* * *

Лагерный изолятор был старый-старый. Казалось, толкни деревянную стенку карцера – и стена упадет, рассыплется изолятор, раскатятся бревна. Но изолятор не падал, и семь одиночных карцеров верно служили. Конечно, любое слово, сказанное громко, слышали бы соседи. Но те, кто сидели в карцере, боялись наказания. Дежурный надзиратель ставил на камере мелом крест – и камера лишалась горячей пищи. Ставил два креста – лишалась и хлеба. Это был карцер по лагерным преступлениям; всех подозреваемых в чем-то более опасном – увозили в управление.

Сейчас впервые внезапно были арестованы все начальники лагерных учреждений из заключенных – все заведующие. Клеилось какое-то крупное дело, готовился какой-то лагерный процесс. По чьей-то команде.

И вот все мы, шестеро, стояли в тесном коридоре изолятора, окруженные конвоирами, чувствуя и понимая только одно: что нас опять зацепили зубья той же машины, что и несколько лет назад, что причину мы узнаем лишь завтра, не раньше…

Всех раздевали до белья и заводили каждого в отдельный карцер. Кладовщик записывал принятые на хранение вещи, заталкивал в мешки, привязывал бирки, писал. Следователь, я знал его фамилию – Песнякевич – управлял «операцией».

Первый был на костылях. Он сел на скамейку возле фонаря, положил костыли на пол и стал раздеваться. Стальной корсет обнажился.

– Снимать?

– Конечно.

Человек стал развязывать веревки корсета, и следователь Песнякевич нагнулся помочь.

– Уличаешь, старый приятель? – по-блатному сказал человек, вкладывая в слово «уличаешь» блатной, неоскорбительный смысл.

– Узнаю, Плеве.

Человек в корсете был Плеве, заведующий портновской мастерской лагеря. Это было важное место с двадцатью мастерами, работавшими на заказ и на вольный заказ по разрешению начальства.

Голый человек свернулся на скамейке. Стальной корсет лежал на полу – шла запись в протоколе отобранных вещей.

– Как записывать эту штуку? – спросил кладовщик изолятора у Плеве, толкая носком сапога корсет.

– Стальной протез – корсет, – ответил голый человек.

Следователь Песнякевич отошел куда-то в сторону, и я спросил у Плеве:

– Ты правда знал этого легаша по воле?

– А как же! – сказал Плеве жестко. – Его мать в Минске бордель держала, а я туда ходил. Еще при Николае Кровавом.

Из глубины коридора вышел Песнякевич и четыре конвоира. Конвоиры взяли Плеве за ноги и под руки и внесли в карцер. Замок щелкнул.

Следующим был заведующий конбазой Караваев. Бывший буденновец, в гражданскую он потерял руку. Караваев постучал железом протеза о стол дежурного:

– Вы, суки.

– Снимай свое железо. Сдавай руку.

Караваев взмахнул отвязанным протезом, но на конноармейца навалились конвоиры и втолкнули его в карцер. Витиеватый мат донесся к нам.

– Слушай, ты, Ручкин, – заговорил заведующий изолятором, – за шум – лишаем горячей пищи.

– Иди ты со своей горячей пищей.

Заведующий изолятором вынул из кармана кусок мела и поставил на карцере Караваева крест.

– Ну, кто же распишется, что сдал руку?

– Да никто не распишется. Поставь какую-нибудь птичку, – скомандовал Песнякевич.

Была очередь врача, доктора нашего Житкова. Глухой старик, он сдал ушной слуховой рожок. Следующим был полковник Панин, заведующий столярной мастерской. У полковника оторвало ногу снарядом где-то в Восточной Пруссии на германской. Столяр он был превосходный и рассказывал мне, что у дворян детей всегда обучали какому-нибудь ремеслу, ручному ремеслу. Старик Панин отстегнул протез и ускакал на одной ноге в свой карцер.

Нас осталось двое – Шор, Гриша Шор, старший бригадир, и я.

– Смотри, как ловко идет, – сказал Гриша, им овладевала нервная веселость ареста, – тот ногу, этот руку. А я вот сдам – глаз. – И Гриша ловко вынул свой правый фарфоровый глаз и показал мне его на ладони.

– Да разве у тебя искусственный глаз? – удивленно сказал я. – Никогда не замечал.

– Плохо замечаешь. Да и глаз хорошо подобрался, удачно.

Пока записывали Гришин глаз, заведующий изолятором развеселился и хихикал неудержимо.

– Тот, значит, руку, тот ногу, тот ухо, тот спину, а этот – глаз. Все части тела соберем. А ты чего? – Он внимательно оглядел меня голого. – Ты что сдашь? Душу сдашь?

– Нет, – сказал я. – Душу я не сдам.

1965