Дело было так. Шел 1970 год, и я был молодым студентом Еврейского университета. Как-то раз, направляясь в университет, я зашел в почтовое отделение на иерусалимском рынке Махане Иегуда. Я хотел отправить пару книг приятельнице, которая работала в то время в больнице в Соединенных Штатах. Мы познакомились и подружились года за два до того — она была медсестрой в том госпитале в Афуле, где я пролежал несколько месяцев после ранения во время Шестидневной войны.

Я встал в очередь. Передо мной стояла загорелая девушка в белой хлопчатобумажной блузке, коротких брюках и босоножках. Она сильно отличалась от других ожидающих. Сразу ясно было, что она не с рынка Махане Иегуда, не из Иерусалима и даже не из Израиля. Ее босоножки были, правда, типичными библейскими сандалиями, но совершенно новыми, и ремешок одной из них уже натер сзади, над пяткой, маленький трогательный пузырь привыкания. Пучок волос над затылком был заколот необычной заколкой. А ее короткие брюки были мужскими, но не теми синими штанами израильской фирмы «Ата», которые все носили в то время, со вшитыми и свисавшими до колен карманами, а особыми заграничными брюками, пошитыми специально для дальних путешествий, с многочисленными накладными карманами. В ту пору в западной моде вообще было много разнообразия и индивидуальности, это сегодня большинство молодых людей там выглядят и одеваются так одинаково, что порой кажется, будто это у них такая униформа.

Она и пахла как-то иначе, чем все, и я до сих пор это помню. Я хорошо различаю и запоминаю запахи, и та девушка, как мне показалось, пахла морской водой, смешанной с большими оранжевыми персиками — они, кажется, назывались «сомерсет» и с тех пор исчезли с иерусалимского рынка, да и с рынков вообще, и по ним я тоже очень скучаю.

Ее лица я не видел, но на нее приятно было смотреть и со спины. У нее был точеный затылок и сильные ноги. На полу перед ней стояла посылка с адресом на английском, и каждый раз, когда очередь продвигалась, она слегка подталкивала свою посылку вперед пальцами ноги в босоножке — этаким ленивым, обаятельным движением.

Похоже, она почувствовала мое присутствие за спиной, а, возможно, — также мои усилия прочесть адрес на ее посылке, потому что вдруг обернулась и посмотрела на меня. Я с удовольствием отметил, что она, как и я, носит очки. Мы обменялись смущенными улыбками близоруких. Я сказал ей «Шалом». Она ответила на американском английском: «Я туристка», — потом добавила на американском иврите: «Я не говорю на иврите», — и снова повернула ко мне затылок.

Очередь продвигалась медленно. У меня было достаточно времени, чтобы позавидовать посылке у ее ног, присмотреться к чуть выступавшим шейным позвонкам и представить в своем воображении их собратьев, ниже-ниже, один за другим — позвонки грудные, поясничные, до самой крестцовой кости и хвостовых позвонков, тех маленьких эволюционных рудиментов, которые уже совсем неподвижны и растворяются в теле где-то ниже спины. Их назначение, как утверждают знатоки эволюции и анатомии, совершенно непонятно, но мне, в тот момент, было понятно совершенно.

На этом этапе мое сердце наполнилось сожалением. Я жалел, что не отношусь к тем мужчинам, которые обладают смелостью и умением завести приятную беседу. Но мне повезло, и, когда девушка подошла к стойке, подвернулся случай. Маленький усатый чиновник, который там работал, не знал английского. Девушка, как она сообщила мне раньше, не знала иврита. Она снова повернулась ко мне и спросила, не смогу ли я помочь с переводом.

Я помог ей отправить посылку, а когда она закончила и вышла, вышел за ней следом.

Она засмеялась:

— Ты забыл отправить свою посылку.

Я смутился:

— Пошлю в другой раз, это не срочно.

— Вернись обратно и пошли ее, — сказала она, — я подожду тебя здесь.

Она стала в тени каменной стены, а я вернулся в почтовое отделение. После обычных израильских споров — «я стоял здесь раньше» и «спроси его, он видел» — я отправил свои книги и поспешно вышел, мысленно заклиная, чтобы она еще стояла там, чтобы не ушла.

— Ну вот, — сказал я, — отправил.

— Кому? — спросила она.

— Моей приятельнице, — сказал я. — Она в Соединенных Штатах.

— Что она там делает?

— Она медсестра, — сказал я. — Она работает в больнице в Лос-Анджелесе. А кому была твоя посылка?

— Моему другу. Он тоже в Лос-Анджелесе.

— Прекрасно, — сказал я, — значит, наши посылки поедут туда вместе, от самого рынка Махане Иегуда и до самого Лос-Анджелеса.

— И возможно, мой друг и твоя подруга встретятся в почтовом отделении в Лос-Анджелесе, — сказала она, — и он поможет ей получить посылку, как ты помог мне.

Я сказал ей, что это вполне возможно, и хотя это не было сказано, нам обоим стало ясно, что эту чреватую последствиями встречу моей подруги и ее друга в Лос-Анджелесе необходимо опередить надлежащим ответом здесь и сейчас.

Она спросила, не знаю ли я недорогое место, где можно было бы поесть, и, поскольку мы были в районе рынка, я набрался смелости и предложил поесть вместе в одной из шашлычных на улице Царя Агриппы. В те годы как раз было придумано то жирное, истинно иерусалимское блюдо, что ныне известно под названием «Иерусалимская смесь», и девушка — теперь она тоже представилась — сказала, что с удовольствием его попробует.

Назвав свое имя — Эбигейль, в ее произношении, — она протянула мне руку, и ее сильное рукопожатие понравилось мне так же, как подталкивание посылки ногой и как ее прямой разговор. Мы сидели в шашлычной, ели и беседовали. У нее было выразительное, ироничное лицо, и было в ней то свойство, которое я люблю и в мужчинах, и в женщинах — она вся лучилась.

Она рассказала, что делает магистерскую работу по воспитанию проблемных детей, ей двадцать пять лет, она родилась в Чикаго и ребенком переехала с семьей в Лос-Анджелес. Ее друг, которому она посылала посылку, тоже специализируется по тому же предмету, и следующим летом они поженятся. Я рассказал ей, что я тоже студент, двадцати двух лет, ночами работаю водителем машины «скорой помощи», а днем выращиваю белых мышей в лаборатории психологии в Еврейском университете и, вероятно, тоже когда-нибудь женюсь, но не на той подруге, которой послал посылку.

Я спросил, где она остановилась в Иерусалиме, и она сказала, что в одном из молодежных общежитий в Старом городе. Она только неделю назад приехала в Страну, уже повидала Тель-Авив и сейчас хочет поездить по Галилее. Я набрался смелости и сказал, что, если она согласится, мы можем поехать туда вместе. Она сказала, что да, она согласна, но как и куда? Я сказал, что мы поедем автобусом, заночуем у моей бабушки, которая живет в одной из деревень в Изреельской долине, а потом посмотрим. У меня есть много друзей на севере Страны.

— Заночуем у твоей бабушки? — Она была потрясена. — У твоей бабушки?! — И засмеялась: — Ни один из моих знакомых парней еще не приглашал меня к своей бабушке.

— Авигайль, — сказал я, — я не знаю парней, с которыми ты встречалась до сегодняшнего дня, но что касается бабушек, я готов соревноваться со всеми. Моя бабушка — необыкновенная бабушка, и она будет рада моему приходу с подругой.

Я хорошо знал, о чем говорю. Несмотря на все ее причуды (а также благодаря им, конечно), бабушка Тоня была личностью совершенно уникальной. Стоило ей захотеть, и она становилась интересной и даже обаятельной женщиной — разумеется, на свой необычный лад. К тому времени она постарела, понятно, но не утратила былого таланта рассказчицы увлекательных историй и под настроение способна была увлечь и очаровать любую пришедшую со мной девушку — кроме одного раза, когда она вручила гостье ведро и тряпку и потребовала, чтобы та включилась в уборку дома.

— Независимо от меня, — сказал я Авигайль, — во всем, что касается моей бабушки, тебе стоит ее повидать.

Мы договорились встретиться через два с половиной часа на центральной автобусной станции. Я побежал на свою «Скорую помощь» — поменяться дежурством, в университет — попрощаться со своими мышами, и в свою студенческую комнату — собрать сумку в дорогу. Мы встретились возле автобусной кассы, поехали в Хайфу, а оттуда местным автобусом в Афулу. Всю дорогу мы беседовали, а на подъеме в Тивон она вдруг попросила меня поменяться очками — «только на одну секунду», чтобы посмотреть, как каждый из нас выглядит в очках другого.

Это было сладкое и возбуждающее мгновенье сходства и различия, испытания и доверия, некое подобие первого поцелуя, который затуманивал и заострял все вокруг, как бы предвосхищая своих будущих настоящих собратьев. Тот очкарик, чья любимая тоже носит очки, знает, о чем я говорю, а кто не очкарик… — но не стоит тратить слова на этих несчастных. Так или иначе, в эту минуту я понял, что Авигайль будет рада постельным порядкам бабушки Тони.

Мы сошли с автобуса на перекрестке Нагалаль и пошли пешком в мошав. В воздухе царил знакомый приятный запах молотой соломы и казуарин. Крестьянин на тракторе остановился возле нас и предложил подвезти. Мы сидели на его прицепе, близко друг к другу, наши плечи соприкасались и руки продлевали это касание до локтя. Ее кожа была наделена не только приятным ароматом персиков, но и какой-то особенной гладкостью. Наши лица сблизились, мы поцеловались первым поцелуем. Улыбающимся, очкастым, коротким и скромным. Крестьянин и его трактор даже не заметили произошедшего.

Из центра мошава мы направились к дому бабушки Тони. Только сейчас я объяснил Авигайль, что ее ждет.

— Это не так уж просто — гостить у моей бабушки, — сказал я ей.

— А в чем дело?

— У нее мания чистоты, — сказал я.

— Не страшно, — сказала она. — Моя мама тоже такая.

Я вежливо улыбнулся.

— Авигайль, — сказал я, — я думаю, ты не понимаешь, о чем я говорю, о чистоте какого рода и уровня.

— Моя мама, — сказала она, — чистит между кафельными плитками в кухне. Она делает это зубочистками и делает это сама, потому что не полагается на домработницу.

— Авигайль, — сказал я, — ты делаешь успехи, но ты и твоя мама все еще на втором месте, и с очень большим отрывом. Моя бабушка моет стены и кладет на каждую ручку двери или окна маленькую тряпку, чтобы их не коснулись грязными пальцами.

— Моя мама, — сказала Авигайль, — опрыскивает и дезинфицирует душевую после каждого употребления.

Я рассмеялся.

— У вас принимают душ в душевой? У моей бабушки это запрещено. У нас есть шланг на стене коровника, и это и есть наш шикарный душ, если позволишь мне добавить.

— Моя мама, — сказала она, — все еще ездит в «бьюике» пятидесятых годов, но свой пылесос она меняет каждый год, потому что новая модель, возможно, высосет еще три пылинки из ковра.

— Авигайль, — сказал я, — только любовь и сострадание, которые я питаю к тебе, не позволяли мне поднимать вопрос о пылесосе. Но коль скоро ты сама его подняла, да будет тебе известно, что у моей бабушки тоже есть пылесос.

— Ну и что? — удивилась Авигайль, в смысле: «Ну и что тут такого? У многих людей есть пылесос. Для этого не надо иметь манию чистоты».

— У нее есть пылесос, но она им не пользуется, — объяснил я.

— Потому что он плохо работает?

— Хуже того. Она им не пользуется, потому что от этого в нем собирается грязь.

— Что?!

— То, что ты слышишь. Потому что, работая, он собирает пыль и грязь, а тогда приходится чистить и его тоже.

— Ты победил, — сказала она.

— И кстати, по поводу шикарного душа в коровнике, — сказал я. — Тебе тоже предстоит воспользоваться им сегодня вечером. Все коровы будут подглядывать, и я тоже приду посмотреть.