Сестра Наташа была старше меня на семь лет. Значит, в 1917 году ей было 17, а в 1918 – восемнадцать.
Эти два рубежа – возрастной и исторический – тесным образом переплелись в жизни моей сестры.
Семнадцатый год Наташа встретила в белом платье с сияющим лицом. Представители городской думы поздравляли Наташу с окончанием женской гимназии.
– Он сказал нам – товарищи! – без конца повторяла Наташа, кружась по комнате, целуя отца и мать, тиская меня.
Все горизонты мира распахивались перед Наташей, и она настроена была использовать все возможности – образования, путешествий, свободы.
A b 1918 году перед семьей стоял суровый человек, переживший вместе с семьей тягчайший удар – и моральный, и материальный.
Никакой возможности куда-то ехать внезапно не стало, и на Наташу самым тяжелым образом упала ответственность за семью. Наташа сразу как-то поняла, что не время трепать языком, а надо искать какую-то реальную опору для своей жизни, чтобы реально помочь семье и себе.
Наташа сейчас же поступила в сестринский техникум двухлетний, с военного времени существующий в Вологде, и как было ни ничтожно это образование – это давало возможность помочь семье.
Брат Валерий, женившийся в 1915 году, оставил дом. Его же путем пошла сестра Галя. Сергей был в армии, я – в школе.
Путем исключения легко догадаться, что вся ответственность и материальная тяжесть легли именно на хрупкие плечи Наташи. Ее работа дала ей хлебные карточки, сохранила квартиру от дальнейших уплотнений – сколько ни мала была эта помощь, сколько ни жалким был общественный вес, все же в ней было единственное спасение.
Именно Наташа сохраняла семью целый ряд лет гражданской войны.
Именно она бегала на приемы ко всем председателям новых городских организаций, доказывая, протестуя и добиваясь.
Потом Наташа вышла замуж за одного профсоюзника, работала, уехала из дому, родила сына – воспитала <этого> сына и дочь от первого мужа и уехала из Вологды в Нижний Новгород, где ее <второй> муж работал на высокой должности, а потом в Москву, где он устроился в какой-то наркомат, получила квартиру в Москве на Потаповском, работала медсестрой в поликлинике ВЦСПС.
Наташа была олицетворением справедливости на наших семейных совещаниях, превосходя в этом отношении даже мать. Наташа смело бросалась во всякие домашние сражения, обличая неправоту, фальшь и ложь.
Наташа безоговорочно поддержала меня в отказе от духовной карьеры, одобрила все решения, связанные с моим отъездом из города.
Совещание это происходило на печке в кухне, на лежанке русской печи, где лежали Наташа и я, а снизу отец и мать задавали мне последние вопросы о моем будущем.
– Я мог дать тебе письмо для Духовной академии, к Введенскому.
– Я не хочу учиться в Духовной академии.
– Тогда – на свободу. Будешь искать свое место в жизни сам.
– Пусть так.
Мать, которой хотелось видеть меня именно в Духовной академии, грустно молчала.
Но я выбрал другую дорогу, и все охотничье оружие, все славное наследство братьев было продано до последней рыболовной снасти, до последней гильзы – и я уехал в Москву.
Вот в этом-то совещании Наташа и одобрила именно это мое решение.
Потом Наташа вышла замуж и ей пришлось выдержать большую борьбу не за свою семью, а за нашу – ибо начался очередной жилищный бум – выселение с милицией. Наташе почему-то везло именно на выселения.
Второй ее муж – профсоюзный работник получил комнату в квартире барачного типа в Потаповском – верх мечтаний тогдашней Наташи, воспитывавшей двухлетнего сына, семилетнюю дочь от первого брака.
Еще в Нижнем Новгороде выяснилось, что муж Наташи, профсоюзный работник, – запойный пьяница. Запои – это страшная русская болезнь. Человек пропивает абсолютно все, до старого чужого белья, все, что видит и может схватить, унесет в кабак.
Трезвый, организатор Общества трезвости, отец едва ли был польщен родством с алкоголиком.
Муж Наташи был парень хороший, как все запойные алкоголики, доброжелательный. Наташа выходила за него замуж под честное слово, что он бросит пить.
Таких честных слов в истории русского общества, в семейных архивах хранятся не миллионы, а миллиарды.
Наташе хотелось верить и в себя, и в него, и вместо того, чтобы бежать от него, как от чумы, она вышла за него замуж. Он не сдержал слова, да и не мог сдержать – нет таких примеров в истории, и Наташа шагнула обеими ногами в разряд мучениц.
Когда муж стал не только пропивать все свое, но и чужое, и детское, Наташа с ним развелась, поступила на работу снова медсестрой в поликлинику своего Наркомтруда, а потом ВЦСПС, когда жилищный фонд был передан профсоюзам. Это было в 1934 году. Я был в Москве.
Объявили ремонт – ликвидацию всех перегородок, а после ремонта весь этаж должен был превратиться в одну квартиру, не то для секретаря ВЦСПС, не то для какого-то министра, или наркома – как их тогда называли.
Все было сделано абсолютно по закону – всем живущим в доме, имевшим отдельные комнаты, дали отдельные же комнаты, а то и квартиры – даже отдельные дачи. Беда была только в том, что эти дачи, ордера на которые выдал жильцам райжилотдел, были в Перове. История эта – обычная для тридцатых годов, – когда министр топтал подчиненных, и все подчинялись и освобождали помещения.
А Наташа не поехала, обжаловала решение, но, инстанция за инстанцией, проигрывала решение и дело.
По этому делу Наташиного выселения я ходил на прием к прокурору города Москвы, к Филиппову, и получал от него отказы. Был назначен срок, подана машина, и милиционер с представителями ВЦСПС стали выносить в коридор немудреные Наташины пожитки.
Вот как раз в это самое время, по этому самому Наташиному жилищному делу, я обратился к Сосновскому, известному фельетонисту «Известий». Сосновский вернулся после ссылки и работал в «Известиях». Попасть к нему было очень легко.
Сосновский спокойно выслушал все обстоятельства дела – я не давал себе увлечься всякими аналогиями – и тут же позвонил прокурору Филиппову, посадив меня около стола.
В трубке был хорошо слышен голос Филиппова, догадываться мне было не надо. Я записал этот разговор тотчас же по возвращении домой.
– Товарищ Филиппов, это Сосновский говорит.
– Здравствуйте, товарищ Сосновский, чем могу служить?
– Вот у меня сидит человек по делу об одном выселении медицинской сестры Шаламовой.
– Товарищ Сосновский, – заговорил прокурор, – я хорошо знаю лично это дело, и брат медсестры был у меня еще вчера. Тут все сделано по закону, все совершенно правильно.
– У меня складывается другое впечатление, – холодно сказал Сосновский. – Но дело не в этом. Я попрошу вас лично, городского прокурора, остановить это выселение своей властью. Пошлите милиционера от себя – там уже выносят вещи. Потом мы увидим, кто тут прав, но выселение надо остановить.
– Хорошо, товарищ Сосновский, я сейчас же пошлю милиционера, – сказал городской прокурор.
– И позвоните мне завтра.
Я пожал руку, поблагодарил Сосновского.
Вот мой единственный разговор с Сосновским по личному делу…
Все дело в том, что сзади этого вопроса стояло очень многосложное, болезненно пережитое Москвой дело Зорича, фельетониста «Правды», пострадавшего в сходных обстоятельствах несколько лет назад.
Дело Зорича было одной из самых первых административных расправ сталинской эпохи, расправ принципиальных, означавших какой-то важный поворот в принципах партии и страны.
В чем было дело? Жены видных партийных работников старались вести себя в большинстве вроде Аллилуевой, Крупской, Цюрупы, не только не давая повода для злословия, но крайне болезненно относясь к репутации чисто личного плана.
И Бухарин, и Сталин, и Рыков – также жили очень скромно. Еще скромнее жили их жены.
Исключение составляла только жена Кирова, которая еще по Баку прославилась захватом буржуазных квартир для родных своего мужа. Притчей во языцех была эта дама. Подвиги ее говорили, что у Кирова не хватает времени, чтобы одернуть ретивую жену.
В 1926 году Киров получил назначение в Ленинград на борьбу с оппозицией и выехал громить троцкистов. А жена его осталась в Баку и – когда она позднее прибыла к мужу – замучила всю железную дорогу. Она ехала в двух вагонах – сама в одном, в другом кировские собаки. Управление дороги было приведено в трепет ее телеграммой в Ленинград Кирову для ускорения движения спецпоезда в северную столицу.
По прибытии в Ленинград дама эта бросилась выбирать и отбирать уже квартиры побогаче, чтобы дать наконец отдых мужу, мучающемуся в «Астории», не имевшему угла отдохнуть.
Перебрав несколько квартир, переехав из одной в другую за неделю, жена Кирова не оставила вмешательства во всевозможные дела.
Вот об этом странном путешествии по железной дороге Баку – Москва этой энергичной дамы и был написан Зоричем фельетон. Ясно, что документов в таком деле у фельетониста было более чем достаточно.
Зорич работал тогда фельетонистом в «Правде» наравне с Кольцовым. Фельетон был напечатан в 1927 году под названием «Дама с собачкой».
Зорич ждал, как поставят Кирова на место, укажут, чего можно и чего нельзя руководителю советскому и партийному.
Всего год назад на пристани Энгельс – Саратов председатель Совнаркома Республики Немцев Поволжья (Курс) ударил кулаком в лицо комсомольца, не пустившего Курса в пьяном виде на пароход.
Курс не успел еще проспаться после пьянки, как был снят со всех постов, и вынырнул много лет спустя директором Московского отделения «Интуриста».
Именно таких результатов и ждал Зорич от «Дамы с собачкой».
Результат разбора «Дамы с собачкой» в ЦКК принес неожиданный результат:
1) Зорича исключили из партии.
2) Запретили работать в печати пожизненно.
3) Уволили из редакции «Правды».
Все материалы данного решения – сделать широко известными всей партии снизу доверху.
Киров, энергично поддержанный Сталиным, среагировал самым принципиальным образом.
Партийные решения не должны касаться ошибок, клеветы, неверной информации.
Факт, по мнению Кирова, с опубликованием «Дамы с собачкой» (хотя там не было опубликовано ни фамилии, ни названия дороги), есть только один.
Журналист замахнулся на члена Политбюро, первого секретаря обкома – ничего другого Киров и знать не хочет и ставит вопрос о принципиальном примерном наказании фельетониста. Вопросы правды-неправды тут вовсе не встают и не могут вставать.
Решением по делу Зорича на много лет номенклатурные работники были ограждены от критики, тем более в печати.
Так и было сделано. Зорич до самой смерти не имел возможности писать в «Правде» – перешел на очерки, на рассказы. Смерть не очень задержалась. Зорича расстреляли в 1938 году как троцкиста, хотя он ни к какой оппозиции никогда отношения не имел.
Сосновский, который знал про это дело (еще бы!), смело вступил на путь защиты маленьких людей. Сосновский был расстрелян в том же 1938 году, но это я так, к слову.
Дело о выселении кончилось победой министра над медсестрой. Наташа выехала в Перово.
У Наташи мне было хорошо бывать, можно было поесть и подумать над своим без ущерба для чувства гостеприимства. Можно было встать и уйти, ничего не объясняя и ничего не обещая.
Последний раз я видел Наташу в Перово над стиркой в мыльном пару, выжимающей с усилием не то скатерть, не то простыню.
Как легко может догадаться внимательный читатель, Наташа умерла тридцати семи лет от туберкулеза в Кратовском тубсанатории. А ее запойный алкоголик-муж, уморив трех жен, одной из которых была Наташа, умер персональным пенсионером в возрасте 84 лет от инсульта.