-то и она скрылась.

В одной из отдаленных комнат, так называемом кабинете Виктора, рыдала Лида. С девушкой сделалась истерика. Алексеевна сняла с нее лиф и примачивала виски одеколоном.

— Чем же я могу помочь? — пожала плечами Балабанова. — Я не доктор. Пусть девчонка передурит. Нечего особенно с ней церемониться: не нравится ей у меня — пусть идет работать в дом трудолюбия или в прорубь. Я ведь не держу насильно. — Поди ты, Варя, поговори с ней, обратилась она к блондинке, стоявшей около стула Виктора и внимательно следившей за игрой.

Варе сделалось жаль плачущую Лидию; она отослала Алексеевну, а сама присела на постель возле девушки и нежно заговорила.

— Что с вами, дорогая? Я слышала — у вас было горе: мама умерла? Что ж делать! На свете все горе, и сквозь смех горе бывает. Иногда смеешься, а слезы просятся на глаза. Приходите ко мне. Я вам все расскажу, всю свою жизнь, объясню вам многое, чего, быть может, вы и не понимаете. Я квартирую в гостинице «Австрия». Мы поговорим по душе. Я тоже осталась сиротой, ничего не понимала тогда.

И Варя вздохнула тяжело.

Мало-помалу, убаюкиваемая ее речами, Лидия заснула. На рубеже сна она думала:

M-me Балабанова хорошая женщина, Варя тоже добрая, одна я неблагодарная, много хлопот им доставила. Что ж с того: здесь шумно, весело, бывают гости, живут люди, радуются, веселятся. Это я отвыкла от людского общества, оттого-то так странно показалось мне тут. Нельзя же быть эгоисткой…

…Но кто та… она, что приходила ко мне и советовала читать послания апостола Павла?… На этом мысль ее замерла, но и во сне она продолжала глухо копошиться и тревожно работать. Потом она увидела строгое, печальное лицо матери.

Кавказец продулся в пух и прах. Напрасно Анюта стояла возле него и подавала руку на счастье, — ничего не помогало. Он встал из-за стола недовольным, озабоченным.

Вечер Балабановой завершился ужином, после которого Валентинов, Сысоенко, Кизильбаш и прочая компания решили покататься на тройках. Анюта и Надя приняли участие в поездке, а Варя, накинув короткую меховую кофточку, медленно шла по улице. Она поминутно останавливалась и оглядывалась назад, пока Виктор Головков не нагнал ее. Подав друг другу руки, молодые люди ускорили шаг.

 

VII

Утро выглядело морозным. Прихотливые узоры раскинулись по стеклам окон.

Алексеевна затопила камин и двигалась неторопливыми шагами, чтобы не разбудить хозяйку.

Балабанова проснулась ровно в девять часов и с озабоченным лицом вскочила с постели.

— Умыться мне поскорее, кофе и Наташу сюда, — скомандовала она.

Горничная убрала голову барыни, что всегда составляло самую трудную часть туалета, в связи с ремонтом физиономии.

Окончив туалет, она выпила две чашки кофе, облачилась в дорогую ротонду и, захватив в руки ридикюль, куда вложила какую-то фотографию, тщательно обернутую бумагой, вышла на улицу, взяла извозчика и назвала адрес, куда себя везти.

Возница быстро помчался и через несколько минут остановился на одной из средних улиц, у подъезда белого двухэтажного дома, на котором красовалась вывеска: «Родильный приют повивальной бабки с отличием Ироиды Семеновны Тризны».

По тротуару прохаживалась нянька, девочка, с пятью малютками в возрасте от двух до пяти лет.

— Воспитанники Ироиды Семеновны? — спросила Балабанова, окидывая их взглядом.

— А вже ж, — ответила нянька и прикрикнула на пятилетняго мальчугана: — куда ты, проклятый, под конку лезешь! — причем ударила его по голове.

Балабанова поднялась по лестнице во второй этаж и позвонила.

Акушерка сама отворила ей двери. Ироиде было лет сорок, среднего роста, бледная, с растянувшимися по лицу синими жилами и веснушками, крысиным хвостиком волос, торчавших назади. Лицо нервное, раздражительное, белые бескровные губы, из-за которых торчали плохие, выкрошившиеся от чрезмерного употребления сладкого, зубы.

— Сколько лет, сколько зим! Вот неожиданный сюрприз! — воскликнула она, завидя Балабанову. Перед могучей, дородной фигурой Татьяны Ивановны Иродиада Тризна казалась маленькой собачкой.

— Будем шеколад пить, мне сейчас готовят. Изморилась за сегодняшнюю ночь: одна барышня приехала из Харькова и пока-то Бог ей дал — у меня семь потов сошло. Самая несчастная в мире женщина — это я. Мне приходится расплачиваться и страдать за грехи человечества.

Иродиада пододвинула к себе коробку с табаком, быстро скрутила папироску и закурила ее; курила она много и торопливо, все будто спеша куда-то.

— Я к вам по делу, — заявила Балабанова.

— Вы всегда, дорогая, по делу, а чтобы просто зайти, побеседовать с бедной Ирочкой — этого нет.

— Вы тоже заняты.

— Не всегда же, иной раз от скуки некуда деваться, одурь берет; раз даже задушиться хотела.

Правая щека ее перекосилась, а мутно-зеленоватые глаза блеснули почти безумием. Она скрутила другую папиросу, поднесла к губам и затянулась.

Опрятно одетая служанка внесла шеколад, приготовленный на сливках, яйца всмятку, печенье и поставила на стол.

— Что ж бы это было, если бы я не поддерживала себя сытной пищей? Извелась бы в ниточку. Вам можно чашечку? Шеколад чудный. Ни в чем себе не отказываю, а счастья нет. Отчего это, Татьяна Ивановна? Мне кажется, всему виной развращенное человечество, которое является под мой кров расплачиваться за свои грехи, оно разбило мне нервы и отравило существованье. И еще осмеливаются обвинять акушерок, фабрикующих так называемых ангелов. Родится на свет случайное существо, невольно является вопрос: зачем оно и для чего? Ни отцу, ни матери нет дела до него, — стараются скорее забыть о неприятном появлении его на свет и прикидывают нам. Что с ним делать? Счастье, если дитя умрет.

Эти слова Иродиада произнесла с глубоким убеждением.

— Моя дальняя родственница желает взять на воспитание двух детей: мальчика и девочку, так, конечно, чтобы со стороны родителей не последовало претензий. Понимаете?

— Да. Двести рублей сюда.

Ироида постучала костлявыми пальцами о стол.

— Какова история их, кто родители?

— Родители умерли, отказались — для вас это все равно, а для меня дети давно составляют обузу.

— Почему же вы так дорого хотите взять за них?

— А что ж, я даром их харчила? Если б вы знали, сколько они мне стоили, иначе я бы их презентовала вам. Разве для вас это дорого, Татьяна Ивановна? — Ироида скорчила скорбную, жалкую физиономию.

— Не для меня; родственница, конечно, уплатит вам требуемую сумму. Можно видеть детей?

Ироида позвонила в маленький колокольчик и велела явившейся служанке позвать со двора Клавдию с детьми.

Появилась та самая девочка, которую Балабанова встретила на улице с пятью детишками, смотревшими исподлобья испуганными зверьками.

— Женя и Лиза, — указала Ироида на четырехлетнего мальчика и девочку годом моложе, очень маленьких, грациозных малюток, одетых в синие шубки,

Балабанова полезла в свой ридикюль, достала несколько конфект, оделила ими всех детей, а Женю и Лизу приласкала немного.

— Несчастные! — вздохнула она сокрушительно.

— Веди их в кухню. Пусть Христина даст им кипяченого молока с водой. А ту сулею, что сегодня доставили из молочной, не трогать, пока я не сниму себе сливок. Человечество, марш! — скомандовала она.

— Барышня просят вас, — сказала появившаяся служанка:- говорят — дурно им.

— А, чтобы ее черт взял, — с перекосившимся от злобы лицом прошептала Ироида, торопливо скручивая на ходу папиросу.

— До свидания, — сказала Балабанова. — За детьми я сегодня же пришлю, или сама заеду. Имеете вы их метрики, а также свидетельство о смерти родителей?

— Только матери, а отца у них нет и не было, — произнесла Ироида и оскалила свои желтые зубы.

Балабанова вышла на улицу.

— Теперь надо направиться к Затынайке. Извозчик, — позвала она.

Какой-то бородач, встряхивая вожжами, подкатил и услужливо отвернул меховую полость у саней.

— Куда прикажете? — почтительно осведомился он. Балабанова вынула из ридикюля кусочек бумажки и прочитала адрес.

— Слушаю-с, — ответил тот и помчался по указанному направлению.

Давно он не важивал такой пышно разодетой и важной барыни, которая не позволит себе торговаться из-за двугривенного, а, напротив того, сама еще прибавит, зная, что бедному человеку надо заработать.

Улица тянулась ровная, гладкая. Проезжая мимо винной лавки, возница с вожделением взглянул на нее и как-то особенно молодцевато тряхнул вожжами.

— Барыня именитая, только на Крещатике али в Липках таких встретишь, а в нашем околотке за редкость, — соображал он.

— А что, сударыня, будто я вас не заприметил в наших краях. Вот уже восьмой год занимаюсь извозом и все по большей части на этом месте околачиваюсь, потому оно пункт. Кватера также близко, — на Митревской улице, — осмелился возница, очевидно, сгорая любопытством. Он был из орловцев, отличающихся, как известно, болтливостью, любопытством, тесно связанными с добродушием и другими добропорядочными качествами славянина.

— Я здесь, голубчик, проездом по делам благотворительности, — отвечала Балабанова.

— Вот оно что! — подумал извозчик: — уж не сама ли?… — И он проникался все большим и большим уважением к пышно разодетой даме, восседающей на его санях, и больно стегнул кнутом серую в яблоках лошаденку.

Догадки его вполне подтвердились, когда барыня, напрасно поискав мелочи, подала ему рубль за путь, который такса ценила в четвертак.

Около дома, где остановилась Балабанова, ютилась маленькая, плохонькая лавчонка; у ворот, отворенных настежь, скользили ребятишки на коньках и салазках. Подобрав ротонду, Балабанова вошла в лавочку; чистенькая старушка стояла за прилавком.

— Вы не знаете, живет ли здесь г-жа Затынайко? — спросила она.

— Во дворе квартира, во флигеле.

— Можно ее сейчас застать дома? — продолжала спрашивать Балабанова.

— Вероятно. Недавно девочка приходила покупать французские булки.

— Большой забор делают в вашей лавке? — осведомилась дама.

Лавочница махнула рукой.

— Какое там! Никакой пользы нет от покупателей подобного рода: один день возьмут что-нибудь, а потом неделю не заглянут в лавку. Бедные, но гордые; в долг никогда ничего не попросят. Я всегда выручаю людей. Вот сапожник тут живет во дворе. Рублей на десять в месяц наберет. Получит за работу — отдаст. Также офицерша…

Балабанова медлила уходить: отзывы о Затынайке интересовали ее.

— Можно у вас покурить? — спросила она и купила папирос.

В лавке не оказалось сдачи с золотой монеты и, пока лавочница посылала своего племянника разменять, Балабанова сидела на стуле и слушала ее россказни.

— Насилушку разменял у кондуктора на конке, — говорил глуповатый малый, в прорванной серой барашковой шапке с торчащим оттуда клоком ваты, высыпая на прилавок целую груду серебряных денег. Балабанова вложила их в ридикюль и вышла из лавки.

Во дворе стоял флигель. Она завернула к его левой стороне, взобралась на маленькое крыльцо, окруженное деревцами белой акации в зимнем уборе, и постучала. Звонок отсутствовал, как вообще во всех маленьких квартирах.

Дверь отворила молодая женщина с наброшенным на голову и плечи платком. Балабановой прежде всего бросились большие темно-серые глаза с зеленоватым отливом на строгом очерке лица.

— Здесь живет Милица Николаевна? — спросила Балабанова любезным тоном.

— Да, — ответила молодая женщина и проводила ее в комнату.

В передней Татьяна Ивановна сбросила с себя калоши, но ротонды не сняла.

Милица Николаевна попросила гостью сесть. На ней было черное платье и серый фартук охватывал тонкий, гибкий стан. В ее наружности ничего выдающегося не заключалось: большие глаза, белый лоб, прямой нос, благородный разрез губ, сохранивших мягкость очертаний; профиль был несколько сух. Волосы зачесаны вверх и уложены под длинный, в виде обруча, гребешок. Лицо дышало чистотой, вдохновением, точно внутри молодой женщины теплился огонь, который освещал и согревал ее, окружая как бы ореолом.

Балабанова при взгляде на нее подумала:

— Совсем, совсем нехороша. Подлинно сошел с ума Крамалей: по ком его душа уж так смертельно заболела. По-моему, куда Анюта лучше и пикантней, а про Лиду и говорить нечего.

Но вглядываясь все более и более в Милицу, Балабанова призадумалась. Первое женское любопытство ее было удовлетворено. Где-то она видала нечто подобное и вспомнила, что как-то давно, в одном из передвижных музеев, она видела христианскую мученицу. У той также лицо блистало вдохновением, торжеством и тишиной, а кругом стояли рычащие львы и сам деспот Нерон любовался из своей ложи. Злорадное чувство переполнило душу женщины.

— Прошли те времена, когда вас львами травили, чтобы от веры отреклись и вы проливали свою кровь, но не сдавались. Теперь не то; за бриллиантовые подвески на что только женщина не решится, лишь были бы соблюдены некоторые приличия, а там в тайне теней все скроется и в глубине ее души не шевельнется даже раскаяние, Но что раскаяние! То лишь слова одни пустые или предрассудки слабых душ!

Она обвела всю комнату глазами. Мебели находилось немного, лишь самое необходимое; стол, несколько стульев, этажерка с книгами. На стене висело изображение Спасителя в терновом венце, копия с картины Гвидо Рени, с надписью внизу: «Ессе Homo», нарисованное по полотну масляными красками рукой Милицы. Под ним портрет какого-то архимандрита в клобуке и с панагией. На груди все ордена. Видно, что человек заслуженный. Длинная седая борода ниспускалась на грудь и чуть прикрыла их собой. Фотография довольно большая в темной рамке за стеклом, и тот, кто снят на ней, взирал любовно и кротко, словно был доволен, что попал сюда.

Два окна выходили на юг. Под одним из них стоял мольберт с начатой картиной. Возле него простой табурет.

В следующей комнате слышалась детская возня.

— Нищета! — с презрением подумала Балабанова. — Все сама делает, вероятно, все заботы след являет; но лицо ее не отражало тайных дум, а, напротив того, имело самое любезное выражение сердечной расположенности.

Милица Николаевна не спрашивала, что угодно гостье, ожидая, пока та сама объяснит причину своего посещения.

— Я слышала, что вы рисуете портреты для надгробных памятников, — начала Балабанова,

— Да, рисую…

— У меня к вам просьба: недавно я понесла тяжелую утрату: у меня умер сын, — произнесла Татьяна Ивановна, причем глаза ее наполнились слезами и раскрасневшееся лицо задрожало от судороги сдерживаемых рыданий. Она открыла ридикюль, достала носовой платок и поднесла его к глазам.

— Он был юноша лет двадцати двух, редких качеств ума и сердца, только что окончил один из заграничных университетов, но злой недуг — чахотка подорвал его силы и унес преждевременно в могилу, — трагическим тоном, сквозь сдерживаемые рыдания говорила она. — Он умер за границей и меня уведомили уже спустя два месяца. Прах его я перевезла сюда и похоронила на Аскольдовой могиле. — Ох, как тяжело! — Она схватилась за сердце. — С тех пор душа моя напрасно ищет покоя, тем более, что я виню сама себя в его смерти… Но что об этом говорить! Я поставила ему прекрасный надгробный памятник из белого мрамора и хочу вделать в него портрет моего Ади. Для этой цели я уже заказывала одному молодому человеку, занимающемуся живописью, перевести с фотографии сына на фарфор и мне не понравилось то, что он сделал. Он придал чертам Ади совсем другое выражение, нежели имел тот; улыбка вышла слишком натянутой; покойный не мог так улыбаться. У m-me Бухмиллер случайно я увидела вашу работу и она мне чрезвычайно понравилась. Тогда я решила просить вас сделать снимок с фотографии моего сына. Как женщина с душой, надеюсь, вы вникнете и поймете характер дорогих и незабвенных мне черт.

Она достала из ридикюля фотографию, поцеловала ее, причем две слезинки вытекли из ее глаз и она тотчас отерла их.

Милица молча взяла в свои руки фотографию с чувством некоторой боязни и опасения. Так иногда добрая и сострадательная сестра милосердия приступает к перевязке ран больного, сама ему сочувствуя. Это чувство уважения к усопшему, а не одной стеоретипной деловитости не ускользнуло от наблюдательного взора Татьяны Ивановны.

— Прекрасные черты лица, — произнесла Милица.

— И вы находите! — точно обрадовалась мать. — И вдруг потерять такого сына! Простите, что я все говорю о нем. Что будет стоить портрет — не говорите, потому что я ничего не пожалею; теперь я пользуюсь благосостоянием, но когда я носила его на своих руках и кормила грудью, у меня ничего не было, кроме любви к своему малютке. Оно возросло среди лишений и каких еще лишений! Часто Адя голодал по целым дням, а я готова была, как пеликан, растерзать свою грудь и напитать его своею кровью!..

Она вдруг разрыдалась и скрыла лицо под белым батистовым платком, надушенным гелиотропом.

— Пожалуйста, успокойтесь, выпейте немного воды, — сказала Милица и поставила на стол графин с водой.

Люди, которые много сами страдали, умеют молча понимать страдания других, потому, быть может, Милица не навязывалась ей своим участием, зная, что при сильных, острых горестях оно совершенно бесполезно и боли сердца не уймет, а только хуже еще растравит.

Она налила в стакан воды и поставила перед взволнованной гостьей. Балабанова отпила несколько глотков и, казалось, порыв ее внезапного волнения утих несколько.

— Благодарю вас, — сказала она.

— Я сделаю снимок, только когда вам угодно его иметь?

— Нельзя ли поскорей? Я часто посещаю кладбище, стою у памятника; мне желательно видеть там дорогие черты сына и размышлять о роковых ошибках своей жизни. Если бы я несколько иначе поступила в одном случае, то не умер бы мой Адя… Это я причина твоей смерти! Каким ужасным ядом сознание своей вины отравляет мою совесть! — трагически произнесла она, глядя на фотографию.

— Позвольте, я не имею, быть может, права спрашивать: чем же вы виноваты в его смерти? — спросила Милица.

— О, если бы вы все знали! — с пафосом воскликнула Балабанова. — Осталась я вдовой с малолетним сыном без всяких средств и лишь шитьем белья в магазины поддерживала свое существование. Часто я не могла доставить ему самого необходимого. Не имея достаточного питания в детстве, организм его ослаб до такой степени, что потом, при благосостоянии, никакая гигиена не могла поддержать его. Доктор определил его болезнь благоприобретенной чахоткой, благодаря дурным условием детства.

— Но что же вы могли сделать? — произнесла Милица, глядя на гостью широко открытыми, недоумевающими глазами: — и притом ведь сказано: не о хлебе едином будет жив человек.

— Да, это для взрослого, но для дитяти прежде всего нужен хлеб, а этого ему недоставало в детстве, — подхватила Балабанова. — Мне представлялся случай поставить своего сына в более благоприятные условия, но я не воспользовалась им. Это исповедь женщины. Вы внушаете мне доверие и я скажу вам. Я была молода и недурна собой. Мной заинтересовался один богатый человек, московский купец, известный деятель и благотворитель, неудовлетворенный своей семейной жизнью. Жениться на мне он не мог, но клялся сделать меня счастливой. — Ваш сын будет моим сыном, — говорил он. Я отвергла его предложение, предпочитая бедность и всевозможные лишения. А между тем, имела ли я право так поступить, когда у меня был ребенок?

Губы Милицы дрогнули и по лицу пробежали тени, разом омрачившие его.

Балабанова, занятая своими воспоминаниями, казалось, не заметила этого и продолжала:

— Если бы я согласилась принять его предложение, все сложилось бы к лучшему; у него вскоре же умерла жена и он мог бы на мне жениться. Наконец, то лицо вполне было достойно моего доверия: известный московский благотворитель и полезный общественный деятель. Быть подругой такого человека — мечта и гордость каждой женщины, а между тем, по молодости и увлечению другим, я не оценила его; вторично вышла замуж и счастья не нашла. Впоследствии мы выиграли по билету двести тысяч, но что с того, когда уж Адя был истощен.

Лицо Милицы приняло холодное, бесстрастное выражение.

— Мать обезумела от горя и сама не знает, что говорит, — подумала она.

— Простите, я очень нервная; мне надо побывать у профессора Корсакова… Совершенно не умею владеть собой. Итак, я оставляю у вас фотографию сына и вместе с нею часть своего сердца. Фарфор, пожалуйста, возьмите каре. На углах я бы желала изобразить некоторые эмблемы скорби, как-то: раненое стрелой сердце, урну и факел, или что-нибудь подобное. Может быть, вам угодно видеть памятник, чтобы, как художнице, лучше сообразоваться в размерах рисунка и для других подробностей. В таком случае я заеду за вами?

— Хорошо. Это, пожалуй, необходимо. Аскольдову могилу я люблю, — сказала Милица.

— Так в одно прекрасное утро прокатимся. — Может быть, вам нужны деньги на материал?

— Пока все есть у меня, — отвечала Милица.

Из другой комнаты вышли две девочки в одинаковых платьицах и фартучках и молча остановились, созерцая гостью.

— Ваши детки? — встрепенулась Балабанова, вскакивая со стула.

— Да, — сдержанно ответила Милица. Ей в ту пору было неизвестно, в силу какой ассоциации идей и логики вспомнился ястреб, бросающийся на птенцов. Ощущение это пронеслось более инстинктивно, нежели сознательно.

— Как надо поступить? — сказала Милица девочкам. Те сделали реверанс гостье.

Балабанова пришла в неописуемый восторг.

— Милые малютки, подойдите ко мне. Как вас зовут? — сказала она, расплываясь самой добродушной улыбкой.

— Меня зовут Лелей, а сестру Зоей, — отвечала старшая девочка.

— Леля и Зоя, — прелестные имена! Вы извините тете: она не подозревала о вашем существовании. В другой раз привезу вам конфект и по большой кукле. Вы позволите? — отнеслась она к Милице.

— Пожалуйста, этого не делайте. Я ведь сама могу им купить.

— О, нет, — протестовала Балабанова, — именем Ади прошу вас. Я привезу им куклы, а они пусть своими невинными устами помянут его имя когда-нибудь в молитве.

Брови Милицы нетерпеливо дрогнули; она видела, что девочки ее как-то растаяли от предложения гостьи и непрочь были принять подарок. А тут вдруг у ней неизвестно отчего вырастало какое-то негодующее чувство протеста и раздражения, в котором она сама не могла дать себе отчета; но Балабанова опять чуть не расплакалась, как только произнесла имя сына, и молодой женщине стало жаль ее,

— Я обыкновенно сама молюсь за усопших, портреты которых приходится делать, — сказала она. — Приходится сидеть по ночам. Жуткое чувство невольно охватывает тогда. Мне кажется, что улыбки их и выражение лица совсем иные, нежели у нас, как будто они прозревают что-то, находясь на рубеже двух миров.

Из другой комнаты послышался плач маленькой проснувшейся девочки. Милица пошла успокоить малютку, но ей это долго не удавалось.

— Тетя очень любит маленьких детей, она для них добрая волшебница, — говорила Балабанова и спросила, учатся ли они.

Старшая отвечала, что она умеет читать и писать и подвела «тетю» к этажерке посмотреть ее тетради и альбом, который прислал ей дедушка.

Вместо детских тетрадей Балабанова принялась рассматривать лежащие на этажерке книги. Первая, которую она открыла, оказалась «Quo vadis» Генриха Сенкевича. Она тотчас закрыла ее и отложила в сторону, далее попались «Фауст» Гете, два тома сочинений Байрона, Пушкин, Лермонтов…

— Ого, барынька поэзией занимается! Удивительное дело! — подумала она.

Между прочим, попадались книги и религиозного содержания, как-то: Евангелие, послания апостола Павла, сочинения Дмитрия Ростовского, акафисты. Балабанова сделала пренебрежительную гримасу и отошла.

Успокоив кое-как двухлетнюю дочь, Милица вышла в комнаты, держа ее на руках.

— Это что еще за прелестное создание? О, да вы, Милица Николаевна, счастливая женщина,

— Ее зовут Маней, прекрасно, — услыхала она от детей, подсказывающих ей имя сестренки.

Черты лица Милицы смягчились немного, она улыбнулась, глядя на заспанное, недовольное личико Мани, которая, казалось, одна из всех детей подозрительно и недоверчиво относилась к гостье, сурово присматриваясь к ней.

— Нет, положительно держусь того мнения, что Крамалей с ума спятил: эта женщина не годится для флирта. Как мне оживить эту Галатею — ума не приложу. У ней каменное сердце и лицо обелиска. Ей бы только моделью для Рафаэля быть.

— Может быть, вы сами вздумаете ко мне пожаловать, то вот мой адрес, — Балабанова положила на стол свою карточку. — А пока до приятного свидания.

Она горячо перецеловала малюток.

Милица, все еще держа на руках Марусю, с легкой улыбкой протянула ей узкую длинную руку.

Балабанова вдруг неожиданно для самой себя почувствовала сильный прилив злости, нахлынувшей в ее душу, будто напор волны. Она поспешила крепко сжать руку молодой женщины и выйти.

Милица посадила на стул Марусю, накинула на плечи платок, проводила Балабанову в коридор и затворила двери.

Потом взяла фотографию, чтобы припрятать ее подальше от детей.

— Странная дама, — думала она. — Нет ли в ее посещении чего-нибудь предвзятого? Я, кажется, обошлась с ней слишком сухо. Отчего это так вышло? Неужели моя душа очерствела и закрылась для добрых деяний?..

Милица задумалась, стоя среди комнаты.

Дети попросили есть. Она дала им хлеба и молока.

 

VIII

Целый день до заката солнца просидела она за мольбертом, доканчивая картину. Мысли ее, занятые соображениями о красках, штрихах и целом колорите, не могли всецело обратиться к странному посещению дамы, но урывками она все ж думала о нем.

Горе матери, потерявшей любимого сына, так велико, понятно и проявление его весьма естественно; нервная женщина могла разрыдаться и посвятить ее в свою историю. Что же тут необычайного?

Все же в ее словах и жестах проглядывала некоторая доза аффектации, которой она не могла не уловить… Или, быть может, это мне только показалось?..

Милица нахмурилась: она сделала ошибочный мазок, а солнце уже садилось и у ней болезненно ныла спина. Заря играла на небосклоне, разливаясь пурпуром, врывалась в окна, отражаясь на стеклах и клала светлые блики на бледные щеки молодой женщины.

Руки ее отекли, но кисть быстро двигалась по полотну: еще два-три штриха и картина кончена.

Невольный вздох вырвался из груди художницы. Она бросила кисть, с шумом отодвинула табуретку, встала и выпрямилась во весь рост:

Последние отблески зари догорали, колеблясь дрожащим светом в окнах, и падали на изображение Богочеловека в терновом венце, освещая одну сторону Его лица с ниспадающими по ланитам красными каплями крови…

Мимоходом Милица взглянула на Него и прошла в детскую. Девочки сидели, тесно прижавшись друг к другу, и вполголоса разговаривали об утренней гостье, заронившей, очевидно, впечатление в их юные сердца.

— Ты думаешь, она добрая? — спрашивала младшая.

— Да, она волшебница и у ней всего много: золотая этажерка с игрушками, куклы, овечки, баранчики, цветы… — фантазировала Леля.

Милица опустила шторы, постелила кроватки детям, дала им выпить молока: после велела прочитать молитвы на сон грядущий. Внимательно прослушав, не ошибаются ли они в словах и заметив это, она тотчас поправляла их. Пожелав спокойной ночи матери, девочки легли в постельки. Она прикрыла их одеяльцами, перекрестила и вышла в другую комнату.

Мороз крепчал. Милица внесла вязанку дров, затопила маленькую печь, пододвинула к ней мольберт, чтобы скорее высыхали масляные краски, взяла себе стул и присела ближе к огню, протянув ноги. На маленьком столике горела лампа и лежала книга. То было Евангелие, подаренное ей несколько лет тому назад ее дядей, архимандритом Евгением Оболенским, отправившимся в далекие восточные окраины миссионером.

На обложке ее рукою было написано:

Светильник истинного света, Нигде он чаще не горит, Как в книге Нового Завета!

Она взяла его в руки.

— И разве можно нам так жить, как живут все они — современный Вавилон? — она кивнула головой в сторону большой шумной части города, откуда доносился смутный шум, будто рев многотысячного чудовища-зверя…

Вся истина вот здесь — она положила руку на Евангелие. Здесь вложена вся премудрость, все идеалы, которой не возмогут ни противоречить, ни противостоять все противящиеся. Зачем, подобно Пилату, восклицать: «Что есть Истина», когда сама Истина стояла перед ним в прекрасном образе Человека.

Для чего приходила к ней эта женщина и что нового она может сказать ей? Уж не подослал ли ее Крамалей? Не было ли в ее аналогии чего-нибудь умышленного, предвзятого, когда она говорила о детстве своего сына? Не о хлебе едином жив будет человек, но о всяком глаголе, исходящем из уст Божиих, ответил Он искусителю, когда тот, воспользовавшись случаем, подступил к Нему.

Она раскрыла книгу и читала далее: «Возвел Его диавол на гору высокую, показал Ему все царства вселенной во мгновение времени и сказал Ему диавол: Тебе дам власть над всеми сими царствами и славу их; ибо она предана мне и я кому хочу, даю ее: итак, если Ты поклонишься мне — все будет Твое.

Иисус сказал ему в ответ: отойди от меня сатана; написано: Господу Богу твоему поклоняйся и Ему единому служи…»

Она закрыла книгу.

Огонь догорел. Она ближе приставила мольберт, продолжала сидеть и думать.

— Если бы тебе нравился Крамалей, ты не рассуждала бы так холодно, а молча понеслась по течению, — подсказывал какой-то внутренний голос противоречия. — Острота пережитого тобою горя парализовала все чувства сердца и погасила пламень души.

Ты уже не та, что была прежде: холодный ум вступил в свои права и стал твоим лучшим кормчим.

Но все же не удержал бы тебя твой кормчий, если бы тебе нравился Крамалей и ты любила его… О, нет! не нужно мне той любви, которой дышат и живут все они: я хочу стремиться к самоусовершенствованию, царствию Божию внутри себя, как пишет дядюшка Евгений…

Отчего же ты так холодно отнеслась к несчастной и не сказала ей несколько слов утешенья и участья?

Чувствуя необыкновенный разлад сама с собою — Милица встала.

— Я отнеслась недоверчиво к этой женщине, заподозрив ее чуть ли не в стачке с Крамалеем.

— И что он мог найти во мне? Красота моя увядает, чему я искренне рада и жду не дождусь, пока совсем не сделаюсь старушкой. Надоело считаться молодой, красивой: наглых взглядов не оберешься на улице, все на тебя смотрят как-то особенно, точно дал тебе Создатель неземную красоту. И чего на меня смотрят, что нужно им? Проживающий здесь по соседству офицер постоянно преследует меня на улице. Крамалей, с которым мне случайно пришлось встретиться, воспылал ко мне страстью…

— Я буду вашим отцом, я буду вашим другом, — говорил он мне еще недавно: — я люблю вас совершенно по-юношески, я никого еще так не любил! Я не в силах превозмочь своего волнения, когда вижу вас.

Эта любовь напоминает ей ту, когда она была совсем молоденькой девушкой и ее преследовал один поэт стихами и вздохами:

Тебя я видеть хладнокровно, Как ни стараюсь — не могу, И разговаривать спокойно С тобой не в силах — весь дрожу!.. Вхожу в твой дом и с замираньем Встречаю ангельский твой лик; Какою болью и страданьем Твой чудный взор мне в сердце вник!..

— изнывал поэт. Почти то же самое повторял ей и Крамалей. Она отвергла тогда поэта и он опять ей написал:

Вас всем природа наградила: Умом, талантом, красотой!.. Одним она не наделила — Лишь сострадательной душой; На все с презреньем вы глядите, На все готов у вас отказ, Понять вы даже не хотите Того, кто страстно любит вас.

Далее следовало предсказание, что счастья в жизни она никогда не найдет, все поклонники скоро забудут ее. Письмо заканчивалось такою фразой:

Но будет помнить вас один Иван Иванович Журбин!

Между страстью этого юноши и Крамалея она усматривает аналогию. Но лучше ей не думать о ней и бежать всех прелестей Вавилона.

Она взяла почтовый лист бумаги и хотела писать своему дяде-миссионеру, чтобы в искреннем порыве излить всю душу перед ним, так как еще с детства привыкла пользоваться его советами и руководством.

После нескольких слов перо выпало из ее рук, она почувствовала усталость: сон смыкал ее глаза.

Милица прошла в спальню, разделась и легла в постель, укрывшись белым фланелевым одеялом. Во сне ее давили кошмары и она просыпалась со стоном…

Разобраться в чувствах симпатии и антипатии к посетившей ее гостье так и не удалось: впечатление оставалось двойственным, тяжелым, давящим…

Зато Балабанова прекрасно обделала свои дела. Она заехала к своей знакомой — какой-то очень недурной, сентиментальной вдовушке.

— Ты позволишь мне на некоторое время завладеть памятником твоего сына на Аскольдовом кладбище?

— Как так? — спросила та.

— Очень просто: выдавать его за памятник моего сына, т. е. говорить, будто там похоронен мой сын от первого брака, какого у меня никогда не было. Но, видите ли, душенька, мне нужно, ввиду некоторых комбинаций, иметь сына. Я взяла карточку твоего Ади, заказала его портрет на фарфоре и вделаю в памятник. Не оскорбит ли это твоих материнских чувств?

— Нет, ничего… Ты вечно что-нибудь придумаешь! — отвечала та.

Они поговорили о прошлом, у обеих женщин имелись воспоминания, после чего Балабанова заехала к Тризне, уплатила требуемую сумму, взяла детей и отправилась к Сапрыкину. По дороге она завезла их в кондитерскую, накормила пирожками и купила по коробке конфект. Сапрыкина не оказалось дома, — пришлось подождать. Жена его — белобрысая, худая, заморенная женщина, всецело преданная мужу, поглощенная его интересами, у которой своя воля отсутствовала, — жеманно встретила Балабанову и старалась занимать ее разговором.

Потомство Сапрыкиных, состоявшее из шести белобрысых, длиннолицых с уродливыми головами рахитиков, исподлобья смотрело на привезенных детей и уже намеревалось пощипать их, как вернулся отец.

Сапрыкин расцвел улыбкой, завидев Балабанову, и сейчас же собрался ехать вместе с нею к американцу.

— Что же, ты не будешь обедать? — жеманно картавя, произнесла жена, завертывая в шаль свои тщедушные плечи.

Муж и Балабанова, по ее мнению, были людьми выше ее понятий, гении семи пядей. Все, что они приказывали, она признавала высшей волей и слепо исполняла.

— И Татьяна Ивановна скушали бы, — продолжала она: — не побрезгали…

Сапрыкин только махнул рукой и супруга умолкла. Детей отвезли и передали на руки какому-то рыжему мистеру, получили деньги и поделили между собою.

— Сегодня недурной заработок, — думала Балабанова, возвращаясь домой.

Дома ее ожидал сюрприз.

Терентьева встретила ее, помогла раздеться и села с ней обедать; вторая наперсница отсутствовала.

— Где Алексеевна? — спросила Балабанова, кушая суп с большим аппетитом, как человек много поработавший.

— Она у Вари Дубининой, там услуживается: Варька обещала ей подарить свое новое красное платье и взять ее в услужение, когда повенчается с Виктором, — выпалила Терентьевна.

— Что вы говорите?! — воскликнула Балабанова, вращая белками глаз: — Виктор… Витя… Неужели это может быть?!..

— Что удивительного, матушка, что удивительного; давно уже продолжается их любовь, только вы ничего не знали. Я и сама ничего не знала, мне только сегодня лакей той гостиницы, где живет Варька, все рассказал. Алексеевна же давно там пресмыкается и ей уж непростительно.

— Что же собственно они думают? — спрашивала Балабанова с перекосившимся от злости лицом.

— Жениться собираются. Варька уже давно сама ничего не зарабатывает. Виктор дает ей на все деньги. Давеча у вас на вечере Валентинов обратился к ней, так она отворотила физиономию и слушать не стала.

— Какая подлость, черная неблагодарность!.. Я же ее в люди вывела, — восклицала Балабанова. Сильное и искреннее страдание отразилось на ее лице. — Отогрей змейку на свою шейку… А та что делает? — спросила она о Лидии.

— Сидит и читает какую-то книгу. Позвать ее сюда?

— Нет, я их, неблагодарных, видеть не могу.

Однако, этого нельзя так оставить; свадьбе не бывать, решила она, встала из за стола и поплелась в свою спальню.

Балабанова прилегла на кровать, но о сне и помышлять нечего было; буря ревности и злости клокотала в душе и адский план мщения складывался в голове. Смеяться над собой она не позволит.

В это время Алексеевна вошла тихими, неслышными шагами.

— Голубушка, что же это вы изменили мне, за добро злом платите, — сказала Балабанова, лежа в постели с закрытыми глазами.

— Я никогда не забывала благодеяний, — отвечала Алексеевна.

— А Виктору с Варькой покровительствуете и ничего мне не скажете?

— Доказательств особых не было, что же без толку вас беспокоить. Бывал он, что же с того: мог по вашим поручениям приходить… Недавно лишь узнала их планы и собиралась вам передать, только сделать деликатно, а не так, как эта дура Терентьевна, пообедать не дала, встревожила, так что у вас пищеварение может испортиться: встали из-за стола не вовремя, а к сладкому блюду даже не притронулись… — отвечала Алексеевна, шаря по разным углам будуара и прибирая разбросанные там и сям принадлежности туалета. — Усердие не по разуму тоже не годится: медведь пустыннику тоже хотел оказать услугу, — резонировала старуха.

— Если бы вы знали, как я страдаю! Эта неблагодарность возмущает меня!.. Вы помните, что я делала для Варьки: одевала, вывозила, человека подходящего нашла… А он изменил, променял на девчонку, шулеришка несчастный. От оков ведь сколько раз избавляла, в тюрьме бы давно сгнил…

— Нынче не ждите людской благодарности… Хотя бы Терентьевна; к чему она вас обеспокоила?..

— Я должна знать, напрасно щадили меня. Во-первых, мне Варьку уже нельзя принимать: она Лидию может вооружить. Затем, против Виктора тоже должны быть приняты соответствующие меры. Мне быть посмешищем в их глазах? Никогда! Скажите, голубушка, очень он ее любит?

— Приходит каждый день, сидят, вместе гуляют, в театр едут. На днях свадьба у них — Варя платья уже заказала модистке.

— Вы к ней часто ходите: скажите, когда он является, то посылают они вас за винами? — спросила Балабанова.

— А как же, номерного иногда посылают за пивом, вином. Когда же я прихожу, мне поручают купить. Там же в доме и пивная, а за вином хожу дальше, — отвечала Алексеевна.

— Можете вы мне оказать одну услугу, дорогая: я дам вам маленькую бутылочку вина, и, когда Варька пошлет вас, то вы подайте ей его и скажите, что такого не было, какого там она прикажет, а только это. Мадеру я вам дам. Они, вероятно, это самое и пьют. Ну вот вы им и подайте, только сами не пейте, если вам предложат. Понимаете? — говорила Балабанова, сидя на постели.

Прическа ее распалась, пряди волос висели спереди и сзади космами, лицо, перекошенное злобой, улыбалось странной улыбкой. В эту минуту она напоминала Медузу.

— Понимаю, — отвечала Алексеевна, приводя вещи в порядок.

— Подойдите сюда поближе и станьте, — поманила ее Балабанова все с той же нехорошей улыбкой. — Пошлют они вас за вином, вы подадите то, которое я дам вам. Они выпьют по рюмочке и заснуть крепким… прекрепким сном. Я приготовлю им прекрасное брачное ложе… на столе анатомического театра!

И Балабанова вдруг разразилась громким неудержимым хохотом, от которого заколыхалось все ее тяжелое, грузное тело.

— В самый разгар их планов и мечтаний, — хохотала Балабанова.

Алексеевна из другого угла комнаты вторила мелким рассыпчатым смешком.