В прохладный осенний вечер некто Коркин, служащий объединения «По заготовке…», возвращался с вечеринки домой и бормотал сонно:

— Опять напоили, бармалеи! Это по какому же поводу, позвольте вас спросить? Ну, позавчера пили — это ясно: Похлебкин премию отхватил. В четверг… в четверг пили у Зиночки. В среду? В среду… в среду я, кажется, не пил. В среду мы собирались у Понюшкина — расписывали пульку… И пили… Нет, все-таки пил, пиво пил. Литров восемь вылакали на четверых. Во вторник — не помню, наверное, отсыпался. В понедельник меня разбирали на каком-то собрании, на каком — не помню… Помню — обещал исправиться. М-да, — Коркин на минуту задумался.

— Ах, да! В воскресенье приехал Тряпкин из Москвы. Нет, не из Москвы… — мысли Коркина заплетались. — Из Тамбова? Нет, не из Тамбова… А леший с ним! Все равно не помню, откуда он приехал, а вот что пили помню: пили спирт, гидролизный… А что же сегодня? Сегодня что?.. Сегодня пили на дне рождения у Теплова. Странно, почему это он свой день рождения два раза в квартал отмечает? Непонятно! Опять я ему в карты десятку просадил. Жулик! Ворюга… Или студент этот, — Коркин попытался дотянуться непослушной рукой до синяка под глазом. — Откуда он взялся, этот студент? Надо же — такой синячище мне наклеил. И чему их только учат в этих вузах… Из-за чего я с ним сцепился? Не помню! Много он себе позволял: мухомором меня обозвал и этим, как его, обывателем, безнадежно отставшим от века.

Коркин болезненно сморщился.

— Интересно! Это какое же он имел право? Щенок! Я тебя спрашиваю! — промычал Коркин, останавливаясь перед телеграфным столбом. — Какое этот студентишка имел право? Чего молчишь, дубина?

Столб безмолвствовал, и Коркина это раздражало.

— От века я отстал, видите ли! А я за веком и не гонюсь. Очень он мне нужен. Новейших теорий не знаю. Книг не читаю. Смех! Всем, что ли, книги читать? И без них обходимся великолепно. Другие хобби есть! И чего этой молодежи надо, и чего цепляются? Тоже мне — вундеркинды.

Коркин огляделся по сторонам. Новый микрорайон, по которому он куролесил, куда-то исчез. Больших зданий вокруг не осталось, торчали какие-то хибары, где-то надрывно перебрехивались псы.

— Черт! — пробормотал Коркин, озираясь. — И куда это меня занесло?.. Здорово я в этот раз набрался! — В глазах Коркина рябило. В голове явственно слышались какие-то завывания. «Нет, — подумал Коркин, — самому мне не дойти. Надо такси.»

— Такси! — завопил он осипшим голосом. — Такси! Черт их побери! Такси! — Но машин вокруг не было.

Пошатываясь и проклиная всех и все на свете, Коркин направился к единственному фонарю, тускло мерцавшему шагах в трехстах от него.

И странное дело, чем ближе он подходил к фонарю, тем тусклее становился свет, а под самим фонарем оказалось настоящее царство тьмы и засилье ночи, хотя Коркину не удалось поразмышлять над этим парадоксом, он увидел наконец зеленый огонек такси.

— Такси! — радостно взвизгнул Коркин, цепляясь изо всех сил за фонарный столб.

И в это мгновение что-то произошло. Мир перевернулся. Огни города куда-то пропали. Темнота стала еще гуще. Коркин почувствовал, как кто-то трясет его за плечо:

— Барин! Барин! Куда ехать-то?

— Чего? — прохрипел Коркин и, испуганно моргая, увидел перед собой бородатую рожу. И еще он увидел, что сидит в какой-то коляске, а фонарь на столбе теперь уже вовсе и не электрический, а какой-то странной конструкции с самым настоящим фитилем и слабым, мерцающим язычком пламени.

Пахло сапожным кремом и конюшней. И едва Коркин отметил это, как где-то впереди захрапела лошадь и бородатая рожа, матерно ругаясь, заорала:

— Ну, стерва, нешто пьяных не видела?

Щелкнул кнут. Коляска качнулась, сдвинулась с места, а рожа снова обернулась, склонилась над Коркиным и настойчиво повторила:

— Барин, куда ехать-то? — и вдруг расплылась в жуткой улыбке. — Семен Иванович, батюшка! Тьфу ты, а я вас и не признал в темноте-то! Столько лет вожу и не признал… Но! Собачье отродье! Пошла… — Снова щелкнул кнут, и коляска затряслась по булыжной мостовой.

— А вы, значит, батюшка, с перепою… — ласково забубнил кучер. — Это бывает… А Василиса Петровна-то, поди, заждались? Оно, конечно, дело семейное…

Коляска петляла по каким-то темным переулкам. Колеса с плеском врезались в вонючие жирные лужи. Тусклый свет редких допотопных фонарей вселял в душу ужас. Прохожих не было. Коляску трясло и бросало из стороны в сторону.

«Куда он меня везет? — мучительно соображал Коркин. — Куда? Зачем? Черт знает что мерещится. Неужели я так много выпил? А все эти наливки дурные… И карты… Пора, определенно пора с этим кончать… — вздохнул Коркин. — Хе-хе! Отстал от века! Теории… Эх, непутевая жизнь. И дома опять скандал будет… Вопли всякие… А пусть везет, черт с ним… Наверное, это сон…»

Коляску тряхнуло еще два-три раза, и они остановились у большого, едва выступающего из темноты дома. У подъезда тускло мерцал старинный фонарь. Извозчик полез рукой куда-то за отворот кафтана, достал бутыль, приложился к горлышку, крякнул:

— Приехали, ваше благородие!

Коркин взглянул на бутыль и облизал пересохшие губы. Привычным движением руки он полез в карман за деньгами и тут только с ужасом заметил, что изменился не только мир вокруг него, изменился и он сам. Вместо привычного финского костюма и польского плаща на нем оказалась шинель казенного образца и какие-то манишки, сюртуки и брюки покроя шестидесятых или семидесятых годов минувшего столетия. У себя под носом он обнаружил неизвестно когда успевшие вырасти усики, а на подбородке короткую козлиную бороденку.

Протягивая извозчику плату, Коркин успел разглядеть при тусклом свете фонаря, что вместо привычного металлического рубля он держит в руках рубль с изображением какого-то государя-императора — в самодержцах Коркин разбирался плохо, но сам факт превращения нормальных денег в старинную монету подействовал на него угнетающе.

«Это что же теперь будет? Сон или не сон? Дурацкий сон…» — успел подумать он, погружаясь в пьяное забытье.

Все дальнейшие события этой ночи протекали для него в густом тумане. Он смутно ощущал, что его куда-то тащили, что незнакомый женский голос орал над ним:

— Опять нализался до зеленых чертей, ирод! Опять карты! Имение заложено-перезаложено! Все мое приданое промотал, сатана! — И Коркин, блаженно улыбаясь сквозь сон, почувствовал на себе град пинков и подзатыльников.

«Ну вот, конечно, это был сон, я уже дома… Только бы Верка шнур от утюга не трогала…»

А на следующее утро он проснулся в странном и непривычном мире. На дворе был девятнадцатый век. Век лавочников, городовых, разорившихся помещиков, бойких краснорожих купцов, таких же, как он, Коркин, вечно пьяных обывателей. И удивительное дело, Коркин быстро почувствовал себя в этом веке уютно. Вначале ему еще было боязно, он ожидал, что вот-вот все, что его здесь окружает, куда-нибудь пропадет и он снова окажется в двадцатом веке…

Но прошли сутки, вторые, а все оставалось по-прежнему.

В понедельник Коркин поехал на службу и, усевшись за высокий канцелярский стол, сразу почувствовал свою уместность в этом мире. Начав деловое письмо словами «Уважаемый товарищ…», он поперхнулся, изорвал написанное и на чистом листе гербовой бумаги твердым, уверенным почерком со множеством завитушек и ятей вывел: «Ваше сиятельство, отец и благодетель…» и покатил дальше уже без заминок. И ему казалось, что он всю жизнь писал именно так, жил именно в этом времени, в этом веке, в этом губернском городке, по утрам ездил на службу, вечерами пьянствовал, картежничал, ругался с женой, а ничего другого никогда не было и не будет.

И когда либерально настроенные студенты обзывали его дураком и ретроградом, безнадежно отставшим от своего века, он уже не обижался, а только глупо хихикал и бормотал:

— Теории… Хе-хе! Это не для нас…

А исчезновения его в двадцатом веке так почти никто и не заметил.