19
Карам не преувеличивал. В каллиграфии Салман открыл для себя новую вселенную. Он и не подозревал, что написание слов может стать настоящим искусством. Раньше Салман думал, что каллиграфы — в лучшем случае оформители, которые расписывают вывески магазинов и рекламные щиты на зданиях. В мастерской Фарси мальчик приоткрыл тайны, граничащие в его понимании с колдовством. В отличие от школы, он никого здесь не боялся и не ждал с нетерпением вечера. Дни пролетали быстрей, чем ему хотелось.
Работа в кафе изматывала Салмана физически, однако не требовала никаких умственных усилий. Поэтому мысли его блуждали всюду, ни на минуту не останавливаясь на том, что он делал. Здесь же Салман трудился не только руками и ногами, но и головой. В мастерской всегда было тихо, как в церкви, когда там не служат мессу. Не только Хамид Фарси, но и другие каллиграфы оказались немногословными, сдержанными людьми. Несмотря на это, голова Салмана буквально бурлила новыми идеями. Поглощенный тем, что творится вокруг него, он забывал о Саре, матери, Пилоте и Караме. К вечеру он совершенно выбивался из сил, но чувствовал себя счастливым, как никогда.
Каждый день Салман тщательно убирался в мастерской. В аккуратности его мастер превосходил даже аптекаря, он не мог выносить вида пыли. Кроме того, Салману было дозволено учиться у подмастерьев. «Торопливость — от дьявола. Ничего нельзя сделать в спешке» — так гласила вывеска над входом в мастерскую. Уже в первый день Салману довелось наблюдать за работой Самада, правой руки Фарси и непосредственного начальника над его работниками. Салман следил, как, словно в результате многократного зеркального отражения, треугольник с орнаментом превращался под пером Самада в шестиугольник и как постепенно исчезали слова в его центре. В эскизе Салман еще разбирал надпись, но вскоре она пропала, превратившись в прекрасную, как роза, и таинственную арабеску.
Каждая линия была словно прорезана ножом, однако буквы вдруг выпрыгнули из плоскости бумаги, когда подмастерье Басем пририсовал тени к заголовку книги, выведенному уверенной рукой Самада. Салману разрешили на это посмотреть. Он быстро и старательно выполнял все приказы учеников каллиграфа, и им остались довольны.
Хамид Фарси коротко взглянул на работу подмастерьев, одобрительно кивнул и поставил под каллиграфией свою подпись. Потом что-то отметил в книге заказов и удалился продолжать работу над каким-то сложным стихотворением.
Салман взял ненужный листок бумаги, написал на нем карандашом свое имя и попытался изобразить под буквами тени. Получилось неплохо, однако у него слово не выпрыгивало в третье измерение, как у Басема.
Когда во второй половине дня Салман приготовил для сотрудников Фарси чай, те снова похвалили его. Салман очень старался, он заварил, как его учил Карам.
— Кофе крепкий напиток, и его не испортишь парой негрубых ошибок. Но чай — поистине сын мимозы. Малейшая неосторожность — и он теряет весь свой цвет, — так говорил Карам.
Помощники Хамида Фарси заметили неподдельное воодушевление, с которым Салман для них готовил. Они вовсе не ожидали такого от мальчика на побегушках. Даже мастер Фарси его похвалил.
— Скоро ты составишь конкуренцию бывшему хозяину, — сказал он, сделав хороший глоток ароматного цейлонского чая.
— Никогда не забывай о солнце, — наставлял его Басем. — Смотри, когда я вывожу линию, которая так петляет и изворачивается и идет то прямо, то зигзагом, я мысленно помещаю солнце в левый верхний угол. Куда же должна падать тень?
И он не спеша рисовал тень, попивая чай, а Салман следил, как она менялась, следуя поворотам линии. Хамид Фарси на секунду заглянул в мастерскую и одобрительно кивнул, глядя, как его помощник опекает нового мальчика. При виде каллиграфа Салман вскочил с табуретки, но господин Фарси только улыбнулся:
— Сиди, мы здесь не в казарме. И мотай на ус, что тебе говорит Басем.
С того самого дня Салман жадно впитывал в себя все, что видел и слышал в мастерской. Все было для него необычным и полным тайны. Даже бумага и чернила открывали ему целый мир.
А в пятницу, когда Хамид Фарси, как и все мусульмане, отдыхал и закрывал свою студию, Салман на весь день уходил в комнату, которую приготовил для него Карам. Это оказался маленький, уютный кабинет с письменным столом, старым, но удобным табуретом, узкой кроватью и крошечной полкой. Он хорошо освещался, северная стена имела большое окно на уровне письменного стола, откуда весной сюда проникал тяжелый аромат мирта. Даже электричество здесь было.
Салман получил и ключ, и разрешение приходить когда угодно, кроме понедельника. За это ему поручили поливать кустарники, цветы и деревья, убирать дом и ходить за покупками для Карама. Воду для полива и хозяйственных нужд Салман откачивал из реки. Выложенный цветной плиткой пол легко мылся, а стирку Карам отдавал прачке. Сам он каждый день, кроме понедельника, приходил сюда только спать.
— Ты можешь пользоваться телефоном на кухне, но не снимай трубку, когда звонят, — разрешил Карам.
Сам он много подолгу разговаривал по телефону, когда бывал дома.
Карам дал Салману две тетради: одну для упражнений в каллиграфии и другую — для секретных рецептов и других тайн.
Теперь Салман каждую неделю с нетерпением ждал пятницы, чтобы в спокойной обстановке переписать в тетрадь с разрозненных бумажек свои наблюдения. И каждый раз Салман находил в своей комнате два-три стихотворения, которые Карам оставлял ему для заучивания наизусть.
— Стихи откроют твоему сердцу тайны языка, — говорил Карам.
А Салману было стыдно, потому что иногда он не мог их даже запомнить.
Он осваивал каллиграфию, как неоткрытый континент, на земли которого только что ступил. Люди общались здесь тихо, как в храме, почти шептались. Привыкший к шуму в кафе, Салман в первые дни замечал, что разговаривает громче всех. Старший подмастерье Самад только смеялся, когда трое его подчиненных, Махмуд, Ради и Саид, а также помощники Басем и Али то и дело прикладывали палец к губам, чтобы напомнить новичку, где он находится.
Кроме грубоватого Махмуда, никто здесь ни разу не наградил никого подзатыльником и не использовал бранных выражений. Когда однажды Салман произнес слово «задница», Самад строго предупредил его, чтобы впредь он оставлял такие слова на улице. По окончании рабочего дня он сможет снова собрать их там, чтобы использовать на свое усмотрение. С тех пор перед тем, как войти в мастерскую, Салман останавливался под дверью и разговаривал со своими неприличными словами. Он просил подождать его снаружи и обещал не забыть о них вечером. После этого Салману сразу становилось легко, словно он сбрасывал с себя свинцовый груз.
Однажды Хамид Фарси заметил, как Салман что-то бормочет на пороге, и улыбнулся, выслушав его объяснение. Впрочем, это была холодная улыбка господина. В мастерской Хамид Фарси властвовал безраздельно. Никто здесь не осмеливался ни шутить с хозяином, ни случайно дотронуться до него в разговоре, как это было принято в кафе Карама. Каллиграф сидел неподалеку от входа за элегантным столом из древесины грецкого ореха. Все обращались к нему уважительно, даже благоговейно, и в первую очередь Самад, который был старше мастера и руководил всеми его помощниками. Никому из сотрудников не разрешалось задерживаться в той части салона, где находилось место каллиграфа, разве только если позвал Фарси. В задней части мастерской царствовал Самад — правая его рука, сорокалетний мужчина с красивым лицом и дружелюбным характером. Он руководил работой трех подмастерьев, двух помощников и одного мальчика на побегушках. Каждый занимал здесь свое место и, как казалось, никому не завидовал. Оклады были фиксированы и выверены многолетним опытом. Более высокое жалованье назначалось тому, кто больше умел и выполнял более сложную работу.
Зарплата Салмана составляла лишь половину того, что он получал в кафе. Карам утешал его тем, что каждый мастер был когда-то мальчиком на побегушках.
Зато Салман бесплатно обедал у Карама. Он съедал какую-нибудь закуску, пил чай и возвращался в ателье. Самих и Дарвиш сразу переменились к нему и встречали его как дорогого гостя.
— Будь осторожен с ними, — предупреждал Карам. — Не рассказывай им о своей работе у мастера. И ни слова о комнате в моем доме. Оба глупы и мать родную продадут ни за грош.
Салман чувствовал, что висит на крючке. При Самихе и Дарвише он готов был ругать своего мастера, который так богат и так жаден. Фарси не курил, не пил, не играл в нарды, никогда не делал ставок и не заходил в кафе. Каждый день он довольствовался обедами, которые присылала ему жена, да чаем и кофе, приготовленными в его собственной мастерской. Только для важных клиентов кофе и лимонад приносили из кафе Карама.
Под началом подмастерьев Салман учился легко и с удовольствием. Хамид Фарси, казалось, перестал обращать на него внимание и вспоминал, лишь когда надо было сходить за чем-нибудь на рынок или что-нибудь приготовить. Салмана это мало заботило, потому что каллиграф со всеми держался отстраненно, хотя прекрасно знал, кто чего стоит. Он ни на кого не давил, но был беспощаден, если речь шла о качестве. Подмастерья дрожали, когда он принимал у них работу, и, удостоившись одобрения, с легким сердцем возвращались на место. Лицо Фарси никогда не выражало воодушевления. Начальнику подмастерьев Самаду как-то раз пришлось утешать своего подчиненного Ради, который вернулся от Фарси опечаленный и плюхнулся на свой стул, как мешок с картошкой. Каллиграф велел ему переписать «шапку» письма для одного ученого, потому что посчитал шрифт недостаточно сбалансированным.
— Даже в письменах Господа Бога наш мастер найдет к чему придраться, — сказал Самад, помогая товарищу выбрать новый стиль и перестроить фразу.
Вторая каллиграфия оказалась значительно лучше прежней, Салман это увидел. Через день Хамид Фарси посмотрел ее и одобрительно кивнул, после чего подозвал Салмана и сообщил ему адрес ученого и сумму, которую тот должен за работу. Заказчик, проживавший в квартале Салихия, пришел в восторг и дал Салману на чай целую лиру. Вернувшись в ателье, мальчик с лицом невинного агнца рассказал об этом мастеру и спросил, должен ли он разделить эти деньги с товарищами, чему Фарси немало удивился.
— Как же ты собираешься это сделать? — поинтересовался каллиграф.
Он и не подозревал, что у Салмана давно готов ответ на этот вопрос. Мальчик решил инвестировать эту лиру в свои отношения с сотрудниками, чтобы завоевать их симпатию.
— Я думаю купить чай «Дарджилинг». Он имеет цветочный привкус и пахнет так, будто с каждым глотком во рту распускается целый сад, — ответил Салман.
В этот момент мастер по-настоящему восхитился этим худеньким юношей.
Товарищи по ателье тоже были приятно удивлены. Они охотно угостились «Дарджилингом», однако в дальнейшем, в отличие от Хамида Фарси, предпочли остаться при старом, крепком «Цейлоне».
— Цветы — это хорошо, но уж больно быстро он летит, — пояснил Самад.
— И уж очень бледный, — добавил Ради. — Он напоминает мне фенхелевый чай, который моя бабушка заваривала себе для желудка.
Позже Салман наедине с Карамом проклял матерей, породивших на свет таких неблагодарных тварей. Однако его прежний хозяин только рассмеялся.
— Ты очень умно завоевал симпатию своего мастера, а это гораздо важнее того, что думают о тебе его подчиненные, — сказал он.
И действительно, через два дня после этого случая Хамид Фарси вызвал Салмана к себе.
— Ты здесь всего месяц и уже делаешь большие успехи. Со следующей недели будешь каждый день в одиннадцать часов ходить за моим обедом и отдавать моей жене пустую матбакию с предыдущего раза. Заодно относить заказы, которые я тебе передам. Твоему предшественнику требовалось четверть часа на дорогу. Но он хромал и любил задерживаться возле уличных торговцев и фокусников. Ты, конечно же, управишься и за половину этого времени. В любом случае, ровно в двенадцать обед должен быть у меня на столе, что бы там ни творилось в городе, — так говорил Салману каллиграф, обтачивая острым ножиком бамбуковую палочку.
— Не напрягайся, двигайся не спеша, — посоветовал Салману Ради, помешивая чернила.
А Карам шепнул ему за обедом:
— У каллиграфа, должно быть, красивая жена. Лови момент! — И засмеялся так, что Салман, разозлившись, пнул его ногой под столом.
— За кого ты меня принимаешь? — пробурчал он.
— За кого я тебя принимаю? — переспросил Карам. — За мужчину, чей голодный удав между ног почуял жирного кролика.
Тут он захохотал еще громче, и Салман не выдержал.
— Сегодня ты несносен! — бросил он Караму, выбегая из кафе.
Салман успокоился только на улице. Он купил свое любимое мороженое «Дамасская шелковица», чтобы остудить им подступивший гнев и подсластить горький привкус во рту. Потом, возвращаясь в мастерскую и проходя мимо кафе, он услышал голос Карама:
— До пятницы!
— До пятницы, — ответил Салман, к тому времени уже переставший дуться.
На следующий день Хамид Фарси рассчитал пожилого мужчину, который временно возил ему обед. В кузове, прицепленном к его велосипеду, торчало не меньше пятидесяти ручек матбакий с едой для ремесленников и торговцев окрестных районов. Мужчина не умел читать, поэтому на сосудах не было этикеток. Однако он никогда не путал своих клиентов.
Теперь его обязанности перешли к Салману.
— Помните, что я всегда к вашим услугам, — сказал мужчина мастеру, поклонился и вышел.
— Очень добросовестный человек, — отозвался о нем Фарси.
Он всегда обращался к этому разносчику, когда не доверял мальчику на побегушках или не имел такового.
Скупость хозяина часто становилась предметом шуток Самада, хотя сам он ел только сухой хлеб с оливками и козий сыр и не чаще одного раза в неделю ходил к Караму.
— Просто нашего мастера воротит от кабаков и ресторанов, — нашел объяснение Саид.
Самад засмеялся, а Ради, который все слышал, покачал головой.
— Хозяин скуп, — выдохнул он и потер друг о друга указательный и большой пальцы — жест, не только в Дамаске означающий деньги.
Подмастерья Ради и Саид находили кафе Карама слишком дорогим и обедали вместе с помощниками Али и Басемом в одной грязной, но дешевой забегаловке неподалеку. Только Махмуд весь день ничего не ел. Это был высокий мужчина, который постоянно курил, утверждая, что в еде не видит никакого удовольствия и предпочитает питаться табачным дымом.
Как-то в четверг Салману передали, чтобы он дождался Хамида. В шесть часов каллиграф закрыл мастерскую и пошел впереди Салмана по улице, да так быстро, что тот едва успевал за ним. Маршрут пролегал из квартала Сук-Саруйя до цитадели, а оттуда через рынок Сук-аль-Хамидия в направлении мечети Омейядов. Хотел ли хозяин этой пробежкой показать ему, насколько короток путь до его дома? Как раз в тот момент, когда Салман подумал об этом, Фарси поскользнулся и упал. Это случилось у поворота на улицу Бимаристан, на гладкой базальтовой мостовой. Салману было непривычно видеть своего могущественного мастера таким беспомощным. Или Хамид Фарси поскользнулся, потому что Салман, сам того не заметив, мысленно пожелал ему этого?
— О, это проклятье! — воскликнул хозяин.
Никто не понял, что он имел в виду. Какой-то продавец напитков помог ему подняться и предложил стакан холодной воды. Мастер категорически отказался и пошел дальше, мимо знаменитой больницы Бимаристан двенадцатого века, но теперь уже гораздо медленнее. Колено его кровоточило, а штанина была разодрана, однако Салман не решался сказать ему об этом. Он молча последовал за хозяином в переулок Махкама с его многочисленными разноцветными лавками, а потом вышел за ним в Портняжный переулок, который хорошо знал, потому что одно время носил заказы портному-христианину. Портняжный выходил на Прямую улицу, от которой отходил переулок, где жил каллиграф. Напротив него начинался Еврейский переулок. Они прошли еще чуть по Прямой улице, почти достигнув христианского квартала. Не далее чем в ста метрах от поворота к дому мастера стояла церковь Девы Марии и Римские ворота. Переулок Салмана находился в каких-нибудь пятистах метрах отсюда.
— Здесь, — сказал мастер, остановившись перед красивым домом. — Ты постучишь три раза и будешь ждать. — Он показал на бронзовую колотушку. — Моя жена передаст тебе обед, а ты ей — пустую посуду от вчерашнего.
С этими словами мастер Фарси открыл дверь, которая, как было принято в Дамаске, днем не запиралась.
— И еще, — повернулся к нему мастер, — никто не должен знать моего адреса, ни твоя семья, ни Самад. Ты понял?
Не дожидаясь ответа, каллиграф исчез за дверью и загремел засовом.
Салман облегченно вздохнул. Теперь ему предстояло хорошенько изучить этот путь, который из-за случившейся с мастером неприятности он запомнил плохо. Салман повернул назад и еще раз проверил дорогу, переулок за переулком, до самого ателье. Хотя его прошиб пот, на все про все ему понадобилось ровно двадцать минут.
В воскресенье, первый рабочий день мусульманской недели, Салман поднялся раньше обычного. За окном занималось теплое осеннее утро. Отец еще спал, а мать удивленно вскинула брови.
— Так рано? Ты что, влюбился? Или теперь сердце заменяет тебе будильник?
— Сегодня я понесу мастеру обед, а его жена передаст мне матбакию, — ответил Салман. — Я никогда еще не видел мусульманских женщин вблизи, тем более не бывал у них дома.
— Мусульманские, иудейские или христианские — какая разница? Тебе же не есть ее? Только возьмешь у нее матбакию и передашь своему хозяину. Не придавай этому такого значения, дорогой. — С этими словами она поцеловала его в оба глаза.
Ровно в одиннадцать Салман покинул ателье и отправился к Караму, чтобы выпить у него чашечку чая и быстро попрощаться.
— Ты, похоже, нервничаешь. Мне кажется, сегодня ты влюбишься, — сказал тот, потрепав ежик волос на голове Салмана.
Когда юноша стоял перед домом Хамида Фарси, его сердце билось как сумасшедшее. Он набрал в грудь воздуха, стукнул дверным молотком один раз и произнес почти про себя: «Добрый день». Заслышав шаги, Салман собрался с духом и повторил уже громче:
— Добрый день, госпожа… или мадам?
В проеме показалось красивое, почти мальчишеское лицо. Жена каллиграфа выглядела вполне дружелюбно. Она носила современную одежду и была худа, как подросток.
— А, ты тот мальчик, который с сегодняшнего дня будет носить обед! — приветливо воскликнула она, передавая ему трехэтажную матбакию.
Салман отдал женщине пустой вымытый сосуд от вчерашнего обеда.
— Спасибо, — сказала она и закрыла дверь прежде, чем он успел с ней поздороваться.
Дорóгой Салман пытался успокоиться. Пот лил с него в три ручья, и он отошел в тень. Еще двенадцати не пробило, когда он стоял перед мастером в ателье.
Хамид Фарси посмотрел на него сочувственно.
— Тебе не следовало так бежать, — заметил он. — Мне не надо, чтобы ты появлялся здесь в мыле или, чего доброго, получил солнечный удар. Обед — вот все, что мне нужно.
Салат, ягненок в йогуртовом соусе и рис. Все выглядело аппетитно и вкусно пахло. Салман понял, почему хозяин пренебрегает ради этого ресторанной едой.
Карам угостил его в тот день фаршированными баклажанами. У матери Салмана это блюдо тоже получалось хорошо, однако у него самого вечно выходило пережаренным и отдавало горечью его души.
— Ну? — спросил Карам, лишь только юноша насытился. — Ты влюбился?
Салмана обеспокоил его вопрос.
— Нет, но как только это случится, я поставлю тебя в известность, — ответил он.
На следующий день Салман поздоровался с женой господина Фарси еще до того, как она открыла дверь:
— Добрый день, мадам.
Госпожа Фарси приветливо улыбнулась и вместе с матбакией дала ему пакетик с абрикосами. От кузины ее матери, как объяснила она.
В тот день мастер ел мясной пирог, запеченный картофель и салат. А у Карама была бамия в томатном соусе и рис. Салман не любил склизкую бамию. Он взял козий сыр, хлеб и немного оливок.
В тот день в мастерской пахло абрикосами. Для Салмана их аромат был отныне связан с красивой женой каллиграфа.
Со временем Карам еще больше сблизился с Салманом. Теперь владелец кафе жаловался ему на парикмахера Бадри, который, несмотря на свои мускулы, оказался раним, как школьница. Разумеется, Карам не называл имени своего любовника, которое и без того давно уже было известно Салману.
— Иначе он покинет меня, — причитал Карам. — Он так боится своих людей и стесняется наших отношений.
— Каких еще людей? — не понял Салман.
— Тебе незачем это знать, — махнул рукой Карам. — Они очень религиозны, и любовь между мужчинами считается у них большим грехом, — добавил он полным отчаяния голосом.
Обычно немногословный и мрачноватый, Бадри весь преображался, когда рассказывал о своих видéниях. В них были мужчины и женщины в языках пламени. Они превращались в ужасных животных или высовывали двухметровые огненные языки. И все потому, что жили в грехе, в то время как праведников по окончании молитвы ангелы на крыльях переносили в Мекку и обратно. Нечто подобное Салман слышал еще в школе о христианах, но никогда не верил этому.
Со слезами на глазах Бадри рассказывал о разных европейских и американских знаменитостях — изобретателях, актерах, генералах и философах, — которые тайно приняли ислам, потому что слышали среди ночи голос, призывавший их на арабском языке перейти в единственно правильную веру.
— Почему же они скрывают это? — поинтересовался Салман, который слышал нечто подобное и от католических священников.
— Потому что прежде они должны выполнить свою миссию среди неверных, — невозмутимо отвечал ему Бадри, как будто располагал информацией из самых первых рук.
Теории Бадри оставались непостижимы для рассудка. От его рассказов у Салмана через некоторое время начинало звенеть в ушах. Сара говорила, что иной раз ей нужно несколько часов, чтобы вымести из головы весь мусор после общения с родственниками и соседями. На ликвидацию последствий бесед с Бадри требовались дни.
Как-то ночью парикмахер явился в дом Карама с каким-то человеком. До Салмана доносились их голоса, но, занятый упражнениями в каллиграфии, он не имел особой охоты слушать всякие бредни, поэтому остался в своей комнате.
Наконец раздался телефонный звонок и громкий смех Карама.
Немного погодя владелец кафе появился в комнате Салмана с чашкой чая и вежливо сообщил, что у него на кухне важный разговор с гостями и будет лучше, если Салман некоторое время посидит у себя.
— Я и не собираюсь мешать вам, — успокоил его Салман. — В понедельник я должен показать мастеру три очень сложных упражнения шрифтом «тулут», которые мне пока не даются.
Карам улыбнулся и ушел.
Через час по пути в туалет Салман услышал, что на кухне идет ожесточенный спор. Бадри и незнакомец, лица которого Салман не мог видеть, недвусмысленно заявляли, что «чертово отродье надо перерезать, как коз». Карам с ними не соглашался.
— Если хочешь как следует насолить врагу, — говорил он, — не убивай его, а просто мучай и желай ему долгих лет жизни.
У Салмана задрожали колени, а сердце было готово выпрыгнуть из груди. Молнией метнулся он в сад, где некоторое время от ужаса не мог расстегнуть штаны. Из-за пережитого шока ему расхотелось делать то, зачем он сюда пришел. Кого мечтали извести эти двое и при чем здесь Карам? Лишь через годы разрозненные эпизоды, как пазл, сложились в целостную картинку. А в тот вечер рука Салмана дрожала так, что занятия каллиграфией пришлось отложить.
Секрет знаменитых чернил Салман узнал уже в первые месяцы. Он участвовал в их приготовлении лишь в качестве подручного, однако все видел и удержал в памяти необходимые пропорции. Потом он тайком записал их на бумажку, откуда в пятницу собирался перенести в тетрадь, что хранилась у Карама.
В мастерской вдруг понадобилось много разноцветных чернил, чтобы выполнить заказ одного архитектора, разработавшего проект новой мечети. Чернила готовил Ради под руководством Самада. А Салман с рынка пряностей мешками таскал гуммиарабик.
Растворив его в воде, Самад соединял раствор с точно взвешенным количеством сульфида мышьяка и порошком из какого-то пакета без этикетки. На вопрос Салмана о содержимом последнего Самад пробурчал что-то насчет натрия. В тот день Ради замешал большое количество ярко-желтой краски. Для небольших и совсем миниатюрных каллиграфий брали дорогой экстракт шафрана, но пользоваться этой благородной краской разрешалось только мастеру Хамиду. Оранжевый цвет Самад тоже получал из сульфида мышьяка, белый — из свинцовых белил, а синий — из перетертого в пыль лазурита. Для одних оттенков красного была нужна киноварь или оксид свинца, для других — мыльник, квасцы и вода. Экстракт кошенили, названный так в честь насекомого, служащего для него сырьем, делал красный более интенсивным.
Самад предупреждал об осторожном обращении с красками, среди ингредиентов которых, в отличие от безобидных чернил, было много сильных ядов. Но подмастерье Ради только смеялся над страхами Самада. Он все размешивал руками, которые потом не мыл даже перед едой. Год спустя у него начались сильные спазмы желудка. Как человек небогатый, он не мог пригласить более или менее приличного врача, поэтому лечился отварами и прочими домашними снадобьями. Лицо Ради побледнело и посерело, как будто он работал на стройке. Весной его часто рвало, а к концу февраля 1957 года, незадолго до того, как Салман покинул ателье, Ради был болен настолько, что не мог работать. У него отнялись руки, а когда он говорил, на лице появлялась страшная гримаса. На деснах Ради образовалась черная кайма. Наконец, выплатив небольшое выходное пособие, Хамид отпустил его.
Однако мастер не любил краски не только из-за их токсичности.
— Черное и белое — это музыка, — так он сказал однажды одному клиенту. — Когда взгляд скользит между двумя этими полюсами, возникает ритм, компоненты которого — эмоции точности. Цвет — это игра, легкое наслаждение хаосом.
Салман записал эту мысль на краешке старой газеты, оторвал клочок и сунул в карман брюк, прежде чем идти подавать чай.
Лишь золото на зеленом или голубом фоне нравилось мастеру. «Мой золотой экстаз», — так он называл это.
Одно время Салман спрашивал себя, зачем мастер снова и снова отправляет его на рынок специй за медом, хотя сам меда не ест. Ответ он узнал в конце августа: это был золотой цвет, королева красок, замешивать и использовать которую могли только Самад — правая рука мастера — и сам Фарси. Более того, никому не дозволялось наблюдать в это время за их работой. Салман подсматривал тайком, когда каллиграф уходил в маленькую кухоньку в задней части ателье. Прямоугольные и тонкие, как пленка, пластины золота, получаемые путем вальцовки и отбивки, хранились между листами пергамента в толстой тетради с кожаным переплетом.
Хамид брал фарфоровую чашу, добавлял в нее мед, желатин, растворенную и отфильтрованную смолу, затем погружал туда золотой лист и тер его указательным пальцем, пока тот не растворялся. Потом делал то же самое со вторым, третьим и четвертым листом. Наконец мастер подогревал раствор и отставлял на некоторое время в сторону. Затем Хамид Фарси декантировал жидкость, а незначительный нерастворенный осадок оставлял на несколько дней в чаше высыхать. Он добавлял в золотой раствор воды и размешивал его до однородной консистенции. Потом помещал в бутыль остаток из чаши и заливал его золотыми чернилами.
Золотую краску Хамид всегда наносил толстым слоем, а потом полировал поверхность гладким драгоценным камнем, пока буквы не начинали блестеть.
Салман обратил внимание и на острый золингенский нож каллиграфа. Нож Самада, которым он очень гордился, был сделан на знаменитом заводе в иранском городе Синган. Самад купил его у одного иранца, бывшего в Дамаске проездом.
Свой же Салман получил от одного молчаливого сапожника-армянина, жившего по соседству. Салман написал для него красивый прейскурант, потому что сапожник был не больно силен в арабском, и получил нож в качестве благодарности.
Салман постигал и сложное искусство приготовления перьев из тростниковых и бамбуковых палочек. Наиболее тяжело ученикам давался последний надрез, определявший длину и угол наклона пера.
— Не пили, а режь! — испуганно кричал Самад помощнику Саиду.
Самад взял бамбуковую палочку, положил ее на деревянную дощечку и обрезал одним ударом ножа. Потом заточил и расщепил на конце, чтобы можно было набирать чернила. Кончик пера получился острым и имел угол наклона около тридцати пяти градусов.
Помощник только рот разинул от удивления.
— Вот теперь ты сможешь писать шрифтом «тулут», — сказал он. — Будь уверенней, иначе у твоего пера вместо острого язычка, которым оно должно ласкать бумагу, будут зубы. А таким инструментом ты не решишься нацарапать даже собственной теще.
С этими словами Самад возвратился на свое место.
Следующую пятницу Салман посвятил приготовлению перьев. Он чувствовал, что ему не хватает не только опыта, но и решимости, чтобы нанести один-единственный точный удар.
Перо не должно мучить бумагу, учил Самад. Ему следует скользить по ней поступью нежной феи. Он же объяснил функции каждого пальца правой руки:
— Перо лежит так, что указательный палец толкает его сверху вниз, средний — справа налево, а большой — в противоположном направлении.
И улыбался, довольный, глядя, с каким жаром Салман упражняется на любом попавшемся ему под руку клочке бумаги.
Позже Салман вспоминал решающий момент своей жизни, сделавший, по его словам, из него каллиграфа. Это случилось в январе 1956 года. В тот вечер Салман, как и другие сотрудники ателье, не ушел домой, а остался помогать мастеру сверхурочно. Они выполняли заказ посольства Саудовской Аравии. За него полагалась десятикратная оплата, но и качество требовалось наивысшее. Посол хотел в минимальный срок получить огромное полотно с изречениями, которое намеревался преподнести в дар своему королю во время его визита в Дамаск.
В ту ночь Салман как зачарованный следил за рукой мастера, под которой на предварительно размеченной плоскости листа из ничего возникали буквы. До самого рассвета стояла у него перед глазами эта картина, прекрасная, как мир в первый день творения. «Я буду каллиграфом и буду создавать такое…» — повторял про себя Салман, возвращаясь домой.
В дополнение к упражнениям он читал одну небольшую книжку, доступную всем работникам мастерской. В ней говорилось, что пропорции арабских букв основываются на законах геометрии, открытых больше тысячи лет назад гениальным каллиграфом Ибн Муклой. Их гармония проистекает из равновесия между разными противоположностями: прямого и изогнутого, сжатого и расслабленного, видимого и скрытого. Вскоре Салман научился различать семь стилей арабского письма. Одни давались ему легко. Юноша буквально влюбился в популярный стиль «нас-ши», которым написано большинство книг, а вот стиля «тулут» боялся. Однако Салман занимался с таким рвением, что время от времени удостаивался похвалы самого мастера.
Имя Ибн Муклы упоминалось почти в каждой главе этого небольшого учебника. В ателье мало знали об этом гении. Тем не менее не проходило и недели без того, чтобы мастер Хамид не превозносил багдадского каллиграфа, чье учение о пропорциях букв до сих пор оставалось в силе.
— Мы учимся нашему искусству, — говорил Хамид Фарси, — Ибн Мукле же его даровал сам Всевышний. Поэтому то, что он сделал для каллиграфии, не под силу и сотне мастеров.
Эту мысль Салман тоже записал на бумажку, поставив рядом с именем Ибн Муклы большой знак вопроса.
В течение 1956 года Салман почти полностью освоил основы арабской каллиграфии. Он изучил ее составные части, узнал о равновесном расположении строчек на поверхности листа, о ритме шрифта, который, как и в музыке, имеет свои законы, о доминировании одной части слова или буквы над другими, о гармонии, симметрии и контрасте, о перекрывании и отражении и о тайнах пустого пространства.
Но главное, в этом году Салман впервые в своей жизни научился любить женщину.