1

Бетонные соединения были залиты между балок крыши, бетонные балки поставлены вокруг оконных и дверных проемов. Тирца подняла внутренние перегородки и обновила со мной два образовавшихся пространства — большое, в котором я буду жить, и маленькое, которое может понадобиться. Установила и забетонировала притолоки и косяки, уложила подоконники в оконные проемы и сказала, что это хорошо.

Илуз с братом натянули металлическую сетку для нового подвесного потолка, сменили опоры, уложили черепицу на каркас крыши, закупорили все щели, которые могли призвать крыс или голубей, — и Тирца сказала: «Это очень хорошо!»

Я чувствовал ее любовь и свою любовь не только в ее прикосновениях, не только в прозвище «юбимый», но и в том, как она строит мой дом. В том, как она измеряет, прикидывает, указывает рабочим, что делать. В том, как дом, который она мне строит, обретает форму. В том, как мы вместе едим в конце дня. Когда она уезжает в другое место, а я остаюсь один.

А иногда ее тело и ее запах сводят меня с ума и вся эта любовь выхлестывает через берега и вселяет в меня озорную силу. Я набрасываюсь на нее, как большой щенок, трусь об нее, трясу ее, хриплю, рычу и мурлычу, вгрызаюсь в ее тело.

И тогда она смеется и говорит мне: «Иреле…»

А я говорю ей: «Что?»

И она снова произносит свой диагноз: «Ты меня любишь».

— И что?

— Ты меня любишь, я чувствую, — и голос ее звучит так же, как у других женщин — так я думаю, у меня нет возможности сравнить, — когда они говорят: «Я люблю тебя».

2

Иоав с Иорамом тоже вдруг явились, огромные и хохочущие.

— Привет, дядя Яир. Что у тебя есть пожевать?

— Привет, Йо-Йо, — обрадовался я им. — По какому такому случаю вы решили навестить дядю?

— Отец сказал, что после твоей смерти этот дом будет нашим, и мы пришли посмотреть.

Даже моя любовь к ним не может изгладить из памяти ту боль, которую я испытал в день их рождения. Случайно или неслучайно я был у мамы, когда брат позвонил из больницы. Я не слышал его слов, но видел, как осветилось ее лицо, и услышал, как она говорит: «Наконец-то я бабушка. Большое спасибо, Биньямин».

Зависть, охватившая меня, была очень похожа на своих сестер дней моего детства, и маме пришлось успокаивать меня словами и путями, тоже позаимствованными из того времени. Я кричал:

— Почему ты делаешь это именно при мне? Почему ты должна благодарить его именно тогда, когда я слышу?

И ты сказала:

— Пожалуйста, успокойся.

Но я не успокоился:

— И что это за «я наконец бабушка»? Разве я виноват, что Лиоре не удается родить моих детей? Разве это из-за меня ты не «наконец бабушка»?

И ты повторила:

— Успокойся. — Твое лицо помрачнело, но пальцы уже будто сами по себе потянулись утешить и погладить. — Пожалуйста, успокойся, Яир. Биньямин тоже мой сын.

Я не успокоился тогда, но время сделало свое доброе дело. Я убедился, что слова Папаваша, когда он просил твоей руки, были очень точны: можно исправить, можно вылечить и можно исцелить. Прошли годы, и я научился любить могучих сыновей моего брата. В определенном смысле я даже нашел в них утешение, замену двум моим мертворожденным детям. Так было в их детстве, и так же обстоит дело сегодня, когда они уже в армии. Оба они, как и я когда-то, пошли в санитары, но, в отличие от меня, не инструктируют других, а работают сами — в двух военных медпунктах, на двух разных армейских базах.

Трудно растить близнецов, особенно с таким мужем, как Биньямин. Когда Иоав и Иорам были маленькими, Зоар, бывало, просила меня помочь, забрать их на часок-другой к себе. Я уже говорил, что мы симпатизируем друг другу, и я не раз забирал обоих Йо-Йо на несколько часов, а когда они выросли — и на конец недели. Мы играли, гуляли, читали, я рассказывал им истории и делился воспоминаниями.

— Знаете ли вы, — рассказывал я им, — что когда-то здесь неподалеку был зоопарк? Хотите, пойдем погулять и я покажу вам, где точно?

— Потом. Сначала мы хотим поесть.

— И каждый вечер люди, жившие по соседству, слышали голоса животных. Представляете — прямо посреди города рев, и визг, и рычание. А еще там была голубятня.

— А зачем зоопарку голуби? Их и на улице достаточно, и отец говорит, что они разносят болезни.

Их тела сами собой поворачивались в сторону кухни. Их шеи вытягивались, чтобы увидеть огромный холодильник Лиоры.

— А что у вас там внутри?

— Подождите немного, сейчас тетя Лиора придет, и мы поедим все вместе. А пока давайте посмотрим вместе альбомы.

Мой палец полз по старым свадебным снимкам, переходя от лица к лицу.

— Кто это?

— Отец.

— Нет, это его отец, когда был молодым. Они очень похожи.

— А это? — спросил И-два.

— Это я.

— Ты здесь ни на кого не похож, дядя Яир.

— Я похож на себя, когда был ребенком.

— Смотри, запеканка, — сказал Иоав Иораму и показал на тарелку Папаваша.

Я рассказал им, что дедушка Яков не любил стоять в очереди, собиравшейся возле кастрюль и подносов. «Приготовь мне, пожалуйста, в тарелке, Рая», — просил он.

Они засмеялись.

— Так приготовь и нам, пожалуйста, в тарелке, Яирик.

Меня передернуло.

— Где вы слышали это имя?

— Так отец спрашивает, когда мы возвращаемся от тебя: «Ну, как вы провели время у Яирика? Что Яирик давал вам кушать?»

— Так он говорит? Яирик? Правда?

— Да. Но мама говорит ему, чтобы он перестал! Что это некрасиво.

— Смотри, вот жаркое! А это ребрышки!

— Потому что это свадьба дядей из кибуца.

Я пролистал дальше. Яирик. Именно Яирик. Не Яир и не Иреле, не мой брат и не дядя, именно Яирик, из всех имен.

Сейчас они осматривали новый дом, его двор и его виды.

— Очень красивое место, — сказал И-раз.

— Мировое место, — резюмировал И-два.

— Тут мы построим большой гриль, а тут поставим табун, — сказал И-раз.

— И будем рубать пиццы и стейки с утра до вечера.

— И печеную картошку.

— Если вы не возражаете, ребята, я еще жив, и я планирую пожить здесь еще лет тридцать, как минимум.

— Ничего, мы потерпим.

3

Позвонила Сигаль. У нее два дела. Первое: отец Лиоры приглашает нас на семейное торжество в Соединенные Штаты. Дата выпадает на период больших праздников, и поэтому лучше бы заказать билеты заранее. Когда мне удобно вылететь и когда вернуться?

Я:

— На меня не нужно заказывать. Я ни в какие Соединенные Штаты не еду.

Сигаль:

— Я перевожу тебя к твоей жене.

В трубке фортепианная музыка. В других офисах в ожидании ответа играет электронная музыка, Лиора наняла себе Глена Гулда, чтобы он сыграл для ее приятелей музыку Баха.

Лиора:

— Что случилось, Яир? Что на сей раз?

Я:

— У меня нет желания ехать.

Лиора:

— Это не вопрос желания. Это вопрос вежливости и приличий.

Я:

— Я не люблю ездить, и, кроме того, я занят.

Лиора мне:

— Я хочу знать однозначно: ты едешь или нет?

Я ей:

— Нет.

Лиора отключилась. Сигаль вернулась со вторым делом. Она сожалеет, что не успела вовремя предупредить, но группа любителей птиц из Голландии просит, чтобы я провел с ними трехдневную экскурсию. С завтрашнего дня, если можно.

Можно. Конечно, можно. Поездки с любителями птиц и интересней, и выгодней, чем с лекторами и артистами. Я подобрал их в гостинице на улице Нес-Циона в Тель-Авиве, рядом с тем румынским рестораном, где мы с Биньямином взимаем друг с друга выигрыши в наших пари, и в полдень мы уже были в комнатах, которые я заказал в Галилее.

Хозяин, худой высокий человек, выглядел раздраженным и усталым. Несколько лет назад он вырубил свой сад тропических личи и построил взамен этого комнаты для приезжих. Какое-то время дела шли успешно. Потом — «со всеми нашими делами тут» — туристы перестали приезжать.

— Был момент, — сказал он, — когда мне пришлось сдавать комнаты приезжим парочкам. Что тебе сказать, это просто неприятно. Приезжали пары, женатые на других. Понимаешь?

— Более или менее, — сказал я ему. А себе: «Если мы с Тирцей когда-нибудь поедем в Галилею, нужно будет поискать комнату у кого-нибудь другого».

— Но сейчас, слава Богу, в долине Хулы навели порядок, начали разбрасывать журавлям кукурузные зерна, чтобы не поедали хумус с полей, можно надеяться, что больше людей станут приезжать ради журавлей и меньше ради всякого этакого.

Не только журавли. Здесь останавливаются на ночлег и пеликаны, и бакланы, и разные виды гусей, и чайки, и утки, и хищные птицы, и все они прилетают под вечер. В небе тесно от распахнутых крыльев и разинутых, орущих клювов. Тяжелые, плотно сбитые пеликаны спускаются на воду уверенно и быстро, но перед самой посадкой вдруг забавно пугаются, как будто обнаружили неисправность в механизме приводнения. Их ноги шлепают по воде, расшвыривая брызги, крылья — особенно у молодых — беспорядочно бьют по воздуху. Журавли, с их длинными ногами и вытянутыми шеями, — не пловцы. Они опускаются у самой кромки воды, вначале на несколько мгновений зависают в воздухе, судорожно ударяя крыльями, словно балерины, подвешенные на нитках, и лишь затем уступают воле земного притяжения, садятся и спешат к тесной толпе своих товарищей.

Мои взволнованные голландские туристы высыпали из «Бегемота», увешанные биноклями и фотоаппаратами. Одна из них, высокая костлявая старуха, вытащила из сумки рисовальный альбом, акварельные краски и кисточки, села и начала с немыслимой скоростью и точностью зарисовывать птиц. Ее спутники то и дело заглядывали из-за спины, выражали бурный восторг и возвращались смотреть настоящих птиц. Птицелюбы всегда делятся друг с другом увиденным. Произносят короткие кодовые слова: название птицы, направление и расстояние, — которые меняются от языка к языку, но сохраняют ту же интонацию срочности. Все головы тут же поворачиваются, как на шарнирах, все бинокли поднимаются. И всегда находится кто-то, кто поймал интересную добычу и в окуляр телескопа. Широким жестом победителя он приглашает спутников поглядеть на трофей, и перед окуляром сразу же собирается маленькая, вежливая и благодарная очередь.

Как и те старые фогель-кундлеры, знакомые Папаваша, которые когда-то открыли мне хорошие для наблюдения места, эти тоже не занимаются ни этологией, ни орнитологией, а только наблюдением и распознаванием. В этом они к тому же соревнуются друг с другом — кто увидел и опознал больше разных особей и видов. И спорят — горлица это или турман, болотный лунь или карликовый орел. Спор не раз решается с помощью самого лучшего бинокля или телескопа, но бывает, что обсуждаемая птица быстро исчезает или различение оказывается особенно затруднительным — например, между соколом красным и соколом обыкновенным, особенно на фоне безоблачного неба, — и тогда голоса повышаются и спор становится жарче.

Медленно гаснет закат. Шеи селезней уже не переливаются многоцветным сиянием, вода засеребрилась, и бурые каравайки на ее фоне стали казаться черными. Сумерки поглотили сероватую окраску журавлиных крыльев, а потом и белизну пеликаньих. Под конец остались только последний блеск воды и на ней — темные силуэты. Потом исчезли и они, я собрал свою маленькую стаю, и мы вернулись на место ночлега.

После ужина любители птиц остались за столом, чтобы сравнить трофеи и продолжить споры. Они и меня попытались втянуть в этот спор, чтобы я решил, который из их ястребов ястребиней или орлиней, но я тут же обнаружил свое полное орнитологическое невежество, за что немедленно получил выговор: «Немыслимо, чтобы экскурсовод не знал, что крылья степного орла длиннее, чем у большого подорлика. Это же элементарно!» Увы, во всем, что касается мелких деталей: длины крыльев, цвета стен или формы ручек для шкафов и дверей, — я сдаюсь заранее. Моя стихия — большие ощущения: высокий лёт, небесный свод, прямые пути, воздух, наполняющий пустое пространство дома, полное слияние тел.

4

Я встал до зари, включил чайник, который выставили нам с вечера у входа, и разбудил своих туристов. Они хотели посмотреть приземлившихся вечером птиц на их взлете на заре. Пока они собирались, я налил кофе в большой термос, вынул из холодильника в кухне пакеты с бутербродами, приготовленные нам хозяином, и еще затемно выехал с ними к озеру.

Сильный восточный ветер дул нам навстречу, подымал облака пыли, сгибал верхушки деревьев, даже тяжелый нос «Бегемота» потряхивало слегка. На въезде в заповедник я рассказал им историю осушения озер Хулы и ее последствия. Так я делаю всегда, и они цокают языком, с удовольствием повторяют местные названия и даже записывают некоторые из них на память. Через неделю они уже будут сидеть в своих кафе, называть своим друзьям: «Agur», «Sharkia», «Hula» и «Saknai» — как будто всосали эти слова с молоком матери, — потягивать пиво и показывать им фотографии.

Ветер и пыль загнали нас в «Аквариум», здание из сплошных окон, предназначенное для наблюдений за птицами, дверь, правда, была закрыта, но находчивый экскурсовод — это я, мама, твой старший сын, — обошел вокруг и нашел незапертое окно. Я сдвинул его по направляющим и пригласил своих туристов войти.

С этого момента и дальше всё уже происходило само собой, как фильм, обратный вчерашнему: негромкий гомон птичьего пробуждения, темнота сереет, на посветлевшей воде вырисовываются тени птиц, солнце подымается всё выше, начинается птичий взлет. На взлете у них нет ни лидера, ни главного, ни распорядителя, и каждая птица взлетает в свое время, по своему разумению и в удобном для нее темпе. Пеликаны — тяжело, журавли — как будто танцуя поначалу в воздухе, гуси и утки долго бегут по воде, вытянув шею и хлопая крыльями. Все пробуют, спотыкаются, трепыхаются, садятся, ждут, пока солнце окрепнет, согреет воздух и мышцы.

Постепенно небо снова покрывается точками, наполняется движением, распростертыми крыльями, взмахами и голосами, и вдруг у меня в кармане зазвонил мобильник, и я — под укоризненными взглядами моих птицелюбов — заторопился ответить, потому что на экране опять высветилось «Папаваш».

5

Папаваш звонит редко. И уж конечно, не в такое время. Йеки вообще не позволяют себе быть обузой, обращаться к ближнему с просьбой. А кроме того, со всеми своими нуждами Папаваш обращается к Мешуламу Фриду. Но с того нашего разговора и его ужасного вопроса: «Мама еще не вернулась домой, может, она у вас?» — появление его имени на экране мобильника вызывает у меня тревогу.

— Мне неприятно беспокоить тебя, Яирик, — сказал он раздраженным и усталым голосом. — Я долго думал, позвонить или нет. Ты должен срочно приехать сюда.

Я извинился перед своими подопечными и вышел наружу.

— Я на севере с туристами. Что случилось?

— Кто-то пытается ворваться ко мне в дом.

— Позвони в полицию. Немедленно!

— Не сейчас. Сейчас уже светло. Это ночью, это каждой ночью… Кто-то поворачивает ручку двери, пытается открыть. Я уже несколько ночей не сплю.

— Дверь заперта?

— Конечно.

— Тебе просто чудится, — попытался я успокоить. — В темноте дома́ всегда издают какие-то звуки. Особенно коммунальные дома́. А совсем ночью, когда всё тихо, стоит кому-то спустить воду на третьем этаже, и ты уже уверен, что к тебе пытаются вломиться.

— Извини, Яирик, но я еще в состоянии отличить того, кто пытается ворваться ко мне, оттого, кто спускает воду на третьем этаже. И галлюцинаций у меня тоже нет, если ты на это пытаешься намекнуть!

И бросил трубку. В последнее время он усвоил эту отвратительную американскую привычку — заканчивать телефонный разговор, не прощаясь. Я не стал чиниться и перезвонил ему. Сказал: «Нас разъединили». Сделал вид: «Здесь плохой прием». Попробовал пошутить: «Может быть, это Мешулам, проверяет, не забыл ли профессор Мендельсон запереть дверь перед сном?»

Папаваш ответил мне обрадованным голосом, как будто не сердился минуту назад:

— Мешулама я уже спрашивал, Яирик. Это первое, что я сделал.

— И что он сказал?

— Он сказал, что пошлет кого-нибудь из своих охранников, чтобы постоял здесь снаружи.

— Хорошая идея.

— Плохая идея. Здесь не дом главы правительства. Ты сам сказал: это коммунальный дом. Мне не нужен бандит с револьвером на лестничной площадке.

— Ты говорил с Биньямином?

Птицы взлетают. Шумное хлопанье крыльев окружает меня со всех сторон. Воет ветер. Но вздох Папаваша слышен отчетливо и ясно:

— С Биньямином нет смысла разговаривать. Он занят.

— И поэтому ты обращаешься ко мне? Потому что я меньше занят? Я тоже работаю иногда, если ты случайно забыл. И как раз в данный момент я с туристами. Из Голландии. Я поднялся без четверти четыре показать им перелетных птиц в Хуле, и это немного далеко.

— Мне очень жаль, что я тебе мешаю, Яирик. Я обратился к тебе, потому что ты мой старший сын.

После обеда я спустился с моими туристами на юг, к нашей следующей остановке, в Иорданской долине. Удостоверился, что у всех есть комнаты и еда, и помчался в Иерусалим по восточной дороге, вдоль Иордана. В половине одиннадцатого я поставил «Бегемота» на улице А-Халуц в квартале Бейт а-Керем. Вытащил ручку из саперной лопатки, которая всегда лежит у меня в багажнике, и складной стул, который остался там с той прогулки, которую Папаваш прервал, и поднялся на улицу Бялика через темный мемориальный парк. Что обо мне подумают? Мужчина в расцвете лет, в одной руке палка, в другой складной стул. Куда он идет? С какими намерениями? Зачем гадать и напрягаться? Это тот самый мальчик, который много лет назад спускался по этому парку со своей матерью, а сейчас поднимается по нему охранять отца, который вырастил его совсем как своего сына.

Так я и думал. Рядом с домом стоит машина фирмы «Мешулам Фрид и дочь с ограниченной ответственностью». Я поставил стул во дворе, под инжиром, который пересадил к нам Мешулам годы назад (дерево стало уже совсем большим), и уселся в темноте. Здесь меня никто не увидит, а я смогу видеть дверь Папаваша. Чуть позже одиннадцати дверь открылась, Мешулам крикнул: «Спокойной ночи», запер снаружи, вышел из подъезда и посмотрел вокруг. Что я скажу, если он все же меня заметит? Скажу правду. Мешулам послушает, вытащит платок, скажет: «А кто будет охранять меня, после того, как Гершон?» — и предложит сменить меня или составить мне компанию.

Но Мешулам не заметил меня, сел в свою машину и уехал. Папаваш зажег свет в туалете. Я слышал, как он кашляет и отхаркивается. На людях он никогда так не кашлял и, уж конечно, не сплевывал. Потом свет погас и в его комнате, и остался только слабый ночник в кухне.

Я сидел, томясь и чувствуя нарастающую усталость, и вдруг увидел, что на лестничной клетке вспыхнул свет. Я напрягся — и зря. Квартирант Папаваша спустился со второго этажа, вытащил что-то из своей машины, коротко поговорил по мобильному телефону, всё время сдерживая тихий смех, и затем вернулся в дом. Еще дважды по лестнице поднимались какие-то люди. А потом я весь сжался, потому что появился Биньямин. Он подошел к двери, прислушался, не трогая ручку, не позвонил и не открыл. Я поднялся со своего места, и мой брат исчез.

Воздух наполнялся прохладой и сыростью. Редкие прохожие исчезли совсем. После полуночи неожиданно пробудился ветер, отзываясь слабым шелестом маленьких деревьев и шумом больших. Издали вдруг послышался короткий, страшный женский крик, а за ним тишина и потом лай. Летучие мыши кружили вокруг уличного фонаря, охотясь за насекомыми, летящими на свет.

В три часа утра я покинул свой пост. В буфете Глика горел свет. Господин Глик уже трудился на кухне.

— Если подождешь пять минут, я приготовлю тебе сэнвиш, — окликнул он меня через окно. — А пока вот тебе выпить кофе.

Я выпил кофе. Господин Глик спросил:

— Сделать сэнвиш и для дочки Фрида?

Я покраснел.

— Я не увижу ее сегодня.

— Это нехорошо, — сказал господин Глик. — Такая, как она, каждый день без нее — пропащий.

— Вы правы, господин Глик, — сказал я. — Жаль всех дней, что прошли без нее. Это была ошибка.

Он дал мне сэндвич.

— Не ешь сразу. Дай ему несколько минут, чтоб у него вкусы внутри немного перемешались. Я с тех самых пор, что она девочка, говорю: Тирца Фрид — это что-то особенное, не как все другие. Но если вы поторопитесь до того, как я, с Божьей помощью, наконец умру, так я приготовлю вам угощение и на свадьбу тоже.

На протяжении всего спуска от Иерусалима до Иерихона я думал о Папаваше. Рассказать ему о ночи, которую я провел во дворе его дома, или нет? А на протяжении большей части дороги на север я думал о себе, и о своей истории, и о потребности в историях вообще, и как быть человеку, если всё главное в его истории произошло еще до того, как он родился. А позже, возле кибуца, в котором вырос Малыш, я свернул на проселочную дорогу, по которой он ездил на велосипеде с Мириам. Остановился возле заброшенного здания, которое когда-то было насосной станцией, и моя мысль — вопреки той независимости, которую мы склонны ей обычно приписывать, — рабски последовала по логически предсказуемому пути, от первого голубя, запущенного Малышом, к самому последнему. Лишь несколько голубятников пришли на его похороны. Война еще не закончилась, дел было много, и дороги оставались небезопасны. Отец приехал из Иерусалима. Дядя, тетя и Мириам — из кибуца. Волосы Мириам уже тронула ранняя седина. Дядя и отец стояли порознь, каждый плача по-своему, и не обменялись ни словом.

Доктор Лауфер и Девочка приехали тоже. Она с трудом шла и тяжело дышала. Каждые несколько секунд ей приходилось останавливаться и судорожно втягивать воздух. Но две первые клетки у нее внутри уже разделились и стали четырьмя, а этим четырем суждено было еще в тот же день разделиться снова, став теми восемью, которым предстояло, в свой черед, превратиться в шестнадцать, а потом в тридцать две и в конце концов стать сегодняшним мною. Доктор Лауфер, единственный, кроме нее, кто знал об этом, произнес надгробную речь, и его женское множественное число, которое обычно веселило слушателей, на сей раз вселило в них ужас, потому что прозвучало как надгробное слово от имени тысяч матерей, и дочерей, и сестер, и возлюбленных.

Любую поездку нужно использовать для запуска, и поэтому каждый из прибывших на похороны голубятников нес в руке корзинку с голубями — специальную плетеную соломенную корзину с крышкой и ручкой, — и по завершении церемонии эти голуби были запущены и взмыли вверх, над слезами, и скорбью, и свежей могилой. И доктор Лауфер сказал: «Это и полезно, и красиво. Может быть, нам следует завести такую традицию и для дней памяти тоже».