Я уже не раз упоминал здесь бабушкиных сводных братьев — дядю Ицхака и дядю Моше — и, кажется, называл также их жен — Хаю, жену Ицхака, и другую Хаю, жену Моше. Оба брата вместе со своими многочисленными потомками жили по соседству с нами, в мошаве Кфар-Иошуа, и любопытно, что одна из дочерей у каждого носила имя Батия, как и моя мама, — в память той бабушки Батии из Ракитного, что на Украине, которую я так никогда и не видел — знал только, что это была высокая, красивая, сильная и, судя по рассказам, боевая женщина, настоящая «бой-баба». Она умерла через несколько лет после приезда в Страну, и ее похоронили на кладбище в Нагалале.

Моя мама очень тепло относилась к Моше и Ицхаку, а также к их дочерям и сыновьям, и тем не менее всегда называла их «кишуим», что означает «кабачки». В детстве это меня очень удивляло. Я знал, что она ненавидит кабачки, и поэтому прозвище «кишуим» казалось мне обидным. Однажды я спросил ее, почему она их так называет, и тогда она объяснила, что не только бабушкины братья, но и все прочие жители Кфар-Иошуа тоже имеют прозвище «кишуим». Я удивился: неужели все, кто живет в Кфар-Иошуа, — нехорошие люди, но она засмеялась и объяснила мне, что так получилось из-за буквы «К», в которую вонзилось острие карандаша и после которой оно поставило точку.

Объясню и вам: на той карте «Нижняя Галилея и долины», о которой я только что рассказывал, не хватило места, чтобы написать полностью «Кфар-Иошуа», поэтому название мошава сократилось до «К.-Иошуа». В устах жителей Нагалаля, только и ожидавших удобного случая посмеяться над соседями, «К.-Иошуа» немедленно превратилось в «Кишуа» — название, в котором слышался, конечно, некий оттенок пренебрежения, насмешки и превосходства, — а отсюда уже было рукой подать до формы множественного числа «кишуим», то бишь люди из «Кишуа».

У многих нагалальцев были родственники и друзья в Кфар-Иошуа, и по субботам семьи гостили друг у друга. Иногда «кишуим» приезжали в Нагалаль, а иногда из Нагалаля ездили в «Кишуа». В нашей семье все предпочитали вторую возможность. Во-первых, потому, что в гостях у братьев бабушке Тоне нечего было бояться, что ей нанесут грязь в дом, и поэтому там она была воплощением спокойствия и благодушия, совсем не такая, как дома. А во-вторых, из-за самой поездки, потому что туда ехали через поля, на телеге. Со временем, после своего появления на свет, я тоже много раз участвовал в этих поездках, и сегодня, уже побывав во многих далеких и заброшенных местах земного шара, порой весьма далеких от цивилизации, могу смело заверить, что ни одно из этих путешествий не было для меня таким волнующим и увлекательным, как те субботние поездки на телеге к дяде Ицхаку и дяде Моше.

Сразу же после утренней дойки все одевались по-субботнему, запрягали Уайти, бросали на телегу несколько пустых мешков, чтобы помягче было сидеть в дороге, и отправлялись в дальний путь. Вначале спускались по длинному пологому спуску в сторону двух пальм источника Эйн-Шейха — той прямой, что высится там по сей день, и второй, наклонившейся, которая с тех пор уже рухнула. Тут мы в очередной раз выслушивали рассказ дедушки Арона об осушении болот и хором пели ту песню, которую он пел в те далекие времена, когда его сыновья были такими же маленькими, как я позже, и ездили с дедом и бабушкой Тоней в ту же поездку, что я сейчас. Маленький Менахем размахивал тогда кнутом, а дедушка Арон пел ему:

Ой, Менахем, ой, Менахем, Лучше правь конем! Коль идти он не захочет, Дай ему кнутом!

Я трясся в телеге, а взгляд мой тем временем высматривал вокруг мою истинную любовь — обитателей земных и небесных просторов. По пути нам всегда попадались мангусты — они пересекали колею торопливым вороватым шагом, чтобы тут же скрыться в зарослях. В пору птичьего гнездования на нас пикировали чибисы, издавая резкие угрожающие крики, а жаворонки летели перед телегой низким изломанным лётом, словно подранки, стараясь заманить нас в преследование, чтобы отвлечь от своих умолкших птенцов, которые испуганно прижались к земле и слились с нею. В летние дни перед телегой то и дело мелькали переползавшие дорогу змеи, быстрые и блестящие, как черные молнии, а если нам особенно везло, то встречалась и стремительная птичка в роскошном черно-белом наряде — сейчас ее называют хохлатым чибисом, а в ту пору о ней говорили просто — «пигалица» или «хохлатка».

Вершиной поездки была переправа через вади — крутой овраг, в котором тогда еще текла мелкая речушка. Там водились лягушки и речные раки, а дикие кошки вылавливали из воды мелких рыбешек. Даже сегодня можно проехать из Нагалаля в Кфар-Иошуа через эти поля, но теперь тут проходит вполне приличная дорога из утоптанного известняка, а через вади переброшен «ирландский мост». А тогда дорога была проселочной и телеги нередко застревали в болотистом русле. Поэтому перед переправой всегда возникало некоторое беспокойство — не завязнет ли телега и на этот раз, ведь тогда всем придется сойти в грязь, прямо в праздничном субботнем наряде, и толкать, помогая лошади, причем и в этом случае — не всегда с успехом, так что зачастую кому-нибудь все-таки приходилось бежать к «кишуим» за помощью.

Уайти тоже не любил эту переправу. Он всегда медлил перед тем, как войти в воду, как будто призывал нас подумать: «Друзья, может, плюнем на все это и вернемся домой? — и добавлял — молчаливо, но настойчиво: — Кстати, товарищи, мы всё еще не обсудили принципиальный вопрос — почему это я единственный должен работать в субботу?» Однако при всей симпатии и признательности, которые наша семья питала к Уайти, и при всем нашем уважении к его участию в общем деле поселенческого движения, лошадь есть лошадь и она должна знать свое место. Поэтому дедушка Арон кричал на нее, дядя Яир поощрял ее цокающими звуками, которые извлекают из почти закрытого рта прижатым к нёбу языком и для которого нет буквы, что могла бы изобразить его на бумаге, и даже я что-то попискивал на телеге, — и похоже, что в результате Уайти как будто вдруг вспоминал малоприятные возможности, упомянутые в старой песне дедушки Арона о дяде Менахеме и его кнуте, потому что он, хоть и неохотно, делал шаг вперед, — и вот уже его передние ноги взбаламучивали прозрачную воду, а потом к ним присоединялись задние, мышцы большого зада напрягались, копыта ступали на скользкий подъем на другой стороне, и тут все кричали: «Н-ну!» и «Давай, давай!» — и тогда либо выбирались наверх, либо приходилось, как я уже сказал, слезать и толкать.

После вади начинался длинный пологий подъем, и вскоре мы уже въезжали в Кфар-Иошуа и поворачивали налево. Уайти радостно поднимал голову и ускорял шаги. Он радовался, что поездка близится к концу, но в моем сердце, напротив, росла тревога, потому что одновременно с этим близилась и наша встреча с дядей Моше, а дядя Моше имел привычку многократно и взасос целовать своих гостей и даже был у нас известен как «дядя чмок-чмок-чмок».

Впрочем, к чести дяди Моше надо сказать, что он никого не обходил своим вниманием и набрасывался со своими мокрыми поцелуями на каждого без исключения родственника. Мужчины и женщины, взрослые и дети — все удостаивались его неотвратимых, бессчетных и громкозвучных чмоканий. Я всегда вспоминал при этом, что говорила мне мама в предыдущих поездках (и что она сейчас скажет снова):

— Он очень хороший дядя, наш Моше. Дай ему поцеловать тебя один или два разочка, и это сразу же пройдет, и у тебя, и у него.

Дядя Моше и дядя Ицхак жили в двух соседних домах. К ним, как это обычно между соседними домами в мошаве, вел общий въездной тупичок, который почти сразу же разветвлялся в две стороны. Уайти, который уже знал дорогу наизусть, сворачивал в этот проулок, и тут начинался захватывающий поединок, по поводу которого тоже существуют две разные версии. Согласно одной из них, дядя Ицхак, более зажиточный из двух братьев, всегда угощал Уайти щедрой порцией ячменя, а дядя Моше давал ему более скромную порцию, по своим возможностям. По другой версии, дядя Моше был более сердобольным и именно он старался угостить уставшего Уайти более щедрой трапезой, а дядя Ицхак, напротив, поступал много расчетливей и скупей, чем его брат. Только Уайти доподлинно знал, какая из версий верна, но он уже не может решить этот спор, поскольку умер. Однако тогда он был еще жив и твердо помнил, где его ждет более щедрое угощение, потому что, дойдя до развилки, всегда начинал тянуть именно в ту сторону.

Сложность, однако, состояла в том, что бабушка Тоня перманентно находилась в состоянии острейшего конфликта с одним из своих братьев, каждый раз с другим, о чем извещала всех словами: «Он мне больше не брат». Эти сложные отношения с Моше и Ицхаком занимали ее куда серьезней, чем вопрос, кто из них лучше накормит Уайти, и поэтому при каждом нашем визите она старалась направить лошадь во двор того из них, которого она в эту субботу пока еще признавала братом. Напротив, дедушка, который экономил каждый грош и потому предпочитал тот двор, где его лошадь получит побольше дармовой еды, энергично противился бабушкиным стараниям, изо всех сил натягивая другую вожжу.

Однажды этот их поединок едва не привел к ужасной трагедии: бабушка Тоня тянула в сторону Ицхака, а дедушка Арон и Уайти тянули в сторону Моше (или наоборот, в зависимости от рассказчика и его версии), и поскольку бабушка Тоня была женщина сильная, а ее упрямство было в точности равновелико упрямству двух мужчин (в данном случае — жеребца и дедушки), то оглобли Уайти с ходу уткнулись в бетонный столб, стоявший на развилке дороги, и мой дядя Яир, тогда еще совсем маленький, вывалился через передок телеги, упал между задними копытами и передними колесами и только чудом не был растоптан или раздавлен.

Но вот путешествие благополучно завершилось, и мы въезжаем во двор. Оба дяди и все члены их семей выходят нам навстречу. Моше рвется вперед, заранее вытянув трубочкой губы, Ицхак приближается следом со спокойной приветливой улыбкой. Они были совсем разные, эти двое, — и по виду, и по характеру. У Моше было бурное чувствительное сердце и густые толстые волосы. Ицхак был спокойнее и рассудительнее, и на его макушке уже просвечивала близкая лысина. Моше был мечтателем-идеалистом, в нем бушевали пылкие идеологические страсти, и он состоял в переписке с тогдашними вождями рабочего сионизма Леви Эшколем и Бен-Гурионом. Ицхак, напротив, был человеком дела и свои доходы вкладывал в хозяйство, обдуманно и серьезно. Между братьями нередко вспыхивали ссоры. Но в то время, как с бабушкой они ссорились по семейным делам, друг с другом они спорили в основном о «принципах», и не только об их сути, но и об их количестве, потому что «у Моше всегда было куда больше принципов, чем у Ицхака, в точности, как и волос на голове у него всегда было больше».

Мама рассказывала, что у них был также особый способ примирения. Они приходили из Кфар-Иошуа в Нагалаль бегом, потому что времени в обрез, много работы, и, хотя всю дорогу бежали рядом, от злости не обменивались ни единым словом. Однако, прибежав в Нагалаль, они тут же переходили с бега на быстрый шаг, потому что здесь к ним присоединялась их сестра, бабушка Тоня. Вместе с ней они торопливо поднимались на холм, где находилось кладбище, и там, на могиле высокой и красивой «бой-бабы» Батии, выкладывали друг другу все свои претензии, спорили, возражали, обвиняли, кричали и рыдали от обиды и облегчения, а потом обнимались, целовались, мирились, снова плакали и, наконец, тем же быстрым шагом возвращались в Нагалаль, а оттуда, снова бегом, — обратно в Кфар-Иошуа, потому что времени в обрез, много работы.

— И на обратном пути они тоже не разговаривали друг с другом, — заканчивала мама свой рассказ.

— Но ведь они уже помирились? — удивлялся я.

— Это так, — говорила она, — они уже помирились и снова были друзьями, но к этому времени они так уставали, что им просто не хватало воздуха, чтобы бежать и говорить одновременно.

В Кфар-Иошуа гости и хозяева сразу же усаживались за субботний завтрак. То была обильная поздняя трапеза, на которой к столу подавались свежий хлеб, салат, сыр, маслины и яичница, а иногда также большие дрожащие квадратные порции студня — холодца, вываренного из говяжьих ног и щедро приправленного лимоном и чесноком, — блюдо, которое с тех пор запало мне в сердце. Эта трапеза очень походила на обычные субботние завтраки в Нагалале и в то же время во многом отличалась от них. Ведь порой для большой разницы достаточно совсем небольших отличий — в том, как режут овощи для салата, какой толщины сковородка, какого сорта хлеб и как приготовлен сыр.

Кстати, Хая, жена Моше, и Хая, жена Ицхака, резали хлеб совсем как бабушка Тоня, — плотно прижав его к груди. Их движения были сильными и уверенными, но я всегда боялся, что когда-нибудь они порежутся, и однажды даже крикнул вслух:

— Осторожней, пожалуйста, осторожней с ножом!

Все засмеялись, а дядя Яир успокоил меня и сказал, что я ошибаюсь, — это нож должен беречься бабушки, а не бабушка ножа.

Завтрак сопровождался историями, воспоминаниями, а также жаркими политическими спорами — о мошавном движении и о «Рабочем единстве», о «Молодом рабочем» и о «Тружениках Сиона», об украинских мужиках и о «деревенских кулаках», о Мапае и о Мапаме, о допустимости наемного труда и о долге взаимопомощи, — а также обменом мнениями по менее взрывчатым вопросам — о плодовых деревьях (подрезать два глазка или три), о коровах (доить два раза в день или три) и тому подобное. Но больше всего они любили спорить о том, кто кому что сказал и кто кому что сделал в ходе долгой истории нашей большой семьи.

Смех, и крики, и вымыслы тут же запивались кипящим чаем из двух дымивших паром чайников — большого чайника с кипятком и сидящего на нем маленького чайничка с заваркой.

— «Чай в чайнике не истощится», — цитировал дедушка Арон, и дядя Моше подхватывал:

— «И заварки в чайничке не убудет».

И вот так эти два чайника поставляли на стол литр за литром дымящегося чая, смачивая пересохшее от криков горло и все сильней воспламеняя очередной спор.

К чаю подавались два вида сладостей — варенье с целыми кусочками фруктов, обычно из винограда («у кого были тогда деньги на клубнику?» — написала моя тетя Батшева на черновике этой книги), и знаменитый «хвост селедки», который в глазах дедушки Арона (а сегодня и в моих тоже) был вкуснее всех сладостей на свете.

Дедушка Арон рассказывал об этом «хвосте» такую историю: в лавке, которую его семья держала тама (так он говорил), то есть в Макарове на Украине, «мы продавали продукты для тела, продукты для души и продукты посредине», — и когда я спрашивал его, что это значит, объяснял: «Продукты для тела — это топоры, мотыги и сапоги для крестьян-украинцев, продукты для души — это талиты, филактерии и молитвенники для евреев».

Тут он обычно замолкал и смотрел на меня, чтобы я спросил, что же такое «продукты посредине».

— Дедушка, — спрашивал я, — а что такое «продукты посредине»?

— Посредине, — улыбался он, — это хвост селедки. Соленая рыба. Она и для тела, и для души.

Так мы ели, и пили, и разговаривали, и смеялись, и сердились, и спорили — все, кроме бабушки Тони, которая, пользуясь случаем, то и дело уводила из комнаты для секретных закулисных разговоров либо Моше, либо Ицхака, в зависимости от того, с кем она была в этот раз в мире, чтобы пожаловаться им на всё, что ей за неделю учинили, и на всё, что ей сказали, и на всё, что ей напортили. Впрочем, иногда она уводила не братьев, а их жен, — но всё для тех же жалоб.

Несмотря на бесконечные чмок-чмок-чмок, которыми встречал нас дядя Моше, я все-таки предпочитал его застолья завтракам у дяди Ицхака, потому что у Моше разговоры были интересней, споры жарче, а рассказы увлекательней, да и сам он принимал меня таким, как я есть, и никогда не посмеивался над тем, что я боюсь проехаться на лошади или побороться с теленком и что у меня нет разумных рук мошавника. Напротив — он даже поощрял тот интерес, который я уже тогда проявлял к рассказам, книгам и к Библии.

И еще: несмотря на приверженность к идеям трудового социализма, он никогда не делал насмешливых замечаний по поводу городских замашек моего отца и его пребывания в прошлом в организации Эцель, потому что ценил его стихи. Напротив, дядя Ицхак однажды сказал мне, что с таким отцом-ревизионистом, у которого обе руки левые, я никогда не стану настоящим мошавником. Я обиделся, потому что в детстве думал, что стать мошавником — это очень большое достижение, высокая цель, к которой должен стремиться каждый человек. Но недавно, спустя многие годы — мне уже за пятьдесят, а дядя Моше уже умер, — я навестил дядю Ицхака у него дома. Он уже не работал — ни в хозяйстве, ни на пасеке, — сидел дома и посвящал долгие часы созданию маленьких и удивительно точных моделей телег, плугов и хозяйственных построек, которые помнил из своего детства в Ракитном. Он показывал мне их одну за другой, произносил их старинные русские названия, которые вряд ли поймут сегодня даже люди, говорящие по-русски, делился со мной воспоминаниями и рассказывал истории. Годы смягчили и его, он стал куда сердечней и добрее — и на вид, и в манерах. Время обесцветило его лицо, но глаза стали голубее, чем были, и сверкали, оживляя бледность его лет. Да, старость порой творит с людьми чудеса — чаще плохие, но изредка и хорошие.