Ворисгофер
По вечерам за столом, под большой керосиновой лампой-«молнией» читали — каждый свое, а иногда кто-нибудь читал вслух. За этим же столом делал я и свои школьные уроки.
Отец говорил с нами мало, но иногда поворачивал к свету книгу, которую я читал.
— Мережковский. «Воскресшие боги». У нас ведь есть в шкафу — в другом издании, черная обложка.
— Это не «Воскресшие боги».
— А что же?
— Это — статьи.
— Что еще за статьи? — И отец взял у меня книгу из рук.
— Не мир, но меч. Это тебе, пожалуй, рано. Мне было десять лет.
В другой раз большая пестрая обложка привлекла внимание отца.
— А это?
— Один французский автор.
— А именно?
— Понсон дю Террайль.
— Название? — Отец уже сердился.
— «Похождения Рокамболя».
Я был тут же выдран за уши. Мне было запрещено приносить Рокамболя в квартиру, квартиру — где, подобно Рокамболю, изгонялся Пинкертон и Ник Картер и пользовался почетом Конан Дойль.
Конан Дойль, конечно, был получше Понсон дю Террайля, но и Понсон дю Террайль был неплох. Рокамболя же мне пришлось дочитывать у кого-то из товарищей.
Но жизнь шла, и вот отца посетил наш учитель географии Владимир Константинович, мой классный наставник.
В нашей квартире, из-за большой семьи, тесноты, двери закрывались плохо и я легко услышал разговор.
— Способности вашего сына очень большие, Тихон Николаевич. Надо не прозевать времени — открыть ему дорогу к книге.
— Резон, — сказал отец. Думал и решал он, как всегда, недолго, а признание, успех — были для отца аргументом веским, чуть не единственным.
Вскоре я был отведен к […] знаменитой вологодской ссыльной даме — седой старушке — хозяйке большой библиотеки.
Седая дама, наведя на меня пенсне, как лорнет, то приближая, то удаляя, внимательно меня оглядела…
— Это — кто же?
— Это сын Тихона Николаевича.
— Тихону Николаевичу, кажется, не везет с сыновьями.
— Это — младший.
— А-а… Слыхала, слыхала. Ну, покажись. — Рука дамы легла на мое плечо. — Сейчас я покажу тебе сокровища.
Дама встала с кресла бойко, прошла со мной в конец — комнаты и откинула занавеску. Длинные ряды книжных полок уходили вглубь, в бесконечность. Я был взволнован, потрясен этим счастьем. Сейчас меня подведут к книгам и я буду перебирать, гладить, листать, узнавать. Я ждал, что хозяйка подведет мену к полкам, толкнет и я останусь тут надолго — на много часов, дней и лет.
Но случилось не так.
— Ты должен читать путешествия? Да?
— Да.
— Майна Рида?
— Я читал Майна Рида.
— Жюля Верна?
— Я не люблю Жюля Верна.
— Ливингстона?
— Я читал Ливингстона.
— Стенли?
— Я читал Стенли.
— А Элиза Реклю? «Человек и земля».
— Я читал Реклю.
— Хорошо, — сказала старушка. — Я знаю, что тебе дать. Я дам тебе Ворисгофера.
И кто-то незримый, скрытый в полках, сказал громко:
— Да! Да! Ворисгофер воспитывает характер. Я осторожно взял Ворисгофера.
— А еще?
— Пока все. Через две недели прочтешь, не спеша. Запишешь содержание и расскажешь мне — или вот Николаю Ивановичу — если меня дома не будет. — Перст седой дамы был устремлен в сторону незримого в книжных полках.
Надо ли говорить, что я не был больше в этой общественной библиотеке.
Мой классный наставник Ельцов, оставивший в то время школу и ставший директором Вологодской Центральной библиотеки — дал мне билет в читальный зал и абонемент, и я читал там запоем все свободное время.
Берданка
Мне исполнилось десять лет. По семейной традиции мальчику в этот день дарилось ружье — не тулка, не венская централка или бескурковое немецкое, а первое ружье: русская берданка шестнадцатого калибра.
Но я, который на все охоты ездил с величайшим неудовольствием и, к позору всей семьи — и мужчин и женщин, не умел стрелять, — как я приму этот подарок.
— Отец хочет тебе на день рождения подарить берданку, собственное ружье, — сказала мама.
— Мне не надо ружья, — сказал я угрюмо. Все замолчали.
Отец, которого эта обидная неожиданность тревожила недолго, уже нашел официальный выход, вполне «паблисити».
— Хорошо. Мы будем совершать подвиги, а ты — их описывать. Договоримся.
— Договоримся, — сказал я. Самое главное, чтобы отстали насчет ружья, а подарка, может быть, и не надо никакого.
В раннем детстве мне дарили игрушки — мечи, кинжалы, пистолеты, которые мне не нравились, оловянные солдатики.
Лисичка, меховая лисичка с поющей пружинкой и плюшевый медведь — много лет хранил я их в своих вещах.
Но уже давно я хранил в своем волшебном ящике множество бумажек от конфет, — портреты генералов — Рузcкий, Брусилов, Иванов, Алексеев, Козьма Крючков, повторенные тысячей конфетных зеркал, — все это не имело для меня никакого значения. Это мог быть и Толстой. Тарас Бульба и Андрей Болконский, и Пьер Безухов, и Симурден из «Девяносто третьего года» Гюго. Я разыгрывал в лицах все пьесы, все романы, все повести которые я прочел, все кинокартины, которые я просмотрел. И родители не могли бы мне сделать подарка лучше.
Я разыгрывал сцены из Библии, весь этот набор картинок, сложенных конвертиком конфетных обложек — это и был мой волшебный мир, о котором не знали родители.
Любой прочитанный роман я должен был проиграть — один, шепотом.
Никто этого не знал и не узнал никогда.
Для этой Аргонды не нужно было даже одиночества.
А из игрушек — лисичка и медвежонок. А теперь берданка, чтобы перестрелять своих прежних друзей.
И «Детство Темы» Гарина я тоже проиграл своими конфетными бумажками и только тогда (а не в чтении) заплакал, жалея Жучку.
У меня не было Жучки. Собака была явно отцовской, братишки. На меня Орест или Скорый и смотреть не хотел, когда начинали собираться на охоту, а только выли, лаяли и по пятам ходили за братом.
Как вологодская кружевница шьет по узору не импровизируя, так я по узору романа, фильма переигрывал все дома.
И «Охотники за скальпами» и «Рокамболь», «Христос и Антихрист» и «Война и мир» — все проигрывалось так.
Это была моя тайна.
Передовых статей и вообще статей таким способом усваивать было нельзя — все это относилось только к художественной литературе.
Никто не мог мне подарить ничего более чудесного, чем мой волшебный ящик, который я тогда вовсе не называл волшебным ящиком, а просто недоумевал, как старшие — родители, родственники, братья, сестры и товарищи по школе — не могут понять простой механики этого превращения — этот театр, который надо было только шептать. Меня не подслушивали и не следили, что мне шепталось.
А шептался просто ход романа в моем пересказе — герои встречались друг с другом, спорили, сражались, искали правду, защищали животных.
Эта игра касалась только романов. Я не играл обертками конфет в нашу семью, в самого себя.
Зачем мне был такой подарок, как берданка?
Я не помню себя неграмотным. Я читаю и пишу печатными буквами с трех лет.
Отец не забыл разговора. 5 июня 1917 года отец мне вручил большую толстую тетрадь в золотом переплете с золотым тиснением — «Дневник Варлама Шаламова».
Подарок был вполне в стиле, в характере, в духе отца.
Немножко «паблисити», немножко уважения к собственному мнению десятилетнего сына (отказ от берданки) — оригинально, можно показать гостям обложку, конечно, самому прочесть запись и заглянуть в душу сыну. Это не какой-нибудь альбом для романсов и мелодекламаций, которыми увлекалась Вологда тех лет. Не мещанство — факты, цифры, сбор документов, умственная тренировка. Словом, отец был доволен своим подарком.
Я же в этом парадном дневнике записал, принуждая себя, пять-шесть страниц. Года за два до этого в общей тетради я уже вел такой дневник — вел и уничтожил, сжег. Мои романы, мои исследования символизма и бессмертия, мои споры с Мережковским были записаны в других тетрадях, неизвестных отцу.
Конечно, несколько страниц я записал — для отца, вклеил несколько газетных вырезок, прокламаций. Написал стихотворение «Пишу дневник», которое было отцом просмотрено весьма неуверенно — он ничего не понимал в стихах.
Но подошел восемнадцатый год, и дневник был забыт, отложен в долгий ящик. Забыт и мной и отцом. Хранился у сестры, конечно, сожжен среди прочих бумаг после моего ареста.
Сколько моих следов в жизни уничтожено огнем — трусливыми руками родственников.
1960-е годы