I

Ну вот, явился со своей немецкой жратвой, подумала Мэри Джордах, когда муж вошел в столовую с подносом в руках, на котором лежал жареный гусь с красной капустой и яблоками, запеченными в тесте. Чертов иммигрант!

Она никак не могла вспомнить, когда она в последний раз видела Джордаха в таком приподнятом настроении. Капитуляция третьего рейха на этой неделе изменила его. Он стал таким веселым, таким экспансивным. Теперь он просто пожирал глазами газеты, довольно фыркал над фотографиями немецких генералов, подписывающих документы в Реймсе. Более того. В воскресенье был день рождения у Рудольфа, ему исполнилось семнадцать, и Джордах объявил этот день семейным праздником. Никаких дней рождения в семье никогда не отмечали. На любое предложение он отвечал недовольным ворчанием. Он купил Рудольфу подарок – потрясающую удочку, и только одному Богу было известно, сколько он на нее ухлопал денег. На радостях он сказал Гретхен, что теперь она может оставлять себе половину жалованья, а не четверть, как прежде. Даже дал денег Тому на новый свитер, так как этот болван потерял старый. Если бы немцы капитулировали каждую неделю, то жизнь в доме Акселя Джордаха могла стать вполне сносной.

– С сегодняшнего дня, – торжественно вещал он, – мы все вместе обедаем по воскресеньям. – Пролитая его народом кровь, понесенное поражение, по-видимому, пробудили в нем интерес к кровным, родственным узам.

Они расселись за столом, и Рудольф, естественно, невольно оказался в центре всеобщего внимания. В белой рубашке с накладным воротничком, в галстуке, он сидел выпрямившись, как кадет, сидящий за своим столом в Вест-Пойнте; Гретхен, эта шлюха, в английской кружевной блузке с длинными рукавами, такая слащавая, – гляди, как бы совсем не растаяла; Томас, умытый и причесанный, со своей хитроватой улыбочкой азартного игрока. Том совершенно необъяснимым образом тоже изменился после Дня победы. Он теперь вовремя приходил домой из школы. По вечерам делал уроки в своей комнате и даже вызвался помочь в лавке, кажется, впервые в своей жизни. У Мэри появилась робкая надежда. Может, по какому-то волшебству, после того как смолкли пушки в Европе и установилась полная тишина, в их семье начнется нормальная жизнь.

Представления Мэри Джордах о нормальной американской семье сложились под влиянием назидательных нравоучений монашек в популярных журналах, которые она с увлечением разглядывала. Там, на этих глянцевых страницах, американские семьи всегда выглядели такими опрятными, чистыми, и все домочадцы всегда мило улыбались друг другу. Они делали щедрые подарки друг другу на Рождество, дни рождения, свадьбы, различные семейные годовщины и в День матери. Подарки сыпались как из рога изобилия. У них были бодрые старики родители, живущие на ферме, и, по крайней мере, один автомобиль. Сыновья обращались к отцу вежливо – «сэр, сэр»; дочери играли на пианино и рассказывали матерям о своих свиданиях; и все глотали витамины. Они вместе завтракали, обедали, включая и ланч по воскресеньям, дружно ходили в церковь той конфессии, которую предпочитали, и все толпой уезжали отдыхать на берег океана. Отец, как правило, успешно занимался бизнесом, в обязательном черном костюме, и у него всегда было полно полисов на страхование всех случаев в жизни. Все это до конца не укладывалось в голове Мэри, но все же для нее это был стандарт, довольно, правда, расплывчатый, с которым она постоянно сравнивала образ жизни своей семьи. Она была одновременно и слишком застенчивой, и слишком высокомерной. Это не позволяло ей более тесно общаться с соседями, а потому реальная жизнь других американских семей, по существу, была ей незнакома. Богатые семьи были для нее недосягаемы, а бедняков она считала конечно же ниже ее, и она их всех презирала. По ее довольно туманным, нестойким, лишенным прочной системы представлениям, она сама, ее муж, Томас и Гретхен не могли считаться полноценной семьей, и в таком виде она не могла ее воспринимать как семью, в которой хотелось бы жить. Она всех воспринимала как разнородную группу притершихся друг к другу людей, собравшихся вместе совершенно случайно для путешествия, которое никто из них для себя не выбирал, и поэтому в лучшем случае в такой ситуации можно было надеяться, что враждебные боевые действия будут сведены к минимуму.

Рудольф, само собой, был исключением.

II

Аксель Джордах торжественно поставил поднос с жареным гусем на стол. Он потратил все утро на приготовление обеда, не пускал жену на кухню и воздерживался от обычной уничижительной, на грани оскорбления, оценки ее кулинарного искусства. Он со знанием дела, без особых церемоний, разрубил ножом птицу и положил всем большие порции. Первую тарелку, к великому удивлению, он поставил перед женой. Он купил две бутылки калифорнийского рислинга и с торжественным видом разлил вино по бокалам. Подняв свой бокал, сиплым голосом произнес тост:

– За здоровье моего сына! Поздравляю его с днем рождения! Пусть оправдает наши надежды, пусть доберется до самой вершины, а когда окажется там, наверху, пусть не забывает о нас с вами!

Все с серьезным видом выпили за здоровье Рудольфа, хотя Томас не удержался и скорчил кислую гримасу, и Мэри это заметила, но, может, виновато кислое вино?

Джордах не уточнил, на какую вершину он пожелал сыну карабкаться. Для чего конкретизация? Такая вершина существовала, со своими границами, со своими кланами, привилегиями. Как только туда доберешься, то все сам поймешь, и твое появление там будет встречено громкими возгласами «Осанна!» и отмечено подарком от тех, кто добрался до нее раньше тебя, – красивым «кадиллаком».

III

Рудольф аккуратно ел свою порцию гуся. На его вкус, он был жирноват, а от жира появляются прыщи, он знал об этом. И он не сильно налегал на красную капусту. Сегодня у него свидание с той белокурой девушкой с косичками, которая поцеловала его перед домом мисс Лено, и ему не нужно, чтобы изо рта пахло кислой капустой. Медленно потягивая вино, он принял твердое решение: никогда в жизни не напиваться, всегда контролировать разум и тело. Рудольф также принял и еще одно важное решение. Глядя на семейную жизнь отца с матерью, он пришел к выводу, что никогда не женится.

На следующий день Рудольф пришел к дому мисс Лено и бесцельно слонялся там по улице. Однако не совсем бесцельно. Как он и рассчитывал, минут через десять эта девушка вышла из дома, в голубых джинсах и свитере. Она помахала ему рукой. Наверное, его сверстница, с блестящими голубыми глазами, открытой дружелюбной улыбкой: веселая и беззаботная, словно с ней никогда ничего дурного не приключалось. Они вместе пошли вниз по улице, и уже полчаса спустя Рудольфу казалось, что они знают друг друга долгие годы. Она только что приехала в Порт-Филип из Коннектикута. Ее звали Джулия, а отец ее, кажется, работал в электрической компании. У нее был старший брат, который служил в армии во Франции, и вот, собственно, поэтому она его поцеловала тогда вечером, чтобы порадоваться тому, что он жив и что война наконец кончилась. Какой бы ни была причина, Рудольфу все равно было приятно, что она его поцеловала, хотя при воспоминании о первом легком прикосновении губ совершенно незнакомой девчонки он смущался и чувствовал себя неловко.

Джулия была помешана на музыке, любила петь и считала, что он здорово играет на трубе. Он дал ей не слишком твердое обещание уговорить музыкантов своего оркестра, чтобы разрешили ей спеть вместе с ними на следующей встрече в их клубе.

Ей нравятся серьезные мальчики, говорила Джулия, а Рудольф разве не серьезный парень? Он уже рассказал Гретхен о Джулии. Как ему нравилось произносить это певучее имя: «Джулия! Джулия!» Гретхен только улыбалась: она была уже искушенной, не разделяла его пылких мальчишеских вкусов и относилась к нему слегка покровительственно. Она подарила ему на день рождения фланелевый блейзер.

Рудольф знал, что обидит мать, если не пойдет сегодня днем погулять с ней, как обычно, но, учитывая такую разительную перемену, произошедшую с отцом, он надеялся на чудо: оно может произойти – отец сам пригласит мать на прогулку.

Он хотел быть так же уверенным в своем успехе, как его отец и мать в том, что он окажется на вершине. Он был парнем умным, очень умным и, конечно, понимал, что на одном интеллекте далеко не уедешь и многого не достигнешь, он не давал никаких гарантий будущего успеха. Чтобы оправдать ожидания матери с отцом, ему требовалось еще нечто особенное: удача, происхождение, природный дар. Рудольф пока не знал, удачлив он или нет. Само собой разумеется, он никак не мог рассчитывать на свое благородное происхождение, которое могло подтолкнуть его к карьере, и сильно сомневался в своей природной одаренности. Он умел ценить по достоинству таланты у других и старательно оценивал свои, но в самом себе пока еще не мог разобраться. Вот, к примеру, Ральф Стивенс, мальчишка из его класса, – он с трудом вытягивал в общем подсчете баллов на троечку, но он был чистый гений в математике и уже решал дифференциалы и задачки по физике, щелкал их как орешки, для собственного удовольствия, в то время как другие корпели над элементарной алгеброй. У Ральфа был талант, который вел его, как магнитная стрелка ведет корабль в море. Он знал, куда идет, так как перед ним открывался только один путь.

У Рудольфа было множество маленьких талантов, но у него не было твердого, определенного направления. Да, он неплохо играл на трубе, но он никогда не льстил себе, никогда не считал себя вторым Бенни Гудманом или Луисом Армстронгом, он не такой дурак. Из четырех друзей, которые играли вместе с ним в джаз-банде, два были куда более талантливыми музыкантами, а два такими же, как и он, не лучше и не хуже. Рудольф слышал, как он играет, и, давая своему искусству должную, трезвую и холодную оценку, все больше убеждался, что его исполнение ничего особенного из себя не представляет. И ему не добиться прогресса, сколько ни старайся. Как спортсмен он был лучшим в школе в беге с низкими барьерами на двести метров, но он понимал, что в большом городе, в другой школе, он навряд ли попал бы в сборную и ему никогда не сравниться с О'Брайаном, защитником футбольной команды. Он постоянно рассчитывал на снисходительное отношение учителей, которые выставляли ему положительные оценки, чтобы за плохую успеваемость его не отчислили из команды. Но на футбольном поле О'Брайан творил чудеса, он был одним из самых сильных игроков. Такого, как он, не было во всем штате. Как ловко он финтил, как за доли секунды находил малейшие просветы в защите противника, как здорово оценивал игру, как продумывал досконально каждый свой шаг, каждое перемещение по площадке. У него было тонкое чутье великого спортсмена, и с ним не сравнится никакой холодный интеллект. Стэна О'Брайана засыпали предложениями из многих колледжей, даже из Калифорнии, и если бы только не тяжелая травма, он наверняка вошел бы в сборную Америки и обеспечил бы себя на всю жизнь. Рудольф в школе справлялся с тестами по английской литературе куда лучше, чем Сэнди Хоупвуд, редактор школьной газеты, который постоянно прогуливал уроки по всем точным предметам, но стоило прочитать одну написанную им статью, как становилось сразу ясно: Сэнди обязательно станет писателем, несмотря ни на какие преграды.

У Рудольфа был природный дар – умение нравиться. Он знал, что только поэтому его избирали три раза подряд президентом класса. Но ведь это не настоящий природный дар, – он-то хорошо это понимал. Чтобы нравится, ему приходилось действовать по плану. Всячески стараться быть приятным окружающим, всегда выражать к ним притворный интерес, с веселым видом брать на себя скучные, неблагодарные обязанности, например распорядителя танцев на школьных балах или главы отдела реклам в журнале, и добиваться успеха на этих скромных постах, чтобы окружающие тебя зауважали и оценили по достоинству. Нет, умение нравиться никак не назовешь природным даром, размышлял Рудольф, потому что у него не было близких друзей и, по сути дела, он не очень-то любил людей. Даже его обычай целовать мать по утрам и вечерам, совместные с ней прогулки по воскресеньям были частью разработанного им плана. И только ради одного – благодарности от нее, чтобы не поколебать тех представлений, которые у нее сложились о нем, – любящего, вдумчивого, ласкового сына. Он все это прекрасно знал. Эти воскресные прогулки наводили на него скуку, и он с трудом выносил ее объятия, когда утром и вечером целовал ее, но, конечно, он никогда не подавал и вида.

Рудольф чувствовал, что состоит как бы из двух слоев: того, который известен только ему одному, и того, который он демонстрировал окружающим, всему миру. Ему очень хотелось быть таким на самом деле, без всякой показухи, но сомневался, что когда-нибудь ему удастся таким стать. Нет, ему это не под силу. Хотя и мать, и сестра, и даже учителя в один голос утверждали, что он – красивый юноша, он не был до конца уверен в привлекательности своей внешности. Ему казалось, что он слишком смуглый, у него слишком длинный нос, жесткие ровные скулы, его белесые глаза слишком легковесны и слишком маленькие и не соответствуют оливковому оттенку его кожи, его волосы слишком безрадостно черны, как у мальчишки из низов. Рудольф старательно разглядывал в газетах и журналах фотографии учеников таких привилегированных школ, как Экзетер и Сент-Пол, как они выглядят, во что одеты, что носят студенты в таких знаменитых ученых центрах, как Гарвардский и Принстонский университеты, и во всем старался подражать их стилю в собственной одежде, насколько ему позволял это его бюджет.

Рудольф носил потертые белые ботинки из оленьей кожи с резиновыми подметками, и теперь у него появился красивый блейзер, но все равно он никак не мог избавиться от портящего настроение ощущения, что если его пригласят на светскую вечеринку, то гости сразу же его вычислят, тут же поймут, кто он, в сущности, такой, – парень из захолустного городка, пыжащийся показать себя таким, каким он никогда не был.

Рудольф робел с девушками и никогда не влюблялся, если только не называть высоким словом «любовь» те глупые чувства, которые он испытывал к мисс Лено. Он старался сделать вид, что его не интересуют девочки, потому что он занят куда более важными делами, чем весь этот детский вздор с назначением свиданий, флиртом, целованиями и обниманиями. Но на самом деле он избегал девушек только потому, что боялся их: вдруг кто-нибудь раскусит, поймет, что за его высокомерным манерничаньем скрывается неопытный паяц?!

Рудольф в какой-то мере завидовал брату. У того был особый природный дар – звериная жестокость. Его боялись, даже ненавидели, во всяком случае никто его не любил, но он никогда не переживал из-за того, какой галстук ему к лицу или что сказать на уроке английского языка. Он весь такой цельный, как бы слеплен из одного куска, и если собирался что-то сделать, то не тратил зря время на мучительные колебания, чтобы выбрать верную позицию, перед тем как приступить к выполнению задуманного.

Что касается сестры, то она – настоящая красотка. Этого у нее не отнимешь. Она гораздо красивее некоторых «кинозвезд» на экране, и одного такого дара с лихвой хватило бы любому человеку.

– Да, папа, гусь просто потрясающий! – сказал Рудольф, зная, что отец ждет комплимента за свое кулинарное искусство. – Это на самом деле – нечто! – Он уже ел через силу, но все равно протянул свою тарелку за второй порцией. Увидев, каких размеров кусок щедро положил в тарелку отец, он невольно скривился.

IV

Гретхен ела молча. Когда же им сказать об этом, лихорадочно думала она, когда наступит подходящий момент? В пятницу она получила уведомление о своем увольнении. Предстояло отработать две недели – и все. Ее вызвал в свой кабинет мистер Хатченс и после небольшой рассеянной вступительной речи, в которой безудержно хвалил ее, говорил, как добросовестно, честно она работает и он очень рад, что у него в отделе есть такая надежная сотрудница, и все такое прочее, а потом неожиданно огорошил. По его словам, утром он получил распоряжение от начальства: уволить в течение двух недель ее и еще одну сотрудницу. Он, конечно, сразу же побежал к менеджеру, хотел отстоять ее, рассказывал мистер Хатченс, и в сухом тоне его голоса проскальзывали нотки искреннего сожаления, но его попытка оказалась напрасной. Война в Европе кончилась, начались резкие сокращения правительственных военных контрактов. Такой спад деловой активности они, конечно, предвидели и предприняли ряд мер, но они оказались недостаточными и теперь выход один: экономить на всем, в том числе и сокращать персонал. Гретхен и эта вторая девушка были приняты в отдел мистера Хатченса последними, поэтому их первыми и увольняли. Мистер Хатченс был так расстроен предстоящим расставанием с ней! Он даже несколько раз вытаскивал из кармана свой носовой платок и громко вытирал нос, чтобы тем самым показать, что инициатива ее увольнения исходит не от него. Тридцать лет работы с бумагами, несомненно, сказались на мистере Хатченсе, он и сам стал похож на бумажку, на оплаченный счет, который пролежал в ящике стола, пожелтевший, мятый, ломкий, потрескавшийся по краям, и вот неожиданно его снова извлекли на свет божий. Якобы переживаемые им в эту минуту эмоции были неуместны, как неуместны слезы в отделе кадров.

Гретхен пришлось самой утешать мистера Хатченса. У нее не было никакого желания работать до пенсии на кирпичном заводе Бойлана, сказала она ему, и она вполне понимает его: последняя принятая на работу сотрудница должна уйти первой. Она, конечно, не сказала ему об истинной причине своего увольнения и чувствовала себя виноватой перед этой несчастной девочкой, которую приносили в жертву, чтобы как-то завуалировать позорный акт мести со стороны Тедди Бойлана.

Гретхен не знала, что будет делать. Ей оставалось только надеяться на то, что она что-нибудь придумает, что все образуется до того, как отец узнает о ее увольнении. Само собой, скандала не избежать, и ей нужно как следует подготовить свою оборону. Сегодня, на ее взгляд, отец впервые в жизни вел себя как нормальный человек, и, может, в конце обеда, разомлевший от вина и гордости за одного своего ребенка, он станет более снисходительным и к другому. Ладно, подожду до десерта, решила Гретхен.

V

Джордах сам испек по такому случаю пирог и внес его с кухни с торжественным, сияющим видом. На сахарной глазури горело восемнадцать свечей – семнадцать за прожитые годы и одна – за год грядущий. Они все увлеченно пели «Счастливого дня рождения тебе, наш дорогой, дорогой Рудольф!», когда раздался звонок в дверь, оборвавший песню на полуслове. Дверной звонок никогда не трезвонил в доме Джордахов, потому что к ним никто не ходил, а почтальон бросал письма в щель.

– Кого там, черт подери, принесло! – возмутился Джордах. Он обычно своеобразно реагировал на подобные сюрпризы: инстинктивно сжимал кулаки, словно ничего другого не ожидал, кроме нападения на себя.

– Пойду посмотрю, – сказала Гретхен. Ей вдруг на какое-то мгновение пришла мысль, что там внизу, у двери, стоит Бойлан, а его «бьюик» припаркован перед их лавкой. Да, он вполне способен на такое безумство. Она побежала вниз по лестнице, а Рудольф тем временем задул свечи. Как хорошо, что она так чудесно выглядит: принарядилась, сделала прическу. Пусть этот Бойлан плачет и рыдает, потому что больше ему ничего не обломится.

Она открыла дверь. За ней стояли двое мужчин. Она их знала обоих: мистер Тинкер со своим братом Джоном Тинкером – священником. Она знала мистера Тинкера по работе на кирпичном заводе. Все знали отца Джона Тинкера – крупного, похожего на неуклюжего медведя, краснорожего мужчину, который смахивал больше на портового грузчика, чем на священника. По-видимому, он сильно ошибся при выборе профессии.

– Добрый день, мисс Джордах, – сказал Джон Тинкер, снимая шляпу. Голос у него был тихий, а на его продолговатом дряблом лице такое выражение, словно он только что нашел в церковной книге ужасную, непростительную ошибку.

– Хелло, отец Тинкер, – отозвалась Гретхен.

– Надеюсь, мы вам не помешали, – церемонно сказал мистер Тинкер еще более церковным голосом, чем у своего рукоположенного братца. – Нам нужно поговорить с вашим отцом. Он, надеюсь, дома?

– Да, дома, – ответила Гретхен. – Не угодно ли войти… подняться к нам… мы, правда, сейчас обедаем… но…

– Может, лучше вы попросите его спуститься к нам, дитя мое, – сказал священник. У него был приятный, густой голос, который наверняка вызывал доверие к нему со стороны женщин. – Нам необходимо с ним наедине обсудить одно очень важное дело.

– Сейчас позову его, – сказала Гретхен.

Мужчины вошли в темный коридор, закрыв за собой дверь, словно не хотели, чтобы их кто-то увидел с улицы. Гретхен щелкнула включателем – неудобно оставлять джентльменов в темноте.

Она торопливо стала подниматься по лестнице, уверенная в том, что братья Тинкеры сейчас не отрывают взора от ее стройных ног.

Гретхен вошла в гостиную. Рудольф резал ножом испеченный отцом пирог. Все испытующе посмотрели на нее.

– Что, черт подери, все это значит? – возмущался Джордах.

– Там, внизу, мистер Тинкер, – сказала Гретхен. – Со своим братом, священником Джоном Тинкером. Они хотят поговорить с тобой, па.

– Ну, почему ты их не пригласила сюда? – Джордах, взяв из рук Рудольфа тарелочку с большим куском пирога, впился в него зубами, откусив сразу чуть ли не половину.

– Они отказались. Говорят, им нужно обсудить с тобой какое-то очень важное дело наедине.

Том, облизывая языком зубы, издал чмокающий звук, словно пытался извлечь застрявшую там крошку.

Джордах отодвинул свой стул.

– Боже праведный, – вздохнул он. – Еще и священник! Неужели эти негодяи не могут оставить в покое человека даже в воскресенье? – Он, встал, вышел из комнаты. Все слышали, как он, прихрамывая, тяжело спускался по лестнице к непрошеным гостям.

Джордах даже не поздоровался с джентльменами, ждавшими его в тускло освещенном коридоре.

– Что, черт подери, может быть настолько серьезным, чтобы отрывать рабочего человека от воскресного обеда? О чем это вы хотите поговорить?

– Мистер Джордах, – сказал Тинкер. – Нельзя ли нам поговорить в таком месте, где бы нас не слышали?

– А чем вас не устраивает коридор? – загремел Джордах, стоя на последней ступеньке лестницы, все еще пережевывая громадный кус. В коридоре пахло гусятиной.

Тинкер посмотрел вверх:

– Не хотелось, чтобы нас кто-нибудь услышал.

– Насколько я понимаю, – сказал Джордах, – нам нечего сказать друг другу такого, чего не может слышать весь этот проклятый город. Я вам ничего не должен, вы мне – тоже. – Но все же сошел с последней ступеньки и вывел их на улицу, открыл входную дверь в пекарню ключом, с которым никогда не расставался.

Все трое вошли в пекарню, где единственное большое окно было закрыто брезентовой шторкой по случаю воскресенья.

VI

Наверху Мэри Джордах ждала, когда закипит кофейник. Рудольф беспокойно поглядывал на часы: как бы не опоздать на свидание с Джули. Томас развалился на стуле, напевая что-то неразборчивое себе под нос и отбивая ритм вилкой по своему бокалу.

– Прекрати, прошу тебя, – попросила мать. – У меня заболит голова.

– Извини, – сказал Томас. – В следующий раз для своего концерта приготовлю трубу.

Никакого сладу с ним, с раздражением подумала Мэри Джордах, не может быть вежливым ни секунды.

– Ну что они там делают? – недовольно ворчала она. – В кои веки у нас семейный обед. – Она с выражением обвинителя резко повернулась к Гретхен. – Ты работаешь вместе с мистером Тинкером, – сказала она. – Может, ты там чем-то отличилась?

– Может, они обнаружили, что я стащила кирпич? – насмешливо предположила Гретхен.

– Ну ни одного дня в этой семье никто не может продемонстрировать свою вежливость! – обиделась мать. Она пошла на кухню за кофе. По ее опущенной, сутулой спине казалось, что вот идет воплощение женского мученичества.

На лестнице послышались тяжелые шаги Джордаха. Он вошел в гостиную с абсолютно ничего не выражающим лицом.

– Том, – сказал он, – спустись в пекарню.

– Мне не о чем говорить с Тинкерами, – возразил Томас.

– Они хотят что-то тебе сказать. – Джордах повернулся и снова стал спускаться с лестницы. Томас недоуменно пожал плечами. Он то одной, то другой рукой вытягивал себе пальцы. Обычный его жест перед дракой. Встал, пошел вслед за отцом.

Гретхен нахмурилась.

– Не знаешь, что все это значит? – спросила она Рудольфа.

– Должно быть, какая-то неприятность, – мрачно ответил он.

Он понимал, что на свидание к Джулии теперь обязательно опоздает.

VII

В пекарне на фоне голых пустых полок и прилавка с мраморной крышкой черного цвета оба Тинкера – один в темно-синем костюме, а второй в блестящей черной сутане священника – были похожи на двух воронов, принесших с собой беду.

Все же я его убью, это точно, подумал Томас.

– Добрый день, мистер Тинкер, – сказал он, одаривая его своей невинной детской улыбочкой. – Добрый день, отец!

– Сын мой, – напыщенно, с важным видом произнес священник.

– Вот скажите ему сами, скажите то, что рассказали мне, – вмешался Джордах.

– Нам все известно, – сказал священник. – Клод признался во всем своему дяде, что вполне естественно, на мой взгляд, и верно. Признания влекут за собой покаяние, а покаяние – прощение.

– Поберегите этот ваш вздор для воскресной школы, – раздраженно бросил Джордах. Он прижался спиной к двери, словно намеревался никого не выпускать из пекарни.

Томас молчал. На его лице появилась едва заметная вызывающая улыбочка, такая, которая играла у него на губах всякий раз перед дракой.

– Надо же! Зажечь на холме крест, – возмущался священник, – в такой день, день, который посвящен памяти наших славных парней, павших в боях, в такой день, когда я читал торжественную мессу за упокой их душ у алтаря в своей церкви, и это несмотря на все испытания, нетерпимость, через которые пришлось пройти нам, католикам, несмотря на постоянно предпринимаемые нами усилия, чтобы к нам достойно, как к таким же людям, относились наши заблудшие соотечественники, и вот вам, пожалуйте, такой подлый акт, совершенный кем бы вы думали? Двумя католиками! – Он печально покачал головой.

– Мой сын не католик, – поправил его Джордах.

– Но его отец и мать рождены в лоне католической церкви, – возразил священнослужитель. – Я навел предварительно справки.

– Ты это сделал или не ты? Признавайся! – взорвался Джордах.

– Я, – признался Том. Ах, этот сукин сын, трус с желтой кожей, этот негодяй Клод!

– Ты отдаешь себе отчет, сын мой, в том, – продолжал священник, – что случится с твоей семьей и семьей Клода, если только кто-нибудь узнает, кто поставил на горе этот крест и кто его зажег?

– Нас изгонят из города, – сказал взволнованный мистер Тинкер, – вот что произойдет с нами. В этом не может быть никаких сомнений. Твой отец не сможет продать ни одной буханки хлеба в этом городе, понимаешь? Население все припомнит: что вы – иностранцы, немцы по происхождению, даже если бы вам и очень хотелось, чтобы они забыли сей прискорбный факт.

– Ах, ради бога! – воскликнул Джордах. – Опять все эти красные, белые, голубые, серо-буро-малиновые…

– Против фактов не попрешь, – грубо сказал мистер Тинкер. – Нужно смотреть фактам в лицо, не увиливать. Могу представить вам еще один. Если только Бойлан узнает, кто устроил пожар на территории его поместья, кто сжег его сарай, то он нас затаскает по судам, будет нас постоянно преследовать, до конца жизни. Он наймет такого ловкого адвоката, такого опытного сутягу, который представит этот заброшенный сарай как великую ценность, какой больше нет нигде по всей стране, от Порт-Филипа до Нью-Йорка! – Он погрозил кулаком Тому. – И у твоего отца в кармане не окажется ни одного завалящего цента. Вы с Клодом – несовершеннолетние. И ответственность за вас несем мы. На это дело можно ухлопать сбережения…

Том заметил, как стали сжиматься в кулаки ладони отца. Казалось, он испытывает непреодолимое желание схватить его, Тома, за горло и задушить здесь же при всех.

– Успокойся, Джон, – сказал священник, обращаясь к брату. – Не стоит так укорять парня, нельзя его злить, выводить из себя. Нужно собрать сейчас весь наш общий здравый смысл, что-то придумать, чтобы как-нибудь выкрутиться. – Он повернулся к Тому. – Я не стану спрашивать тебя и пытаться узнать, по чьему это дьявольскому наущению ты заставил Клода ввязаться в это ужасное дело, совершить такой чудовищный поступок…

– Клод сказал, что это моя идея? – спросил Том.

– Такому мальчику, как Клод, – заступился за него священнослужитель, – который вырос в христианской семье, который ходит к мессе по воскресеньям в церковь, никогда и в голову не могла прийти такая безумная затея.

– Ладно, – сказал Том. Он найдет этого негодяя Клода, найдет как пить дать!

– К счастью, – продолжал священник в своем размеренном григорианском тоне, – когда Клод пришел к своему дяде, доктору Роберту Тинклеру, тот был дома один, и их никто не видел. Дядя оказал мальчику первую помощь, заставил во всем признаться, а потом отвез домой на своем автомобиле. По Божьему соизволению, его не заметили. Но у Клода серьезные ожоги, и ему придется не снимать повязки недели три, никак не меньше. Нельзя было его прятать в доме, пока он окончательно не выздоровеет. Всякое могло случиться: могли возникнуть подозрения у горничной, мальчик-разносчик мог случайно увидеть его с перевязанной рукой, какой-то дружок из школы мог навестить его, посочувствовать…

– Боже праведный, Энтони! – взмолился Тинкер. – Да опустись ты на землю, сойди, наконец, с кафедры для проповедей. – Лицевые мышцы его конвульсивно дергались, глаза налились кровью, он сделал большой шаг к Тому. – Мы отвезли этого маленького негодяя в Нью-Йорк и там посадили на самолет, вылетающий в Калифорнию. В Сан-Франциско у него есть тетка, и он будет у нее, пока не заживут ожоги и не снимут бинты. Потом мы отправим его в военную школу. Он вряд ли вернется в наш город, пока ему не исполнится девятнадцать лет. И если твой отец понимает, что нужно предпринять ему в этом случае, то пусть не мешкая выпроваживает тебя из города, только так можно избежать серьезных неприятностей. Пусть отправляет тебя подальше из города, туда, где тебя никто не знает и никто не станет задавать провокационных вопросов.

– Не беспокойтесь, мистер Тинкер, – сказал Джордах. – К вечеру и духа его здесь не будет.

– Так-то оно лучше, – с угрозой в голосе проговорил Тинкер.

– Ну ладно, все. – Джордах открыл дверь. – Вы мне оба надоели уже до чертиков! Убирайтесь-ка отсюда!

– Теперь мы можем уйти, – сказал священник. – Думаю, мистер Джордах сделает все, что нужно. – Тинкеру не терпелось сказать последнее слово. – Вы еще легко отделались, все вы. – И вышел из лавки с недовольным видом.

Джордах закрыл дверь, посмотрел на Томаса в упор.

– Ты на волоске подвесил над моей несчастной головой острый меч, ты, говнюк! Думаю, ты кое-что заработал. – Одним прыжком добравшись до Томаса, он с размаха опустил на него свой тяжелый кулак. Томас зашатался. Потом инстинктивно, оттолкнувшись от пола, нанес ответный сильнейший удар правой прямо в красноватый висок отца. Такой сильный, что Том не помнил, чтобы когда-нибудь так сильно бил. Джордах все же устоял на ногах. Не упал, но лишь выбросил вперед обе руки и пошатнулся и, не веря собственным глазам, уставился на сына. В холодных голубых глазах Тома застыла ненависть. Он, улыбнувшись, опустил руки по швам.

– Ступай очухайся, – бросил Томас с презрением. – Твой сынок, твой мальчик больше не станет бить своего дорогого отважного папочку.

Джордах, размахнувшись, ударил сына еще раз. Левая щека Томаса сразу же раздулась. Лицо покраснело, стало злым, похожим на густое бордово-красное вино. Томас стоял перед отцом, ничего не предпринимая, только улыбался. Джордах опустил кулаки. Этот последний удар имел для него чисто символическое значение – ничего больше. Как глупо. Бессмысленно. Ну и сыновья у меня! – подумал он, чувствуя, что у него закружилась голова.

– Ладно, все кончено, – сказал он. – Твой брат отвезет тебя на автобусе в Крафтон. Оттуда первым же поездом поедешь в Олбани. В Олбани пересядешь на другой, в штат Огайо. Будешь жить у дяди. Он о тебе позаботится. Я позвоню ему сегодня. Пусть он встретит тебя. Не вздумай собирать вещички. Я не хочу, чтобы тебя увидели с чемоданом в руках. – Он отпер двери пекарни. Том вышел, щурясь на воскресное, веселое солнце.

– Подождешь здесь, – сказал Джордах. – Я пришлю к тебе брата. И прошу тебя, никаких сцен с матерью, понял? – Он, закрыв дверь на ключ, похромал домой.

Только после того как отец ушел, Томас ощупал опухшую щеку.

VIII

Минут через десять Джордах вернулся с Рудольфом. Томас наклонившись стоял у окна, спокойно разглядывая улицу. В руках Рудольф держал свой зеленого цвета в полоску пиджак от костюма, который ему купили года два назад и из которого он давно вырос. Пиджак был ему узок в плечах, а руки высовывались далеко из коротких рукавов.

Рудольф, заметив распухшую щеку Томаса, вытаращил глаза. Ну и приложил его отец! У Джордаха сейчас был вид нездорового человека. Его естественная смуглая кожа на лице позеленела, стала бледной, глаза отекли. Всего один удар, подумал Томас, и вот во что он превратился!

– Рудольф все знает, – сказал Джордах. – Я дал ему деньги. Он знает, что делать. Он купит тебе билет до Кливленда. Вот адрес твоего дяди. – Он протянул ему клочок бумажки.

Кажется, я пополз вверх по социальной лестнице, подумал Томас. У меня даже появился дядя на всякий пожарный случай. Не хуже, чем у Тинкеров.

– Ну, идите, – сказал Джордах. – Запомни, зря не разевай варежку!

Сыновья пошли вниз по улице. Джордах смотрел им вслед, чувствуя, как пульсирует кровь в вене на виске, по которому нанес удар Томас, и, кроме того, он сейчас видел предметы перед собой расплывчато, неясно.

Его сыновья шли по пустынной улице их квартала трущоб. Один высокий, стройный, в хороших брюках из серой фланели, а второй – почти такой же высокий, но куда шире в плечах, в кургузом узком пиджачке похожий на подростка. Когда они завернули за угол, Джордах, повернувшись, пошел в противоположную сторону, к реке. Сейчас ему хотелось побыть одному. Позвонит брату позже. Его брат с женой – оба недотепы, согласились принять у себя его сына, сына того человека, который когда-то выгнал их из своего дома и никогда не благодарил за рождественские открытки, которые регулярно присылали ему каждый год… Эти открытки были единственным свидетельством того, что когда-то они жили вместе, в одной семье в Кельне, и того, что они все же оставались братьями, хотя и жили в разных частях Америки. Он, казалось, слышит, как брат говорит своей толстушке жене с типично немецким акцентом: «Что, в конце концов, нам делать? Кровь людская – не водица!»

– Что там у вас случилось? – спросил Рудольф, когда они завернули за угол и их не мог больше видеть отец.

– Ничего.

– Но ведь он тебя ударил, – настаивал Рудольф. – Посмотри на свою щеку – как ее разнесло!

– Ужасный удар, – насмешливо сказал Томас. – Может выстраиваться в очередь за призом. Лихой боксер!

– Когда он поднялся наверх, я его не узнал. Мне показалось, что он заболел.

– Я ему тоже врезал, – признался Томас и широко, самодовольно улыбнулся, вспоминая обмен ударами.

– Неужели ты его ударил?

– А что, нельзя? Потому что он отец, да?

– Господи! И ты остался жив?

– Как видишь! – невозмутимо ответил Томас.

– Неудивительно, что он решил от тебя избавиться. – Рудольф неодобрительно покачал головой. Он сердился на Томаса и никак не мог этого скрыть. Из-за Тома он опаздывал на свидание к Джулии. Ему так хотелось пройти мимо ее дома, посмотреть на него. Он мог сделать небольшой крюк ради этого, всего пара кварталов, но он помнил слова отца: нужно как можно скорее отправить Томаса из города и сделать это так, чтобы никто их не видел.

– Что с тобой, черт подери, происходит?

– Ничего. Просто я нормальный, горячий американский парень, с такой же красной кровью, текущей в моих жилах, как и у всех.

– Мне кажется, ты его сильно достал, – сказал Рудольф. – Он дал на билет на поезд целых пятьдесят долларов. Если отец так расщедрился, отвалил пятьдесят баксов, тут дело нечисто. Должно произойти что-то невероятное, просто колоссальное!

– Меня застали на месте преступления, когда я шпионил на япошек, – спокойно ответил Томас.

– Да, ты на самом деле крутой, – заметил Рудольф. Дальше они шли молча до самой автостанции.

Они вышли на автобусной остановке в Крафтоне, возле железнодорожного вокзала. Томас остался в небольшом парке возле вокзала, а Рудольф пошел покупать билет… Поезд до Олбани отходил через пятнадцать минут. Рудольф купил брату билет в кассе у худого, морщинистого кассира с зеленоватыми синяками под глазами. Он не стал покупать билет для пересадки в Олбани. Отец строго предупредил: никто не должен знать, что он едет до Кливленда. На вокзале в Олбани Том сам купит себе билет.

Когда Рудольф пересчитывал сдачу, его так и подмывало купить и себе билет, только в противоположном направлении, до Нью-Йорка. Почему первым в их семье должен быть Томас, который спасается бегством? Но, конечно, он билет до Нью-Йорка не купил. Рудольф вышел из здания вокзала, прошел мимо поджидавших прибытия очередного поезда дремавших таксистов, сидевших в своих старых, тридцать девятого года выпуска машинах.

Том сидел в парке под деревом, скрестив ноги, впиваясь острыми каблуками ботинок в мягкую почву зеленой лужайки. Он был настроен мирно. Никуда не торопился. Как будто ничего особенного не происходило.

Рудольф осмотрелся по сторонам: не следует ли кто за ними?

– Вот твой билет, – сказал он, протягивая картонный прямоугольничек. Том бросил на него ленивый, неспешный взгляд.

– Спрячь билет, убери его подальше, – сказал Рудольф. – Вот сдача с пятидесяти долларов. Сорок два пятьдесят. Это на билет от Олбани. По-моему, у тебя куча денег!

Томас сунул деньги в карман, даже их не считая.

– Старик, наверное, писал кровью, когда вытаскивал их из своего загашника, – сказал Томас. – Ты знаешь, где он прячет деньги, а?

– Нет, не знаю.

– Плохо. Я мог бы как-нибудь заехать домой и украсть их. Но ты ведь не сказал бы мне, даже если бы и знал, где его тайник. Нет, мой братец Рудольф – не из таких.

Подъехала машина. Они наблюдали, как она остановилась. За рулем сидела девушка, рядом – лейтенант ВВС. Они вышли из машины, прошли в тень под кирпичный навес вокзала. На девушке было бледно-голубое платье. Летний шаловливый ветер играл ее подолом, который лип к ее ногам. Лейтенант – высокий, очень загорелый молодой человек, словно только что вернулся из жаркой пустыни. Они остановились, поцеловались. На его зеленой «куртке Эйзенхауэра»1 бренчали медали и был виден золоченый нагрудный знак с крыльями. В руках – авиасумка. Рудольф внезапно как бы услышал гул тысяч авиационных двигателей в чужом небе, когда, не отрывая глаз, смотрел на эту пару. Вновь ощутил глубокую глухую боль от того, что родился слишком поздно, так и не попал на войну.

– Поцелуй меня, дорогая, – захихикал Томас. – Ведь я бомбил Токио.

– Чего ты добиваешься? – попытался остановить его Рудольф. – Черт бы тебя побрал!

– Ты когда-нибудь трахался? – поинтересовался Томас.

Этот вопрос он уже слышал от отца в тот день, когда он влепил затрещину мисс Лено.

– Тебе-то что?

Томас пожал плечами, наблюдая за молодой парой, входящей в вокзал.

– Ничего. Просто я могу уехать надолго, было бы неплохо и поговорить напоследок друг с другом по душам.

– Ну, если тебе так интересно, то нет, если тебе так хочется знать именно это, – признался Рудольф.

– Я и не сомневался, – сказал Томас. – Есть в городе один дом, называется «У Алисы», на Маккинли-стрит. Там всегда можно получить кое-кого в юбке всего за пять баксов. Скажи им, что это я прислал тебя, твой брат.

– Я смогу и сам о себе позаботиться, – сказал Рудольф. Он ведь на год старше Томаса, а брат задается, словно перед ним какой-то пацан.

– Наша дорогая сестрица получает свою порцию секса регулярно. Ты знаешь об этом?

– Это ее дело, – сказал Рудольф, приходя в ужас от откровенных слов брата. Гретхен! Такая чистая, такая аккуратная девушка, такая вежливая. Он никак не мог представить ее с кем-нибудь в кровати; их потные сплетенные тела.

– Хочешь знать, с кем она трахается? А может, сам догадаешься?

– Нет, не знаю.

– С Теодором Бойланом, вот с кем. Ну, как тебе это нравится?

– Откуда ты знаешь? – недоверчиво переспросил Рудольф. Он был уверен, что Томас лжет.

– Я выследил их и наблюдал за ними через окно, – равнодушно говорил Томас. – Он спустился в гостиную с голой жопой, а его хрен свисал чуть ли не до колен, ну как у жеребца-производителя, налил в два стакана виски и пошел по лестнице к ней наверх. «Гретхен, тебе принести виски наверх, или ты сама спустишься вниз?» – Томас передразнил Бойлана.

– Ну, она спустилась? – спросил Рудольф, хотя ему не хотелось слышать конец этой истории.

– Нет, и полагаю, ей было неплохо там, в постели.

– Значит, ты не видел, кто там был? – задал Рудольф вполне логичный вопрос, вступаясь за честь сестры. – Там, наверху, в кровати могла лежать любая девушка.

– Послушай, скольких девиц по имени Гретхен ты знаешь в Порт-Филипе? – спросил его Томас. – Во всяком случае, Клод Тинкер видел их вместе, когда она с Бойланом ехала к нему в машине. Она встречалась с ним у магазина Бернстайна в то время, когда должна была дежурить в своем госпитале. Может, и Бойлана тоже ранило? Во время испанско-американской войны1? Что скажешь?

– Боже мой, – вздохнул огорченный Рудольф. – С кем! С этим ублюдком Бойланом! – Но даже если бы она переспала вот с этим лейтенантом, который только что вошел в здание вокзала, он все равно защищал бы ее.

– Она, по-видимому, кое-что получает от Бойлана, – небрежно сказал Томас. – Можешь сам спросить у нее.

– Ты когда-нибудь говорил ей об этом? Намекал, что тебе все известно?

– Нет. Пусть себе наслаждается. Тихо-мирно. В любом случае, это же не мой хрен. Я просто отправился туда, на холм, чтобы немного позабавиться и как следует посмеяться. Кто она такая для меня? Ла-ди-да, ла-ди-да, откуда появляются детишки, мамочка?

Рудольф удивлялся, как мог его брат в таком юном возрасте испытывать в такой мере ненависть к окружающим.

– Если бы мы были итальянцами или джентльменами-южанами, – продолжал кривляться Томас, – то мы отправились бы на этот холм, в поместье, и отомстили бы за поруганную честь семьи. Отрезали бы ему яйца или просто пристрелили бы. В этом году я слишком занят, но если тебе угодно сделать это самому, то я даю тебе карт-бланш. Действуй!

– Ты, наверное, страшно удивишься, – сказал Рудольф, – но я могу и предпринять кое-что, если хочешь знать.

– Могу побиться об заклад, – сказал Томас. – Но в любом случае лично я уже кое-что предпринял. Так, просто информация для тебя.

– Что же?

Томас в упор посмотрел на Рудольфа.

– Спроси у отца. Он знает. – Томас встал. – Ну, ладно, мне пора. Поезд не будет ждать.

Братья вышли на перрон. Лейтенант с девушкой целовались. Может, он уже больше никогда к ней не вернется, и это – его последние поцелуи, подумал Рудольф. Что ни говори, но Америка все еще вела войну в Тихоокеанском регионе, дралась с япошками. Девушка плакала, целуя его, а он, пытаясь утешить, нежно гладил ее по спине. Рудольф подумал, а появится ли когда-нибудь у него девушка, которая, стоя на перроне и провожая его навсегда, будет плакать.

Наконец подошел поезд, покрытый густым слоем сельской пыли. Томас вскочил на подножку.

– Послушай, – сказал Рудольф, – если тебе понадобится моя помощь или что-нибудь из дома, напиши, я все сделаю.

– Мне ничего больше не нужно от вашего дома, – резко оборвал его Томас. Он доводил свой мятеж до конца. На его плохо развитом, детском лице была маска веселья, словно сейчас он ехал на забавное представление в цирк.

– Ну что же, – неловко сказал Рудольф. – Желаю удачи! – Все же Томас – его брат, и теперь только одному Богу известно, когда они увидятся снова.

– Могу тебя поздравить! Теперь вся кровать будет принадлежать только одному тебе. И тебе не придется переносить мою вонь, как у дикого зверя. Не забывай надевать на ночь пижаму.

До последнего мгновения не выдавая себя ничем, Том вошел в тамбур и из него в вагон, даже не оглянувшись на брата. Поезд тронулся. Рудольф увидел молодого лейтенанта. Он стоял в коридоре у открытого окна, махая на прощание своей девушке. Девушка бежала по платформе рядом с вагоном. Поезд набирал скорость. Девушка отстала от него. Остановилась на перроне. Она заметила взгляд Рудольфа, и ее лицо тут же помрачнело, стало сразу замкнутым: с него исчезли следы скорбной печали на людях, печальной любви у всех на глазах.

Рудольф вернулся в парк. Посидел немного на скамейке, ожидая автобус от вокзала назад, в Порт-Филип.

IX

Гретхен укладывала сумку. Большую, потертую квадратную сумку с картонным дном, с желтыми пятнами, с бронзовыми заклепками. В ней когда-то ее мать привезла свое девичье приданое в Порт-Филип. Гретхен еще ни разу, ни одной ночи не ночевала вне дома, поэтому у нее не было собственного чемодана. Она приняла окончательное решение уехать из дома, когда отец вернулся после разговора с братьями Тинкерами и Томом и заявил, что Том надолго уезжает. Гретхен тут же поднялась на небольшой чердак, где хранились собранные семьей Джордахов ненужные вещи. Отыскала там среди хлама эту большую сумку и принесла в спальню. Мать увидела ее с сумкой в руках и наверняка догадалась, для чего она понадобилась дочери, но промолчала. Вот уже несколько недель мать с ней не разговаривала. С той памятной ночи, когда Гретхен вернулась домой из Нью-Йорка на рассвете с Бойланом. Она, очевидно, полагала, что такая беседа с Гретхен может заразить ее, Мэри Джордах, явным неприкрытым развратом, в который пустилась ее дочь.

Атмосфера переживаемого в доме кризиса, скрытый конфликт, странный взгляд отца, когда он позвал к себе Рудольфа, чтобы сказать ему что-то важное, наконец подтолкнули Гретхен к решительным действиям. Нужно уехать в это воскресенье – лучшего дня для отъезда и не придумаешь.

Гретхен очень продуманно собирала и укладывала свои вещи. Сумка, конечно, была мала для того, чтобы вместить все, что ей нужно. Ей пришлось выбирать, и она вытаскивала одни вещи, потом возвращала их обратно, снова вытаскивала, а на их место складывала более необходимые. Она рассчитывала уйти из дома еще до прихода отца, но была готова и на столкновение с ним. Она не испугается и все расскажет ему. Скажет, что потеряла работу и что уезжает в Нью-Йорк, чтобы поискать там другую работу. У отца на лице было такое странное выражение, когда они с Рудольфом спускались по лестнице. Брат тоже вел себя как-то странно и был, по-видимому, чем-то сильно ошарашен, – вот почему, решила она, сегодня как раз самый удобный день, чтобы уехать из дома и сделать это без ненужной стычки с отцом.

Ей пришлось перерыть все книги, пока она не нашла в одной из них конверт с деньгами. И для чего эта безмолвная дурацкая игра матери с ней? Ума не приложу. Можно смело предположить, что у матушки есть шансы оказаться в психушке: пятьдесят на пятьдесят. В таком случае она наверняка быстро научится с жалостью относиться к ней. Гретхен очень не хотелось уезжать, не увидевшись с Рудольфом и не попрощавшись. Но уже темнело. Никто не рискнет приезжать в Нью-Йорк в полночь. Она понятия не имела, к кому обратиться в Нью-Йорке. Но в конце концов можно обратиться в Ассоциацию молодых христианок1. Девушки проводили свою первую ночь в этом громадном незнакомом городе и в местах похуже.

Гретхен быстро оглядела свою голую теперь комнату, стараясь не затягивать прощание с ней. Достала деньги из конверта и положила конверт на середину своей узкой кровати. Потом вытащила чемодан в коридор. Мать сидела за столом. Курила. Остатки их праздничного обеда – скелет гуся, холодная красная капуста, печеные яблоки в склизком желе, покрытые жирными пятнами салфетки – оставались на столе уже несколько часов. Мать сидела за столом молча, вперив взгляд в стену.

– Ма, – сказала Гретхен, – по-моему, сегодня самый подходящий день для отъезда. Так что я собрала вещички и уезжаю.

Мать, заморгав, медленно повернула к ней голову.

– Поезжай, поезжай к своему любовнику, – глухо ответила она. Мэри усвоила свой оскорбительный словарный запас еще в начале века. Она допила все вино и теперь, кажется, опьянела.

Гретхен впервые видела мать пьяной, и от вида пьяной матери ей почему-то хотелось рассмеяться.

– Я ни к какому любовнику не еду. Меня уволили, я лишилась работы в этом городе и теперь еду в Нью-Йорк искать себе другую. Когда там устроюсь, то сообщу тебе все подробно.

– Проститутка, – отрезала мать.

Ну кто, скажите на милость, употребляет такое старомодное слово, как «проститутка», в сорок пятом году? Гретхен скривилась. Такое бранное слово придавало Мэри только больше комичности, несерьезности. Но Гретхен все же, сделав над собой усилие, подошла к матери и заставила себя поцеловать ее в щеку. Кожа у нее была такой грубой, высохшей, с сеточкой ломких капилляров.

– Притворные лобызания, – сказала мать, не спуская с нее взгляда. – Кинжал в букете роз! – Она откинула со лба прядь волос тыльной стороной руки. Этот усталый жест знаком ей с той поры, когда ей исполнился двадцать один год. Гретхен вдруг показалось, что мать уже родилась такой уставшей, измученной, и за это ей многое можно простить. Несколько мгновений Гретхен колебалась, выискивая проблески любви в лице этой охмелевшей женщины, сидевшей за неубранным столом с сигареткой в руках.

– Гусь, – с отвращением произнесла мать. – Ну кто ест гуся?

Гретхен покачала головой, потеряв всякую надежду. Она вышла в коридор и, подхватив сумку, пошла со своей ношей вниз по лестнице. Отперев внизу двери, выпихнула ногой тяжелую сумку на порог. Солнце уже садилось, и тени на улице были фиолетового цвета, цвета индиго. Когда она подняла сумку, включили уличные фонари бледно-лимонного цвета.

И тут она увидела Рудольфа. Он шел один, возвращаясь домой. Гретхен, поставив сумку на тротуар, стала его ждать. Когда он подходил к ней, она подумала, как ему к лицу новый блейзер! Какой он в нем красивый, аккуратный, и она порадовалась, что не зря потратила деньги. Увидев ее, он ускорил шаги.

– Куда это ты собралась? – Он подбежал к ней.

– В Нью-Йорк, – весело и беззаботно ответила Гретхен. – Может, присоединишься?

– Я бы рад, да…

– Может, посадишь леди в такси?

– Мне нужно поговорить с тобой, – сказал Рудольф.

– Только не здесь, – ответила она, оглянувшись на окна пекарни. – Отойдем отсюда куда-нибудь.

– Пошли, – сказал Рудольф, поднимая ее сумку. – Конечно, здесь не место для беседы.

Они пошли вниз по улице, выискивая глазами такси. «Гуд-бай! – напевала про себя Гретхен, когда они проходили мимо знакомых вывесок. – Гуд-бай, „Гараж Клэнси“, гуд-бай, „Мастерская по производству кузовов“, гуд-бай, прачечная „Сориано“, гуд-бай, лавка „Скобяные изделия и краска“ Уортона, гуд-бай, мясная лавка Фенелли „Первосортная телятина“, гуд-бай, аптека Болтона, гуд-бай, „Овощи и фрукты“ Джардино». Песня звенела у нее в голове, когда она бодро шагала рядом с братом, но в ее тональность уже вкрались жалостливые нотки. Нельзя уезжать без грусти с места, где прожил девятнадцать лет.

Через пару кварталов они взяли такси и доехали до вокзала. Гретхен пошла в кассу за билетом, а Рудольф, сидя на старом потрепанном чемодане, размышлял о превратностях судьбы в день своего семнадцатилетия: ему приходится прощаться со своими родными на вокзалах нью-йоркской железной дороги. Рудольф, конечно, не мог не чувствовать внутренней боли от легких и беззаботных движений сестры, от светящихся искорок радости у нее в глазах. В конце концов, она покидает не только родной дом, она покидает еще и его, Рудольфа. Он чувствовал себя с ней неловко, так как сегодня он знал, что она занималась любовью с мужчиной. «Пусть потрахается тихо-мирно», – вспомнил он слова Томаса. Нет, такие слова не годятся, нужно подобрать другие, более звучные, более мелодичные.

Сестра потянула его за рукав.

– Поезд придет через полчаса, – сообщила она. – Боже, я словно пьяная. Нужно все же обмыть мой отъезд. Давай сдадим сумку в камеру хранения, перейдем через улицу и зайдем в бар «Порт-Филипского дома».

Рудольф поднял сумку.

– Нет, я понесу ее. За камеру хранения нужно заплатить десять центов.

– Ну, давай хоть раз кутнем по-крупному, – засмеялась Гретхен. – Разбазарим свое наследство! Пусть текут рекой даймы, один за другим!

Когда она получала квитанцию за хранение сумки, ей показалось, что она сегодня пила целый день напролет.

В баре «Порт-Филипского дома» никого не было, кроме двух солдат. Они, сидя у самого входа, мрачно разглядывали в кружках военного времени свое пиво. Там было довольно тусклое освещение, почти темно и прохладно, но из окна был отлично виден железнодорожный вокзал. Огни его ярко горели в наступающих сумерках. Брат с сестрой сели за столик в глубине, и когда к ним, вытирая руки о фартук, подошел бармен, Гретхен твердым голосом сделала заказ:

– Два виски с содовой, пожалуйста!

Бармен не спросил, есть ли им восемнадцать лет. Гретхен таким безапелляционным тоном заказала виски, словно пила его всю свою жизнь. Рудольф предпочел бы просто коку, но сегодня столько событий, столько поводов для тоста.

Гретхен коснулась его щеки двумя пальчиками.

– Ну, нечего кукситься, – весело сказала она. – Как-никак сегодня у тебя день рождения!

– Да, конечно, – согласился он с ней.

– Почему папа отправил из города Томаса?

– Не знаю. Оба молчат, не говорят. Что-то стряслось с Тинкерами. Томми ударил отца. Вот это я знаю точно.

– Ну…– неуверенно, тихо протянула Гретхен. – Ничего себе денек, а?

– Да, денек что надо! – отозвался Рудольф. Она даже себе и представить не может, какой это был день для него, если принять во внимание то, что ему рассказал о ней Томас. Подошел бармен с сифоном в руках.

– Содовой не очень много, будьте любезны, – предупредила Гретхен.

Бармен надавил на собачку. Струя газировки ударила ей в стакан.

– А вам сколько? – спросил он Рудольфа, держа сифон над его стаканом.

– Столько же, – ответил он, всем своим видом показывая, что ему уже восемнадцать.

Гретхен подняла свой стакан:

– Выпьем за это славное украшение порт-филипского общества, за семейку Джордахов!

Они выпили. Рудольфу вкус виски не очень нравился. Гретхен выпила жадно, словно ее мучила жажда, будто она хотела пропустить еще по стаканчику до прихода своего поезда.

– Ну и семейка! – продолжала она, качая головой. – Прямо-таки собрание античных мумий. Почему бы тебе не сесть вместе со мной на поезд и не уехать в Нью-Йорк?

– Ты же знаешь, что пока я не могу.

– Мне тоже казалось, что мне никогда на такое не решиться. Но вот видишь, все же решилась, и вот сейчас уезжаю.

– Почему?

– Что значит – почему?

– Почему ты уезжаешь? Что случилось?

– Очень многое, – рассеянно ответила сестра. Она сделала большой глоток виски. – Из-за одного человека. Прежде всего. Он хочет на мне жениться.

– Кто? Бойлан?

Глаза Гретхен вдруг расширились и стали почти черными в темном салоне бара.

– Откуда ты знаешь?

– Мне рассказал Томми.

– А он-то откуда знает?

Ну, почему бы и нет, подумал он про себя. Она сама этого захотела, так что поделом. Ревность к сестре, чувство стыда заставляли его сделать ей больно.

– Он следил за вами, отправился на холм и все видел через окно.

– И что же он видел?

– Бойлана. Голого. В чем мать родила.

– Несчастный Томми! Зрелище явно не захватывающее, должна признаться. – Она засмеялась, но смех у нее получился невеселым, глухим, с какими-то металлическими нотками. – На него не так уже приятно глядеть, на Тедди Бойлана. Может, ему повезло, и он видел и меня голую, а?

– Нет, не видел.

– Плохо, – сказала она, – просто отвратительно. Ради чего он перся в такую даль? – Рудольф заметил у сестры твердое стремление унизить себя, причинить себе как можно больше боли, а этого он прежде в ней не замечал.

– Откуда ему известно, что именно я была у него в доме?

– Бойлан крикнул тебе снизу, принести ли тебе выпивку наверх.

– Ах, в ту ночь, – вздохнула она. – В ту ночь. Это была потрясающая ночь, скажу тебе. Когда-нибудь расскажу тебе подробнее. – Она внимательно посмотрела ему в лицо. – Нечего зря злиться, у сестер есть дурная привычка вырастать и гулять с парнями.

– Но не с Бойланом же, – горько заметил Рудольф. – С этим тщедушным мерзким человеком, стариком.

– Не такой он и старый, – ответила она. – И не такой уж тщедушный.

– Выходит, он тебе понравился? – с обвиняющим видом упрекнул он ее.

– Мне понравился секс, – возразила она. Ее лицо внезапно посерьезнело. – Мне понравилось заниматься любовью больше всего на свете. Такого я прежде никогда не испытывала.

– В таком случае почему же ты убегаешь?

– Потому что я давно уже здесь живу и если останусь еще, то все кончится браком с ним, понимаешь? А Тедди Бойлан не пара для твоей чистой, красивой сестренки. Не ему на ней жениться. Довольно сложно, не так ли? Тебе это трудно понять? А разве твоя собственная жизнь не такая сложная? Разве тебя не снедает, не изводит греховная, темная страсть? Женщина, которая старше тебя, которую ты регулярно навещаешь, когда ее мужа нет дома, а?

– Нечего насмехаться надо мной, – оборвал он ее.

– Прости меня, прошу тебя, – сказала она и, похлопав его по руке, подозвала бармена. Когда он подошел, она сказала: – Еще одно виски. – Тот пошел выполнять заказ, а она продолжала: – Мать напилась, когда я уходила. Она была пьяна, одна допила все вино, купленное на твой день рождения. Кровь агнца. Только это и требуется нашей семье. – Гретхен говорила о семье так, словно речь шла о чужаках, незнакомцах. – Захмелевшая чокнутая старуха, обозвала меня проституткой. – Гретхен недовольно фыркнула. – Вот тебе милое прощание с дочерью, уезжающей жить в большой чужой город. Уезжай отсюда и ты, – хрипло сказала она. – Уезжай, пока они не искалечили тебе жизнь. Уезжай из дома, в котором ни у кого нет друзей, где дверной звонок никогда не звенит.

– Никто меня не калечит, – возразил Рудольф.

– Не морочь мне голову, братец, – сказала Гретхен. – Война идет в открытую. Тебе меня не одурачить. Всеобщий любимчик, и тебе абсолютно наплевать на весь окружающий мир, наплевать тебе, живут люди вокруг тебя или уже все вымерли. Если ты не считаешь, что такой человек не калека, то можешь посадить меня в инвалидную коляску в любую минуту. – К ним подошел бармен, поставил стакан с виски перед ней, добавил из сифона содовой.

– Что ты мелешь, черт тебя подери, – воскликнул Рудольф, резко вставая. – Если у тебя такое обо мне мнение, то для чего я здесь? Я ведь тебе не нужен!

– Нет, не нужен, – подтвердила она.

– Вот, держи квитанцию за багаж, – сказал он, протягивая бумажку.

– Спасибо, – медленно произнесла она, словно оцепенев. – Ты сегодня сделал свое доброе дело. Я – свое.

Рудольф оставил ее одну за столом в баре. Гретхен допивала второй стакан виски – красивая девушка с привлекательным овальным, покрасневшим на скулах лицом, с блестящими глазами, с широко открытым жадным, чувственным ртом, с горечью в сердце, но уже такая далекая, уехавшая за тысячу миль от своей уютной комнатки над пекарней, от отца с матерью, от братьев, от любовника, на пути к громадному городу, который ежегодно поглощал в своей пучине миллион таких девушек, как она!

Рудольф медленно шел домой. Слезы выступили у него на глазах. Он плакал из-за себя, только из-за себя. Его брат, его сестра – правы. Ах как правы! Их суждения о нем верны, справедливы. Ему нужно меняться. Но как? Что требует в нем перемен? Его гены, его хромосомы, его знак зодиака?

Приближаясь к Вандерхоф-стрит, он остановился. Ему противна сама мысль о возвращении сейчас домой. Ему совсем не хотелось увидеть свою мать пьяной, ему не хотелось увидеть поразительный, ненавистный взгляд отца, превратившийся в недомогание, в болезнь. Рудольф пошел к реке. На поверхности водной глади пылал закат, и вода была похожа на расплавленную сталь. До него доносился прохладный спертый запах, запах холодного погреба. Сев на прогнившую скамейку возле заброшенного склада, в котором отец хранил свою гоночную лодку, Рудольф смотрел на противоположный берег. Там, вдали, что-то двигалось. Это была лодка его отца. Он неистово работал веслами, свирепо, ритмично, взрывая лопатками весел тихую воду, он греб вверх по течению. Внезапно вспомнил, что отец убил двоих человек: одного заколол штыком, другого – ножом. Он чувствовал внутри жуткую, гулкую пустоту. Выпитое виски обжигало грудь, и он чувствовал горький противный вкус во рту.

Он навсегда запомнит свой день рождения, подумал он.

Х

Мэри Пиз сидела в темноте в гостиной, в облаке дыма. Она не реагировала на смрад от жареного гуся, на кислый аромат красной капусты, в беспорядке лежавшей на разделочной доске. Ну вот, оба уехали: и хулиган, и проститутка. Теперь у меня остался только один Рудольф, ликовала пьяная Мэри Пиз. Ах, если бы только сейчас разразилась на реке буря, там, вдали, на этой холодной реке, и поглотила лодку, каким прекрасным стал бы для меня этот день!