Большую часть всей этой истории я услышал еще в Иерусалиме, в числе других маминых рассказов о ее деревне. Но когда мы переехали в Нагалаль, где эти события происходили, в мамином рассказе добавились и прояснились многие детали.

Этот нагалальский период моей жизни — не очень долгий, но очень для меня существенный — начался, когда мне было лет девять. Маме опротивела роль домохозяйки. К тому же ее тяготила банковская ссуда, взятая на покупку иерусалимской квартиры, да и одной учительской зарплаты отца тоже явно не хватало, чтобы прокормить растущую семью. И как раз в это время в Нагалале открылись учительские курсы с ускоренной программой. Мы переехали туда, мама поступила на эти курсы, а отец начал преподавать в сельскохозяйственной школе мошава. Возможность пожить рядом с бабушкой Тоней, дедушкой Ароном и дядьями Менахемом и Яиром очень обрадовала меня. Я любил их всех, я любил наш двор, коров и телят, нашего Уайти, наши поля и наших птиц, особенно цыплят в курятнике. Мне были симпатичны даже гуси, хотя они то и дело нападали на меня и даже клевали. В моем сознании все они существовали в двух планах сразу — в литературном, как герои маминых рассказов, и в реальности, как те обычные люди и животные, которых я видел во время наших предыдущих поездок в мошав и которые стали еще реальнее сейчас, когда мы переехали туда жить постоянно.

Родители сняли второй этаж в доме семьи Карасик, недалеко от дома дедушки и бабушки. В квартире были всего две комнаты и маленький «холл», но зато комнаты были больше, чем у нас в Иерусалиме. Та, в которой жили мы с сестрой, смотрела на юго-восток, на широкие просторы полей, а внизу под ней была большая, залитая солнцем веранда, на которую можно было выбраться прямо через окно над моей кроватью.

Мы переехали в Нагалаль в начале летних каникул, и, к большой неожиданности и общей радости, отношения между отцом и бабушкой сразу улучшились, что означает — стали терпимыми. Она даже не раз приходила нас навестить. Отец, услышав ее шаги на лестнице, неизменно объявлял: «К нам поднимается теща», — но говорил это уже не с раздражением, а с улыбкой.

И еще одно хорошее произошло. В Нагалале у нас с сестрой появилась наша первая собака, терьер смешанной породы, которого мы получили в подарок от друзей и назвали весьма оригинальным именем Лаки, то есть «счастливчик». Это был веселый и умный щенок, который с возрастом стал настоящим членом семьи. Однажды зимой маме захотелось пошутить, и она примерила ему синюю шерстяную безрукавку, которую связала моей сестре. Мы стали хохотать, и чувствительный Лаки невероятно обиделся. Он выбежал из дома как был, в этой синей безрукавке, и мама бросилась за ним. Она долго преследовала его — под дождем, утопая в деревенской грязи, в сопровождении своры возбужденных и злорадствующих деревенских собак, — но в конце концов вернулась, победоносно размахивая перепачканной мокрой безрукавкой.

— Только этого нам не хватало, — тяжело дыша, сказала она, — чтобы о нас говорили, будто мы вяжем свитеры для собак.

И хотя она при этом улыбнулась, но можно было почувствовать, что это «чтобы о нас говорили» было произнесено с полной серьезностью.

Мама всячески пыталась заинтересовать меня сельскохозяйственными занятиями, но, увы, не преуспела в этом. Дядя Менахем выделил ей участок в полдунама за птичником, и она посеяла там огурцы, перец, баклажаны, чеснок, лук и помидоры для нашей семьи. Каждый день, после уроков на курсах, она шла навестить свой огород и через несколько дней попросила меня пойти ей помочь.

Я охотно пошел. Мы начали полоть, разрыхлять и окучивать, но через полчаса я выпрямился, оперся на мотыгу и сказал ей:

— А сейчас ты поработай, а я буду рассказывать тебе истории.

Она расхохоталась, но домашние, услышав об этом, понимающе переглянулись, видимо припомнив, как сеял когда-то огурцы мой отец. Кстати, несколько лет спустя я начал куда серьезней работать с Менахемом и Яиром и даже получал от этого большое удовольствие. Но тогда, в девять лет, я отнюдь не демонстрировал того усердия, которого ожидают от претендента на почетное звание «Я из мошавников Нагалаля». Вся моя трудовая деятельность ограничивалась утренними посещениями коровника, куда нас с сестрой посылали за молоком.

В коровнике всегда звучала громкая музыка. Дядя Менахем протянул туда провод от домашнего радио и подсоединил к нему динамик. Он говорил, что музыка хорошо влияет как на количество молока, так и на его качество. Наши коровы попеременно слушали то «Кол Исраэль», то «Галей Цахал», и всякий раз, когда дядя, находясь в коровнике, хотел перейти с одной станции на другую, он закладывал два пальца в рот и громко свистел, а его жена Пнина, услышав этот свист, тотчас переключала домашнее радио на нужную волну. Во время дойки оба дяди, Менахем и Яир, непрерывно спорили, перебивали и передразнивали друг друга, рассказывали разные истории и острили по поводу своих родителей, самих себя, своих соседей и всех прочих мошавников.

К маминому великому удовольствию, я научился у них многим семейным выражениям (созданным по большей части бабушкой Тоней) и начал широко ими пользоваться. Мне очень нравилось бабушкино «я вся трясусь» — так она говорила, когда хотела показать, как сильно она сердится, — а также «я разбита телом и душой» и уже упомянутое мною выше «когда я была девушкой». Но особенно по душе пришлись мне слова, которыми она реагировала на чью-либо смерть: «Его уже нету». Так она говорила о каждом умершем, в любом случае добавляя при этом: «У него была ужасная смерть». То не были ошибки в грамматике или медицине — то были ее языковые изобретения, которые семья тут же с восторгом присваивала. Мы по сей день говорим «его уже нету», независимо от того, кто умер — мужчина или женщина или речь вообще идет о разбившейся в аварии машине. А самые строгие наши блюстители семейных традиций обязательно при этом добавляют: «У него была ужасная смерть», — даже если эта смерть была мгновенной или в глубокой старости.

Некоторые из бабушкиных оборотов распространились также среди друзей дома, а одна важная фраза стала даже мировой классикой. То было выражение: «Ты ко мне говоришь?» — которым она пользовалась, когда к ней осмеливался обратиться кто-нибудь из ее врагов. Можете представить себе наше волнение и восторг, когда много лет спустя мы увидели американский фильм «Водитель такси», где Роберт де Ниро стоит перед зеркалом, тренируясь быстро выхватывать револьвер, и говорит при этом с похожей интонацией: «You talkin' to mе?»

Лично я не был удивлен фразой де Ниро, потому что знал, каким образом она попала из Нагалаля в далекий Голливуд, но вся семья была потрясена. Все звонили друг другу по телефону и спрашивали с бабушкиной интонацией: «Ты видел?» или «Ты видела „Водитель такси“?» Потому что наша бабушка Тоня говорила это: «You talkin' to mе?» — намного раньше Роберта де Ниро, правда не на английском, а на иврите с русским акцентом. И в отличие от водителя такси, который упражнялся в этой фразе, закрывшись в своей комнате и выхватывая револьвер перед зеркалом, бабушка произносила ее в самом центре деревни, прямо в лицо своим врагам и не нуждаясь при этом в револьвере. «Ты ко мне говоришь?» — цедила она с оскорбительно-леденящей интонацией, а потом, раздавив врагов одной этой фразой, отворачивалась и шла себе дальше своей высокомерной (насколько позволяли низкий рост и короткие ноги) походкой.

После уроков и обеда я шел к Яиру, который был и остался самым близким мне дядей. Он был старше меня всего на восемь лет, и мы чувствовали себя скорее братьями, чем дядей и племянником. Яир был поздним сыном у бабушки и дедушки и рос в то время, когда отношения между ними окончательно испортились. Его старшие братья и сестры к тому времени уже обзавелись собственными семьями и покинули дом, и у него не было той поддержки, которую они оказывали друг другу в детстве. Но у него был — и остался поныне — спасательный круг в виде хорошего чувства юмора, и он говорил со мной, как старший брат с младшим.

Однажды какой-то таинственный хищник проник в наш курятник и не ограничился тем, что утолил голод, но вдобавок прикончил еще десятки цыплят — просто из кровожадности.

У Яира была тогда винтовка калибра 0,22, которую в народе называли «ту-ту», и он был необыкновенной меткости снайпером. Он решил устроить засаду — под подозрением были мангуста или дикая кошка — и пригласил меня присоединиться.

Когда спустилась темнота, мы вдвоем залегли против курятника. Лежали в полной тишине. Яир запретил мне говорить и двигаться, чтобы не спугнуть хищника. Где-то через час я уснул, а еще через час проснулся в ужасе от звука одиночного выстрела. Яир стрелял в полной темноте и тем не менее попал убийце прямо между глаз! Мы подбежали к хищнику. Это был большой желтоватый кот — то ли домашний, но одичавший, то ли помесь дикого кота и домашней кошки, неосторожно вышедшей когда-то прогуляться в полях.

Наутро Яир выставил труп убитого хищника на ящике в центре двора. «Чтобы все коты, мангусты и шакалы поняли, что с нами не стоит заводиться», — объяснил он мне. Кот лежал там день-два, а потом его выбросили на край поля на поживу птицам небесным и зверям земным, и больше на наших цыплят никто уже никогда не посягал.

Полуденный отдых Яир неизменно проводил «в гамаке» вне дома, очень радуя свою мать этой привычкой. Этот его «гамак» представлял собой на самом деле старую, широкую железную кровать. Яир приварил к ее углам цепи, сверху положил потрепаный матрац и подвесил кровать между двумя цитрусовыми деревьями. В этом «гамаке» мы с ним качались и дремали после обеда, усталые, с набитыми животами, а земля под нами дышала тяжелым жаром, и весь «круг» Нагалаля пылал, как огромная сковорода.

В эти часы мошав вымирал, точно кладбище. Собаки тяжело дышали в тени, высунув языки. Куры в курятниках сваливались в обмороке. Молодые неопытные птенцы, которым вздумалось взлететь именно в эту жарищу, падали с неба и разбивались насмерть. А люди спали глубоким сном, чтобы передохнуть перед послеобеденным трудом. Им еще предстояло перенести на новые места поливальные шланги, доставить корма с поля и под вечер подоить коров. В это время дня даже бабушка Тоня на целых два часа прекращала наводить чистоту.

Однажды мы валялись так в этом «гамаке», подобно Геку Финну и Тому Сойеру, а когда из дома послышались тонкие рулады бабушкиного храпа, Яир тихонько поднялся и бесшумно прокрался в кухню, чтобы тайком взять там сметану, какао и сахар. Он быстро наполнил всем этим большую чашку и поспешил выйти, прежде чем мать почует его присутствие, проснется и порежет его на кусочки. Вернувшись в «гамак», он начал стремительно взбивать эту смесь вилкой, так что в конце концов она превратилась в густой и однородный крем. Мы вооружились чайными ложками и принялись с жадностью пожирать эту вкуснятину.

Я был тогда подростком и с тех пор уже изрядно постарел, но могу вас заверить, что за всю мою последующую жизнь мне никогда больше не попадала в рот подобная еда. Ибо кроме нежности сметаны, чувственности какао и сладости сахара и греха, в ней была также декларация бунта и независимости. Ведь в ту пору отцы-основатели мошава распоряжались всеми сладостями в нем, и притом столь же единолично, как в библейские времена священники Храма — всеми мясными подношениями верующих. Они запирали эти сладости в ящиках и прятали их на верхних полках. Они даже запрещали продавать их в мошавном кооперативе. И не только из-за нехватки, и не только из экономии, но также «по принципиальным соображениям» — чтобы не развращать молодежь, не отвлекать ее от работы и от великих целей и не создавать «вредную привычку». Как-то раз один из мошавников, грубо прогоняя продавца мороженого, даже плеснул в его лоток керосин, лишь бы тот не осмелился вернуться к нам со своим мерзким товаром.

У бабушки Тони не было таких принципов. Вообще, во всем, что касается идеологии, она больше походила на своего брата Ицхака, чем на брата Моше. В своих суждениях она всегда исходила из практики, а не из идеологии, из интересов семьи, а не из интересов коллектива. Напротив, дедушка при любом удобном случае читал нам нотации и изливал на нас наставления, хотя, к счастью, облекал их зачастую в форму занятной истории. Например, когда мы просили у него сладкое, он рассказывал, что в Макарове, когда он сам был ребенком, у них в семье не было даже сахара, не говоря уже о настоящих сластях. Видимо, он хотел этим внушить нам чувство вины за наше непростительное чревоугодие, но, к его чести, делал это с изрядной долей насмешки над самим собой. В отличие от иных наших профессиональных жалобщиков, не упускающих случая еще раз напомнить о том богатстве и высоком положении, которые они (или их предки) имели в галуте и от которых они (или их предки) отказались ради переезда в Страну, дедушка рассказывал о бедности и лишениях.

— Мы были так бедны, — говорил он, — что нам всем приходилось пить чай с одним куском сахара.

— И вы разбивали его на мелкие кусочки? — спросил я.

— Нет, — ответил дедушка. — Мы вешали его на нитку, а нитку привязывали к потолочной балке и, когда пили чай, смотрели на него.

Самым желанным и влекущим из всех сладостей было для всех нас мороженое из Тель-Ханана, что по дороге из Долины в Хайфу. Дядя Миха тогда уже женился на тете Цафрире, и они жили в Кирьят-Хаиме под Хайфой. Отправляясь к ним в гости, мы каждый раз сворачивали в лавку «Мороженое Тель-Ханан», сгорая от нетерпения, как молодой ешиботник, которому в чужом городе вдруг понадобилась женщина. У дяди Менахема была тогда машина типа «стандард», маленькая и жалкая развалюха, в которой места хватало разве что для четырех лилипутов. Но дядя ухитрялся втиснуть туда себя самого, свою жену Пнину, их старшего сына Зоара, который позже погиб в Войне Судного дня, а тогда был сверстником моей сестры, их грудную дочь Гилу, а также мою мать, мою сестру, меня самого и дядю Яира. А иногда к нам присоединялись еще бабушка Тоня и дедушка Арон. Метод сжатия у дяди Менахема был исключительно прост: сначала заходили и усаживались взрослые, прижавшись друг к другу как можно сильнее, а потом на них, вторым этажом, садились дети.

На выезде из мошава всегда стояли люди, ожидавшие попутки, Менахем обычно останавливал возле них и кричал:

— Давайте, друзья, заходите, в машине еще много свободного места…

В левой руке он держал при этом руль, а в правой сигарету и рукоятку переключения скоростей. Моя мама, хотя у нее тогда еще не было прав, тоже активно участвовала в вождении: высунув руку через окно, она придерживала стоявшую на крыше машины маленькую канистру с бензином, из которой тянулась трубка прямо в карбюратор. Бензиновый насос «стандарда» работал не всегда, и поэтому приходилось просить милостей у закона гравитации. Так мы ехали, и никто не жаловался на тесноту, потому что все хотели навестить дядю Миху и тетю Цафриру, а по дороге поесть «мороженого из Тель-Ханана». Все — кроме, разумеется, дедушки Арона, в глазах которого мороженое было еще одним ужасным «излишеством».

Мы прожили в Нагалале два года и два месяца, и эти два года, четвертый и пятый классы, в которых я там учился, были лучшим временем моего детства и юности. Начальная школа в Нагалале была самой великолепной из школ, которые я когда-либо посещал. В ней преподавали прекрасные и свободно мыслящие учителя, и уроки часто проводились на природе: на холме Тель-Шимрон, что возле кладбища, в нашем вади, в роще или в полях. Но самое большее удовольствие я получал от близости к большой и бурной маминой семье, с ее пестрым разнообразием характеров, ее историями, воспоминаниями, трудностями, взаимными счетами и обидами, радостями и переживаниями. Когда мы вернулись в Иерусалим, в серые блочные дома нашего квартала, к его сумасшедшим, сиротам и слепым, все там показалось мне угрюмым, больным и унылым после золотых и зеленых деревенских дней — дней простора и солнца, открытого тела, босой ноги в теплой пыли, мальчишки и щенка, и закрытых дверей, за которыми истории и тайны.