— Эй, Апельсин!

Несчастный лавочник Апельсин, прозванный так за совершенно оранжевую масть, готов был рвать на голове свои замечательные волосы. Он привык считаться счастливчиком. Все у него всегда было хорошо: и торговля шла как положено, и дети — загляденье, мальчик и девочка, такие же оранжевые, как папа, и жена просто умница, иначе не скажешь, и дом — полная чаша. Да что там говорить…

И все это сломалось в один момент. Апельсин не мог без дрожи вспоминать ту страшную ночь, когда проснулся от визга пил, грохота топоров и хохота грубых плотников. Он вскочил — и что же он обнаружил? Он обнаружил, что дом его сносят, разбирают до основания, не дав себе даже труд предупредить хозяина. Уж не говоря о том, чтобы спросить разрешения. Его скромная лавка, видите ли, помешала какой-то дурацкой телеге и доминат приказал снести его лавку. Апельсин был тогда вне себя, он чуть не полез в драку, хорошо — Светица удержала, жена его, умница.

Но душевный покой он в ту ночь потерял. Глядеть ни на что не мог, и дом свой, в момент разваленный, отстраивать не хотел — руки не поднимались. Бродил как потерянный среди дикого разгрома и причитал потихоньку, и на судьбу жаловался, дела забросил, бриться перестал. Душу ему сломали, вот что.

Жена его бедная угол разваленный кое-как тряпьем занавесила, благо весна — тепло, и все мужа уговаривала — дескать, не убивайся ты, лучше подумай, как дом отстроить. Но Апельсин взирал на нее пустыми глазами и снова бродил, причитая.

Так неделя прошла. И вот через неделю как раз лавочник Котелок, известный своей склонностью к философии, окликнул его, бродящего и причитающего:

— Эй, Апельсин!

Надо сказать, что Котелок неспроста пришел к Апельсину. Накануне сидел он вечерком у лавки своей на скамеечке, отдыхал и на солнце закатное жмурился. А мимо шла Катица, торговка базарная, первая в городе сплетница, и сразу заметил лавочник, что распирает ее новость какая-то: так и стреляет глазами по сторонам — с кем поделиться. Как увидела Котелка — рядом присела, принялась ему в ухо нашептывать, округляя глаза от сладкого ужаса. Сначала он ей не поверил:

— Пополам? Да не может такого быть.

— Вот чтоб меня Смут одолел! — захлебнулась Катица. И, снова припав к его уху, принялась выдавать подробности.

— Ай-яй-яй, какое несчастье, — фальшиво сказал Котелок. — И Лабаст, значит, бедный… А может, врешь ты все?

— Тьфу, — обиделась сплетница. С лавки вскочила, выпалила: — Никогда тебе больше ничего не скажу. — И с тем удалилась.

А Котелок, посмеиваясь, поглядел ей вслед: отвязаться от Катицы трудно, но он-то умеет. Однако посмеивался недолго: новость была действительно важная, ее следовало обмозговать.

Сначала он позлорадствовал: наконец-то судьба воздала доминату, ни за что обложившему его взносом. Правда, радость была неполной: денежки-то уплыли. Но если раньше и думать нельзя было о том, чтобы их вернуть, то теперь засветилось что-то навроде надежды… Двигаясь по философским кругам, поднимаясь к большому от малого, Котелок так и эдак разглядывал вещи, стараясь отвлечься от личной обиды, чтобы в правильном свете увидеть происходящее. И — странное дело: чем дальше он заходил в крамоле, тем яснее слышался ему веселый звон невозвратных денег.

Уже давно пришел Котелок к мысли, что порядок в мирном Поречье немножко не тот. Даже и не порядок, если задуматься, а просто беспорядок какой-то. Например, не нравилось ему каждый год давать взятки Щикасту, распорядителю торговли, за продление патента. Оно, конечно, все дают, но обидно. Не нравилось налоги платить — целая десятина, а куда все девается? Не задумывались, любезные? То-то… А в прошлом году предложил он своим собратьям, зажиточным лавочникам, написать доминату донос на Щикаста. Да куда там… Перепугались, стороной целый месяц обходили. А чего, спрашивается? Вместе-то они, если задуматься, сила. Где еще колбасу купишь? А чай? А сахар?

Хотя… правильно испугались. И не Щикаста, конечно, а домината. У домината — тюрьма, у домината — войско, у домината — пушка. Но теперь положение немножечко изменилось. И надо бы перемену эту, не промахнуться, использовать… — подумав так, Котелок с опаской оглянулся, будто кто-то подслушать мог его смутьянские мысли.

Он размышлял весь вечер, размышлял засыпая, размышлял с утра, сидя в лавке своей, и когда настало время обеда, не стал рассиживаться за столом, а пошел к Апельсину, человеку обиженному, а значит, для него подходящему. Он посмотрел, как тот бродит и причитает, скривил презрительно губы, но окликнул-таки:

— Эй, Апельсин!

Апельсин поглядел на него жалко, руками развел: вот, мол — сам видишь. Да… Не боец, не боец. Но нужно было с чего-то начать, и Котелок подошел поближе. Он осмотрел разгром, покивал сокрушенно, и задумчиво протянул:

— Что хотят, то и делают…

— Вот и я говорю, — плачущим голосом подхватил Апельсин. — Разве можно так? Не спросили даже.

— Да я не о том…

— А о чем? — не понял Апельсин.

— А о том, — Котелок понизил голос, — что нас за людей не считают.

— Что, тебе тоже лавку сломали? — ужаснулся Апельсин.

Котелок утомленно вздохнул. С Апельсином разговаривать — что холодной водой посуду жирную мыть. Но что поделаешь — придется терпеть. Котелок перевел разговор:

— Я говорю, помочь тебе надо, — он мотнул головой на развалины. — Как-никак свои.

— Э-э… — Апельсин смотрел на него одурело, не постигая, с чего это Котелок вдруг стал ему «свой». Раньше и здоровался-то еле-еле, сквозь зубы. Но не отказываться же: — Я… конечно…

— Ну ладно, — сурово оборвал его Котелок. — Попозже зайду — обсудим. А теперь мне в лавку пора.

И пошел в свою лавку.

А вечером ни с того ни с сего потащил несчастного Апельсина в гости к лавочнику Пуду Бочонку. Апельсин слабо отбивался («Он же не приглашал…»), но Котелок тащил молча, упрямо, и не слушая возражений. Сказал только: «Две головы хорошо, а три лучше».

Пуд Бочонок, говоря по чести, был не столько голова, сколько живот. Осторожный и расчетливый, он мог забыть об осторожности, если расчет показывал прибыль. Но и рассчитывал всегда осторожно, а потому никогда не проигрывал и богател ежедневно.

Гости явились вовремя: Пуд только что откупорил новую бочку ячменной браги. А пробовать брагу в одиночестве, без приятной беседы — дело последнее, сами знаете. Пуд прямо с порога увлек собратьев к столу, перед каждым поставив по глиняной кружке, и тут же старшая дочь его принесла вместительный жбанчик. Стали пробовать да нахваливать, так что хозяин, довольный, велел оснастить угощение рыбкой соленой с сухариками.

Скоро пошли разговоры душевные, какие под брагу всегда и случаются. Слышал, конечно, Пуд про несчастье, постигшее Апельсина — выразил соболезнование. Тут и приступил Котелок, невзначай как будто бы:

— Э-эх, что говорить? Все так живем: вчера — Апельсин, завтра — Котелок… И никто не поможет, если сами друг другу не поможем. Верно я говорю, Пуд?

Пуд уловил опасное направление в словах Котелка, закряхтел и откинулся в кресле:

— М-м… да-а… Хороша бражка…

— И дело не в деньгах, — поспешил успокоить хозяина Котелок, — а в участии дружеском, в товарищеской, так сказать, поддержке.

Такой поворот устраивал Пуда, и он легко подтвердил:

— Да-а, без участия трудно…

Добившись согласия, Котелок уверенно продолжал:

— Нельзя давать друг друга в обиду. А то нынче его, а следом — и нас.

— Как это — нас? — встревожился Пуд. — Чтоб мою лавку сломали? Да я…

— Лавку или не лавку, — уклончиво отвечал Котелок, — но мало ли что. Вон, взятки — даем же?

— Опять ты за старое… — недовольно сморщился Пуд. — Ну, не будет Щикаста — другого посадят. Он тоже брать будет. Какая разница? А может, и больше запросит.

— Так о чем я и говорю: что-то делать надо.

— А что мы можем? — пожал Пуд плечами. — Жалобу написать? Да за жалобу эту нас же в бублик и согнут, головой к ногам.

— А почему, собственно, в бублик? — Котелок приосанился и поглядел на Бочонка с неким вызовом.

— Почему, почему… Потому. Сам знаешь, почему.

— Нет уж, изволь! Что нам могут сделать? Всем вместе?

— Тюрьма большая… — Пуд налил себе в кружку из жбана. Разговор начинал ему не нравиться.

— А за что — в тюрьму? — напирал Котелок. — За жалобу? Мы же взяток не берем!

— Да что ты прицепился? — озлился Пуд. — Взятки, взятки… Может, Щикаст делится с… — Пуд завел глаза к потолку. — Вот и угодишь на китулин рог, чтоб не лез, где не просят…

— То-то и оно. Не в Щикасте тут дело, а… — Котелок тоже закатил зрачки.

Бедный Апельсин, про которого забыли, при этих словах Котелка испуганно приоткрыл рот, да и Пуд поглядел на любителя философии с опаской: что он такое плетет? А тот, конечно, и сам испугался слегка собственной смелости, но старался не выдать страха: сидел спокойно, даже как будто с усмешкой.

— Что-то ты, Котелок, не туда загибаешь, — проворчал наконец Пуд и залпом допил кружку. Крепко поставив ее на стол и вытерев толстые губы согнутым пальцем, продолжил: — Возомнил о себе, что ли? Да он тебя…

— Ничего он теперь не сделает, — со значением перебил Котелок. — Ни мне, никому. Ему теперь не до этого.

Пуд Бочонок метнул на него цепкий взгляд и задумался, опустив голову. То, что вчера нашептывала Котелку Катица, уже не было тайной в Белой Стене: прошли через город могулы, возвращались кучками доброхоты. Лишь Апельсин, оглушенный горем, не слышал ничегошеньки и теперь в растерянности переводил глаза с одного на другого.

— Да-да, не до этого, — с напором заговорил Котелок, отхлебнув браги. — Ему сейчас думать надо, как войско до ума довести — пушка-то… того… А у него даже командующего нет. И денег в казне тоже… не густо. Потому я и говорю: если хотим защитить себя — самый момент теперь.

Апельсин захлопал сонными после браги глазами, соображая, о какой защите речь, однако так и не сообразил, а Пуд грузно поднялся из кресла:

— Поздно уже. Отдыхать пора. Спасибо, что навестили.

Но на пороге придержал Котелка за локоть:

— Ты вот что, любезный… м-м… Не приходи ко мне больше с этими… м-м… разговорами. Да и сам не болтай — не советую.

Котелок в раздражении отдернул локоть, круто развернулся, вышел на крыльцо и плюнул в сердцах. «Ничего. Без тебя обойдусь».

Таким образом, вопреки мрачным пророчествам Сметлива, Смел вернулся из военного похода на восьмой день не только живым и здоровым, но и с сотней монет в правом кармане. Прямо с порога он закричал Грымзе Молотку, чтобы тащил наверх браги — отметить возвращение, да побольше еды. Молоток заулыбался, закивал (добрый он был все-таки малый), пожелал долгих лет и заверил, что сделает все как велено.

Смел поднялся по лестнице, пинком открыл дверь и ввалился в комнату со своим походным мешком, грязный и веселый, завопив: «Не ждали, хвосты собачьи?» Верен плел как обычно сеть, а Сметлив, у которого сорвалось в тот вечер свидание, грустно лежал на кровати. Но тут подскочили, конечно, оба, обнимать кинулись. Посыпались всяческие «как ты?» да «что ты?» — и Смел не успевал отвечать, что все хорошо, а там уже и Грымза засунулся, жбан приволок, баранину в яблоках, спрашивает — не желательно ли водички согреть, обмыться с дороги? — еще как желательно, вот только браги хлебнем, чтобы в горле не сохло, стол вот сюда, к кровати, а воду грей, грей, милый… Словом, суматоха.

Но вот успокоились, браги по кружке выпили, Смел дух перевел. Отвлекся потом ненадолго — помыться, и засели уже основательно. Все он им рассказал: как Последыша встретил, про Мусорщика, и чем дело кончилось. Еще рассказал про живущий в страхе поселок Прогалину, про кусты-глазастики и про Болотное Ботало — все, что сам слышал. А потом спросил, как у них дела — денег, наверное, кучу скопили? С хозяином расплатиться нужно, да пора дальше двигаться. Или как? Верен посмотрел на Сметлива сердито и промолчал, а Сметлив стал сбивчиво объяснять, что денег еще не вполне хватает, долг-то вырос, а тут подвернулись ему три тулупа овчинных по сходной цене, без которых в дороге не обойтись, по ночам в горах холодно, — так что придется еще задержаться дня на три, на четыре. Послушал Смел, как он крутит, поглядел на сердитого Верена — догадался: смерть, как не хочется уходить Сметливу. Видно, крепко его прихватило с этой… с Цыганочкой. Ну ничего, не страшно. Вывалил Смел сто монет на стол — как теперь, хватит? Верен обрадовался, а Сметлив с деловым видом считать принялся. Пальцы загибал, губами шевелил, глаза закатывал. Потом объявляет: самую малость недостает — еды закупить на дорогу. Но это, говорит, ничего, это мы быстро — дня за два, а там уже… Тут его Верен перебил: «Только смотри, Сметлив, чтобы эти деньги тоже не ухнули.» Сметлив, конечно, прикинулся, будто зря его обижают. А сам-то знал, что прав Верен.

Случилось со Сметливом что-то небывалое. Помнил он себя в молодости… или — как бы это сказать? — в первой молодости. И Капельку помнил, и жену свою, плясунью и насмешницу, и других… Но все это было как легкий туман утренний, голову только кружило. А Цыганочку как увидит — колотит всего, вдохнуть ее хочется — и не выдохнуть, и умереть, потому что никак не пережить такой радости. А когда не видит — и того хуже: сумерки вокруг, люди в них тенями бледными и бессмысленными. От одной мысли, что уходить надо, сердце в комок собиралось дрожащий, и думал он отрешенно, что никуда не пойдет — друзей обманет, позор на себя примет — но не пойдет, потому что это как смерть для него, даже хуже смерти. А язык, проклятый, не поворачивался сказать все как есть, и знал Сметлив, что смешон становится, но крутил, причины придумывал — и оттягивал выход как мог. Вон, и Смела ругал, когда тот в латники записался, а сам расцеловать его был готов.

Иногда приходило в голову, что он же женат, что есть у него в Рыбаках жена, бывшая плясунья и насмешница. Но тогда Сметлив лишь слегка удивлялся — разве о нем это все? Это совсем о другом человеке, которого он знал и любил, да вот — не повезло бедолаге, помер на своем табурете, в жизни ничего не повидав и воздуха не глотнув напоследок.

А Смел подмигивает: ерунда, мол, Сметлив, расчеты твои. Завтра пойдем. Нож свой продам, закупим, что нужно — и дальше… Эка хватил! Нож он продаст, не угодно ли… Разве нож в дороге не нужен? Да и продать его по хорошей цене — тут знаток нужен, а не так, чтоб кому попало. Нет, Смел, два дня ничего не решают. Ты устал — отдохни, Верен сетей наплетет, я рыбу половлю — так и заработаем сколько надо.

Верен и Смел смирились с его упрямством. Две недели толкутся здесь бестолку — два дня подождут. Ладно. И другие пошли разговоры, и еще один жбан потребовался, и баранина в яблоках кончилась. Эй, хозяин, что там еще? Подавай!

Уж неизвестно, кто из троих участников проболтался, но о секретном совещании у Пуда как-то узнали. И пошло среди лавочников шушуканье по городу. Там шу-шу, тут шу-шу.

— А помнишь, как дворцовые стражники по пьяному делу бражную разнесли у Лыбицы? Хоть бы монетку кто возместил…

Шу-шу-шу, шу-шу-шу…

— А у Наперстка беспалого писарь канцелярский как взял в позапрошлом году двух баранов на свадьбу дочери — так до сих пор и не платит…

Шу-шу-шу, шу-шу-шу…

— А знаешь, за что Грымзу Молотка взносом обложили? Он к Щикасту на день опоздал со взяткой. А тот заявил, будто Грымза его обсчитал…

Шу-шу-шу, шу-шу-шу… Поминали, конечно, при этом разгромленную лавку Апельсина, и почти всегда при таких разговорах случался невзначай Котелок.

Во дворец, разумеется, донесли. Доминату, не успевшему еще отойти от событий на Переметном поле, это шу-шу показалось опасным, и он приказал арестовать Апельсина как зачинщика смуты. Когда Апельсина, небритого и совсем уже одуревшего, вели в тюрьму, жена его, Светица, плача, шла за стражниками с детьми, такими же оранжевыми, как папа, а лавочники выходили из лавок и мрачно глядели вслед из-под тяжелых век, качая головами: что ж это такое делается? И сначала кто-то один из соседей пристроился — взял на руки младшенькую Апельсина, Ластицу, потом другой, и еще, и еще… К тюрьме подходила уже целая толпа, и была она плохо настроена: ворчала, щетинилась злобными взглядами, недовольство всячески выражала. Сержант Дрын, возглавлявший наряд, стал опасаться даже, как бы драку не учинили, однако дальше ворчания дело не пошло.

Тюремная дверь, сглотнув Апельсина, захлопнулась, но толпа не расходилась, ожидая чего-то еще. Тогда Котелок, находившийся тут же, сказал — про себя, как будто: «Сейчас бы бражки глотнуть…» Собравшиеся дружно его поддержали. А Грымза Молоток сказал: «Айда ко мне! Всех угощаю!»

Приглашение приняли. Сначала расселись по отдельным столам, но скоро стали сдвигать их, потому что говорили все об одном: о том, что плохо становится жить, что нет никакой надежности и неизвестно, что будет.

Выбрал Котелок подходящий момент, встал с кружкой в руке и выразил то, что было у всех на уме:

— Свободу Апельсину! — и приложился к кружке.

— Свободу Апельсину! — дружно подхватили лавочники, и тоже приложились.

После таких слов уже надо было что-то делать, но никто не знал, что. И снова встал Котелок, и блеснул решительно глазами:

— Пойдем во дворец!

Одна часть присутствующих его поддержала:

— Пойдем! Ого-го! Свободу Апельсину!

Другие засомневались:

— А что мы там скажем?

— А так и скажем! Свободу! Ого-го!

Котелок поднял руку, подождал, пока горлопаны утихли. Потом обратился к колеблющимся:

— Мы ведь не замышляем никакой смуты. Просто встретимся с доминатом и вежливо попросим, чтобы его основательность рассудил дело Апельсина по справедливости.

— Не попросим, а потребуем! Ого-го! — завопили горлопаны.

Слова Котелка убедили слабодушных. Лавочники зашевелились, потянулись к дверям. Толпа выклубилась из бражной на улицу и поползла по направлению к площади.

Учитель был дома один. Цыганочка опять куда-то запропастилась — видно, дружка завела. Учитель посмеивался про себя, но дочь ни о чем не спрашивал, считая ее достаточно взрослой и умной: придет время — сама расскажет.

Только две любви осталось у него в жизни: Цыганочка и Книга. Когда-то любил он женщину, любил учить детей, но прошло все, прошло: от женщины пришлось бежать сломя голову, а дети стали взрослыми и сами учили теперь грамоте других. И думал Учитель, что нечего ему больше ждать впереди, но тут незаметно вошла в его жизнь Книга. Он называл ее про себя только так — Книга, хотя стояло уже на первой странице название: «Хроники дома Нагастов». Работал не торопясь, смакуя, стараясь, чтобы видно было все, о чем рассказывал, как воочию.

И теперь, выписывая начало главы о покорении могулов, Учитель старательно вспоминал Саргазан, бело-зеленый город, схваченный широким полукружьем одинокой горы Тенгир, и весь изрезанный бегущими с ее склонов ручьями сладкой воды. Здесь, представьте, и завязались, и сплелись клубком те события, что привели к короткой, но яростной войне между могулами и пореченцами. И вот, дойдя до того места, как Алакул-нойон приказал вырвать язык перебежчику Джурабею, Учитель почувствовал, что устал, посидел еще немного, глядя на недописанный лист бумаги, и решил пойти прогуляться.

Сумерки едва-едва начинали подправлять на свой лад облик города, приглушая краски и превращая тени в потемки. Булыжники мостовой уже отходили от веселой силы весеннего солнца и спросонья потягивался над ними прохладный ветерок. Учитель шел по улице, неторопливо размышляя над одним вопросом: зачем же пустил Джурабей грязный слух о красавице Эльби, если знал, что смертельно оскорбляет нойона? Или так ведет нас судьба, лишая ума и зрения на тех поворотах тайных, когда должны свершиться ее начертания?

Он дошел до площади, и здесь смутный ропот отвлек его от мыслей. Подняв голову, Учитель увидел, что у дворцовых ворот собралась толпа, — почти сплошь лавочники, как он заметил, — и толпа эта гудит недовольно, а вход в ворота закрывает ей длинный сержант, уперший с вызовом руки в худые бока. Учитель забыл о своих размышлениях, интересуясь происходящим. Он подошел поближе — послушать, о чем разговор, и оказался в хвосте толпы, но услышать ему довелось немного. Почти ничего.

Сначала горлопаны громко обсуждали на ходу, как они сейчас — ух! Скажут, так скажут! Но по мере приближения к площади голоса поутихли, брага повыветрилась — к дворцовым воротам лавочники подходили поскучневшими и слегка оробевшими. Судя по всему, многим уже хотелось повернуть назад, но удерживал стыд. У крепкой деревянной решетки они потоптались некоторое время в нерешительности. Наконец Котелок, чувствуя, что время работает против него, постучал в дверную колотушку. Тогда из сторожевой будки вышел Дрын, отпер ворота и грозно спросил: «Чего надо?»

Котелок хотел объяснить, и с ужасом ощутил, что у него не поворачивается язык — сказался застарелый страх перед властями. Но тут, к счастью, из-за спины его кто-то промямлил: «Мы вот… к доминату нам надо…» Дрын важно кивнул, зашел в будку и оттуда кинулся в сторону дворца молодой солдатик.

Ждать пришлось недолго. Стражник так же бегом вернулся и вполголоса сказал что-то Дрыну. Тот опять кивнул и вышел к лавочникам:

— Доминат вас не примет. Если что передать хотите — бумагу какую — оставьте мне. Всем все ясно? Разойдись!

Но толпа не разошлась. Именно робость, с которой заявились сюда лавочники, обернулась неожиданно досадою. Ведь они же пришли — послу-ушные! А тут какой-то Дрын перед ними нос задирает. Вспомнилось кстати, что это он как раз отводил в тюрьму несчастного Апельсина. И кто-то, похрабрее или хвативший побольше браги, крикнул:

— Нам к доминату надо, Дрын ты несподручный! — и все поддержали нестройным гулом. Но Дрын, не уловивший перемены настроения, упер руки в боки и угрожающе четко выговорил:

— Я сказал — разойдись! Или вы бунтовать надумали?

И так смешна была его тощая видимость в мешковатой форме, что из толпы раздался обидный смех:

— Эх ты, Дрын, дубиной был — дубиной остался! Простых вещей не понимаешь: нам к доминату надо!

Тогда сержант вышел за ворота и, шаря по лицам стоящих в первых рядах лавочников глазами, зачастил:

— Ага, прекрасно! Ты, значит, ты, ты… И ты тут? Хорошо… В тюрьму захотели, да? К Апельсину своему? Ладно…

Лучше бы он этого не говорил. При последних словах сержанта Грымза Молоток — добродушный Грымза! — коротко махнул чугунным кулаком и Дрын почувствовал, что летит в проем ворот, откуда только что вышел, а в спину ему впечатывается выложенная квадратными плитками дорожка. На шум выскочили из будки трое солдат, кинулись защищать начальника, но силы были неравными, и стражников успели сильно поколотить. Лишь тогда в спешном порядке поднят был караульный взвод, и лавочники разбежались кто куда. Однако же уйти успели не все.

Когда Учителя тащили в тюрьму с завернутыми назад руками, он вырывался, говорил, что не дрался, а наоборот, пытался разнять, но его никто не слушал. Так и влетел он в застенок — головою вперед и не успев даже выставить руки. Следом засыпались остальные: Грымза Молоток, беспалый Наперсток и невесть как в толпу затесавшийся лавочник из Овчинки по имени Скаред.

Они поднялись, отряхиваясь и ругаясь; Грымза трогал рукой разбитые губы, Учитель тут же принялся стучать кулаком в тяжелую дверь, Наперсток кинулся к решетчатому окну, будто успел уже соскучиться по воле, а Скаред присел на скамейку в самом углу и поблескивал оттуда потаенными глазками.

Наконец Учитель отбил кулаки и понял, что это бестолку, Наперсток убедился, что на улице все по-прежнему, будто ничего и не случилось, а Грымза нашел, что все его зубы на месте. Мрачно расселись по скамьям вдоль стенок.

Быстро темнело. Грымза сказал: «Хоть бы фитиль запалить, что ли…» Наперсток полез в карман и нашел там огарок свечки, у Учителя оказалось огниво. Стало уютнее. Отходя от запала драки, повздыхали. Пригорюнились. Потом добродушный Грымза Молоток, меньше других склонный предаваться огорчениям, сказал, прихмыкнув:

— Эк нас угораздило, а?

Тогда Учитель спросил:

— А что вообще случилось-то? Хоть бы рассказал кто…

Грымза рассказал про Апельсина и про то, как хотели они заступиться за собрата. А чем дело обернулось — вот мол, сам видишь. Учитель укоризненно покачал головой: разве можно так? — и было непонятно, имеет он ввиду лавочников или домината, почему Наперсток пустился доказывать, что лавочники кругом правы, а его основательность, наоборот, неправ. Учитель стал возражать, завязался уже было спор, но тут лязгнул засов, и они умолкли. А в следующий момент в застенок вошел как раз-таки он — его основательность Нагаст Пятый, справедливость и сила, доминат пореченцев и могулов. Его сопровождал офицер стражи и двое солдат с факелами. Что-то очень уж часто приходилось в последнее время доминату посещать этот дом, для проживания не назначенный.

Он внимательно оглядел поднявшихся со скамей подданных и сказал: «Так.» Потом напоказ удивился присутствию здесь Учителя и выразил удивление свое таким образом:

— Ба, да это же любезный Дробич! — молодой Нагаст не любил Учителя и при каждом удобном случае напоминал о его всхолмском происхождении. — Не понимаю, что могло подвигнуть нашего книгочея-затворника связаться с бунтовщиками?

Учитель слегка поклонился, чтобы скрыть набежавшую тень раздражения, и удержал свой ответ в покое:

— Ваша основательность ошибается: я ни с кем не связывался.

Доминат, по видимости, удивился еще больше:

— Тогда зачем же ты здесь?

— Затем, что стражники хватали всех без разбора, а я оказался случайно на площади.

— Прискорбно, прискорбно… — Нагаст еще тужился быть насмешливым, но злоба уже хватала его за горло: — Ну, а эти как… — он обвел глазами остальных, — тоже случайно?

— Не могу знать, ваша основательность, — все труднее давался Учителю его ровный голос.

— Да-да, конечно… — доминат покивал ехидною головою, но злоба перла наружу: — Ну ничего. Я тщательно разберусь и виновные — все до единого! — будут жестоко наказаны.

Слова прозвучали весьма двусмысленно, но ничего не осталось Учителю, как еще поклониться, стиснув в бессилии зубы: он учил когда-то мальчишку Нагаста читать и писать.

Ну а тот, отпустив двусмысленность, повернулся круто и вышел прочь, уведя за собою хвост из своих провожатых. Снова лязгнул на двери засов. И опять расселись бунтовщики и, перемолчав тревогу, продолжили начатый разговор. Но Учитель теперь не возражал Наперстку — больше соглашался. Грымза не к месту хмыкал, вспоминая, как влетел сержант Дрын в ворота, и только Скаред, сын Жада, поблескивал из угла потаенными глазками, в их беседе участия не принимая.

А творилось в городе между тем что-то странное. Во многих домах не гасились окна, будто хозяева ждали гостей, и шли они, эти гости, несмотря на глухую ночь. Стучались друг к другу лавочники, садились за столы, угощались брагою, заводили долгие разговоры. И было бы все как праздник, необычно и весело, но мешало чувство тревоги и привкус опасности. Что-то варилось в Белой Стене, а что — понять было трудно.

Доминат в ту ночь тоже почти не спал. Он знал, что в городе неспокойно, и ходил, все ходил туда и сюда по просторной комнате, размышляя о смутных напастях последнего времени, все старался понять, что же готовят лавочники и как погасить их бунт. Нагаст понимал, что они сильны и опасны: куда легче бы было смуту пресечь, поднимись портовая чернь или рвань, положим, с Потрошки. Но лавочники… И снова ходил туда и сюда, и тер руками виски, и все думал: почему началось такое при нем?

Он был еще молодой правитель. Небитый. Неопытный.

И едва утро выкатило из-за дальнего берега ослепительно-желтый диск, снизу чуть сплюснутый и подкрашенный алым, потянулись лавочники к тюрьме. Они встречались без удивления, хмуро, будто не расставались вовсе, и часто поглядывали из-под тяжелых век на другой край площади, где виднелась деревянная решетка дворца. Они разговаривали негромко, неторопливо, но в покое их было больше угрозы, чем если бы они бегали и кричали.

Однако накал нарастал по мере того, как прибывала толпа. Здесь были уже не только лавочники — крепкие ремесленники, удачливые добытчики, богатые корабелы. И скоро гул от негромких их разговоров дошел до напряжения, которое трудно стало переносить: требовалась разрядка. Тогда Батон Колбаса, мужик жилистый и в повадках простой, подойдя к Огаркову логову, зло постучал кулаком. Выждав немного, еще повторил.

Дверь приоткрылась и высунулась в щель опухшая, потоптанная подушкой рожа Огарка. Он прищурил свой глаз от солнца, оглядел толпу, после чего хрипло буркнул, обращаясь к Батону: «Чего тебе?» Но за Батона ответил притершийся сбоку Котелок:

— Ключи давай.

— Какие ключи? — Огарку было больно думать.

— Сам знаешь. Ну? — прежде чем тюремный сторож успел утаиться за дверью, Батон Колбаса прихватил его за ворот рубахи.

— Это… х-х… — Огарок захрипел пуще прежнего, пытаясь выкрутиться из железной ухватки, — разбой! Отпусти, Колбаса! Сдурел, что ли?

Но Батон Колбаса, ругнувшись, поднес к его носу мосластый кулак и Огарок понял, что с ним не шутят. Он затих, окончательно просыпаясь, а потом забормотал примирительно:

— А-а, так вам ключи? Сейчас, сейчас… Их же найти надо.

Батон Колбаса заклинил дверь ногой и только после этого выпустил Огаркову рубаху:

— Ищи давай. Да побыстрее.

Огарок зашарился по грязной, заваленной всякой рухлядью комнатенке, приговаривая: «Куда же я их… Ах, Смут тебя забери…» Лавочники, сгрудившись в дверях, обрадованные первой — и столь легкой! — победой, засмеялись. Кто-то крикнул: «А ты не мечись, ты лучше за пазухой поищи!» При этих словах Огарок остановился и спросил, будто вдруг припомнив:

— А разрешение у вас есть?

Батон Колбаса прикрикнул:

— Ты мое разрешение уже нюхал! Или не понял? Могу еще дать!

Но Котелок уперся:

— Нет, братцы, тут я права не имею. Так меня самого посадят. Да хорошо еще, если…

Но про какое «если» толковал Огарок, никто не узнал: Батон Колбаса широко шагнул через комнату, опять поймал тюремщика за шиворот и привычным движением, как искал деньги у перепившихся бражников, охлопал его. Под рубашкою звякнул металл. «Ага!» — взликовала толпа, а Батон без разговоров залез к Огарку за пазуху и вытащил связку ключей на шнурке.

Тут Огарок оказал сопротивление: он вцепился руками в шнурок и не давал снять его с шеи. Батон Колбаса сказал:

— Ты что, хочешь, чтоб мы двери взломали?

— Ломайте, — удавленником хрипел Огарок, — ключи не отдам!

Тогда Колбаса, осердившись, сильно дернул веревочку вниз, и ключи со звоном рассыпались. Огарок еще пытался рухнуть на пол следом за ними, но Батон Колбаса изловил его поперек пояса и не давал дотянуться. «Собирайте», — сказал он собратьям, таща брыкающегося Огарка к скамье. Там он и удерживал тюремщика, пока все ключи не были собраны.

А Огарок вдруг захохотал:

— О-хо-хо! Хо-хо! Собирайте, собирайте! Все равно ни хрена тараканьего у вас не получится!

— Это почему? — не понял Колбаса.

— А потому! Там знать надо, как открывать!

— Значит, сам и откроешь.

— Вот я вам открою! — Огарок показал, что.

Колбаса уронил его со скамьи и вышел из вонючего логова, бросив через плечо:

— А не откроем — так сломаем.

Жилище Огарка было пристроено в нескольких шагах от тюремных дверей, которые размерами больше смахивали на ворота. У висячего замка ковырялся Котелок, пробуя все ключи по очереди. И не получалось у него, как тонко выразился Огарок, ни хрена тараканьего. «Дай я», — просунулся Батон. Но Котелок нетерпеливо мотнул головой и продолжал накручивать ключи, дергая замок так и сяк. Толпа вокруг волновалась.

Наконец Котелок, отчаявшись, передал горсть ключей Батону Колбасе. Тот внимательно их осмотрел, выбрал наиболее подходящий и стал осторожно поворачивать в скважине влево и вправо. С тем же успехом. Тогда Обушок Колода, потрошкинский мясник, весь обросший дикими мышцами, сказал: «Ну-ка, посторонись». Он взял короткий разбег, обрушился на дверь плечом как тараном — и отскочил. «Ломик, ломик нужен…» — возникла в толпе догадка. Но воспользоваться ею не успели. «Стражники!» — вдруг отчаянно крикнул кто-то из задних рядов, и все обернулись, и увидели, что пока они ковырялись с замком, стража охватила их плотным полукольцом, прижав к фасаду тюрьмы. Толпа — а собралось в ней сотни две человек — плотно сбилась, ощетинилась. Стражники стояли угрожающе, с легкими копьями наперевес, но не очень-то храбрились: было их раза в три меньше. Да и не хотелось им затевать свару: это ж не всхолмцы какие-нибудь — свои, а в городе жить потом…

Напряжение снял моложавый стройный офицер. Он выступил из полукольца стражников и, подняв руку, звонко выкрикнул:

— Всем стоять! Не двигаться! К вам идет доминат, его основательность Нагаст Пятый!

Доминат, так доминат. Толпа заворчала тихонько, но потом пришло понимание, что это как раз то, чего добивались они накануне — и уменьшился страх. Люди гордость свою узнали, против которой жалкими стали острые жала копий.

Но вот разомкнулось полукольцо в середине и вышел к ним доминат с обычною свитой стражников. Он сумрачно оглядел толпу и увидел, что глаз от него не прячут, а тишина такая, что аж звенит. Тогда спросил доминат негромко:

— Чего вы хотите?

Котелок понял, что говорить должен он, но привычный страх опять схватил его за горло. Остальные тоже молчали. Зато вылез из своей комнатенки Огарок:

— Это бунтовщики, доминат! Они отняли у меня ключи! Прикажи арестовать их!

Доминат вяло от него отмахнулся и повторил:

— Так чего же вы хотите?

Неожиданно для всех прозвучал голос Батона Колбасы:

— Справедливости!

Доминат внимательно посмотрел на говорящего и спросил:

— Что, по-твоему, справедливость?

Колбаса, не склонный к философии, отвечал просто:

— Выпусти из тюрьмы Апельсина.

Нагаст, на мгновенье задумавшись, продолжил разговор так:

— А что, по-твоему, выше — справедливость или порядок?

Тут и изрек Колбаса такое, чего никто от него не ждал. Вот что сказал он:

— Не бывает, доминат, порядка без справедливости.

Нагаст замолчал, изрядно смущенный услышанным. Он был молодой правитель, но понимал уже: нельзя, чтобы злость затемняла рассудок. Поэтому пересилил себя, покачал головой сокрушенно:

— Хорошо. Выпустить Апельсина.

Огарок выпучил свой единственный глаз, хватая губами толстыми воздух, будто столбняк его поразил. Доминат посмотрел на тюремщика в гневливом недоумении:

— Что непонятно?

Огарок мелко затряс головой:

— Д-да… п-понятно… — и зашарил руками по тулову, — т-только вот… ключи…

Прошло по толпе мелкой рябью движение и в ладонь Огарку высыпались ключи. Он трусливой походкой просеменил к дверям, отомкнул замок и скрылся в потемках задверья. А немного спустя показался из мрачной щели Апельсин, глазами хлопая бестолково и улыбаясь улыбкою несуразной.

Великий крик прокатился над площадью! Кто кричал «с нами Вод!», кто — «алай!», а кто просто — «хо-хо!». Апельсина при этом трепали, хлопали, тыкали под ребра и дружески толкали. Он угодил в герои, но счастья своего не знал, а продолжал улыбаться глупо.

И тогда опомнился Котелок. Увидав, что с Батоном Колбасою страшного ничего не случилось, он духом собрался. Выждал момент, когда крики утихли, и голос возвысил:

— А остальные как? Здесь их, что ли, оставим?

— Не-е-ет! — взревела толпа. Взоры вновь обратились к Нагасту. Тот досадливо губы поджал, но распорядился:

— Вчерашних тоже выпустить… — и добавил после раздумья короткого: — Кроме Учителя.

— Как? — Котелок наглел на глазах. — Да ведь Учитель вообще не дрался — мы-то видели!

— Всех! Всех на волю! — загалдела толпа, и доминат прикрыл глаза от бессильного бешенства. Однако осадил сам себя: поздно назад поворачивать, если так далеко зашел. Ничего, потом рассчитаемся. И сдержался:

— Хорошо, всех.

Толпа опять взликовала, а Огарок, незаметно притулившийся у дверей, мигом скользнул внутрь. И вот, чуть погодя, вышли на свет четверо бунтовщиков — первым Наперсток, за ним Грымза Молоток, следом, ссутулившись, Учитель, а последним, поблескивая по сторонам потаенными глазками, — Скаред, сын Жада. Их шумно приветствовали, но возникла между тем и некоторая растерянность: ну вот, всех выпустили — что же дальше?

Котелка не зря звали Котелком. Он четко уловил момент растерянности и подбросил щепок в огонь — обнял Апельсина за плечи и выкрикнул надрывно:

— А лавка-то его, лавка! — и толпа насторожилась, готовая зареветь, но раньше ее взорвался доминат:

— Да что же мне — лавку его отстраивать?! — он оглянулся на стражников, собираясь дать приказ атаковать мятежников — и осекся: доблестные его стражники стояли, опустив копья, ухмыляясь на возгласы толпы, а кое-кто уже и переговаривался с бунтовщиками.

— Не надо отстраивать, доминат, — нашелся Котелок. — Пусть только его основательность примет нас нынче вечером — разговор важный есть.

— Кого это — вас? — хмуро спросил Нагаст.

— Депутацию, — отчеканил в ответ Котелок. Он любил заковыристые слова, применял их умело и к месту, особенно в умных беседах.

— Хорошо, приму, — процедил доминат сквозь зубы и, повернувшись резко, ушел сквозь прогал в полукольце своих бестолковых стражников.

Муторно, ох и муторно было на душе у Пуда Бочонка последние дни! Как пошло шу-шу по городу — все ждал, что вот схватят. Но пронесло… А потом началось: кто ни зайдет — «Пуд, ты чё не на площади? Ваши все там…» — «Слышал, Пуд? Доминат-то этих — ну, которые дрались, — выпустить приказал…» — "Пуд, а почему тебя в депутацию не взяли?" — злило все это страшно. И ладно бы только злило — за злость не платить, а грозило убытком, или, что то же, упущенной прибылью… Но с другой стороны — кто бы поверил, что доминат уступит смутьянам? Бунтовщикам? Мятежникам? Или прав Котелок, и впрямь подкосил неудачный поход Нагаста? Если так — тогда Пуд промахнулся, отбрив любителя философии.

А вечером старшая дочь, вернувшись домой, невзначай добила отца таким сообщением: «Слышал, пап? Говорят, доминат согласие дал — совет открывают какой-то… Будто бы Котелок там главный. А почему не ты? Ты ж богаче?»

И не выдержал Пуд. Плюнул на гордость свою, к Котелку пошел. У дверей постоял, помялся, однако же постучал. Котелок открыл не сразу, а как увидел Бочонка — насупился, буркнул недовольно: «Чего тебе?» Но Пуда, когда он уже решился, трудно было завернуть с полпути:

— Что ж ты гостей на пороге встречаешь? Ты в дом заведи, брагу поставь — а потом спрашивай.

— Некогда мне рассиживаться. Работы по горло.

— Так может, я и помогу? — Пуд уже пер брюхом на Котелка, и тому ничего не оставалось, как посторониться, пропуская в дом непрошенного гостя. А тот, войдя, увидел разложенные на столе бумаги и смекнул, что попал в самое время:

— Прощения прошу, что от важных дел оторвал, но, как люди говорят, — про кого не вспомнишь, от того и помощь…

— Я-то вспомнил, да помощи от тебя… — проворчал Котелок, воротя нос.

— Не по всякой погоде огурец в огороде, — пожал плечами Бочонок. Его заклинило на поговорках, но кроме ничего умного в голову не шло.

— С тобой погоду ждать — век не дождешься, — Котелок никак не хотел идти на мировую.

Пуд подумал и сказал:

— Как первым успел — всю краюху съел; опоздал немножко, — тут он развел руками, — будь рад и крошкам. — И добавил еще: — Кто сам простоват, тому всяк виноват.

— Трусоват, а не простоват, — поправил Котелок. Но смягчился, услышав про крошки: он понял это как намек, что Пуд не требует многого.

Ну, ладно. Сели за стол, бумаги в сторону сдвинули, Хвалица жбан притащила. Начал Пуд потихоньку выспрашивать, что да как, и стал ему рассказывать Котелок, прихвастнуть любитель, удивительные вещи: как шаг за шагом набирали лавочники силу и отступал перед ними Нагаст, как добились они освобождения собратьев и вынудили домината пойти на переговоры.

— Что там было-то, на переговорах? — Бочонок интересуется.

У-у, там такое творилось! Депутация их во главе с Котелком (а кроме еще Апельсин, Батон Колбаса, Лыбица и Учитель) бились насмерть за интересы ихнего брата-лавочника (тут Котелок выразительно, в лицах описал, как разворачивалось это героическое событие), и доминат не устоял перед железными доводами — согласился учредить Торговый совет.

— А при чем тут Учитель? — Пуд озадачился.

— Как — при чем? — не понял Котелок. — Он же в тюрьму попал с нашими. А потом бумаги помог составить. Да и вообще… Без него бы трудно пришлось.

Бочонок пожал плечами, но спорить не стал. Учитель, так Учитель. А вот что за совет такой? Зачем он нужен-то? — А-а, это как раз Учитель и придумал. Как бы сказать… Ну, это как Высокое Заседание. Только решать будет все торговые дела — потому так и называется: Торговый совет. Представляешь, Пуд? Сами всем управлять будем: распорядителя торговли назначим, законы свои издадим, налоги понизим…

— А вот это, — Бочонок замечает, — зря.

— Почему?

— Налоги как раз приподнять надо, а вот пошлины — отменить. Ты прикинь: сколько ты платишь налогов, и сколько — пошлин?

Прикинул Котелок, выходит — пошлин раза в три больше: патент, то да се… Но спрашивает:

— А если понизить и пошлины, и налоги?

— И с пустою казной остаться? Нет, так не пойдет… Ты пойми: налоги-то все платят, а пошлины — только мы. Вот я и толкую: налоги надо повысить, а пошлины — совсем отменить. Мы в выигрыше, а казне — прибыль…

Ну и много они еще такого всякого напридумывали. Котелок, например, предложил установить взнос, чтобы молодежь до свадьбы в обнимку не шлялась да не целовалась по подворотням. А то разврат один. (Девушки Котелка не любили, — нос туфлей, голова котелком, роста невидного, — почему и пришлось искать жену в деревне. С той поры при виде влюбленных парочек он всегда злился, объясняя это себе самому заботой о нравственности.) А Пуд придумал, чтобы обложить налогом подарки. Ведь если кто получает подарок — это прибыль или нет? Прибыль, конечно. А почему же эта прибыль не обложена? То-то же… (Пуд Бочонок, не имея ни родственников, ни друзей, никогда подарков не получал, и это его обижало.)

Наконец выдохлись. И тогда Пуд Бочонок небрежно, как бы между прочим, как бы просто впопад и к слову, осведомился:

— Да, а кто будет в этом совете-то?

Но небрежность его не обманула любителя философии. Котелок бросил на него быстрый взгляд и, затаив в углах губ усмешку, рассеянно протянул:

— Это дело уже решенное… так, в основном. — И замолчал, задумавшись, по видимости, о чем-то другом.

— Так кто же? — Пуд не намерен был отвлекаться.

— Вся депутация, да еще Наперсток.

— Что, и Лыбица?

Котелок смутился, отвел глаза. Эта стервозная баба так загибать умела, что матросы завидовали и каторжники поражались. Когда она в свойственной ей манере потребовала, чтобы ее взяли в эту… деку… тацу… (а-а, хренов пучок за шиворот, в общем, если ее не возьмут — пожалеют!), никто не смог возразить, хотя все понимали, что приличное общество она не украсит. Потому Котелок смутился:

— Д-да, и Лыбица…

Пуд пожал плечами:

— Всего, значит, шесть… М-м… Нехорошая цифра. Надо было сделать семь.

— Предлагали Молотку, да он отказался. Не моего, говорит, ума дело.

— Ну что ж, ему виднее, — рассудительно сказал Бочонок. — А ты вот скажи, почему меня-то забыли?

— Тебя?! — Котелок присвистнул и загорячился. — К тебе-то, как раз, я к первому пришел, а что ты сказал — не помнишь?

— Ну-ну-ну-ну, — загородился ладонями от его возмущения Пуд. — Тогда одно дело, теперь — другое. Вот ты бы меня в совет принял, а я бы тебе… — тут он перешел на шепот, и пока шептал, все громче сопел Котелок и все тяжелее нависали его веки.

Они ударили по рукам и распрощались. Когда гость ушел, Котелок прислонился спиною к запертой двери, закатил глаза к потолку и, потрясая кулаком перед собственным носом, забормотал что-то вроде: «Все верну, до монетки… И еще прибавлю… Узнаете тогда Котелка!»

И — началось! Уже на следующий день Торговый совет выпустил кучу новых законов, указов и постановлений. В том числе: «О налогах» (вместо прежней десятины налог со всех прибылей поднимался до одной пятой), «Об уклонении от налогов» (здесь Пуд протащил свое неудовольствие подарками), «О нравственности» (это постарался Котелок), «Об оскорблении властей государства» и «О новом судебном уложении» (чтобы знали, что Торговый совет шутить не намерен), и кроме того еще много.

Были назначены: председатель Торгового совета (Котелок), начальник заграничной торговли (Пуд Бочонок), начальник внутренней торговли (Наперсток), начальник продовольственной и питейной торговли (Батон Колбаса), глава базаров и ярмарок (Лыбица). Поднатужившись, придумали невразумительную должность и для Апельсина: надзиратель за нравами. Батон Колбаса, правда, спросил, при чем тут Торговый совет, но вопрос замяли. А когда дело дошло до Учителя — все выдохлись окончательно. Он заикнулся было, что не надо ему никаких должностей, и даже лучше без них, но его с возмущением оборвали: как это так, все с должностями, а он — без? Нехорошо. Призадумались. Котелок поднатужился и вспомнил:

— А судья? Судью-то мы не назначили!

Все облегченно загомонили: да-да, конечно! Самая подходящая должность для подходящего человека! Учитель образованный, Учитель справедливый, Учитель умный — пусть Учитель и будет судьей! Нет, не судьей, а — Судьей! И как ни пытался он возражать, назначение состоялось.

Кроме того, Пуд настоял, чтобы Собачий Нюх утвержден был при Торговом совете платным осведомителем. Котелок поморщился, но согласился: польза могла быть немалая.

Оставалось последнее: дать придворному писарю распоряжение переписать новые указы и развесить по городу в людных местах. Что и было сделано с удовольствием.

— Хватит морочить голову! Сначала денег тебе не хватало, потом отец этой… в тюрьму угодил, теперь что? — молчаливый Верен редко разражался длинными речами и Смел глядел на него с удивлением. А Сметлив вообще ни на кого не глядел: сидел, опустив голову и покусывал ноготь большого пальца, потому что речь эта была обращена к нему. Он вскинулся было, когда Верен сказал «этой…», но встретил такой взгляд, что снова занялся своим ногтем. Верен между тем продолжал:

— Не хочешь идти — так и скажи. Оставайся со своей… А я прямо завтра уйду. Вон, со Смелом. Как ты, Смел?

Смел пожал плечами. Ему не хотелось раздувать ссору. Сметлив, конечно, неправ, но идти вдвоем… Нет уж, лучше поладить добром. Поэтому он сказал примирительно:

— Завтра так завтра, только зачем вдвоем? Пойдем все вместе. А, Сметлив?

Сметлив молчал, не зная, как объяснить им, что у него с Цыганочкой уже все обговорено: завтра — последний день, послезавтра он уходит, решился все-таки (ненадолго ведь, недели на полторы), — а потом… Про потом Сметлив не загадывал. Вернутся — видно будет. Но как убедить Верена подождать один день — всего один день? После всего, что случилось, после того, как они вместе с Цыганочкой оказались в толпе бунтующих перед дворцом, не мог он уйти, не оставив ей по себе никакой памяти. Сметлив заказал ювелиру серебряное колечко с лавовым стеклом, черно-вороным камнем, который один только и мог соперничать темнотой с ее волосами. Завтра заказ будет выполнен. Но Верену втемяшилось с утра уходить. Что тут сделаешь?

Смел и Верен глядели на него выжидающе. И Сметлив медленно заговорил:

— Признаюсь, было дело: морочил я вам голову. Хотя, насчет Учителя ты, Верен, неправ. Но морочил. А теперь — видит Вод — не морочу: послезавтра пойдем. Не могу я завтра. Нельзя мне никак. Да поймите вы наконец… — он сокрушенно помотал большой головой. — Ну давайте послезавтра, а? — и посмотрел сначала на Смела, а потом на Верена умоляюще.

Смел сдался первым:

— А может, правда, Верен?.. — но, поймав его сердитый взгляд, быстро поправился: — Конечно, если он твердо пообещает.

Сметлив, уловив перемену в настроениях, поспешил заверить:

— Вот чем хотите поклянусь! — и приложил руку к груди.

Верен раздраженно отвернулся, а Смел облегченно вздохнул: кажется, утряслось.

Первый раз в истории Поречья Высокое Заседание собралось, не будучи назначенным. Прямо с утра, без приглашения, в голубую комнату явились: главный казначей толстомордый Галаваст; заведующий канцелярией хитроумный Браваст; командующий бывшего ДЕБОШа, некогда славного, а ныне захиревшего и переименованного в Департамент безопасности и людознания (ДЕБИЛ) полковник Галинаст — внучатый племянник того, что служил при Нагасте Втором; предводитель ремесел Каринаст; несчастный зануда распорядитель торговли Щикаст, должность которого была упразднена специальным указом Торгового совета; последним, шестым пришел в голубую комнату сам Нагаст. Лабаст по известной причине отсутствовал, а нового фельдмаршала еще не назначили.

Едва Нагаст вошел, заговорили все сразу, не дожидаясь его разрешения.

Галаваст говорил:

— Как же так? Неужели его основательность допустит, чтобы налоги увеличились в два раза — и вся прибавка прошла мимо казны, в распоряжение какого-то самозваного Торгового совета?

Браваст говорил:

— Пусть доминат объяснит, чьи приказы мне выполнять? Лавочники требуют писарей, требуют стражников, требуют изготовить для них собственную печать! Кому подчиняться?

Каринаст говорил:

— Доминат, это смута! Сегодня торговцы освободились от пошлин — завтра ремесленники откажутся платить налоги. Государство рухнет!

Щикаст тоже говорил, а точнее сказать, лепетал все одно и то же, словно боясь, что его не поймут:

— Разве они меня назначили, чтобы снимать?.. Как будто они меня назначили, чтобы снимать… Ну разве они?..

И только командующий ДЕБИЛа молчал, понимая, что это он прохлопал начало бунта, а значит, и спрос может выйти с него. На такой случай Галинаст имел в запасе разные возможности, среди которых — и выступить на стороне лавочников, или, проще говоря, переметнуться. Поэтому он выжидал.

Доминат поднял руку, чтобы остановить гам, и все замолчали, только Щикаст донудил: «…меня назначили?» Молодой Нагаст утомленно сел и прикрыл глаза: он не знал, что делать, не знал, что говорить, а главное, не понимал — чего от него все ждут? Сделаешь одним хорошо — оказывается, другим плохо. Только тех успокоишь — эти недовольны. И так до бесконечности… Доминат обвел взглядом Высокое заседание: Каринаст был встревожен и мрачен, то же и Браваст, у Щикаста тряслись губы, глазки бегали («Так тебе и надо, взяточник несчастный!»), Галаваст сидел, раздраженно отдуваясь, а Галинаст имел вид настороженный и постреливал исподлобья зрачками («Правильно, сам знаешь, что виноват. Но это мы разберем попозже, когда все уладится…»).

Надо что-то решать… Надо что-то решать… Нагаст подумал так, и тут же понял, что вот от этого как раз его больше всего и тошнит: ничего он не хочет решать. Надоело. Провались оно все — ничего не стану решать! Пусть как будет, так и будет. Приняв это удивительное решение, доминат успокоился и окреп духом. Он еще раз оглядел присутствующих и ровно сказал:

— Без смуты. Всем разойтись по домам. Смирно сидеть. Ни во что не соваться. Все идет под моим наблюдением…

Время было скорее вечернее, чем дневное, гладко выбритый Апельсин сидел в своей полуразрушенной лавке (про нее пока позабыли) и на полном серьезе размышлял о том, как ему справлять новые обязанности надзирателя за нравами. В его оранжевой голове рисовалось что-то смутно-возвышенное, но исключительно важное. От дум его оторвал осторожный стук в дверь, хотя всякий желающий мог бы просто войти в пролом. Апельсин отворил и увидел Собачьего Нюха, человека длинного и сутулого, с носом утиным, жидкими темными волосами и до крайности нелепыми повадками: он постоянно озирался, поводил носом и то и дело приставлял ладонь к уху, как бы прислушиваясь к чему-то, слышному только ему.

Поначалу Апельсин испугался, потому что приход Нюха ничего хорошего предвещать не мог, но вспомнил, что его утвердили платным осведомителем их Совета, и успокоился:

— Чего тебе?

Нюх испуганно оглянулся и зашептал, приставив ладонь к уху:

— Нужны стражники — я тут выследил кое-кого, возьмем с поличным.

— Кого выследил? — не понял Апельсин.

— Закон нарушают! Этот… о нравственности, — и Нюх повел носом, будто принюхиваясь, не нарушил ли закона о нравственности сам Апельсин.

— Да ну? — надзиратель за нравами оживился. — А где это?

— Здесь, недалеко… В роще за городом.

— Так, так, — забормотал Апельсин, соображая. — Это хорошо, это ты молодец… Это мы сейчас… Или… Знаешь, давай-ка я сам с тобой пойду, а то упустишь еще… Сейчас во дворец, а потом прямо на место… — и торопливо засобирался.

На дальних подступах к роще Нюх велел всем залечь, а сам удивительно ловко пополз по кустарнику к опушке. Четверо стражников лежали рядком на земле, недовольно сопя, а через некоторое время один из них явственно захрапел. Апельсин, пнул его ногой в бок, и когда тот поднял одуревшие ото сна глаза, молча погрозил пальцем.

Наконец вернулся Собачий Нюх и ликующим шепотом сообщил:

— Там голубки! Никуда не делись! Ползите за мной.

Ни Апельсин, ни солдаты нужной сноровкой не обладали, но доползли-таки до опушки. Здесь Нюх приказал разделиться, чтобы взять нарушителей в окружение. Двое стражников поползли с ним налево, двое других с Апельсином — направо.

Когда Апельсин, весь в земле, в паутине и прошлогодних листьях залег среди обрамляющих веселую полянку кустов, он готов был проклясть себя, что согласился принять столь тяжелую должность, но увидел преступников — и забыл о выпавших испытаниях. На старом бревне, валявшемся посредине полянки, сидели двое: молодой мужчина, которого Апельсин решительно не знал, и черноволосая девушка, показавшаяся знакомой. Наверно, видел где-нибудь в городе, — решил про себя лавочник. Они разговаривали, девушка смеялась. «Посмеетесь вы у меня», — мстительно подумал Апельсин, выбирая из головы травинки и сухую листву. Тут мужчина («Здоровый какой, как бы драться не стал», — испугался надзиратель) взял девушку за руку и надел ей на палец… «Кольцо», — смекнул Апельсин, и затрепетал: какая удача! Это, конечно, подарок, а значит, одно нарушение уже есть. Он хотел было встать, но замер: девушка обняла мужчину за шею и прильнула своими губами к его. Закон нарушался злостно и неприкрыто.

Как по команде, встали с одной стороны поляны Апельсин, а с другой — Собачий Нюх со стражниками. «Именем закона!» — по-петушиному сорвавшись голосом, выкрикнул Апельсин. Мужчина вскочил, схватил девушку за руку — видно, собирался сбежать от невесть откуда взявшихся дураков, но оглянулся и увидел, что сзади путь отрезан Собачьим Нюхом. Тут все четверо солдат кинулись к преступникам и стало ясно, что тем не уйти. Мужчина в драку не полез. Только когда один из солдат протянул руку к девушке, он показал ему здоровенный кулак, и тот передумал. Так и вели их в тюрьму — без рук.

На пустыре за пороховым сараем, где ходить не разрешается, играли в звон. Последыш Лабаст готовился кинуть биту с черты, а косоглазый гаденыш Хорек, поставивший на кон единственную монету, следил за ним с ненавистной жадностью. Но бросок не состоялся. Из-за забора, отгораживающего пустырь от улицы, высунулась голова Воротка, оборвыша с Потрошки, высунулась и завопила: «Арестантов ведут!» Тут, понятно, игра прервалась, игроки мигом оседлали забор, который стал потрескивать и шататься.

Арестованных было двое. Цыганочку, дочь Учителя, все знали хорошо: Хорек пытался было улюлюкнуть, но переросток Мешок Брюхо так пихнул его в бок, что тот чуть не полетел с забора. А вот второго, здорового симпатичного мужика никто не знал. Пацаны загалдели тихонечко — кто такой? А Последыш, нахмурив брови, мучительно вспоминал: где-то он его видел… Вспомнил: на ярмарке, со Смелом. Со Смелом? Эге, надо бы сообщить. Еще раз внимательно поглядев на незнакомого мужика, на Апельсина, на Нюха, Последыш спрыгнул с забора и кинулся бежать в постоялый двор Грымзы Молотка — не забрал даже монету, что поставил на кон.

В бражной народу почти не было, только два могула за дальним столиком переговаривались негромко по-своему: «Шурух-бурух-мурух? — Шулды-булды-мулды…» Последыш подошел к Молотку и спросил, где Смел. Тот пожал плечами и мотнул головой на лестницу — мол, пойди, погляди.

Смел и Верен заканчивали приготовления в дорогу. Все получалось, что слишком много тащить — в три мешка не укладывалось. Но идти как сюда пришли, перебиваясь с грибов на рыбу, не хотелось. «Ай, ничего. Дотащим как-нибудь. Сначала тяжело будет, а потом все легче», — говорил Смел, и Верен кивал, соглашаясь. Ему не терпелось уйти из надоевшего города, а с какими мешками — легкими, тяжелыми, или вообще без оных, было уже все равно.

Дверь отворилась и вошел Последыш.

— Хо! — обрадовался Смел. — Как раз вовремя зашел — попрощаться! — И пояснил: — Мы уходим завтра.

Последыш стоял, нерешительно поглядывая на Верена.

— Сказать что-нибудь хочешь? — догадался Смел. — Сейчас, погоди. — Он прислонил набитый дорожный мешок к кровати и вышел с Последышем в коридор.

— Ну, что еще стряслось?

Последыш помолчал, не зная, как начать. Потом заговорил:

— Этот большой, глаза такие… — показал руками, какие. — Я тебя с ним в городе видел… Он кто такой?

— Сметлив, что ли? — узнал Смел. — Ну как кто… Рыбак. А чего это ты?..

— Арестовали его. Его и Цыганочку.

— Что? — Смел схватил Последыша за плечо. — Откуда ты знаешь?

— Сам видел.

Смел постоял, соображая, и затащил его в комнату:

— А ну, расскажи по порядку…

На вечернее заседание Торгового совета Апельсин явился с опозданием. Председатель Котелок сухо спросил, в чем дело, на что надзиратель за нравами гордо ответил:

— Я принимал участие в задержании преступников.

Котелок немного обалдел, и потому следующий вопрос в надлежащем тоне не выдержал:

— Каких еще… преступников? — и подозрительно покосился на Апельсина как на недоумка. Но тот был холоден и доволен собой. Он отчеканил:

— Нарушителей закона «О нравственности» и закона «Об уклонении от налогов».

— Так… — судя по лицам, даже творцы законодательства не ожидали от своего детища такой прыти.

— И… кто же это? — осторожно поинтересовался Пуд Бочонок.

— Э-э… — надзиратель за нравами в спешке забыл выяснить имена арестованных, но нашелся: — А какая разница? Перед законом все должны быть равны.

— Да… — Котелок поглядел на него уже с явной опаской. — А вина-то — доказана? Нельзя же так сразу людей хватать…

Тут Апельсин указал величавым жестом на дверь и сказал:

— Здесь свидетель, видевший все, как и я, собственными глазами. Мы их взяли с поличным, — повторил Апельсин звучное словечко осведомителя. — Позвать?

— Не надо, не надо, — раздраженно отмахнулся от него Котелок. — Лучше скажи, что мы с ними будем делать?

— Как что? — искренне удивился Апельсин. — Судить.

Наступило напряженное молчание. Учитель, поняв, что апельсиновский подвиг чреват неприятностями прежде всего для судьи, перебрал встревоженным взглядом членов совета, но они отводили глаза. Тогда Учитель стал спешно обдумывать речь — о том, что не все еще знают новый закон, что не установлены меры наказания, что нельзя начинать сразу с жестокости, что… Но не успел. Надзиратель за нравами, истолковав длительное молчание как неодобрение (а рассчитывал он на единодушный восторг по поводу его хватки и решительности), обиделся:

— Ну и не надо. Ну и пожалуйста. Сами законы пишут, а сами судить не хотят. Тогда сами и… — он запнулся, — надзирайте за нравами. А я тогда пошел, — и Апельсин стал уходить.

Для этого он встал, провел руками по пустому столу перед собой (не забыл ли чего?), озабоченно подержался за порожние поясные карманы (ничего ли не осталось от бывшей службы в совете?), аккуратно придвинул стул к столу, застегнул пуговицу на воротнике рубашки и пригладил оранжевые волосы. Все это продолжалось долго. Наконец не выдержала Лыбица:

— Да сядь ты, родню твою так по-всякому! — она колыхнула богатырской грудью и вызывающе оглядела собрание. — Закон принимали? Принимали, ежа вам в штаны? Вот теперь не виляйте. Судить, так судить. Зря он старался, что ли? — Надзиратель за нравами все стоял с обиженным видом. — Садись, Апельсин, никуда они не денутся. — И ухмыльнулась скабрезно: — А чего ты видел-то? А?

Апельсин уселся и растерянно проговорил:

— Ну, они… это…

— Стоп, стоп, стоп! — прихлопнул ладонью по столу Котелок. — Хорошо, будь по-вашему. Только не надо совет в балаган превращать. Есть дела поважнее.

Но Апельсин усмотрел в его словах попытку отмахнуться. Он потребовал, чтобы сейчас же назначен был день суда, а также чтобы на суд пригласили домината.

Пришлось убить еще немало времени, пока договорились, что суд состоится завтра, после обеда, и обвинителем на нем выступит Апельсин, пока определили меру наказания — по три месяца тюрьмы и по пятьдесят монет взноса с каждого нарушителя («Сколько их у тебя?» — спросил Котелок. «Двое», — важно отвечал Апельсин, а Лыбица хихикнула: «Будто нравственность втроем нарушать можно…»). Потом еще ждали домината, который выслушал их не без интереса и охотно согласился присутствовать, да еще уговаривали Учителя огласить от имени совета приговор, на что тот неохотно согласился: все-таки от совета — это не от самого себя. Все это время председатель морщился и крутил носом: несолидно все получалось и отчетливо попахивало балаганом.

Но вот, наконец, после всей этой бестолковщины, Котелок приступил к важному делу. Он приказал пригласить на совет Собачьего Нюха, а пока того приглашали, понизив голос, сообщил собратьям неприятную новость:

— Мне передали, что среди ремесленников много недовольных новым налогом…

Апельсин шел домой в замечательном настроении, напевая себе под нос: все по-его получилось, а лавка… Да Смут с ней, с лавкой. До зимы отстроится. А теперь он государственным делом занят. Хотелось Апельсину, придя домой, хватануть полную кружку браги с устатку, да поужинать плотно: время-то позднее…

Но на подходе к дому из темной, как яма, подворотни выросли перед ним две тени — одна пониже, другая повыше, и та, что пониже, схватив его за грудки, прошипела с угрозой:

— Ты за что, хвост собачий, Сметлива арестовал?

— Какого Сметлива? — растерялся надзиратель за нравами.

— Хо! Он еще спрашивает, — удивилась тень. — Сам, что ли, не знаешь, кого в тюрьму тащишь?

Апельсин наконец сообразил, что речь идет о преступниках, обезвреженных им в роще. Он приосанился, насколько это возможно, когда за грудки ухвачен, и гордо ответил:

— Они законы нарушили!

— Какие такие законы?

— «О нравственности» и «Об уклонении от налогов», — отчеканил Апельсин, еще более выпячивая грудь.

— Ты толком говори, что они сделали? — тень встряхнула Апельсина, отчего тот опять согнулся и наконец испугался, смекнув, что может получить по личности.

— Он ей кольцо подарил, а она его целовала… — пробормотал надзиратель, с ужасом обнаруживая, что преступления ни в том, ни в другом случае не содержится. В совете-то в ихнем любому понятно, что закон нарушается, а вот этим как объяснить? Подтверждая его догадку, тень вопросила:

— Ну и что?

Апельсин стал путано объяснять:

— Торговый совет… новый закон… запрещается…

— Ах, Торговый совет? — тень перехватила его рубаху поудобнее. — На, получай свой совет! — и в левом глазу Апельсина что-то вспыхнуло: это ему засветили по левой скуле.

— Мама… — прошептал надзиратель за нравами, предпринимая, наконец, запоздалую попытку вырваться.

— Вот тебе «мама», — тень, еще раз перехватив рубаху, угостила его с другой стороны по уху.

— Мама… — опять прошептал Апельсин, и вдруг сообразил: не шептать, не шептать надо, а — кричать! Он и попытался закричать, но вместо крика из горла вышел какой-то хрип, а тень с омерзением плюнула и выпустила Апельсина, наградив его напоследок тяжелой пощечиной. Вторая, повыше, тень так и не сдвинулась с места, и ни слова не произнесла.

— Пошли, — буркнул ей избиватель Апельсина, но передумал, и вновь обратился к надзирателю за нравами, колотящемуся крупной дрожью:

— Когда их выпустят? Ну, не трясись, тебя спрашивают!

— Не знаю, — помотал пылающей головой Апельсин. — Суд завтра после обеда…

— Вон оно как… Ну, ладно. — И тени неспешно исчезли в подворотне, откуда появились, а надзиратель, миновав ужасное место на цыпочках, бегом побежал домой.

— Слушай, — обратился к злющему Смелу Верен, когда они возвращались на постоялый двор, — а ведь Учитель-то, отец Цыганочкин, — тоже в совете. Может, к нему сходить? Дочь как-никак…

— Да им плевать — дочь, не дочь… Что ж ты думаешь, он сам не знает? Получше тебя знает. Сам, небось, законы эти дурацкие придумывал…

— Да… — вздохнул Верен. И подумал: «Не ушли вот вовремя…»

Когда Учитель вернулся домой, дочери не было. И к лучшему: непременно пристала бы — что да как, а рассказывать про предстоящий назавтра суд не хотелось. Поэтому он решил поскорее улечься спать, но твердо решил про себя, что с него достаточно: сразу же после суда объявит о выходе из совета. Зачем ему это все нужно? Книгу забросил, Цыганочку три дня уже, считай, что не видел. Не-ет, хватит с него. Завтра еще дотерпеть — и конец.

Утром, обнаружив, что Цыганочки снова нет и, судя по всему, и не было, он рассердился: да уж, нравственность нынче у молодых никуда не годится. Правильный закон они приняли. И осудить надо будет как решили. С тем направился Учитель в Торговый совет.

Сметлив вышел из высоких тюремных дверей в сопровождении четырех стражников, легкомысленно щурясь на яркое солнце. Цыганочка шла рядом, чуть позади, с утомленным, но гордым лицом. Сметливу очень понравилось, как вела она себя все это время: не хныкала, сердита была, однако спокойна. Он же вообще воспринимал все случившееся как глупое недоразумение и лишь посмеивался, вспоминая дурака Апельсина: «А мы-то за него бунтовали!» — «Не за него, а за отца», — поправляла Цыганочка.

Но как только вышли они из тюрьмы, как увидели, что делается на площади — со Сметлива беззаботность слетела. Ряды стражников, длинный стол, за которым восседали с важными лицами лавочники — недавние бунтари (и среди них почему-то Учитель), доминат по соседству с ними на кресле с высокой спинкой, грубая скамья, заранее оцепленная охраной, а главное, огромная толпа горожан — все говорило, что дело здесь готовится совсем не смешное, а напротив, серьезное.

Учитель сидел за столом, опустив голову к каким-то бумагам, и Цыганочка, заметив отца, обрадовалась, подмигнула Сметливу — мол, вот как удачно все. Но Сметлив радости ее не разделил, потому что как раз в этот момент Учитель поднял голову от бумаг, дочку увидел — и побледнел смертельно, и даже привскочил на стуле, но рухнул тут же, будто молнией пораженный. Уже посадили преступников на скамью, стражей оцепленную, уже тишина повисла над площадью и начинать надо было суд, а Судья все не мог вернуться в себя, все сидел, оцепенев от внезапной тоски и ужаса. Первая мысль пришла ему — послать на китулин рог это сборище. Ан нет: только что выступал на совете, настаивал на суровом наказании, когда Батон Колбаса предложил ограничиться взносом. Не знал до последнего, о ком речь — вот в чем беда…

Толпа, разглядев, в чем смак ситуации, приутихла. Батон Колбаса в несвойственной ему растерянности глядел на Учителя, а Пуд Бочонок, уяснив, что тому предстоит судить собственную дочь, беспокойно заерзал на стуле. Председатель Котелок ничего не понял, кроме того, что молчание затягивается, и тихонько подтолкнул Судью: начинай! Но Учитель позабыл о подобающих торжественных речах, заранее написанных на бумажке, встал и, обведя людей на площади затравленным взглядом, с трудом выдавил из себя то единственное, что вспомнил:

— Слово имеет обвинитель Апельсин, — и сел, слепо уткнувшись в бумаги перед собой. Представление началось.

Когда Апельсин поднялся на тумбочку для речей, толпа прыснула смехом. Вид у обвинителя был хорош: одно ухо красное и распухшее, под глазом — здоровенный синяк. Однако он, нимало не смущаясь, заговорил с важностью, отчего зрителям стало еще смешней:

— Мы издали законы «О нравственности» и «Об уклонении от налогов». И вот, вчера вечером, в роще за городом, я и еще пятеро свидетелей застали подсудимых (тут Апельсин величественным жестом указал на скамью) за действиями, нарушающими…

Тут в толпе кто-то, не выдержав, захохотал в голос. Апельсин недовольно умолк и обратился к председателю:

— Я прошу тишины.

Котелок, раздосадованный, что Учитель опустил торжественное вступление, вскочил и замахал рукой:

— Тихо! Тихо! Здесь вам не балаган! Здесь вам суд!

Народ притих, фыркая в кулаки. Апельсин же, выждав немного, продолжил:

— Да… Так вот, эти двое злостно нарушали законы: он подарил ей кольцо, а подарки, согласно новому закону, должны облагаться налогом. Она же его целовала, не будучи законной женой, что противоречит закону «О нравственности». Подтвердить это могут платный осведомитель Торгового совета Собачий Нюх и еще четверо стражников, принимавших участие…

До людей стало доходить, о чем толкует оранжевый надзиратель за нравами. Его речь перебил удивленный голос:

— Это что же теперь — подарить ничего нельзя?

— Да, нельзя, — самодовольно подтвердил Апельсин, — если налог не уплачен.

— Порядочки… — выдохнула толпа.

Председатель Котелок, чувствуя, что суд уходит в какую-то не ту сторону, встал и громко спросил:

— Вопросы к обвинителю есть? — помолчал для виду, и хотел уже посадить Апельсина на место, чтобы не позорил совет, но раздался голос: «Есть вопрос!» — и Котелку ничего не оставалось, как сделать приглашающий жест — мол, пожалуйста. Вперед вышел худой бородатый старик с бочкообразной грудною клеткой — старшина стеклодувов:

— А какого такого Смута вы налоги вдвое подняли, а?

Такого вопроса Апельсин не ожидал и развел короткими ручками:

— Это решение Торгового совета… Но лично я… — и снова развел.

Старшина же воинственно выставил бороду:

— Торговый совет — это ладно. Сидите там — и сидите, Смут с вами, решайте себе… А мы при чем?

Котелок метнул тревожный взгляд на Нагаста, который слушал возникшую перепалку с нескрываемым удовольствием, снова встал и возвысил голос:

— Прошу вопросы по сути дела!

— А налоги — не суть? — возмутился старый стеклодув.

Но тут кто-то из веселящейся в толпе молодежи выкрикнул:

— Эй, Апельсин! Ты лучше расскажи, кто тебе в глаз засветил?

Надзиратель за нравами ответил на этот нескромный вопрос таким высокомерным образом:

— Ясно кто — преступники. Вот поймаем — тоже на этой скамейке сидеть будут.

— У-у! — дурашливо загудела толпа.

— Вот вам и «у-у»! — Апельсин все меньше становился похож на грозного обвинителя. — Увидите, увидите: поймаем и посадим!

— У-у! — снова накатил гул.

Суд неотвратимо скатывался в балаган, и председатель Котелок, по чести, не видел, как остановить этот срам. На кой Смут доверился он дураку Апельсину? Да и собратья-бунтовщики вели себя по-предательски: Учитель сидел, опустив голову, Лыбица веселилась вместе с толпой, а Бочонок так и ерзал глазками, испытывая, видимо, сильнейшее желание убежать. «Всем хочется, — злорадно подумал Котелок. — Сиди теперь, толстопузый…» Он встал и, гулко хлопнув ладонью по столу, крикнул с надрывом:

— Прекратить!!!

Вот тут-то Апельсин его и добил: не разобрав, к кому обращен был сей выкрик, он гордо повернулся к председателю подбитым глазом и запальчиво выкрикнул:

— А не прекращу! Ишь, какой… Тебе бы так! Их обязательно надо найти! — и, шмыгнув от чувств, отвернулся.

Но не успел еще Котелок прийти в себя от столь неожиданного в своей нелепости демарша, как прозвучал над площадью молодой гортанный голос:

— А чего меня искать? Вот он я!

Все обернулись на звук и увидели незнакомого (для всех, кроме Сметлива, разумеется) человека лет тридцати с кучерявой черной бородкой, нос горбинкой… Словом, понятно. Смел стоял, сложив руки на груди, и глядя на Апельсина в упор, продолжал:

— Хочешь, еще добавлю?

Апельсин, вытянув шею, несколько мгновений разглядывал незнакомца, сравнивая его с ночною тенью, и — узнал. Он вытянул короткую ручку с указующим перстом, захлебнулся визгом:

— Вот он! Хватайте его! Это он!

Сметлив хотел уже вскочить на ноги, но был удержан на месте железною хваткой охраны. Остальные стражники, сомневаясь, поглядывали друг на друга, на домината и на Котелка, но с места двинуться не решались. Точнее, вроде бы двинулись, но ровно настолько, чтобы создать видимость движения. Котелок в это время лихорадочно соображал, что делать, и наконец решился: любым путем надо остановить комедию. Он повторил жест Апельсина и грозным голосом приказал солдатам:

— Взять его!

Но и тут дворцовые стражники не стали спешить. Зато ринулся арестовывать Смела Собачий Нюх, до смерти преданный Торговому совету, оценившему его усилия. Он врезался в толпу так, что, казалось, рассечет ее пополам и вылетит на другом краю, но как-то неожиданно завял, потом его длинная фигура сложилась пополам и исчезла из глаз, а еще мгновение спустя толпа вытолкнула его назад в лежачем виде и изрядно помятым. На этот раз уже и стражники заволновались: очевидно, надо было срочно что-то делать. Однако доминат, откинувшись на высокую спинку кресла, любовался происходящим со странной улыбкой — он и думать не думал вмешиваться. Стражники вновь остыли.

Тогда Апельсин, видя, что его обидчика никто не хватает и не тащит в тюрьму, а Нюх на карачках отползает в сторону, совсем одурел: он спрыгнул с тумбочки для речей и кинулся в толпу, по стопам платного осведомителя. С надзирателем обошлись еще хуже: его приняли на руки, и отшвырнули — так, что он покатился по булыжникам. Но теперь людская стена качнулась вслед за своей жертвой, равновесие нарушилось и Котелок вдруг подумал: пора бежать.

Но первым побежал Пуд Бочонок. Он вскочил, опрокинув стул, и со скоростью, невероятной для его тучной фигуры, устремился через площадь в боковой переулок. За ним — Котелок, потом Лыбица, Наперсток, Батон Колбаса и даже успевший каким-то чудом вскочить на ноги Апельсин. Народ, улюлюкая, кинулся за ними.

Только один остался сидеть на месте — толпа опрокинула прямо на него стол, за которым восседали лавочники, хлынула, прошлась сотнями ног по крышке — никто и не услышал стонов Учителя.

Уложив Учителя на кровать, Сметлив утомленно присел на табурет. Перед ним все качалось, в голове гудело — сказывалась ночь в тюрьме и кошмар последних мгновений на площади: мечущаяся в толпе Цыганочка, безжизненно распростертое на камнях тело, розовая пена на губах… А потом он нес Учителя на руках домой, как ребенка, а Цыганочка все твердила: «Осторожнее…»

Сейчас она, захлебываясь слезами, то принималась обтирать ссадины на лице отца мокрым полотенцем, то надолго припадала к его плечу. Передохнув, Сметлив бережно поднял Цыганочку с колен и приложил ухо к груди Учителя: дыхание было хриплое и неровное, сердце билось слабо. Но снаружи особых повреждений не наблюдалось, ребра оказались как будто целы.

— Ничего, — сумрачно выговорил Сметлив, — отойдет.

Он не испытывал к Учителю особой жалости, считал — сам виноват: не следовало с лавочниками связываться. А вот Цыганочку жалко было до дрожи в пальцах, до комка в горле. Она снова склонилась над отцом, а Сметлив, не зная, как успокоить, прошелся туда-сюда по комнате. Потом заговорил утешительно:

— Это еще что… Вот у нас в Рыбаках на одного двадцативедерная бочка с брагой наехала — и ничего, только ногу сломало… А другого и вовсе завалило в Береговой Крепости. Тот, правда… — Сметлив спохватился, что говорит не к месту, и бодро продолжил: — Так что, ерунда это. Вот увидишь…

Но тут Цыганочка подняла заплаканное лицо, и он увидел в ее глазах знакомый блеск:

— Ерунда, да? А тебе не ерунда, когда в лепешку?

— Да нет, что ты, — испугался Сметлив. — Жалко, конечно… — и не удержался: — Но он ведь сам виноват.

Цыганочка встала.

— В чем виноват?

— Ну, это… Зачем он с лавочниками связался? Ведь ясно было, что добром не кончится. Ну вот и…

— Убирайся, — ровно сказала Цыганочка.

— Что? — Сметлив был удивлен.

— Убирайся отсюда, — повторила она.

— Это ты мне? За что?

— Сама знаю, за что. Убирайся!

Потрясенный Сметлив сделал два шага к двери, но обернулся:

— Эх, ты! А он, между прочим, — указал на Учителя, — собирался тебя в тюрьму упечь. На три месяца. Понятно?

Тогда Цыганочка оказалась возле Сметлива, закатила оглушительную пощечину и с невероятной силою вытолкала за дверь.

Здесь его ожидали Верен и Смел. Сметлив поглядел на них удрученно, сел на крылечко, судорожно вздохнул, глотая удушливую обиду:

— Ну, вот и все. Завтра выходим.

Лавочников гнали недалеко — злобы-то особой не было, а больше так, для смеху. Но они убегали долго, старательно, и все никак не могли остановиться, даже когда и мальчишки уже отстали. Наконец выбились из сил, сели на берегу Живой Паводи и стали ругаться: разбирали друг друга по косточкам — кто что не так сказал, да кто что не так сделал. Потом и свара их выдохлась, стало темнеть, и пришло время думать, как им быть дальше. Выход нашла неунывающая Лыбица:

— А что тут думать, ети вашу по корягам? Домой пошли…

Они осторожно вернулись в город и разбрелись по лавкам, по постоялым дворам, где жили, где их ждали родные. И никто их не тронул.

На следующий день лавки долго не открывались, но потом робко приоткрыла двери одна, за нею другая, и люди — не сразу, конечно, но погодя — пошли в них, каждый за своим неотложным делом. Нет, а правда — где еще купишь чай, колбасу и сахар?

Только разрушенный угол апельсиновой лавки долго еще вызывал улыбки, напоминая жителям Белой Стены неудавшийся бунт лавочников. Даже мальчишки, проходя, не упускали случая завопить дурным голосом:

— Э-эй, Апельси-ин!