Можно ли было в лагере писать стихи? Нет, конечно. Я своим первым томом «Колымских рассказов» отвечаю на этот вопрос — и отвечаю, почему нельзя было писать стихи. Я первые два года не держал в руках ни книги, ни газеты, и только в угольной разведке в 1939 году в руки мои попало несколько книг — в том числе «Записки из Мертвого дома». К этому времени у меня знание тайги было уже основательным после прииска, и я к «Запискам» отнесся подобающим образом.
Здесь, на Черном озере, в угольной разведке, где я медленно воскресал, — это очень интересный процесс — в мозгу вдруг воскресает слово странное, которое было тебе не нужным и сейчас не нужно и забыто, и вдруг воскресает, и ты с усилием, с почти физическим ощущением перемещения какого-то в мозгу, с головной болью повторяешь, еще не узнав, не поняв слова.
Например, «сентенция».
Сентенция — что это значит? Ясно, что это слово — такое же слово, как «бригадир», «развод на работу», «обед» — ясно, что это не блатное слово, не жаргонное. Но что же оно значит? Проходит день, неделя, где-то идет неслышная работа мозга, о которой ты сам не знаешь ничего, и вдруг воскресает значение, и ты шепчешь это слово, как молитву, учишь его наизусть; бывает, оно исчезнет.
Я держал в руках книжки Пушкина, Некрасова — у начальника мы брали — было рабочих там 50 человек, из них пять заключенных и начальник (третий начальник был хороший).
Первый начальник, Парамонов, который открывал «командировку» на Черное озеро, тоже был неплохой. Нам как-то прораб не дал полагающегося спирта, и когда начальник приехал, мы пожаловались, и прораб сказал:
«Должны же вольнонаемные чем-нибудь отличаться от заключенных».
Начальник ответил:
«Выдайте им то, что задержали, тайга для всех одна».
Парамонов этот был неплохой мужик, но вскоре был снят за воровство или, как тогда говорили, «за самоснабжение». Он украл и продал большое количество пищевого концентрата и многое, что входило в «полярный паек» вольнонаемных.
Для заключенных такого «полярного пайка» не существовало, и нам было все равно — украл Парамонов или не украл. Но «вольняшки», бывшие заключенные бытовых статей, у которых не было ни копейки и которые надеялись заработать что-то в командировке и уехать «на материк» — на материк по окончании срока не пускали только «пятьдесят восьмую статью», — «вольняшки» бушевали из-за этого концентрата. Мрачный самоснабженец Парамонов уехал, и на смену ему приехал новый начальник Богданов, бывший уполномоченный райотдела НКВД (проведший на этой работе весь тридцать седьмой и тридцать восьмой год). Богданов завел полицейский порядок — проверки в тайге — вечером и утром — как это ни смешно. Щеголь, пахнувший хорошими духами, одетый в меховую якутскую расшитую одежду. Богданов жил с женой и двумя детьми. Был он вечно пьяный. Сибирский казенный спирт держал в своей квартире и прикладывался, как только хмель проходил — как рассказывал мне его секретарь. У меня с ним было столкновение. Я не получал писем из дому со времени ареста — уже два года. Во время приискового голода и расстрелов 1938 года мало думалось о доме — хотелось только назад в Бутырскую тюрьму. Генерал Горбатов пишет об этом чувстве тогдашних колымчан достаточно точно… Но в разведке «Черное озеро», куда я попал из Магаданской тюрьмы, началось воскресение мое.
Однажды меня вызвали к начальнику района на квартиру, как сообщил денщик-дневальный Богданова. Я остался ждать на кухне. Ждал недолго. Вышел розовощекий, отглаженный, в сером отличном костюме, в меховых унтах, и оглядел меня с ног до головы профессиональным взглядом. В руках он держал два конверта, вскрытых, конечно, как и полагалось по правилам. Сердце мое забилось, дышать стало трудно.
— Вот письма тебе. Посмотри, твои ли?
Богданов протянул к моему лицу конверты, не выпуская их из рук. Это были письма от жены, первые письма со дня ареста более двух лет назад. Это был знакомый почерк. Почерк моей жены. Я протянул руку. (с. 79)
— Твои? — спросил Богданов, не выпуская конвертов из пальцев.
— Мои.
— Что надо сказать?
— Мои, гражданин начальник.
— Теперь смотри, фашистская морда!
Богданов разорвал оба письма в мелкие клочки и бросил их в мусорное ведро.
— Вот твои письма! Пошел вон.
Вот это и было мое единственное личное общение с начальником Черноозерского угольного района Богдановым поздней осенью 1939 года.
Зимой 1939 года в поселок — в двадцати километрах от «трассы» пришел человек в зимнем «материковом пальто». Пришел он ночью и вызвал начальника. Богданов пригласил человека к себе, но тот отказался войти в квартиру Богданова. Прибывший потребовал бутыль со спиртом, в которой оставалось уже немного, да и то что оставалось, уже дважды или трижды «половинили», т. е. доливали водой. И опечатал. Ночевал пришедший на столе в конторе, а со следующего утра Богданов начал сдачу дел новому начальнику. Фамилия его была Плуталов. Это был лучший наш начальник. Вот при нем я и проводил на Черном озере свои «опросы», которые в разных случаях жизни, при разном социальном составе отвечающих давали один и тот же результат.
Вопросы эти вот какие:
1. Какое стихотворение вспоминалось раньше всего?
2. Какой поэт раньше всего запомнился?
3. Правда ли, что запоминается самое простое в литературе, и это самое простое и есть самое высокое, самое лучшее?
4. Чтение вслух классиков.
90 % отвечающих назвало некрасовское.
Некоторые вспомнили:
(Туманский «Птичка»)
Эти строки убедили меня вот в чем. Пушкин — вовсе не тот поэт русский, с которого надо начинать приобщение к поэзии людей, от стихов далеких, Пушкин требует подготовки и не только потому, что надо быть взрослым, чтобы поразиться остротой восприятия и тонкостью мастерства Пушкина и его уму, но и потому, что образная система Пушкина, его словарь — это не для учеников первой ступени. Мандельштам недаром говорил («О поэзии», изд. Acdemia, 1934), что на свете вряд ли было десять человек, которые понимали Пушкина до конца — могли прочесть его так, как он писал.
Не Пушкин и, конечно, не Лермонтов. Хотя Лермонтов и считается поэтом молодых, и все писатели и поэты, без исключения, сначала увлекаются Лермонтовым, а потом уже Пушкиным и в молодые годы считают Лермонтова ближе Пушкина (Сергеев-Ценский, Белый, пастернак, тот же Солженицын).
Лермонтов, развивавший философское начало пушкинского творчества, поэт сложный, несмотря на молодость, и начинать с него тоже нельзя. «Песня про купца Калашникова» — в значительной степени экспериментальное произведение — не спасает дела.
И к Лермонтову, и к Пушкину нельзя подходить без подготовки, без уже воспитанной любви к стихам.
Очень часто и к Пушкину, и к Лермонтову возвращаются после увлечения современными поэтами, идут к нему через Есенина, Блока.
О Тютчеве и Баратынском я говорил. Эти два поэта, особенно Тютчев — очень сложны и постижение их возможно для человека, уже имеющего вкус к поэзии, навык в поэтическом чтении.
Для неподготовленного читателя Тютчев останется книгой за семью печатями, а Баратынский покажется скучным.
В русской поэзии есть два поэта, стихи которых могут быть воспринимаемы как поэзия людьми, читающими впервые в жизни. Оба этих поэта — как бы мосты в царство русской поэзии — первая ступень начальной грамотности поэтического чувства.
Это — Некрасов со всеми его произведениями и А.К. Толстой — тоже со всеми стихами.
Вот с этих поэтов можно начинать знакомство с русской поэзией. Они научат поэтическому вкусу самых неподготовленных.
Но значит ли общедоступность эта, простота, что эти поэты выше Пушкина и Лермонтова. Так, помните, и решили в конце прошлого века, когда во время речи Достоевского, который сказал, что Некрасова можно сравнить с Пушкиным — в толпе кричали б «Выше, выше!»[80]Шаламов В.Т. Собрание сочинений: В 6 т. Т. 5: Эссе и заметки; Записные книжки 1954–1979. — М., 2005. — С. 131–141.
«Общедоступный» здесь значит великий. Это не одно и то же. И далеко не всегда, конечно, «великий» значит общепонятный.
Пушкин и Некрасов — величины несоизмеримые. Некрасов — только часть Пушкина.
Подобно Якубовичу-Мельшину[81]Шаламов В.Т. Собрание сочинений: В 6 т. Т. 5: Эссе и заметки; Записные книжки 1954–1979. — М., 2005. — С. 141–143.
я отдал русских писателей на суд каторги уголовной.
Я нашел, что Достоевский — писатель чрезвычайно сюжетный, ибо динамика в художественном произведении оценивается блатным миром выше всего.
Теперь позвольте познакомить вас с некоторыми чертами литературного вкуса блатного мира.
Прежде всего это: