Секрет каллиграфа

Шами Рафик

Часть вторая

Второе зерно истины

 

 

1

Только в тюрьме Хамид Фарси стал впервые задумываться о своей жизни, которая вдруг показалась ему какой-то чужой. Он чувствовал странное облегчение оттого, что попал в камеру, и это пугало его. «Остаток жизни я проведу в тюрьме», — мысленно повторял он, чтобы довести до сознания весь ужас своего положения. Однако, к своему удивлению, не находил в этом ничего трагического.

Лежа на своей койке, Хамид размышлял о том, как стремительно рухнуло все созданное им ценой стольких усилий. Его честное имя, слава, уверенность в завтрашнем дне, счастье. А ведь совсем недавно он жил, как в хорошо укрепленной крепости.

Вечером за чаем он сказал начальнику тюрьмы аль-Азму, обращаясь скорее к самому себе:

— Жизнь — вечная борьба против распада и гибели. И в конечном итоге мы обречены на поражение.

Его падение началось с исчезновения Нуры. Почему она не сбежала с Назри, осталось для него загадкой. Она как будто тоже хотела его смерти, искупления какой-то его вины. Вероятно, Аббани скрыл от нее, что женат, и это разозлило ее после того, как она переспала с ним.

А может, она хотела преподать ему урок? Или просто недооценивала своего мужа? Уж не думала ли она, что он, Хамид Фарси, простит Назри свое унижение, отвесив ему пару пощечин? Или надеялась, что Назри убьет его? Хамид никогда не понимал женщин. Его дедушка как-то сказал, глядя в ночное небо, что ему легче пересчитать все звезды над Дамаском, чем проникнуть в женскую душу.

Цитадель занимала большую площадь в северной части Старого города. Со времен Саладина ее неоднократно разрушали и возводили вновь. В эпоху Османского владычества ее гарнизон не подчинялся губернатору Дамаска, но получал приказы непосредственно из Стамбула. Турки понимали, что такой беспокойный город, как Дамаск, было бы легче держать в повиновении без всякой цитадели. И действительно, при каждом восстании, когда горожанам удавалось выманить из крепости верных султану солдат, они одерживали победу.

Французы ввели в нее свой гарнизон и сделали местом заключения сирийских повстанцев. Тюрьмой она оставалась и в эпоху независимости и носила официальное название Тюремной цитадели, однако в обиходе именовалась просто Цитаделью.

Это сокращение оказалось провидческим, потому что через пятьдесят лет после изгнания французов, в 1996 году, Дамасская крепость после ремонта снова получила официальное название Цитадели, а тюрьму перенесли в другое место.

Дамасская цитадель — одна из немногочисленных крепостей на Востоке, построенная не на возвышенности, а на том же уровне, что и город. В пятидесятые годы ее еще окружало заграждение из колючей проволоки и скрюченных стальных стержней, служившее дополнительной стеной и защитой от посторонних взглядов.

Камера Хамида находилась на третьем этаже северного крыла. В этом было большое преимущество, так как именно эта сторона оставалась летом недосягаемой для лучей палящего солнца. Через зарешеченный проем в стене открывался вид на внутренний двор крепости, а также на крыши домов Старого города, среди которых был и его собственный, затерявшийся в лабиринте переулков особняк. Маленькое зарешеченное окошечко с противоположной стороны смотрело в сторону квартала Сук-Саруйя, туда, где когда-то располагалось его ателье.

Фарси был одним из трех привилегированных заключенных среди почти восьмисот узников. По соседству с ним сидел сын одного богатого торговца, осужденный за убийство семерых человек. Этот тихий мужчина с бледным, внушающим сочувствие лицом перерезал семью своей жены. В третьей, несколько более просторной камере отбывал пожизненный срок сын какого-то эмира, предательски лишивший жизни своего кузена. Они не поладили, занимаясь контрабандой оружия. Не будь жертва зятем президента, он бы и дня не оставался в тюрьме, утверждал убийца. Это был неприятный тип, хвастливый, шумный и плоский. Фарси избегал встречаться с ним.

Хамид жил в просторной камере. Если бы не решетки, она скорее походила бы на небольшую уютную мансарду. Ему разрешили иметь при себе необходимые для каллиграфии инструменты, потому что директор аль-Азм, дальний родственник премьер-министра, считал себя поклонником этого искусства. Уже в первый день за чаем он сообщил Фарси, что сожалеет о том, что ему придется находиться здесь из-за женщины. У него самого четыре законные и пять неофициальных жен, и ни одна из них не заслуживает чести стать предметом его ссоры с мужчиной.

Директор посетовал, что не может дать Фарси свободу. Но пока он занимает пост начальника тюрьмы, каллиграф будет пользоваться исключительными привилегиями, ведь его искусство — основа арабской культуры.

— Что я, со своим юридическим факультетом Сорбонны, рядом с тобой? — спрашивал аль-Азм с напускным смирением.

Хамид не был расположен произносить пространные речи, в то время как его собеседник болтал без умолку, будто пьяный. Однако вскоре Хамид убедился в том, что он не шутит. И охранники, и старые заключенные — наиболее уважаемые обитатели тюрьмы — относились к каллиграфу с почтением. Его не только не заставляли ничего делать, но он был избавлен даже от необходимости о чем-либо просить. Два раза в день один из служителей стучался к Хамиду в дверь и интересовался смиренно, хотя и не без юмора, не желает ли он чего-нибудь, кроме свободы. Горшки с любимыми цветами, жасмином и розами, были доставлены к нему в камеру незамедлительно. Теперь они украшали проход под открытым небом, отделявший его камеру от выходящего во внутренний двор балкона. Кроме того, Фарси получал чернила и бумагу самого высокого качества.

Уже в первую неделю заключения Хамиду поступил заказ: изречение из Корана шрифтом «куфти», который ему не особенно нравился.

Впоследствии он выполнил немало каллиграфий, которыми господин начальник одаривал своих высокопоставленных друзей как в Сирии, так и за границей.

— Это срочно, — каждый раз добавлял надзиратель.

Ему дозволялось спускаться на нижние этажи тюрьмы. Во время своей первой и единственной прогулки в сопровождении охранника Фарси убедился, в каком «люксе» живет он и его соседи — привилегированные отпрыски знатных кланов. Большинство заключенных ютились в темных, промозглых конурах, из которых несло гнилью.

Кто были эти люди? Среди них попадались профессора и поэты, адвокаты и врачи, которые часами могли говорить не только об арабской, но и греческой, французской или английской поэзии или философии и тем не менее готовы были без жалости удавить человека за сигарету, миску супа или так, без всякой причины. За воротами тюрьмы человек сбрасывал с себя культуру и цивилизованность, словно легкий дождевой плащ.

Никогда больше Хамид Фарси не ступал на эти этажи.

Кроме необходимых для работы принадлежностей, сертификата, подтверждающего его квалификацию мастера, драгоценной рукописи тринадцатого века, множества теоретических пособий и тетрадей с тайными шрифтами, а также каллиграфии восемнадцатого века, подаренной ему одним коллегой, Фарси хранил у себя старую фотографию, которая висела в рамке над его столом возле окна. Она выцвела от времени и сырости, так что и без того неяркие цвета перешли в бледную сепию.

Это был его детский снимок, сделанный в доме бабушки и дедушки после семейного праздника. В то время сестра Сихам и младший брат Фихми еще не появились на свет.

Никогда прежде Хамид не видел это изображение таким, как сейчас.

 

2

На первом плане, гордый как король, восседал дедушка, с ним, любимым внуком, на коленях. Оба торжествующе смотрели в камеру. Бабушка Фарида с цветами сидела на скамейке слева, несколько поодаль, словно не имела никакого отношения к своему мужу. Позади нее, в центре, стоял дядя Аббас, слева от него дядя Башир, а еще левее отец. Вместо того чтобы унаследовать предприятие деда, как полагается старшему сыну, он посвятил себя каллиграфии, но до конца жизни оставался посредственным ремесленником. Отец выглядел усталым. На некотором расстоянии от него одиноко стояла мать. Она смотрела куда-то вдаль.

Тетя Майда выбрала место за дедушкой, рядом со своим супругом дядей Субхи, одетым в военную форму. Тогда он еще имел чин офицера французских ВВС. Позже его, известного и хорошо оплачиваемого летчика, пригласили служить в молодой армии Саудовской Аравии, с перспективой получения гражданства. Он эмигрировал, но тетя Майда нашла жизнь в новой стране скучной, а климат слишком жарким. Каждое лето она с детьми возвращалась в Дамаск. В конце концов их стало девять, а каникулы в Сирии год от года затягивались все дольше. Поговаривали, что муж тети Майды взял в жены саудовскую принцессу. Это тем более походило на правду, что дядя Субхи занимал высокий пост в тамошнем министерстве обороны и был близок к королевской семье.

Лишь позже, когда тетя Майда состарилась и стала приезжать в Дамаск одна, в то время как ее сыновья и дочери оставались с отцом или своими семьями, всем стало ясно, что она не живет с мужем. Он платил ей большое ежемесячное пособие, но никогда больше не навещал ни ее, ни родной город.

Майда любила Хамида, но общалась с ним мало, потому что не терпела его родителей. Однако, когда племянник нуждался в ее помощи, она немедленно объявлялась. Так было во время его первой и второй женитьбы.

— Дедушка говорил правду, — убеждал сам себя Хамид. — Тетя Майда приносит несчастье. За что бы она ни взялась — все идет плохо.

Он снова поднял глаза на фото. Между тетей и ее мужем стоял их старший сын Рушди. Он был на три года старше Хамида и сильно косил. Поначалу Хамид думал, что он делает это шутки ради, но после того, как однажды Рушди обеими руками потянул его за уши, так что при этом Хамид скосил глаза еще больше, он перестал смеяться. Четыре сестры Рушди не приехали на праздник, и на снимке их не было. Они гостили у родителей своего отца, которые, в отличие от бабушки Фариды и ее мужа, с радостью принимали у себя девочек.

Справа от Субхи красовалась тетя Сахлийе со своим женихом Халимом. Она старательно позировала, словно снималась для прессы. Халим пользовался славой известного исполнителя народных песен, и по нему сходили с ума все женщины Дамаска. Злые языки говорили, что после трех лет брака с ним тетя Сахлийе так и оставалась девственницей. Потом он подал на развод и отбыл со своим новым любовником, канадским дипломатом, за границу. Миловидная тетя Сахлийе вскоре вышла за одного молодого режиссера. Уехав с ним в США, она потеряла связь с семьей.

Наискосок от Халима виднелось лицо тети Басмы, тогда еще двенадцатилетней девочки. Бабушка родила ее в сорок лет и совсем не любила. Басма была белой вороной в семье. Даже на этом снимке она не разделяла всеобщего торжественного настроения, но смотрела с вызовом, словно хотела потребовать у фотографа объяснения происходящему.

В середине тридцатых годов Басма влюбилась в одного врача-еврея и уехала с ним в Израиль. Тогда эта страна называлась Палестиной и находилась под английской оккупацией. Дед воспринял это как личное оскорбление и демонстративно лишил ее наследства, призвав в свидетели уважаемых в городе купцов и шейхов. Вероятно, таким образом он пытался спасти свою репутацию.

Возле тети Басмы стояла старая повариха Видад. Ее присутствие на снимке объяснялось суеверностью бабушки и ее страхом перед числом тринадцать. Хамид хорошо помнил эту женщину, которая вечно хлопотала на кухне в перепачканном жирными пятнами переднике. На фотографии она была в элегантном черном платье.

Теперь этот снимок стал для Хамида окном в другой мир, словно журнальные фотографии индейских вождей, гавайских танцовщиц или обитательниц гарема. Запечатленное мгновение счастья из прошлой жизни. Не много таких довелось пережить ему в детстве и юности. Дедушка любил Хамида, защищал, баловал и играл с ним, как приятель. Со временем он хотел передать ему свой магазин ковров, потому что считал мальчика умнее любого из собственных сыновей.

Именно дед впервые стал заниматься с Хамидом математикой и астрономией. Вскоре расчеты превратились для мальчика в увлекательную игру, заставившую его навсегда полюбить мир чисел. А когда внук чего-то не понимал, дедушка терпеливо объяснял ему, не жалея своего драгоценного времени.

Хамид мечтал остаться здесь навсегда. Каждый визит заканчивался для него трагедией, потому что надо было возвращаться к родителям, где царили казарменные порядки и пахло кислятиной. А в доме бабушки в воздухе вечно витал аромат жасмина и розы.

Дедушка, которого тоже звали Хамид Фарси, до смерти оставался ему защитником и покровителем. И это очень злило мать, которая ненавидела свекра. На фотографии она выбрала себе место как можно дальше от него и стояла, сжав губы, словно это она, а не ее сын незадолго до того получил трепку. На снимке этого не было видно, но Хамид помнил, как горело его правое ухо. Хотя победа над матерью заставила его забыть о боли.

В тот день бабушка праздновала юбилей, а мать с утра пребывала в плохом настроении. Пока фотограф готовился во дворе, она в маленькой комнате без окон надавала мальчику оплеух за то, что тот непременно хотел сидеть у деда на коленях, а не стоять между ней и отцом. Кухарка услышала его крик и попросила мать прекратить избиение. Иначе, пригрозила она, об этом узнает хозяин дома, Хамид-бей, которому, конечно, не понравится, что обижают его любимца.

Когда мать стремглав выбежала из комнаты, кухарка умыла и причесала Хамида. Чтобы утешить мальчика, она еще раз повторила, как любит его дедушка, и угостила карамелью.

В то время Хамиду было лет пять или чуть меньше — вполне достаточно для того, чтобы все понять.

 

3

Как старшему сыну, Хамиду, по старинному, еще со средних веков установившемуся обычаю, дали имя его деда, не подозревая о том, что оно определит его судьбу.

Через год после того, как был сделан семейный снимок, на свет появился брат Хамида Фихми. Он походил на мать, такой же голубоглазый и круглый блондин, в то время как Хамид унаследовал темный цвет волос, глаз и кожи от деда.

Мать обожала Фихми, который не оставил в ее сердце места ни для сестры, ни для брата. Когда ему исполнилось два года и он еще не умел ни говорить, ни передвигаться как следует, она начала ходить с ним по врачам. Поскольку настоящих докторов тогда в Дамаске не хватало, «лечили» мальчика в основном шарлатаны.

Ничего не помогало. Позже установили, что Фихми страдал неизлечимой болезнью мозга. Малыш отличался кукольной внешностью. С длинными волосами, он походил скорее на хорошенькую девочку. Мать приглашала для него дорогих фотографов, а потом украшала снимки оливковыми веточками, иногда даже зажигала перед ними свечи или курила в миске кусочки ладана.

Сихам, которая появилась на свет через год после Фихми, тоже не удалось завоевать любовь матери. Девочка росла бы сиротой при живых родителях, не появись однажды в их доме соседка-вдова, которая очень хотела детей, но не имела их. Женщина стала заботиться о Сихам как о родной дочери. Иногда мать забывала забрать у нее девочку поздно вечером, и та не ночевала дома.

И вот однажды все изменилось. В тот день мать пошла к соседке поболтать, а Хамид проскользнул в спальню родителей, где на большой кровати дремал его брат Фихми. Хамид хотел немного поиграть с ним и, возможно, чуть-чуть подразнить и потряс за плечо. Фихми не реагировал. Когда Хамид слегка ущипнул его, малыш закричал так громко, что мальчик испугался и зажал ему рот. Фихми задергался, размахивая руками. Что произошло потом, навсегда осталось тайной. Хамид никому не рассказывал об этом.

Брат упал, стукнувшись головой о кафельный пол, и затих. Охваченный ужасом, Хамид бросился в свою комнату и притворился, что играет в шарики. Вскоре раздался крик матери, болью пронзивший его сердце. Сбежались соседи. На Хамида никто не обращал внимания.

Смерть Фихми стала для родителей тяжким потрясением. Отец утверждал, что мальчика убили шарлатаны и их таблетки, а падение здесь ни при чем.

— Он бы еще намучился, не передай ты его так вовремя в руки Всевышнего, — рычал он.

Отец полагал, что несчастный случай устроили ангелы, дабы избавить Фихми от дальнейших страданий.

Услышав это, Хамид задумался. На мгновение ему показалось, что он действовал, направляемый сильной, но невидимой рукой. Однако это наблюдение он решил оставить при себе, глядя на метавшегося в отчаянии отца и убитую горем мать. Бедная женщина никого и ничего вокруг не замечала, только плакала и во всем винила себя. Она проклинала кофе, который пила в тот момент, когда умирал ее мальчик. До конца своих дней не притронулась мать к этому напитку.

Теперь несчастный малыш окончательно превратился для нее в святого, которому она молилась день и ночь. Она зашла так далеко, что заказала медальон с фотографией сына. Отец видел в этом нелепое подражание обычаям христиан и смеялся над ней.

А Сихам уже к шести годам так зачерствела душой, что совершенно утратила уважение и к родителям, и к брату. Религиозность матери — которая, как ни сопротивлялся ей отец на первых порах, постепенно передалась и ему — раздражала девочку. Прошло время, и родители стали молиться вместе, жгли свечи, курили ладан и ни о чем другом не говорили, как только об ангелах и демонах.

Сихам жестоко насмехалась над родителями, несмотря на их тычки и подзатыльники. Сердце ее стало холодней ледяной глыбы.

С годами из худенькой девочки выросла крупная женщина, на чьи пышные формы на улице оглядывались мужчины. Отец с матерью жили в вечном страхе, со дня на день ожидая, что она навлечет на семью позор. Поэтому, когда бедный фотограф попросил руки Сихам, ему тут же ответили согласием. К тому времени ей исполнилось шестнадцать. Годы спустя сестра призналась Хамиду, что замужество было целиком и полностью ее затеей. «Я хотела вырваться из этой проклятой могилы», — повторяла она. В то время как не слишком сообразительный супруг всерьез полагал, будто эта красотка с улыбкой американской кинозвезды действительно влюблена в него, она обращалась с ним, точно с комнатной собачкой. Хамид обходил их дом стороной, потому что не терпел ни холодности сестры, ни раболепия ее мужа.

Она не переживала по поводу его падения. Сихам всегда волновали только деньги. Пока он был в зените богатства и славы, она выказывала ему уважение и льстила. Снова и снова наведывалась она к нему в ателье, чтобы выпросить пару купюр на какую-нибудь безвкусную безделушку. Каждый раз, когда сестра, хихикая, прятала подачку в сумку, а потом с довольным видом покидала мастерскую, отчаянно переминая во рту жевательную резинку, Хамид проклинал себя за мягкосердечие.

Теперь Сихам стеснялась навещать брата в тюрьме, что, однако, не помешало ей прибрать к рукам его накопления и имущество.

Чтобы отвлечься от мрачных воспоминаний о сестре, Хамид принялся разглядывать через увеличительное стекло лицо отца.

Мог ли отец тогда предвидеть, какие финансовые трудности ему предстоят? За год до того праздника в доме бабушки он, из одной только лени, перестал брать уроки у знаменитого каллиграфа аль-Шарифа и открыл собственное дело. Отец и не подозревал, каково завоевывать клиентов в Дамаске, не имея ни протекции, ни сертификата мастера. Из честолюбия он арендовал помещение в квартале каллиграфов аль-Бахса, однако вскоре вынужден был отказаться от него, потому что, помимо всего прочего, этот район пострадал от наводнения. С тех пор отец работал дома. Комната, которую он громко называл мастерской, имела два окна, одно из которых выходило на улицу, а другое в детскую. Таким образом Хамид мог часами наблюдать отца за работой, оставаясь при этом незамеченным.

Мать по-прежнему была одержима Фихми. Она говорила только о своем мертвом любимце и посещала дорогостоящие сеансы у шарлатанов, пытаясь установить контакт с ним. Семья разорялась. Отец оказался слишком слаб, чтобы потребовать у жены развода. Вместо этого он все крепче привязывался к сползающей в безумие супруге. Немногочисленных заказов едва хватало на самое необходимое.

Примерно через год после смерти Фихми мать сошла с ума окончательно. Отец последовал за ней чуть позже. Хамид давно уже прекратил всякие попытки урезонить несчастную женщину. Стоило ему лишь слово сказать ей поперек, как она выходила из себя и начинала махать руками и биться, а однажды так сильно ударила сына в ухо, что из него потекла кровь. Тогда Хамид оглох на целую неделю и годы спустя слышал правым ухом хуже, чем левым.

Почему он так и не смог заплакать на их похоронах? Не жалкие почерневшие их останки, которые представили ему после автомобильной аварии, стали тому виной. И не лицемерие шейха, сочинившего за хорошие деньги хвалебную речь об отце. Нет, истинную причину Хамид сформулировал для себя лишь здесь, в тюрьме. Родители так часто заставляли его плакать, что в конце концов у него не осталось слез, чтобы оплакивать их.

 

4

Где-то вдали прогремел гром. У Хамида застучало в висках, как обычно при наступлении непогоды. Гроза все приближалась. Когда она обрушилась на Дамаск, головная боль отпустила. Электричество отключили, город погрузился в темноту. В ушах Хамида раздавались проклятия дамасцев из ближайших к тюрьме переулков, лавок и кофеен. Он зажег свечу и продолжал рассматривать лица на фотографии. Хамид спрашивал себя, не является ли то, что он знает о своей семье, порождением его собственной фантазии? Теперь он ни в чем не был уверен.

Вскоре свет появился, но только в служебных помещениях и трех «привилегированных» камерах. Нижние этажи оставались погруженными во мрак, из которого, словно из преисподней, доносились крики истязуемых. Хамид услышал голос, от которого у него кровь застыла в жилах. Мужчина молил о пощаде, отчаянно и безнадежно, как теленок перед закланием. Его вопль снова и снова заглушался взрывами хохота сокамерников. Несчастный звал на помощь надзирателей, однако те не спешили.

Хамид вернулся к фотографии. Облик его деда производил сложное впечатление. Он выражал самодовольство и любовь к жизни, при этом в нем чувствовалась меланхолия и душевная боль. Дедушка гордился своим благородным происхождением и успехами в коммерции.

Хамид вспомнил, что дед, не будучи религиозным, часто рассказывал о своем любимом ученом суфии по имени аль-Халладж, который говорил, что Бог и человек единосущны и представляют собой нераздельное единство. За это суфий был колесован в Багдаде в 922 году.

А он, Хамид? Что за вина лежит на нем? Он решил реформировать шрифт, не тогда ли начались все его несчастья? Забота о языке означает совершенствование человека. Почему же он встречал вокруг столько непонимания? Почему в нем видели врага ислама? В нем, праведном мусульманине, которому еще дед советовал не быть к себе слишком строгим? Поистине рай, как и ад, есть изобретение человека, и они существуют только на Земле. Хамид огляделся. Разве сейчас он не заперт в аду, в то время как его вероломная жена развлекается неизвестно где?

Несмотря на свое жизнелюбие, дедушка отличался сложным характером. С одной стороны, он производил впечатление счастливейшего в Дамаске человека, с другой — сильно страдал от разочарования в сыновьях. Он даже просил внука, чтобы тот рос как можно скорей, потому что видел в нем последнюю возможность сохранить созданное трудами всей своей жизни. Тогда Хамиду исполнилось семь лет. Стараясь выполнить дедушкину просьбу, он стал съедать за обедом двойную порцию.

Позже Хамид понял, почему его недолюбливала бабушка. Она вообще не выносила всего того, что нравилось дедушке: праздников, смеха, женщин.

— Стоит мне только найти кого-нибудь несимпатичным, как она тут же с ним братается, — сказал как-то дедушка.

Хамид поднес лупу к его лицу. Боль в уголках глаз и рта. Боль — вечная его ноша. Он был персом, четвертым ребенком в семье, бежавшей из Ирана в Дамаск. Фанатики на его глазах учинили расправу над сестрой и матерью, потому что дедушкиного отца обвинили в симпатиях к повстанцам-суннитам.

Многие беженцы находили тогда спасение в Дамаске, как прадедушка Ахмад с сыном Хамидом. Им чудом удалось вырваться из лап преследователей. Ахмад Фарси к тому времени успел хорошо разбогатеть на торговле коврами. На вывезенные из Ирана динарии он купил роскошный дом близ мечети Омейядов и открыл магазин на рынке Сук-аль-Хамидия, который после смерти отца унаследовал его сын.

Так прадедушка Ахмад и дедушка Хамид стали сирийцами. Отец Хамида до конца жизни ненавидел фанатиков любого толка и боялся их пуще дьявола. «Потому что дьявол, — говорил он, — господин с благородными манерами. Он не отнимал у меня ни жены, ни дочери. Их задушил мой сосед-фанатик».

Ахмад никогда не молился.

Его сын, дедушка каллиграфа, появлялся в мечети только для того, чтобы встретиться с кем-нибудь из своих компаньонов. Двери своего дома он держал открытыми для приверженцев всех вероисповеданий и часто обедал с иудеями и христианами, словно со своими кровными родственниками.

На фотографии дедушка был при галстуке и в жилете, из кармана которого торчали золотые часы. Хамид разглядел даже изящную цепочку. В то время его дед считался одним из самых влиятельных в городе купцов.

В день его похорон Хамид шел за гробом сам не свой от горя. Тогда ему было лет двенадцать, и он уже стал учеником известного мастера Серани. Мальчик не мог взять в толк, что больше никогда не увидит дедушку. Почему смерть всегда торопится забрать самых любимых? Почему именно дедушка, когда вокруг так много неприятных соседей?

Много лет спустя Фарси понял, что в тот день похоронил свое счастье. Словно он сам лежал в гробу рядом с дедушкой Хамидом. Никогда не радовалось его сердце так, как при встрече с ним. Конечно, Фарси достиг многого, и ему завидовали менее удачливые коллеги. Однако никто из них не знал, как тяжело бывало на душе у знаменитого каллиграфа.

Смерть дедушки Фарси перессорила его наследников. Отцу Хамида досталось только пять ковров. Дом получил средний сын покойного, магазин отошел к младшему. Отец Хамида никогда не проявлял интереса к семейному делу и выбрал в жизни собственный путь. Возможно, купец обделил своего первенца, так и не простив ему отступничества.

Он с детства отличался богобоязненностью. Стихи Корана и надписи на стенах мечети завораживали его задолго до того, как он смог их прочитать. Еще мальчиком отец Хамида решил учиться на каллиграфа. Он и стал им, однако до конца своих дней так и не смог подняться выше уровня посредственного ремесленника.

Мать Хамида утверждала, что ее мужа лишили наследства из-за нее. Это она не нравилась свекру, который с самого начала хотел женить сына на одной из его кузин. И это еще больше укрепляло ее во мнении, что семья мужа — за исключением его самого — сплошь состоит из подонков и злодеев.

Сестра Хамида Сихам усматривала в этом другую причину. Все дело в том, считала она, что отец Хамида незадолго до смерти деда заразил мальчика любовью к каллиграфии и тем самым отвадил от семейного предприятия. «Этот бездельник Ахмад, — якобы говорил дедушка, — трижды разбил мое сердце. Он женился против моей воли, пренебрег моим делом и совратил с пути истинного моего любимого внука».

Как бы то ни было, отец Хамида остался ни с чем. Однако, блюдя честь семьи, на скандал не пошел. Вместо этого Ахмад Фарси с удовлетворением наблюдал за неудачной коммерцией обоих своих братьев, в конце концов доведших магазин до разорения. Он видел в этом Божью кару, и сердце его переполнялось радостью.

Средний из братьев, Башир, вскоре после смерти дедушки заболел. Мышцы его атрофировались, так что он не смог ходить. Дядя Башир целыми днями сидел дома и проклинал жену, изводившую его своим поведением. Отец Хамида почти не навещал их дом, хотя тот находился в какой-нибудь сотне метров от его собственного и в том же самом переулке.

Когда же Хамид сам приходил к дяде, его глазам открывалось ужасное зрелище. Дядя Башир сидел на потертом матрасе посреди куч мусора, а его жены либо не оказывалось дома, либо она собиралась куда-нибудь уходить. Она никогда не отличалась красотой, однако умело красилась, была хорошо сложена и пахла изысканными духами «Вечера Парижа». Однажды Хамид взял себе один из голубых флакончиков, стоявших у нее в ванной. Его аромат каждый раз напоминал ему о тете.

Хамид часто являлся в дом дяди Башира, порой тайком от родителей. И вовсе не из сострадания, как объяснял он своей сестре. Дядя Башир удивлял его тем, что мог, не сходя со своего места, следовать за женой в чужие дома, где она встречалась с разными мужчинами, чтобы иметь возможность покупать себе платья, косметику или духи.

Одну за другой выдавал дядя потрясающие эротические истории. Он рассказывал их так, словно речь шла не о его супруге, а о совершенно посторонней женщине. Дядя с воодушевлением описывал ее любовные приключения и очень волновался, когда его героине угрожал ревнивый любовник или какая-либо другая опасность.

Дядя радовался, когда рассказывал о счастливой любви своей жены к другому мужчине, однако это не мешало ему осыпать супругу проклятиями, если она забывала приготовить ему обед.

— Стоит ей выйти за порог, и она становится для меня чужой. Но здесь она моя жена и должна все делать как следует, — так объяснял эту странность дядя Башир.

Дядя никогда не рассказывал одну и ту же историю дважды. Когда Хамида особенно трогал его рассказ, он прерывал его на полуслове:

— На сегодня хватит. Судачить о собственной тете — грех. Отправляйся домой и приходи, когда забудешь все, что я тебе говорил.

Но Хамид появлялся на следующий же день и делал вид, что ничего не помнит. Так хотелось ему услышать продолжение очередной истории.

Хамид приблизил лицо к снимку, разглядывая дядю Башира. Тот стоял рядом бабушкой, выпятив грудь и широко улыбаясь. Что за хрупкое существо человек! Малейший вирус или замыкание в мозгу — и он превращается из героя в тряпку.

 

5

Хамид перевел взгляд на бабушку. Она сидела не возле мужа, как обычно на семейных фотографиях того времени, а в стороне, на скамейке. Рядом она положила букетик цветов, словно в знак того, что место занято. Это был ее праздник. Бабушка происходила из знатного дамасского рода аль-Абед. Она любила поэзию и цветы. Ее отец, Ахмад Исат-паша аль-Абед, дружил с турецким султаном Абдулхамидом и занимал пост его советника.

Поэтому бабушка Фарида так обожала султана и ненавидела все связанное с демократией. Она оборвала контакты со своим братом Мухаммедом Али аль-Абедом, некогда преданным сыном Османской империи и послом султана в США. В Америке брат неожиданно изменил свои взгляды и превратился в пламенного республиканца. Позже он стал первым президентом Сирии.

Ахмад Исат был сказочно богат. Его роскошный особняк, построенный по проекту одного испанского архитектора, находился на площади Мучеников в центре Дамаска. Там, окруженная многочисленной прислугой, выросла бабушка Фарида. Как и ее отец, она говорила на четырех языках: арабском, турецком, французском и английском. Она стала первой мусульманкой, вступившей в женский литературный клуб, основанный в 1922 году представительницами знатных христианских фамилий. При поддержке жены президента, мадам Мушака, ей впервые удалось открыть в библиотеках читальные залы для женщин. Вскоре она взяла на себя организацию публичных чтений и переписки с известными писательницами со всего мира, которых приглашала выступить в Дамаске. В их числе была и Агата Кристи, чьи письма бабушка потом с гордостью всем показывала.

Она восхищалась своим просвещенным отцом, чей портрет висел у нее в салоне на почетном месте. Часто она стояла перед ним, словно погруженная в безмолвный разговор с этим маленьким бородатым мужчиной с умными глазами и большим носом. На том портрете Ахмад Исат был в парадной форме, с маленькой красной феской на голове. На груди его сияли огромные восьмиконечные звезды, кресты, красовались всевозможные медальоны на цветных лентах. Вся эта мишура нисколько не придавала ему величия. Хамид находил ее смешной, однако никогда не говорил об этом бабушке.

— Обезьяна в погонах, — прошептал Фарси фразу, которую столько лет держал при себе.

Бабушка Фарида принимала гостей по-королевски, давая понять, что они могут рассчитывать лишь на короткую аудиенцию. Она была красива, но уж слишком манерна. Фарси не мог вспомнить случая, когда она разговаривала с ним по-человечески. Как тогда, незадолго до ее смерти, когда он попросил у нее стакан воды.

— Вода в глазах любимого, — прошептала бабушка, закатывая глаза, — исходит из облака его сердца.

Однако дедушка Хамида боготворил жену и, будучи человеком не без чувства юмора, терпел все ее чудачества. Когда он, что случалось не чаще одного раза в год, целовал ее, бабушка ругала его по-французски, потом театрально вытирала рукой щеку и поправляла платье, словно на что-то намекая.

В то время для нее никого не существовало, кроме младшего сына Аббаса. В драме ее жизни ему отводилась главная роль, остальные были не более чем статистами. Бабушка боролась со старостью из последних сил, не понимая всей нелепости этого сопротивления. Пожилая дама красилась, как легкомысленная молодая особа, накладывая яркий макияж на морщины. Косо обведенные красной помадой губы делали ее похожей на клоуна. Но Аббас умел повернуть себе на пользу и старческие слабости, и любовь бабушки Фариды. До конца ее дней он поддерживал ее во всем, словно не замечая того, чтó она творила.

— А вот и дядя Аббас, чертов бабник, — презрительно прошептал Хамид, переводя взгляд на смеющегося молодого человека.

Он единственный фотографировался тогда не в костюме, а в элегантном белом жакете, накинутом поверх темной рубашки навыпуск. Его рука лежала на плече матери Хамида, которая смотрела на него, как на своего жениха.

Через год после смерти мужа бабушка Фарида подхватила лихорадку и внезапно последовала за ним. Не прошло и трех лет, как дядя Аббас разорил их магазин. Он пристрастился к алкоголю и бежал из Дамаска, спасаясь от преследований фанатиков-мусульман. Дядя Аббас умер нищим в Бейруте. Там его похоронили в безымянной могиле, потому что никто не хотел перевозить его тело в Дамаск.

Отец Хамида не сомневался, что Господь примерно наказал всех его врагов. В то время он уже стоял на пути безумия, и его мозг был окончательно одурманен суевериями.

«Удивительно, до чего опустилась моя семья за три поколения, — думал Хамид. — Я последний из Фарси в Дамаске. И где мне суждено окончить свои дни? В тюрьме». Один из охранников говорил ему, что он тоже представитель третьего поколения некогда могущественного сирийского клана. И куда забросила его судьба? Туда же. Третье поколение разрушает то, что было заложено первым и построено вторым. Похоже, это закон.

Хамид Фарси еще раз взглянул на фотографию. Что сталось с его тетями? Он не знал. После распрей из-за наследства они потеряли связь с семьей. Попытки его матери затеять судебный процесс с их участием успехом не увенчались.

Тогда фотограф выстроил их всех возле большого фонтана, так любимого дедушкой. Хамид вспоминал, что в его бассейне впервые увидел плавающих рыб и это зрелище привело его в восторг.

Тот особняк стоял до сих пор. Три года назад Хамид побывал там. Внутренний двор словно ссохся, по сравнению с тем, каким он его помнил. Каллиграф попросил у приветливого хозяина разрешения осмотреть дом своего детства, и тот пригласил его на чашечку кофе.

О семействе Фарси этот чиновник таможенной службы не знал ничего. Он купил имение у одного маклера, который не хотел вводить его в подробности истории разорения предыдущих владельцев. Ему этот дом тоже принес несчастье, рассказывал маклер. Его сын удавился по неосторожности, играя на апельсиновом дереве. После этого случая новый хозяин спилил все деревья. Теперь он хочет продать особняк, чтобы купить просторную квартиру для себя и своей жены где-нибудь в Новом городе. Что скажет на это Хамид?

Но Хамида не заинтересовало его предложение.

 

6

Над южной частью города прогремел гром, и дождь усилился. Лампочка замигала. Хамид встал и предусмотрительно зажег свечку.

Теперь он разглядывал лицо своего отца, словно прикрытое маской из дубленой кожи. Таким неживым было оно и в день похорон дедушки, и на первой свадьбе Хамида. Корпел ли отец над своими каллиграфиями, завязывал ли шнурки — он всегда сохранял это выражение.

Хамид помнил день, когда показал ему свою первую работу. Тогда ему было девять или десять, и он уже несколько лет втайне от родителей занимался каллиграфией. Он мог забыть об играх и даже о еде, но не проходило ни дня без многочасовых упражнений.

Отец побагровел от гнева и зависти, когда сын представил ему стих, выполненный стилем «тулут». Мальчик и не подозревал, что выбрал самый сложный шрифт, которым владели только настоящие мастера. Его отец — нет.

— Ты это списал, — процедил Ахмад Фарси сквозь зубы, после чего вернулся к оформлению рекламной афиши для какого-то индийского фильма.

Нет, отвечал мальчик. Он придумал все сам. Это стихотворение они учили в школе, и теперь он хочет подарить его отцу.

— Списал, — упрямо повторил отец.

Он отложил в сторону перо, которым только что заполнял краской чернильные контуры букв, и медленно встал. В этот момент Хамид понял, что будет избит, и попытался прикрыть голову.

— Лжец!

Посыпались удары, но мальчик продолжал настаивать на своем.

— Это сделал я! — закричал он, прежде чем попросить пощады.

Он звал мать, но та, лишь на мгновение появившись в дверях, покачала головой и удалилась.

— Этого не может быть, даже мне такое не под силу, — пыхтел от возмущения отец. — Где ты списал это стихотворение?

Новый удар обрушился на голову мальчика.

Следующий пришелся в правый глаз. Хамид думал, что ослепнет, потому что на несколько секунд вокруг будто наступила ночь.

Мальчик тряхнул головой, не опуская глаз.

— Упрямый осел, — процедил сквозь зубы отец.

Потом Хамид сидел в маленькой, темной кладовке, полной крыс, сразу заставивших его забыть о боли. Никто не принес ему ни кусочка хлеба, ни стакана воды. Маленький крысенок высунул из норки голову, посмотрел на него грустными глазками, что-то просвистел и снова исчез.

В ту ночь Хамид так и не сомкнул глаз, потому что накануне мать сказала ему, что крысы любят отгрызать маленьким лгунам нос и уши.

Бедняга задремал только под утро, и ему снилось, что он пробирается через непроходимые заросли какой-то каллиграфии. Даже крохотный цветок в этих джунглях был изящно выписанной буковкой. Позже Хамид часто вспоминал этот сон. И не только потому, что он стал для него предвестием новой жизни, но и потому, что с тех самых пор Фарси разлюбил цветной шрифт и стал отдавать предпочтение черно-белому.

Хамид раздвигал руками ветки и шел вперед. Когда его кто-то окликнул, он коротко оглянулся и продолжил путь. Он не заметил выпирающих из земли корней, поскользнулся, упал и в этот момент проснулся.

В дверях стоял отец.

Хамид в испуге принялся ощупывать свой нос и уши и облегченно вздохнул оттого, что крысы не сочли его обманщиком.

— Выходи и перепиши стихотворение еще раз, — приказал отец.

Он проявил благоразумие. Позже Хамид узнал, что один богатый антрепренер, для которого Ахмад Фарси рисовал афиши, говорил с ним о непостижимости таланта. Тот якобы видел у дверей своего театра нищего мальчика, который лучше исполнял старинные песни и чище играл на лютне, чем господа во фраках, именующие себя певцами и музыкантами.

Правый глаз Хамида болел, и это пугало его.

— Ты выглядишь как сосед Махмуд. — смеялась сестра Сихам. Махмуд был пьяница и драчун. — Махмуд! Махмуд! — кричала она.

В конце концов Сихам так раздразнила брата, что тот задал ей трепку, после чего девочка заревела и укрылась в своей спальне.

Отец положил на стол бумагу самого высокого качества и перо.

— Пиши.

Хамид пригладил листок и взял перо в руки. Оно оказалось намного лучше, чем его прежнее, выстроганное из тростниковой трубочки кухонным ножом. Это было удобно держать, а острый кончик колол, как иголка.

Ахмад Фарси стоял рядом, не спуская глаз с сына.

— Отец, я прошу вас отойти на пару шагов, — сказал Хамид, не оборачиваясь.

Никогда ни до, ни после этого случая он не обращался к отцу на «вы». Позже Хамид пришел к выводу, что именно в тот момент решилась его судьба как каллиграфа. Пока мальчик говорил, он смотрел на нож, которым его отец чинил перья. Хамид положил его рядом с чернильницей, словно намекая на то, что может пустить его в дело, если отец еще хоть раз ударит его без причины.

Ошеломленный Ахмад Фарси сделал пару шагов назад, глядя, как ловко его сын воспроизводит буквы. Мальчик много лет наблюдал за работой отца и никогда не понимал, почему тот пишет так нерешительно и медленно, допускает ошибки, слизывает языком кляксы, подчищает грязь лезвием ножа, после чего смачивает лист и полирует его кусочком мрамора. Иногда он протирал бумагу до дыр и ругался, потому что теперь все надо было начинать сначала.

Хамид прищурил глаза, вглядываясь в свою работу. Только так он мог оценить распределение черного и белого в целом, не останавливая внимания на отдельных буквах. Он облегченно вздохнул, убедившись, что сумел выдержать нужный ритм. Каллиграфия показалась ему еще удачнее предыдущей.

— Пожалуйста, — кивнул он отцу.

Это прозвучало скорее вызывающе, чем гордо. Отец уставился на его работу. Сам он не мог создать ничего подобного. В каллиграфии сына было нечто, что он искал всю жизнь, но так и не смог найти: музыка. Знаки на бумаге будто следовали некой мелодии.

— Это у тебя случайно получилось, — сказал Ахмад Фарси, когда его волнение несколько унялось. — Теперь напиши: «Я должен чтить своих родителей и помогать им». Стилем «дивани», если можешь.

— А ты держись подальше от стола, — отозвался Хамид, заметив, что отец собирается к нему приблизиться.

— Хорошо, хорошо, только делай, что я сказал, — настаивал отец.

Хамид взял чистый лист и окунул перо в серебряную чернильницу. Ее содержимое пахло сыростью. Всю свою жизнь потом будет Хамид наказывать ученикам каждый день перемешивать все его чернила. Если их не трогать, они плесневеют. И еще он всегда будет добавлять в чернильницу каплю камфары. Это оживляет их. Другие каллиграфы использовали только ароматизаторы, например розовое или жасминовое масло.

Хамид некоторое время размышлял под строгим взглядом отца, пока не прикрыл глаза и не увидел подходящую для предложенного изречения форму: волну. Сразу после этого он решительно изобразил отцовскую фразу, которая чем-то напоминала морской прибой.

— Я должен показать это мастеру Серани! — воскликнул Ахмад Фарси.

Так Хамид впервые услышал имя знаменитого дамасского каллиграфа.

Внезапно отец обнял и поцеловал его:

— Бог дал тебе все то, чего так хотел я. Ему одному известно почему. Но ты мой сын, и я горжусь тобой.

Наконец наступил долгожданный день визита к Серани. Хамид впервые в жизни облачился в костюм. Легкий и светлый, приобретенный отцом в самой дорогой лавке на рынке Сук-аль-Хамидия. Мальчик никогда не надевал ничего подобного. Собственно, отец не платил за него денег. Взамен он пообещал продавцу изготовить новую вывеску для его магазина. Старой было около полувека. Она отсырела, отслаивалась во многих местах и едва поддавалась расшифровке.

— Сколько ты будешь ее писать? — спросил Хамид отца на обратном пути.

— Неделю, — ответил тот.

Хамид посмотрел на вывеску над лавкой, потом на пакет с обновой и покачал головой. Он поклялся себе, что, когда будет таким же старым, как его отец, ни дня не будет работать на какой-то там костюм.

Ателье мастера Серани располагалось неподалеку от мечети Омейядов. В нем трудились трое подмастерьев, пятеро помощников и двое посыльных.

В тот день Хамид осознал все ничтожество своего отца. Два раза подходил он к дверям мастерской Серани и отступал назад, не решаясь войти. Ладони его вспотели. Только с третьей попытки Ахмаду Фарси удалось себя пересилить. Он открыл дверь и робко поздоровался с хозяином.

Потом он стоял, смиренно склонившись перед высоким, как трон, стулом, на котором восседал каллиграф. Серани был небольшого роста, с тщательно причесанными редеющими волосами и тоненькими прямыми усиками, придававшими его лицу немного печальное выражение. Но глаза его смотрели живо. Никогда еще Хамид не встречал такого взгляда, соединяющего в себе меланхолию, ум и осторожность. Позже это первое впечатление от мастера Серани только подтверждалось. Учитель Хамида редко смеялся, отличался религиозностью и с людьми был сдержанно вежлив. Иногда он выдавал изречения, достойные мудрости философа.

Только одна странность в его внешности смешила Хамида: правое из оттопыренных ушей мастера по величине раза в два превосходило левое. Создавалось впечатление, что на нем кто-то хорошо потоптался.

— Что привело тебя ко мне, Ахмад? — спросил Серани, сухо поприветствовав гостя.

Он говорил тихо и дружелюбно, но как будто со скрытым раздражением.

Серани и отец Хамида когда-то вместе учились у знаменитого мастера Махмуда аль-Шарифа, однако никогда не испытывали симпатии друг к другу.

Отец Хамида хотел зарабатывать деньги и поэтому вскоре оставил учебу. Он посвятил себя коммерческой каллиграфии, больше рассчитанной на внешний эффект и не имеющей ничего общего с настоящим творчеством. Серани же задержался у мастера аль-Шарифа на целое десятилетие, пока не выведал у него все тайны его искусства. Уже в середине двадцатых годов его слава достигла Каира, откуда он стал получать важные заказы, связанные с реставрацией мечетей, дворцов и произведений мастеров древности.

— Речь пойдет о моем сыне Хамиде, — отвечал отец.

Серани перевел глаза на маленького, тощего подростка. Хамид выдержал его взгляд и не смутился. Это тоже было своего рода испытание. Лицо каллиграфа смягчилось. Он почти улыбался. В то время Серани исполнилось тридцать шесть лет, но выглядел он на все пятьдесят.

— Что ж, покажи мне, малыш, что ты умеешь, — мягко попросил он Хамида.

Потом поднялся со стула и достал из шкафа перо.

— Каким шрифтом ты владеешь?

— «Тулут», — тихо отвечал Хамид.

— Тогда напиши изречение, с которого у мусульман начинается все: любая молитва, книга, письмо, — у всех мусульман, даже если они не арабы: «Во имя Аллаха, милостивого и милосердного».

Хамид прикрыл глаза. Сотни вариантов этой фразы пронеслись у него в голове, но ни один не лег на душу. Он не помнил, сколько так стоял. Внезапно над ухом раздался голос отца:

— Давай же, у мастера нет вре…

Должно быть, под строгим взглядом Серани Ахмад Фарси оборвал фразу на полуслове. Только через год услышал Хамид от мастера правило, которому следовал уже тогда: никогда не браться за перо, пока в голове не сложится ясная картина каллиграфии.

Наконец мальчик нашел форму, передающую молитвенное звучание изречения. В голове его родилась мелодия. Хамид открыл глаза и принялся за работу. Он выводил слово, не отрывая руки от бумаги, а потом снова макал перо в чернильницу. Чернила пахли цветками лимона, из которых в Дамаске изготовляли прекрасное ароматическое масло. Мастер любил его запах.

Когда Хамид закончил, Серани долго разглядывал его работу, время от времени переводя взгляд на мальчика. Он спрашивал себя, как могло получиться, что на кусте чертополоха расцвела роза, и лишний раз убеждался в неисповедимости путей Всевышнего.

— Поставь слева свою подпись и дату по мусульманскому календарю, — велел Серани. — А через год посмотрим, куда ты продвинешься.

Итак, мастер дал свое согласие. Ахмад Фарси заплакал от радости. Для Хамида это был в любом случае поворот к лучшему, ведь отец отныне стал ласков с ним.

Мальчик изучал у Серани не только технику каллиграфии, но и искусство приготовления чернил и перьев, а также геометрию, симметрию, перспективу, учение о гармонии, соотношении света и тени и многое другое. Важное место мастер уделял истории каллиграфии и разновидностям арабского шрифта. А когда выпадала свободная минутка, Серани протягивал Хамиду Коран или сборник арабской поэзии.

— Вкуси сладостей языка, — говорил он.

 

7

Серани был скуп на похвалы, однако неизменно вежлив со всеми. День-деньской его ателье гудело как улей. Кроме подмастерьев, помощников, посыльных и клиентов, сюда приходили сыновья самых влиятельных дамасских кланов. Искусство арабского шрифта, наряду с верховой ездой, считалось обязательной частью образования аристократа.

Хамид учился прилежно. Мастер снисходительно относился к его ошибкам, гораздо больше его раздражали неудачные попытки их замазать или подретушировать. Особенно ненавидел Серани, когда кто-то подчищал кляксы лезвием.

— То, что нельзя подправить языком, нужно переделать, — говорил он.

Сам он никогда не прикасался к бумаге ножом, однако мог слизать только что оброненную кляксу, и делал это молниеносно. Хамида поначалу удивлял и смущал этот метод, которым пользовались в ателье все. Однако практика и многочисленные эксперименты убедили мальчика в его эффективности. Позже он узнал, что так поступают все каллиграфы, если ошибка или помарка достаточно свежая. Шутили, что каллиграф может считать себя опытным не раньше, чем выпьет банку чернил.

Тот, кто подчищает пятна лезвием, не уверен в себе, полагал Серани. А отец царапал почти каждую бумагу.

Серани никогда не считал времени, потраченного им или кем-либо из его сотрудников на каллиграфию. Он считал, что они работают для вечности. С такими установками мастер не мог разбогатеть за счет своего искусства. Зато его шедевры украшали лучшие мечети, дворцы и самые высокие кабинеты города.

Серани никогда не отправлял Хамида к себе домой с поручениями. И годы спустя тот понятия не имел, где живет учитель. Мастер держал Фарси на особом счету и не хотел унижать его работой посыльного.

Мальчика на побегушках звали Исмаил, и он по нескольку раз в день наведывался в дом каллиграфа: выполнял поручения его жены и приносил Серани обед в матбакии. Исмаил рассказывал Хамиду, как скромно живет их хозяин.

Серани был настолько строг, что за десять лет ни разу не выдал никому из своих учеников свидетельство мастера каллиграфии. Многие из них уходили обиженными и навсегда оставляли ремесло. Другие открывали свои ателье и трудились там кто более, кто менее успешно, не нуждаясь ни в каких свидетельствах.

Хамиду тоже ничто не давалось даром. Помимо собственных многочасовых упражнений, он должен был помогать в работе другим, потому что Серани отдавал предпочтение коллективному творчеству. Он повторял, что европейцы осваивают свои искусства в одиночку, потому что каждый мнит себя центром Вселенной. Но это убеждение неверных, считал Серани. Мусульманин знает, что он — лишь часть целого, и поэтому каждая выполненная в мастерской каллиграфия — общее дело.

Обязанности были несложными, но требовали терпения и настойчивости. Хамид обладал этими качествами в полной мере. И когда он, выжатый как тряпка, падал ночью в постель, он ни на минуту не забывал, что его работа — рай по сравнению со школой. В мастерской Серани все разговаривали друг с другом тихо и редко кого из учеников ругали или били. Лишь один раз Хамид заработал подзатыльник от старшего ученика Хасана, когда опрокинул большой сосуд со свежеприготовленными чернилами. Тогда Хасан показал себя хорошим товарищем. Хотя он и позволил себе распустить руки, но не выдал Хамида мастеру. Ему пришлось потратить еще несколько часов на приготовление смеси по рецепту алхимиков древности. Он добавил в воду гуммиарабик, сажу и жженые лепестки розы, перемешал, профильтровал и снова выпарил, пока не получилось что-то вроде мягкого теста. И все это осторожный подмастерье делал тайком, чтобы хозяин ничего не узнал об оплошности Хамида. Когда спустя три дня Серани спросил чернила, они были готовы и даже ароматизированы лимоном.

И когда Хамид искромсал в щепки перо, ему никто ничего не сказал. Мальчик и не подозревал, что эту неказистую с виду трубочку, прежде чем выпустить на рынок, три года обрабатывали в Персии. Мастер Серани покупал только самые дорогие инструменты.

— Кто экономит на перьях и чернилах, теряет на каллиграфии, — говорил он.

Это была целая вселенная. Хамид слышал о том, через что проходят другие юноши, обучаясь ремеслу, в какой грязи им приходится копаться, какие унижения терпеть. Он чувствовал себя принцем и не уставал благодарить судьбу.

Его приятели-школьники смотрели на него с завистью. Он больше не разделял их печальной участи. Начальная школа до сих пор оставалась адом, где детей колотили палками. Учителя считали себя всесильными великанами, во власти которых находились бесправные карлики-ученики. В школе Хамид любил слушать истории о старых временах и читать Коран. Он лучше всех решал задачи по математике. Однако не проходило ни дня без того, чтобы учителя или одноклассники не били его. Один мальчишка преследовал Хамида на каждой перемене. Его называли Хасун, что значит «щегол», хотя внешность его не имела ничего общего с этой изящной птичкой. Кроме Хамида, этот рослый парень обижал еще троих малышей и каждое утро забирал у них завтраки. Однажды они попробовали оказать ему сопротивление, и хулиган по очереди избил каждого, подкараулив в темном переулке. А потом еще схватил Хамида за пах, да так, что тот чуть не потерял сознание. Хамиду каждую ночь снилось, как он лупит своего мучителя в лицо. Но утром, стоило ему услышать звонок на перемену, он чувствовал боль между ног и добровольно протягивал вымогателю лепешки.

Несмотря на все это, школа была на хорошем счету, поэтому детям никак не удавалось убедить своих родителей, в какой ад они отправляют их каждое утро.

— Школа — фабрика людей будущего, — говорил отец.

Хамид снова разглядывал его лицо на фотографии. «Фабрика людей», — повторил он, тряхнув головой. Хамид несколько раз прошелся взад-вперед по своей камере и бросил взгляд на темное небо за окном. Почему его держат за решеткой? Это был честный поединок. Он сражался с могущественным Аббани, который прибирал к рукам все, что хотел, не задумываясь о том, что может разрушить чужую жизнь. Хамид убил его отнюдь не вероломно, как представил дело этот проклятый адвокат семьи Аббани. Это владелец кофейни Карам выдал Назри, сообщив, что тот живет у своей жены Альмас, но каждый вторник вечером посещает хаммам «Нуреддин». Когда они вдвоем пили кофе в кафе «Гавана», Карам предупредил Фарси, что Аббани вооружен, и посоветовал прихватить с собой пистолет. Он даже взялся раздобыть таковой для Хамида. Но Фарси отказался. Это оружие не для мужчины. Любому ребенку под силу пристрелить человека. Только нож мог помочь ему отомстить за поруганную честь.

А потом тот же Карам оклеветал его в суде. Беспринципный человек. Кто знает, какую роль сыграл он в этой истории.

Он, Хамид, столкнувшись с Назри в переулке, прямо сказал, что убьет его, ведь он надругался над его честью. Но этот выродок, вместо того чтобы извиниться, заорал: «С каких это пор у таких, как Фарси, появилась честь? Они даже не арабы. Персидские крысы, беженцы!» При этом он отчаянно шарил рукой в кармане, но громоздкий пистолет застрял. Или Хамид должен был ждать, пока этот гад его пристрелит? Разумеется, он его заколол.

Так было ли это убийство таким уж «хладнокровным», как утверждалось на суде?

Хамид горько усмехнулся. Это был смертельный поединок. Почему же никто не признал его победы? Почему даже мастер Серани укоризненно качал головой, не говоря о судье и адвокате. «Ты угодил в ловушку», — шептал Серани. Он усматривал за всем этим заговор против Фарси. Он якобы слышал, что владелец кафе подарил револьвер Назри Аббани, хотя тот и не просил его об этом, да и никогда не держал в руках оружия. Во всяком случае, в тот вечер Аббани был пьян в стельку, так показало вскрытие.

Его учитель тоже видел в Назри Аббани невинную жертву и винил во всем Карама и «чистых». Но это еще полбеды. Мастер Серани попросил Хамида вернуть документы, подтверждающие его титул Великого магистра, чтобы Лига могла избрать на его место другого и таким образом избежала бы раскола. Половина каллиграфов, говорил он, восхищается Фарси и просит его самого назначить себе преемника. Остальные же требуют исключить его из Лиги, однако готовы пойти на компромисс, если он добровольно сдаст полномочия.

— Скажи им, я уже нашел преемника, которому передам свой титул, — отвечал Фарси.

Серани печально склонил голову. Уходя по тюремному коридору, он обернулся в последний раз, надеясь, что Фарси изменит свое мнение и позовет его. Но тот стоял неподвижно, как статуя.

Взволнованный, Хамид снова мерил шагами свою каморку. Он думал о том, что от Назри несло водкой и речь его походила на детский лепет. О непонятной роли владельца кафе в этом деле. Предал Карам его добровольно или его вынудили, шантажом или угрозами, дать показания против Хамида? А может, его подкупили? Карам мог натравить Хамида на Аббани за то, что тот якобы изнасиловал его племянницу Альмас. Семья пострадавшей удовлетворилась тем, что он взял ее четвертой женой. Но именно от этой женщины Караму стало известно, где и когда можно встретить Аббани. На суде Карам отрицал все это. И вдова со свидетельского места, как могла, превозносила верность своего покойного супруга, пока судья не отправил ее домой. Накануне заседания адвокат шепнул Хамиду, что судья любил развлекаться в борделях в компании Аббани.

— Да как бы я еще мог поймать этого развратника, если не без помощи Карама! — кричал на суде Фарси.

Но судья руководствовался фактами, а не логикой. А они подтверждали, что Фарси на протяжении нескольких месяцев упорно искал встречи с Назри Аббани и спрашивал о его местонахождении многих мужчин и женщин. И это стало главным аргументом в пользу «умышленного убийства».

Оспаривать обвинение было бессмысленно.

Хамид в гневе ударил кулаком в стену:

— Проклятая система! Наша Фемида — шлюха с завязанными глазами, которую водят за нос все, кому не лень.

Фарси присел на край койки, наклонился и вытащил из-под нее продолговатый деревянный ящик. Открыв его, он извлек лист бумаги. Это была та самая каллиграфия, которую он сделал во время своего первого визита к Серани. Хамид до сих пор помнил, чтó говорил в тот день мастер, прощаясь с его отцом.

— Ахмад, Всевышний выбирает, кого хочет, не считая нужным объяснять нам причину. И Его дар — тяжелая ноша. Скажу больше, да не покажутся тебе богохульством мои слова. Это благословение и испытание одновременно. Иди же и радуйся, что ты избежал этой участи. И береги мальчишку. Я не хочу больше слышать о том, что ты бьешь его. Ты понял меня?

Ахмад Фарси молча кивнул.

Однако мастер Серани вовсе не хотел делить с кем-либо заботу о Хамиде. Он назвал его своим учеником и оставался доволен его успехами. Прошло пять лет, прежде чем по Дамаску пошли слухи о чудесном мальчике-каллиграфе. Хамид считал их преувеличенными. Он знал, что недостоин подать и стакан воды своему учителю, между тем люди говорили, что каллиграфии Серани и Хамида невозможно различить.

Хозяин давал ему все более ответственные поручения. Уже в шестнадцать лет Хамид заведовал ателье в отсутствие мастера, который проводил в разъездах почти половину рабочего времени. Некоторые из сотрудников годились Хамиду в отцы, но для Серани это ничего не значило. Равно как и то, что коллеги стали недолюбливать Фарси из-за его привилегированного положения. Тем более что Хамид, беспощадно строгий к самому себе, даже опытным подмастерьям не прощал ни малейшей оплошности. И это, конечно, тоже не добавляло ему популярности в мастерской.

Серани знал о недовольстве своих помощников, но был очарован любимым учеником.

— Хамид — мой заместитель, — повторял он. — Кто не желает ему подчиняться, может покинуть ателье прямо сейчас.

Фарси положил свою первую работу обратно в ящик и хотел было задвинуть его под кровать, как вдруг взгляд его упал на толстую тетрадь в черной обложке, некогда купленную Серани у знаменитого переплетных дел мастера Салима Баклана. Это ей доверял Фарси свои сокровенные мысли и секреты. Она служила ему одновременно рабочим журналом и дневником. По совету учителя он не дал ей названия, чтобы не привлекать лишнего внимания.

Салим Баклан снабжал роскошными переплетами самые дорогие издания Корана.

— Сделанное мастером Бакланом переживет века, — сказал Серани, вручая Хамиду подарок.

И вот на корешке тетради появилась трещина, как будто кто-то перегибал ее. Самад, правая рука Фарси, обвинил во всем Салмана, посыльного, нанятого по рекомендации Карама.

Хамид тряхнул головой, прогоняя воспоминания о двуличном владельце кафе, и вернулся к тетради. Когда-то он каждый вечер записывал в нее темы своих ежедневных упражнений, находки и открытия. А потом в дневнике появились его мысли об арабском шрифте и тайные планы.

Он мог без страха доверить их бумаге, потому что имел в ателье свой собственный ящик в шкафу, ключ от которого носил на цепочке на шее. И даже когда он оставлял его открытым, никто не проявлял интереса к его секретам. Хранить записи дома было рискованно: ничто не ускользало от внимания сестры Сихам, перед любопытством которой не мог устоять ни один замок.

Поэтому, когда Фарси обзавелся собственным ателье, он стал класть дневник в шкаф за своим письменным столом. Трудно было переоценить важность этих заметок. Они содержали не только идеи Фарси и его планы по реформированию арабского шрифта, но и имена его соратников в тайной организации Лига знающих, а также его мнение о каждом из них. Ему казалось, тетрадь надежно спрятана среди множества других, а также книг по орнаментике и каллиграфии. Ведь шкаф всегда запирался, потому что в нем, помимо всего прочего, держали сусальное золото и дорогие инструменты.

Ни один из его помощников не имел доступа к содержимому этого тайника. Фарси не сомневался в этом. Одно время он поставил на двери метки, позволяющие определить, прикасался ли кто-либо к ней, кроме него. Однако сколько ни проверял Фарси, так и не обнаружил ничего подозрительного. Никто из его сотрудников, похоже, не интересовался его секретами.

И только этот Салман проявлял неуемное любопытство. Любую информацию из области каллиграфии он впитывал как губка. Хамид вспомнил, что он делал записи на клочках бумаги. Однако при этом Салман оставался беден как церковная мышь. После разоблачения и увольнения он работал в ресторане. Если бы этот юноша был посвящен в тайны каллиграфии, он не подался бы в повара.

Остальные его сотрудники отличались завидным трудолюбием и упорством. Трое из них стали даже довольно неплохими ремесленниками, однако назвать их каллиграфами было бы преувеличением.

«Перо в руке, что язык вот рту», — такую надпись сделал мастер Серани на первой странице тетради по просьбе Хамида.

«Каллиграфия, — как он сам однажды пафосно заметил, — есть искусство запечатлеть радость черной краской, создать ее образ на пустом листе белой бумаги, сделать ее зримой».

Фарси просмотрел несколько страниц с расчетами пропорций букв. Они перемежались с эпизодами из жизни, которые он счел нужным записать.

«Пророк любил наш шрифт и Коран, — говорил мастер Серани. — Само слово Всевышнего для нас не более чем буквы. И первая услышанная Мухаммедом фраза звучала так:

Читай во имя Господа твоего, Создавшего человека из сгустка крови, Читай, потому что Господь щедр: Он научил человека тому, Чего он не знал прежде.

После победы при Бадре пророк пообещал свободу каждому пленнику, при условии, что тот научит читать и писать десять мусульман».

Хамид пролистал еще несколько страниц, посвященных истории инструментов для письма и правилам их хранения. Он хорошо помнил то время. Он уже около года учился у Серани, когда порадовал его каллиграфией, выполненной за ночь по заказу одного клиента. Тогда мастер похвалил его работу. Один из старших подмастерьев из зависти отравил Хамиду все утро своим ворчанием. Серани отвел его в сторону и отчитал как следует. Они разговаривали за ширмой, и Хамид все слышал. И сейчас, сидя на тюремной койке, он слово в слово мог повторить то, что сказал тогда своему помощнику Серани: «Ты прилежен, а он благословен. Подобно пчелам, умеющим строить соты правильной шестиугольной формы, Хамид не знает, кто направляет его перо, когда из множества незримых линий и форм выбирает одну-единственную. Поэтому не завидуй тому, кто непричастен к собственному дару».

В то время Хамида осенила одна идея.

Это произошло рано утром, когда он еще лежал в постели. Родители давно уже оставили его в покое. Мать всегда вставала на рассвете, однако не будила сына. Отец обычно спал до десяти часов. Хамид выработал в себе привычку подниматься рано, чтобы принести из пекарни свежих лепешек, которые он смазывал оливковым маслом и посыпал тимьяном. Одну из них он съедал на кухне, другую заворачивал в пакет и брал с собой в ателье. Хамид, как всегда, тщательно умылся, растер на лице каплю ароматического масла из цветков лимона и, насвистывая, поспешил к Серани. Он радовался предстоящей работе и тому, что ему не придется торчать весь день дома.

В мастерской он первым делом изложил учителю то, что пришло ему в голову на рассвете. Серани одобрительно кивнул, и только после этого Хамид записал свою мысль в тетрадь: «Каллиграфия есть танец, и каждая строчка — музыка для глаз». Только одно уточнение внес Серани: «Не для глаз, а для души». Но Хамид счел это преувеличением. Он и по сей день не изменил своего мнения, поэтому записи не поправил.

Хамид улыбнулся, вспоминая тот случай.

Далее речь шла о трудностях, с которыми сталкивается каллиграф при написании отдельных букв. Для Фарси особую сложность представляла буква «ха», однако учитель полагал, что тому, кто умеет выводить «у», никакие другие особенности арабского шрифта не страшны. «Подмастерье Хасану, — как было отмечено в тетради, — тяжелее других давалась буква „раа“. Она только с виду кажется легкой, утверждал он, кроме того, способна придать изящество целому слову».

«Бедняга Хасан», — подумал Фарси. Взбесившаяся лошадь убила его ударом копыта в висок. Это произошло в конюшне его родителей. Он пролистнул еще несколько страниц, пока не дошел до вклеенного в тетрадь снимка: мастер Серани с учениками на пикнике. Они расположились на берегу реки Барада. Хасан держал шампур, словно кинжал, которым хотел заколоть фотографа. Жаль его, душевный был человек. Он не заслужил такой смерти.

Хамид вернулся к тому месту, где размышлял о трудностях написания букв.

Через две страницы он обнаружил записанный им разговор мастера Серани с одним из его коллег. Тогда Хамид хотел было спрятаться в одной из задних комнат, пока Исмаил готовил для гостя кофе, но Серани настоял, чтобы он, его лучший ученик, присутствовал при их споре. Поэтому Хамид остался сидеть в углу и все слышал.

Однако, как свидетельствовала запись, дискуссия не особенно затронула Хамида. От нее осталось лишь несколько мыслей и ярких изречений, подобно крупным камешкам гальки, просеянной через грубое сито.

Тогда Хамид влюбился в симпатичную девушку из христианской семьи. Она работала горничной в богатом доме, мимо которого он проходил, направляясь в мастерскую. Она была лет на пять или шесть его старше и очень смелая. С тех пор как Хамид поцеловал ее пару раз, она каждый день поджидала его у окна. Но за неделю до памятного разговора Серани с тем каллиграфом девушка куда-то исчезла. Осталось только имя: Роза.

«В конце концов, Коран написан по-арабски». В скобках автор высказывания: Шейх Мустафа.

«Коран был открыт человеку в Мекке и Медине. Записан в Багдаде. Прочитан в Египте. А самые красивые его списки созданы в Стамбуле». Это слова мастера Серани.

Далее шли фразы, которые Хамид записал, несмотря на тоску по Розе, хотя ни один человек на земле не смог бы объяснить, что они значат. Он занес их в тетрадь с расчетом при случае расспросить об этом учителя. Однако потом забыл.

Позже Фарси узнал, что, помня о заслугах самих арабов и персов, нельзя забывать то, что сделали для арабского шрифта турки. Османские писцы подняли каллиграфию на уровень настоящего искусства. Помимо всего прочего, они разработали новые стили, такие как «дивани», «дивани-гали», «тугхра», «руква» и «сунбули».

Хамид обнаружил страницу, на которой ничего не было, кроме написанной красным фразы посредине: «Я изобрету новый стиль». Когда Хамид показал ее мастеру, тот покачал головой.

— Чем скакать, как жеребенок, научился бы лучше правильно дышать во время работы. А то пыхтишь, высунув язык, как собака под палящим солнцем.

«Вблизи незначительная вещь кажется большой, а главное можно упустить», — прочитал Хамид еще через несколько страниц и вспомнил, чтó сказал по этому поводу покойник Хасан:

— Вот лучшее объяснение тому, почему пророки и гении больше всего страдали от своего окружения.

Бедняга оказался прав. Хасан, вероятно, понимал больше, чем казалось на первый взгляд. Скромный крестьянский сын с острым умом и несчастливой судьбой, он так и не женился, потому что хромал. В детстве Хасан сломал правую ногу, и какой-то костоправ неправильно наложил ему гипс.

Как-то раз, лет в двенадцать, Хамид помогал Хасану рисовать сложный орнамент. В тот день они оба оказались свидетелями громкого спора об арабском шрифте, который вели два друга Серани. Сам мастер занял нейтральную позицию, вежливо соглашаясь то с одним, то с другим. По его голосу чувствовалось, что больше всего ему хотелось прекратить эти дебаты.

Хасан разделял мнение того, кто высказывался против канонизации шрифта и отдельных букв.

«Одними и теми же знаками ты можешь написать и самое красивое, и самое мерзкое из слов», «Арабский алфавит не может быть творением Всевышнего, в нем полно недостатков», — так говорил этот каллиграф.

Последнее высказывание Хамид тоже записал посредине чистой страницы красными чернилами. Как будто уже тогда знал, что в нем то самое семя сомнения, которое впоследствии изменит его жизнь.

 

8

Хамид прочитал немало книг о языке. Он собрал и записал множество звуков и слов, которые плохо передаются буквами арабского алфавита. Он изучил все недостатки и слабости шрифта, а также предложения реформаторов за много столетий. Теперь у него перед глазами оказался заголовок, выписанный стилем «нас-ши»: «Реформа арабского шрифта. Сочинение слуги Всевышнего Хамида Фарси». Называть себя «слугой Всевышнего» он научился у Серани и долго подписывался этим титулом, пока сам не стал находить его смешным.

Свои планы Фарси разрабатывал на протяжении двух лет и записывал на отдельных листах и клочках бумаги, прежде чем перенести в тетрадь. Сейчас он перечитывал их снова, и не без гордости за точность формулировок и новизну идей. На пятидесяти страницах, испещренных мелким, но понятным почерком, Фарси изложил суть своей реформы и наметил основы трех новых стилей.

Арабский шрифт не менялся вот уже больше тысячи лет, а каллиграфия около ста пятидесяти. Лишь несколько идей мастера Серани были признаны да один уродливый египетский стиль, разработанный Мухаммедом Махфузом специально для короля Фуада I. Подражая европейцам, его автор предложил ввести заглавные буквы, которые он снабжал закорючками, похожими на короны, почему и назвал свое изобретение «коронным шрифтом». Фарси видел в этом шаг назад. Большинство его коллег также не поддержали нововведения.

Два существенных недостатка арабского шрифта, исправить которые мог только каллиграф, отметил Хамид Фарси в своей тетради. Первый состоял в том, что одна и та же буква изображалась по-разному в зависимости от места, которое она занимала в слове. Это означало, что школьникам приходилось выучивать сотни разновидностей букв. Другая несуразность, по мнению Фарси, состояла в том, что многие арабские буквы слишком походили друг на друга, различаясь лишь одной, двумя или тремя точками.

«Нам нужен новый алфавит, — решительно заявлял Фарси, — передающий каждый звук нашего языка не более чем одним знаком, который невозможно было бы перепутать с остальными».

«Очевидно, некоторых букв в нашем алфавите не хватает, — писал далее Фарси, — в то время как другие излишни».

Вывод: «Эффективный алфавит!»

Тогда Хамиду было девятнадцать, и он экспериментировал денно и нощно, ожидая только случая представить Серани свой проект реформы. И здесь его решительность натолкнулась на непробиваемый скептицизм учителя. Во всем, что касалось шрифта, мастер оставался неисправимым консерватором. Он не принимал даже входившее тогда в моду раздельное написание букв. Дешевка для европейцев! Каллиграфия для туристов, для тех, кто не умеет и не должен читать по-арабски. То есть каллиграфия для неграмотных.

— Ты неправ, — покачал головой мастер. — Наше искусство состоит в изображении всего слова целиком, а не отдельных букв. Если француз нарисует китайское слово в сюрреалистической манере, можно ли считать это китайской каллиграфией? — насмешливо спросил он.

Фарси презирал «каллиграфов», которые производили такого рода картинки на продажу «нефтяным шейхам», по большей части малограмотным. Огромные плакаты маслом с чудовищным нагромождением букв в форме пустынь и оазисов, верблюдов и целых караванов. Богачи охотно покупали их, поскольку ислам запрещал им украшать свои покои полотнами на европейский манер. Серани решительно отвергал не только это непотребство, но и подражания японцам, а также входившие тогда в моду грубые каллиграфии кистью.

— Это нарисовал осел, обмакнув хвост в чернила, — сказал Серани Хасану, когда тот принес ему одну такую работу своего приятеля.

Итак, Хамид был готов оставить своего учителя, заменившего ему отца. Он хотел открыть ему сердце, пусть даже ценой ссоры и окончательного разрыва.

Но все вышло иначе.

В ту пору время неслось для Хамида подобно штормовой волне. Он раздражался на шутки товарищей, стал нетерпим к ошибкам учеников. Однажды ночью он не смог уснуть, встал с постели и отправился в ателье. Кроме мастера Серани, он один имел ключ от входной двери. Утро занималось, и робкие лучи солнца уже разгоняли мрак в узких переулках. Заметив издали, что в здании горит свет, Хамид поначалу разозлился, решив, что кто-нибудь из учеников вечером забыл его выключить. Каково же было его удивление, когда он увидел мастера Серани, сидевшего за своим столом и читавшего его тетрадь!

— Далеко завела тебя дерзость, — сказал ему тогда учитель. — Я дважды перечитал твои предложения. Тетрадь лежит на моем столе, такое нельзя бросать где попало. Только истинному знатоку под силу оценить это сокровище. Но в руках невежды оно может превратиться в грозное оружие.

Хамиду сразу стало холодно. Он налил себе горячего чая, который только что заварил мастер, и присел на низенький стульчик напротив него.

— Не иначе как ангел направил тебя ко мне, — продолжал Серани, задумчиво глядя на юношу. — Это может показаться невероятным, но я проснулся, проспав всего два часа, и почувствовал, что должен прийти сюда. Я спешил, словно бежал от надвигающейся катастрофы. Потом я нашел на своем столе твою тетрадь. И что я увидел, открыв ее? То, что сам писал лет двадцать тому назад. Я изучил все пятьдесят страниц и сравнил. Вот моя работа! Читай спокойно. Отныне ты мне не ученик, а коллега.

С этими словами Серани достал из выдвижного ящика свою тетрадь. Она оказалась тоньше и большего формата. Хамид листал разлинованные от руки и исписанные аккуратным почерком страницы, однако от волнения не мог прочитать ни строчки.

— Наши идеи похожи как в части неудач, так и достоинств. Я обнаружил у тебя ошибки, которые сам когда-то допустил.

— Что за ошибки? — прохрипел Хамид, у которого пересохло в горле.

— Сократить количество букв, — отвечал Серани. — Ты называешь такой алфавит «эффективным», я — «чистым». Ты хочешь упразднить двенадцать букв, я в свое время замахнулся на четырнадцать. И то и другое, полагаю я теперь, — а быть может, за меня говорит сейчас мой возраст, — было бы не усовершенствованием, а разрушением.

— Разрушением? — Хамид словно пробудился. — А как же быть с буквами-дублерами? А с никому не нужным знаком «ла», который обозначает слог из двух звуков, для каждого из которых имеется своя буква?

— Не хочу тебя разочаровывать, но эту букву ввел в алфавит пророк, и она в нем будет, покуда существует Земля. Не трогай ничего, таков мой совет. Потому что тем самым ты настроишь против себя весь исламский мир. Не забывай: это буквы Корана! В арабском языке их всего двадцать девять, и чем больше их ты уничтожишь, тем больше потеряет наш алфавит в определенности и точности. Но тебе нечего стыдиться. В свое время я предлагал то же. Когда-то я думал, что арабы вполне могут обойтись пятнадцатью буквами. Теперь я смеюсь над этим. Ты знаешь английский?

Хамид отрицательно покачал головой. У них в школе преподавали только французский.

— В этом языке, — продолжал Серани, — есть много букв, которые существуют на бумаге, но не обозначают звуков. А некоторые знаки становятся немыми только в определенных сочетаниях, как, например, в словах «night» и «light». Это хорошо, как ты думаешь? Две буквы молча стоят рядом и смотрят друг на друга. Прочие же могут, группами или поодиночке, притворяться другими буквами. Особенно часто «о» выдает себя за «u». Вообще, один мой друг насчитал порядка семидесяти сочетаний, которые в английском обозначают «u». У «i» тоже нет недостатка в масках. А есть и такие, вроде «с» и «h», которые, если стоят рядом, сливаются в совершенно новый звук, для которого в английском алфавите и буквы-то не предусмотрено! И я называю это богатством. Хитрые англичане не выбросили ни одной буквы, они составляют из них новые и новые комбинации, каждая из которых словно новая буква. Они сохраняют все, чтобы не терять связи со своим прошлым и будущим. Дерзость — грех молодости. — Серани махнул рукой, словно отгоняя назойливых мух, и подлил себе чая.

— А во французском три буквы: «а», «u» и «х», вместе выступают под маской буквы «о», — смущенно добавил Хамид.

Но Серани листал его записи и ничего не слышал.

— Именно, — кивнул он наконец. — Никто не избавляется от якобы лишних букв, каждой из которых не одно тысячелетие. А ведь ни французы, ни немцы не имеют своего Корана, в отличие от тебя, мусульманина. Мы подошли к деликатному вопросу: будь осторожен, мой мальчик. Тогда, как и теперь, следует опасаться фанатиков. Один мой коллега заплатил жизнью за то, что, подражая туркам, хотел упразднить арабский шрифт и ввести латиницу. Он не слушал меня. — Лицо Серани сделалось печальным. — Нет, — вдруг прошептал он, — так можно долго лежать на дне. Нужно вербовать сторонников — авторитетных ученых, которые открыто возвысят голос в защиту реформ. Без них нам не обойтись.

— Но они никогда не пойдут на решительный переворот, — возразил Хамид.

— А кто говорит о решительном перевороте? — поднял голову Серани. — Нам не надо революций. Алфавит нуждается в некоторой корректировке, чтобы арабы говорили на самом красивом и выразительном из языков мира. Упирай на чувство национальной гордости. Вообще, я нахожу второе из твоих предложений довольно дельным, — продолжал мастер. — Ты полагаешь, что наш алфавит нуждается в четырех дополнительных буквах, чтобы лучше передавать некоторые звуки турецкого, персидского, японского, китайского, а также многих европейских языков. Я думаю, что этих букв должно быть шесть. Не будем трогать Коран, однако современная жизнь требует некоторых нововведений. Ты на правильном пути. Старые знаки нужно изменить, чтобы исключить их неправильное прочтение и подмену одного другим. Однако это дело не одного дня. Пройдет не меньше столетия, прежде чем из множества вариантов выкристаллизуется идеальная форма.

— А что, если ученые скажут, что мы идем против ислама и что арабскому языку не нужно больше букв, чем есть в Коране? — спросил Хамид.

— Они обязательно будут это говорить, — кивнул Серани. — Но ты ответишь им, что арабский шрифт уже реформировался два или три раза. Буквы, которыми написан первый экземпляр Корана, выглядели иначе. Они не имели точек и совершенствовались целое тысячелетие, прежде чем обрели современный вид. Ты можешь также добавить, что персы дополнили арабский алфавит до тридцати двух букв. Разве стали они от этого худшими мусульманами?

Серани встал и подошел к окну. Некоторое время он внимательно разглядывал дворников, которые утром первыми выходили на улицы.

— То, что я сейчас скажу, может показаться тебе обидным, — произнес он. — Поэтому я прошу тебя не отвечать сразу, а подумать над моими словами хотя бы один день. Я знаю, каким трудом дается мастерство. И ты мне дороже сына, который знать не хочет ни о какой каллиграфии. Однако у тебя есть то, чего я никогда не имел, — твой божественный дар. И он может сделать из тебя гордеца, в то время как каллиграфия — искусство смиренных. Лишь перед кроткими отворяются ворота ее последней тайны. Помни, высокомерие коварно. Ты и не заметишь, как оно заведет тебя в тупик.

Хамид затаил дыхание и почти плакал. Внезапно он вздрогнул, почувствовав на правом плече руку Серани.

— Возьми и почитай мою тетрадь, — сказал мастер. — Я освобождаю тебя от всех обязанностей в мастерской, пока ты ее не изучишь. Убедись, что вот уже больше двадцати лет я только и делаю, что разрабатываю новый шрифт. Пока это мне не удалось. И вовсе не из-за недостатка воображения. Просто я не понимаю, что еще можно там сделать после османов. А ты? Ты пишешь, что хочешь ввести семь новых стилей, из которых три уже готовы. Давай присмотримся к ним внимательней. Тот, что ты назвал стилем «моргана», я бы обозначил как «пьяный тулут». Манеру выписывать буквы угловатыми ты называешь «пирамидой». Стиль «фантазия» вообще не имеет никакой структуры. А твой «модерн I» напоминает мне разорванную веревку. Там нет внутренней музыки. Стиль «салим» начисто лишен изящества. Наконец, тот, что ты назвал моим именем. Он совершенно мне чужой. Нет, каллиграфу не нужно придумывать так много. Посмотри, как менялись стили. Сосредоточься на одном из них, и ты поймешь, какая редкость настоящее изобретение. Если тебе когда-нибудь удастся такое — имя твое переживет века.

Хамид тихо плакал. Разочарование и ярость душили его. Он злился на самого себя. Ему многое хотелось сказать, но он сдерживался, помня просьбу мастера. Позже Фарси был благодарен за нее Серани, потому что, не прояви он в этот момент терпения, навсегда потерял бы своего благодетеля.

Через месяц Серани задержал его в ателье после работы. Мастер закрыл дверь, приготовил чай и сел за стол напротив своего ученика.

Долгое время он молчал.

— С того самого момента, как я увидел тебя, ты стал мне дороже сына, это я тебе уже говорил, — начал Серани. — Прошло девять лет, и вот теперь ты руководишь моей мастерской, и тебе суждено большее. Потому что, как бы ни были деловиты и трудолюбивы твои товарищи, огонь не коснулся их сердца. Я уже сегодня мог бы выдать тебе свидетельство мастера, но обычай требует, чтобы его изготовил ты. Это, так сказать, твоя итоговая работа. На листке будет только текст заключения, который ты оформишь сам. Ты можешь использовать цитаты из Корана, выбрать изречения пророка или близких тебе мудрецов. У меня есть небольшая коллекция таких свидетельств. Просмотри ее, прежде чем определишься со стилем.

С этими словами он протянул Хамиду небольшой листок бумаги, на котором было написано, что он, Серани, выдает этот документ Хамиду Фарси как достойному титула мастера каллиграфии.

— Принесешь мне его в начале следующего месяца на подпись, — сказал Серани, — а потом заберешь домой. Ты еще слишком молод и должен опасаться завистников. Пусть это останется пока нашей тайной.

В этот момент Хамид почувствовал себя самым счастливым человеком на свете. В порыве восторга он схватил и приложил к губам руку Серани.

— Бог с тобой! — испугался тот. — Ты не целовал мне рук даже в детстве.

— Потому что был слишком глуп, чтобы понять, кто ты есть, — отвечал Хамид и неожиданно для себя залился слезами.

Когда через месяц бумага была готова, Фарси принес ее в мастерскую завернутой в широкую шаль и до окончания рабочего дня спрятал в ящик своего стола.

— Сегодня чай готовишь ты! — прокричал ему Серани.

Он продолжал как ни в чем не бывало заниматься своими делами, пока Хамид не появился с чашкой ароматного «цейлона».

Серани с нескрываемым удовольствием разглядывал его работу.

— Боже мой, а может, и для меня изготовишь такое же? — пошутил он.

— Твое свидетельство нерукотворно. А это всего лишь прах.

— Но я есть прах и люблю прах, — отвечал ему мастер. — Ты выбрал для него изречения, так или иначе связанные с темой изменений, — заметил мастер. — Мне же в свое время ничего в голову не пришло, кроме слов благодарности. Я был тогда так наивен и прост, что ни на что другое у меня не хватило фантазии.

С этими словами он взял перо и подписал документ такими словами: «Титул мастера каллиграфии дан и подтвержден слугой Всевышнего Салемом Серани».

— Ну а теперь, мастер, сядь сюда. — Серани указал Хамиду на место рядом с собой. — Я должен кое во что тебя посвятить.

И учитель рассказал Фарси о Лиге. И чем больше говорил мастер, тем глубже опускался Хамид с небес блаженного неведения в самое пекло преисподней, где томились «знающие». Через неделю он был торжественно принят в эту организацию.

Хамид пролистал дальше свою тетрадь, пока не обнаружил страницу, исписанную им популярным в Лиге знающих секретным шрифтом «сийякат».

Хамид вспомнил свое первое заседание. Энциклопедические знания господ каллиграфов произвели на него сильное впечатление. В то же время коллеги показались ему туго соображающими и вообще несколько тяжеловатыми на подъем. Именно тогда он и услышал это пафосное изречение, якобы принадлежащее Ибн Мукле: «Земля — ад для знающих, чистилище для недоучек и рай для невежд». Здесь, в Совете мудрейших, высшем органе Лиги знающих, он никакого ада не увидел. Все здесь буквально сияло благополучием. Каждый из мастеров был хорошо обеспечен и имел множество молодых жен.

Хамид с пониманием отнесся к обету молчания. Со дня основания Лиги над ее членами висела смертельная опасность, поэтому болтливость и предательство могли дорого обойтись каждому.

Среди «знающих» было принято и особое приветствие, что якобы позволяло отличать «своих» от «чужих». Так повелось с древнейших времен, хотя этот обычай давно уже утратил всякое практическое значение, поскольку в Дамаске каллиграфы и так знали друг друга, а с иногородними членами Лиги общались только после представления последними рекомендательных писем.

Тайный шрифт «сийякат», разработанный придворными каллиграфами турецких султанов, так очаровал Фарси, что тот сразу же посвятил ему несколько страниц своего дневника. При Османском дворе его использовали для ведения своего рода стенограмм. Некогда он считался очень сложным. Все распоряжения султана записывали шрифтом «сийякат», дабы защитить их от непосвященных, хотя любому более или менее толковому каллиграфу ничего не стоило взломать этот замок. Позже Фарси предложил не использовать больше этот шрифт в делопроизводстве Лиги. И Совет мудрейших с ним согласился, потому что «сийякат», затрудняя общение каллиграфов-единомышленников, практически не защищал их тайн от врагов.

Тогда Фарси казалось, что он способен изменить многое. Однако вскоре коллеги охладили его пыл. Предложение Хамида воспользоваться ситуацией национального подъема в стране и вынести реформу шрифта на всенародное обсуждение встретило решительный отпор. Это преждевременно и опасно для Лиги, заявили каллиграфы.

Позже, когда нечто подобное наметил министр культуры, «знающие» с восторгом приняли его начинание. Ни один из них не вспомнил в тот момент о Хамиде и тем более не пожелал перед ним извиниться.

Теперь Фарси попалась на глаза запись, которую он сделал тогда в гневе: «Арабы никогда не признаю`т своих ошибок. Между тем цивилизация есть не что иное, как сумма поправок и корректив».

— Это не мудрецы, а стадо баранов, — покачав головой, проворчал Фарси.

Они продолжали и дальше сопротивляться его начинаниям, так что за десять лет не приняли ни одного его предложения, кроме тех, что касались школы каллиграфии.

— Завистливые бараны! — Фарси в ярости захлопнул тетрадь.

Два разработанных им за последние несколько лет стиля были высмеяны на заседаниях Лиги. Хамид защищал свои идеи, он написал циркулярное письмо, в котором представил их оба. Шрифт «дамасский» отличался бесспорным изяществом, однако и излишней декоративностью; «новый» был энергичен и прост, наклонные линии в нем предпочитались вертикальным. Хамид ждал критики и надеялся на слова одобрения. Однако ответа так и не получил.

В то время он как никогда тяжело переживал свое одиночество.

 

9

Хамид закрыл тетрадь и положил ее обратно в ящик, который снова задвинул под койку. Он встал, подошел к стене и внимательно оглядел прикрепленную к ней каллиграфию шрифтом «тулут»: «Господь прекрасен и любит прекрасное». Она была выполнена в 1267 году сусальным золотом на темном фоне. Бесценный раритет размером не больше ладони. Это сокровище в числе других семи каллиграфий он попросил доставить ему в тюрьму. Никто не знал, какую тайну хранила эта миниатюра: она удостоверяла его принадлежность к Лиге знающих и титул Великого магистра, который он получил уже после двух лет пребывания в ней. Документ передал ему Серани на тайной церемонии членов Лиги. Он же в свое время получил его от своего мастера аль-Шарифа, а тот — от знаменитого Сибахи. Список всех обладателей был зашифрован на футляре, в котором хранился шедевр, и начинался с Великого магистра Йакута аль-Мустахсими, его автора и смиренного ученика каллиграфа всех времен Ибн Муклы.

И в XX веке Лига оставалась верной цели, поставленной ее основателем. Во времена Йакута аль-Мустахсими она послала двенадцать лучших и преданных ее делу каллиграфов в двенадцать областей арабского государства, простиравшегося от Китая до Испании. Штаб-квартира мастера мастеров первое время находилась в Багдаде, откуда позже переехала в Стамбул, где и оставалась в течение четырех столетий. После падения Османской империи и введения в 1928 году основателем современной турецкой республики Мустафой Кемалем Ататюрком латинского шрифта между Багдадом и Каиром развязался ожесточенный спор за первенство в Лиге. За полстолетия он так и не разрешился. Однако принципы организации остались прежними. В каждой стране отделение Лиги знающих управлялось Советом мудрейших, состоявшим из трех, шести или двенадцати членов — в зависимости от величины региональной организации — и возглавляемым Великим магистром. Члены Совета мудрейших называли себя «посвященными», и каждый из них был обязан влиять на определенный круг «непосвященных» каллиграфов в интересах Лиги.

Главной задачей этой организации оставалась забота о чистоте языка и искусства каллиграфии, поэтому ее члены боролись с недостатками шрифта и стиля как членов союза, так и «непосвященных». Особо преуспевшие получали титул «бессмертного». Все это делалось втайне, и многие мастера сложили головы по вине доносчиков. Рядом с их именами в списке стояла отметка «мученик».

Хамид хорошо помнил момент посвящения. Он преклонил колена перед своим мастером, а тот положил на его голову левую ладонь и приставил указательный палец правой руки к губам Хамида.

— Я, твой учитель и покровитель, повелеваю тебе принести клятву в сердце своем о том, что отныне ты посвящаешь жизнь арабскому шрифту и никогда не выдашь наших тайн.

Хамид кивнул.

Потом они вместе вознесли благодарственную молитву Всевышнему, и мастер подвел его к столу, на котором лежал хлеб и стояла тарелка с солью. Лишь преломив со своим учеником хлеб, Серани надел на указательный палец его левой руки маленькое золотое колечко.

— Этим кольцом я посвящаю сердце твое делу великого Ибн Муклы, — провозгласил он.

Потом мастер Серани повернулся к «мудрейшим», простился с ними, как велит обычай, и пообещал и впредь хранить верность Лиге и оказывать покровительство новому магистру.

В завершение церемонии каждый из двенадцати по очереди подошел к Хамиду Фарси, поцеловал кольцо на его пальце и обнял новопосвященного со словами: «Мой магистр».

Несколько дней спустя Серани, оставшись в мастерской наедине с Хамидом, сказал:

— Я стар и устал, и я очень рад, что нашел тебя для Лиги. В этом моя самая большая заслуга перед ней. Было время, и в моем сердце пылал огонь. Однако теперь жар его угасает под грудой накопившегося с годами пепла. Я сделал не так много. Самое важное, пожалуй, — некоторые небольшие усовершенствования в стиле «таалик». Но за тридцать лет я удвоил в нашей стране число «посвященных», а «непосвященных» благодаря мне стало в три раза больше. Те и другие — посредники между кругом мастеров и массой невежд, и ты должен вести их, воспитывать и наставлять. Отправляй «посвященных» к людям, чтобы они несли знания и противостояли сыновьям тьмы, называющим себя «чистыми». Теперь ты Великий магистр, и Господь дал тебе для этого все. Твой долг обязывает тебя, как бы молод ты ни был, любить двенадцать мастеров из Совета мудрейших как своих собственных детей и защищать их. Помни, что покой есть благо, и не затевай ссор без крайней необходимости. Ты не должен просвещать «невежд» и добиваться их вступления в наши ряды. Они не знают, чтó действительно может повредить нашему союзу, и поэтому могут легко переступить наш закон и быть исключены. Но тебе дано право решать, достоин ли «непосвященный» того, чтобы ввести его в наш круг. Еще тщательней должен ты подходить к выбору новых «мудрейших» взамен умерших членов Совета. Не позволяй молве обмануть себя. В конце концов, это ты принимаешь клятву и ручаешься за каждого новичка. Не подставляй себя. Можешь спрашивать меня сколько угодно, каждого из мастеров и «посвященных» я знаю лично. Тогда тебе будет известно не меньше моего. Я устал. Я давно уже чувствую это, но до сих пор тщеславие не позволяло мне уйти. Не хотел признаваться, но, когда я вижу тебя, понимаю, как много значит огонь и страсть. Поэтому я с радостью передаю тебе знамя. С этого момента я не более чем старый, беззубый лев.

Тогда Серани не исполнилось и пятидесяти, но выглядел он совершенно обессилевшим.

В ту ночь они сидели долго.

— До завтра, — улыбнулся на прощание мастер. — И принимайся искать себе преемника. Это непросто. Мне потребовалось двадцать лет, чтобы найти тебя. И знаешь, за что я тебя выбрал? За твои вопросы, сомнения. Этому нельзя научиться. Одни и те же буквы были в распоряжении всех учеников, но только ты интересовался, чтó они значат на самом деле. Ты всего лишь задавал вопросы, но это не менее ценно, чем знать ответы. Не останавливайся на том, кто просто тебе симпатичен, — настоятельно продолжал Серани. — Выбери лучшего каллиграфа. Он может быть неприятен тебе как человек, но тебе ведь не жить с ним. Ты всего лишь дашь ему рекомендацию и приведешь в Лигу.

— Кого же мне выбрать, мастер, из нескольких учеников, одинаково искусных и преданных делу? — спросил Хамид.

— Того, к кому почувствуешь зависть и кого втайне признаешь лучше себя, — ответил Серани, ласково улыбаясь.

«И это значит… Нет!» — Хамид оборвал мысль, не додумав ее до конца.

— Да, именно лучше себя, — повторил тогда Серани. — По-человечески подмастерье Махмуд милей мне в сто раз, а Хасан в двести, чем ты. Но ты знаешь, что у первого хромает стиль «дивани», а у второго «тулут». И все потому, что оба терпеть не могут геометрию. Это все равно что математику не любить алгебру, — добавил Серани. — Твои буквы словно выписаны невидимым циркулем. Однажды я дал Махмуду и Хасану твою каллиграфию и линейку и попросил их найти хотя бы один знак, отклоняющийся от заданного диаметра больше чем на миллиметр. Оба знали, что ты не пользуешься ни линейкой, ни циркулем. Через час они стояли передо мной бледные, опустив глаза.

Спрятанный за раритетной миниатюрой список содержал имена арабских, персидских, а с XVI века в основном турецких мастеров. Хамид был в нем третьим сирийцем со времен распада Османской империи.

Десять лет он искал себе преемника, но среди коллег и подмастерьев никто не поднимался выше уровня среднего ремесленника. За месяц до бегства жены один старый мастер обратил его внимание на Али Бараке, одаренного каллиграфа из Алеппо. Рука его тверда, а стиль виртуозен, сказал тот коллега. Хамид заказал фотографии работ Бараке и после тщательного их изучения пришел к выводу, что тот станет ему идеальным преемником в случае, если, кроме техники письма, обнаружит соответствующий характер. Во время жарких споров, разгоревшихся в Алеппо в связи с открытием школ, Бараке как скала стоял на стороне Хамида. И тогда Фарси стал серьезно задумываться о нем как о своем преемнике.

Катастрофа в личной жизни не позволила Хамиду Фарси внимательней присмотреться к Али Бараке. И сейчас, в тюрьме, Хамид ждал начала января, когда директор обещал ему большую работу. Летом клан аль-Азм собирался преподнести подарок новой мечети в Саудовской Аравии. Начальник уже заказал восьмиметровую деревянную основу под каллиграфию из благороднейших сортов ливанского кедра. Три столяра под руководством Хамида отполировали ее до зеркального блеска и изготовили для изречения раму с замысловатой резьбой.

Теперь Хамид попросил себе в помощники каллиграфа из Алеппо, чьи шедевры уже украшали не одну мечеть. Фарси показал директору несколько снимков, и аль-Азм пришел в восторг. Хамид написал Бараке письмо с замысловатым орнаментом в качестве заголовка, прочитать который мог только настоящий мастер. Сам текст представлял собой обычное официальное приглашение, однако главное было зашифровано выше: предложение принять из рук Хамида Фарси титул Великого магистра.

Ответ пришел почтой. Али Бараке писал, что работать для мечети священной для любого мусульманина страны для него большая честь, поэтому он отказывается от всякой платы и смиренно просит лишь место для ночлега и еды один раз в день. Он извинялся, что не сможет приехать раньше апреля, потому что на конец марта запланирована церемония освящения новой мечети в Алеппо с участием президента. Он работает по двенадцать-четырнадцать часов в сутки, чтобы успеть к сроку. Но апрель он готов провести в тюрьме и посвятить заказу аль-Азма.

Начальник ликовал. Он пригласил Хамида к себе в кабинет и положил перед ним письмо. В замысловатой каллиграфии, окружавшей основной текст подобно драгоценному окладу и недоступной пониманию простого смертного, Бараке сообщал, что никто до сих пор не предлагал ему более щедрого вознаграждения и что он сочтет за честь принять его, хотя и чувствует себя всего лишь жалким дилетантом рядом с таким мастером, как Фарси.

Убедившись, что преемник явится, Хамид немедленно послал надзирателя за своей сестрой Сихам. Та немало удивилась просьбе Хамида, как будто и за тюремными стенами сохраняющего власть над людьми.

Фарси сразу перешел к делу.

— По моим подсчетам, ты обворовала меня почти на миллион лир, — сообщил он сестре. — Принесешь мне сюда пятьдесят тысяч — и я тебя прощаю. Только не продавай дом. Если я отсюда выйду, буду в нем жить. Сдавай его в аренду, но деньги передавай мне. Они нужны на благое дело. Если я ничего не получу от тебя в течение недели — немедленно натравлю на тебя юристов, которые заставят тебя выложить то, что ты от меня поимела. И помни, я скоро освобожусь. Директор обещает мне помилование через семь лет. Ты слышишь? Знаешь, что такое семь лет? Принеси мне пятьдесят тысяч и живи спокойно.

— Я сделаю все, что в моих силах, — смущенно пробормотала сестра и вышла.

Через десять дней директор снова пригласил Хамида к себе. Он передал ему большую сумку с бамбуковыми и тростниковыми трубочками.

Первым делом Хамид отблагодарил охранника. Оставшись один, он надрезал дно сумки и усмехнулся:

— Дочь дьявола!

Сихам прислала ему всего сорок тысяч лир. Но и это было целое состояние.

Именно на эти деньги его преемник Али Бараке должен был организовать штурмовой отряд для борьбы с «чистыми» — злейшими врагами Лиги.

«Почему мы, как покорные овцы, вечно ожидаем от них удара? Пусть поймут, что за каждого убитого нашего соратника они заплатят кровью троих своих головорезов», — подумал Фарси.

В начале апреля 1958 года Али Бараке должен был приехать в Дамаск. Еще в феврале Хамид занес его имя и год рождения — 1929 — в тайный список. Он надеялся посвятить Бараке в свои секреты и осуществить с его помощью хотя бы часть планов.

Но все вышло иначе.

 

10

Однажды начальник тюрьмы послал за Хамидом надзирателя. Тот, по своему обыкновению, был предупредителен, как дамасский аристократ, среди которых Фарси всегда чувствовал себя не в своей тарелке. Они постоянно улыбались, точно китайцы, даже когда им хотелось наброситься на собеседника с ножом или приходилось терпеть смертельные оскорбления. Хамид никогда так не умел. Мастер Серани говорил, что на лице Фарси написаны все его мысли, как в книге с разборчивым шрифтом.

Хамид общался с ними только как с клиентами. Он помнил, что всех этих господ — титулованных «беев», «пашей» и самых обыкновенных — интересует не он сам, а его искусство и восхищаются они не Хамидом, а каллиграфиями.

Фарси держался с ними без излишней скромности и смирения, даже с гордостью, доходящей порой до высокомерия. Этим он как бы напоминал им, рожденным в шелках, что все, чем владеет, он получил собственным, а не отцовским трудом и за это имеет право требовать, по крайней мере, уважительного к себе отношения. Фарси знал, что клан аль-Азм, представителей которого он числил среди своих постоянных клиентов, еще в восемнадцатом веке подавлял народные бунты. Другие аристократы были не лучше. Поэтому Хамид раздражался, когда кто-нибудь из этих толстосумов снисходительно замечал, глядя на его работу: «У вас талант». Хамида это унижало. Такая похвала могла бы понравиться ребенку или дилетанту, но никак не первому каллиграфу Дамаска.

Директор встал из-за своего стола и приветствовал Хамида с распростертыми объятиями.

— Всего лишь маленькая, но изящная каллиграфия, — начал он, после того как надзиратель накрыл стол для чая. — Золото на зеленом, если вы не против. Это любимые цвета моего кузена. Али-бей — большой поклонник вашего искусства. Он спикер парламента и через неделю выписывается из больницы. Язва желудка, можно сказать, производственная травма. Я ненавижу политику, а он всегда хотел ею заниматься. Вот угадайте, кем он обычно был в наших детских играх?

Хамид тряхнул головой. Он не понимал, о чем спрашивает его директор.

— Кузен всегда хотел играть президента, — ответил за Фарси аль-Азм. — Ну да ладно… Он знаток каллиграфии и всегда жалел, что ему не хватает времени на письмо и рисование. Но он восхищается вами и согласен со мной в том, что держать вас в тюрьме — большое преступление. Как я говорил, кузен устроит вам помилование через семь лет. Он ведь зять президента. Я не должен был вам его выдавать! Ну ладно… Так о чем я? Ах да! Если можно, сделайте эскиз в форме сокола или орла. Мой кузен — большой любитель соколиной охоты.

Хамид закатил глаза. Он ненавидел в каллиграфии как растительные, так и животные орнаменты, в которых буквы походили на цветы, львов или хищных птиц. Ему было смешно и горько, что шрифт низводили до положения раба, делали его средством создания рисунка. То, что получалось, было в любом случае хуже фотографии или живописного изображения.

Директор заметил недовольство мастера.

— Это всего лишь мое предложение, — поспешил уточнить он. — Я не так много в этом понимаю. Пишите, как вам нравится. — Аль-Азм помолчал и подлил Хамиду чая. — Тут есть один момент, — осторожно заметил он. — Моя тетя, мать вышеупомянутого кузена Али-бея и сестра премьер-министра аль-Азма, пожертвовала деньги на реставрацию малой мечети Омара. Я уже рассказывал вам об этой своей тете?

Хамид отрицательно покачал головой, он все еще не понимал, чего хочет добиться от него директор своими историями.

— Ей сто десять лет, и она до сих пор каждый день ходит за покупками, — продолжал аль-Азм. — Она спит после обеда и каждый вечер выпивает литр красного вина. А полгода назад у нее второй раз в жизни прорезались молочные зубы. Сам не поверил бы, если б не увидел! Маленькие такие, белоснежные зубки… Ну да ладно… Легенда гласит, что ту мечеть построил третий халиф Омар, после того как одному суфию приснился вещий сон. Это было в восемнадцатом веке, когда Шелковый переулок, где она расположена, считался, так сказать, криминальной зоной. — Тут директор многозначительно усмехнулся и глотнул чая. — Мраморная доска на входе будет напоминать всем об участии в возрождении мечети моей тети. Для нашей семьи большая честь, если автором эскиза будете вы. У меня уже есть на примете три резчика, которые ее выгравируют. Двое из них осуждены на пожизненное, третьему дали пять лет.

На обратном пути в камеру охранник рассказывал Хамиду о своем брате, семилетний сын которого весь с головы до ног покрыт волосами и уже полностью созрел в половом отношении. На некоторое время Хамиду показалось, будто он находится в психушке. Он тряхнул головой, пока надзиратель открывал дверь камеры, а потом закашлялся. Ему требовалось время, чтобы привести в порядок мозги после последней беседы.

А потом вновь нахлынули воспоминания. Тогда Хамиду было двадцать девять, он был счастлив и стоял на вершине славы. Не так далеко от его ателье, в самом красивом доме квартала Сук-Саруйя жил министр Хашим Уфри, богатый промышленник и большой поклонник каллиграфии. Он часто делал Хамиду заказы, однако никогда не говорил для кого.

В 1949 году министр Уфри преподнес одну из каллиграфий Хамида в дар королю Египта Фаруку. Через месяц в ателье Фарси заявился египетский посол и, несколько смущаясь, сообщил ему, что его работа очень понравилась королю. Никогда еще его величество не приходил в такой восторг от каллиграфии, сказал египтянин. За исключением, конечно, некоторых старых османских мастеров, но те, как известно, уже умерли, да и работали они на короля королей.

— Вероятно, вас удивит, что его величество — страстный каллиграф, какими были и его отец, и дед. Он желает купить у вас перья, которыми вы создали это чудо.

Хамид побледнел от злости, но сдержался.

— Если его величество — каллиграф, он должен знать, что мастера никогда не продают свои перья и ножи.

— Нет таких предметов, которые не продавались бы, если их хочет купить мой король, — отвечал посол. — Не делайте себя и меня несчастным.

Хамид вспомнил, что король Египта был близким другом диктатора Хуссни Хаблана, правившего в Сирии с марта месяца, а тому безграмотному выскочке ничего не стоило бы, упаковав в коробки, отправить в Каир все ателье.

Угроза, тонкий намек на которую Фарси уловил в словах посла, представлялась вполне реальной.

— Перья не продаются, но я дарю их его величеству, — с отчаянием в голосе воскликнул каллиграф.

Он открыл шкаф позади своего стола, завернул инструменты в кусок красного войлока и протянул маленькому темнокожему мужчине с блестящей лысиной.

Лицо посла просияло. Он восхитился проницательностью своего друга из сирийского министерства иностранных дел, превозносившего Хамида Фарси за его разумность.

— О вашей щедрости будет доложено его величеству, — пообещал посол. — Тем более что из уважения к вам он просил меня лично доставить во дворец эти бесценные перья.

Хамид Фарси оплакивал потерю недолго. После двух дней непрерывного строгания и шлифовки он имел новые, вполне устраивавшие его инструменты.

Через месяц посол снова появился в ателье с письмом от короля. Это был заказ, крупнейший из всех, что до сих пор приходилось выполнять Хамиду. «Почему мои перья не пишут так красиво, как ваши?» — спрашивал его далее король.

Три месяца трудился Фарси, пока не закончил изречения для каирского дворца, а потом сел за сопроводительное письмо.

«Ваше Величество, — отвечал Фарси на вопрос монарха. — Вы уже поняли, — и Его превосходительство посол Махмуд Саади может это подтвердить, — что я передал Вам лучшие из своих перьев. Однако я не могу присовокупить к ним руку, которая ими водила».

Похоже, эти слова восхитили короля Фарука больше, чем каллиграфии, которыми он украсил спальню. В своем дневнике его величество заметил, что никому до сих пор не удавалось увидеть с такого расстояния, чем он пишет. Только этому сирийцу, посоветовавшему ему никогда больше не прикасаться к стальным перьям, которые он только что получил из Европы.

Хамид Фарси редко работал стальными перьями, предпочитая им бамбуковые и тростниковые. Для каждой каллиграфии он собственноручно вырезал новый набор. Существовали проверенные и одним каллиграфам известные правила их изготовления. Тростник следовало срезать в определенное время года и долго потом выдерживать в конском навозе и разных секретных растворах. Лучшие заготовки доставляли в Дамаск из Персии.

— Стальные перья сделаны из мертвого материала, — повторял Серани. — Они хорошо пишут, но грубы и холодны. Тростник же крепок и податлив одновременно, как сама жизнь.

Приемы вырезания и шлифовки перьев составляли одну из самых сокровенных тайн каждого каллиграфа.

— Кто не умеет работать ножом, никогда не будет хорошо писать, — говорил Хамид.

Когда он занимался трубочками, всегда оставался один, не желая видеть рядом ни подмастерьев, ни мальчика-посыльного. Фарси удалялся в маленькую комнатку, запирал дверь и включал свет. Выходил он оттуда лишь с готовыми отшлифованными и расщепленными перьями.

Свой нож Фарси прятал в шкаф, рядом с письменными принадлежностями и записями секретных рецептов. Никто не имел права прикасаться к нему, даже если он открыто лежал на столе.

 

11

Директору аль-Азму нравилась каллиграфия на стене камеры Хамида, и он захотел взять ее себе. Фарси умолял оставить ему этот подарок любимого учителя, пообещав взамен написать не менее красивую миниатюру того же изречения.

— Только раза в два больше, если вас не затруднит, — улыбался директор.

Он решил, что фраза: «Господь прекрасен и любит все прекрасное» как нельзя более подходит для подарка молодой любовнице. Ведь она так часто спрашивала его: «Почему ты любишь именно меня?» И вот теперь наконец он принесет ей ответ. А каллиграфия на стене Хамида все равно старая и пропылившаяся. Конечно, новая будет лучше. Аль-Азм возвращался в свой кабинет донельзя довольный собой.

Хамида сильно напугал этот каприз начальника. Он словно остолбенел при одной только мысли о том, что может лишиться миниатюры Йакута аль-Мустахсими.

Лишь спустя долгое время Хамид смог опомниться и сесть за эскиз. Вскоре он уже знал, какую форму придаст этому изречению. Фарси никогда не испытывал страха перед чистым листом. Напротив, вид нетронутой бумаги вселял в него силы и решительность — качества, так необходимые мастеру в самом начале работы. С чем сравнить появление первых чернильных штрихов на белой поверхности, это ощущение рождения образа из ничего? Оно происходит не в состоянии опиумного опьянения или музыкального экстаза, но в высшем напряжении сознания. Хамид чувствовал, как его рука передает изображению жизнь, ритм и форму. Лишь поставив последнюю точку, он понял, что смертельно устал.

Далее началась рутинная часть работы: нанесение теней, завитков и точек над и под буквами, обеспечивающих правильное прочтение фразы. Наконец — прорисовка орнамента. Здесь требовались ремесленный навык и терпение.

Хамид обмакнул перо в чернила и одним движением написал сверху слово «Господь». Оно должно стоять выше всех остальных.

Когда через два дня все было готово, Фарси подошел к старой миниатюре на стене и ласково пригладил ее пальцами.

— Спасена, — прошептал он.

«Господь прекрасен и любит прекрасное». Его первая жена Маха была красива, но до того глупа, что он считал ее больной. Разве Господь любил ее?

Фарси вспомнил, как все начиналось. Серани без обиняков, хотя и осторожно, посоветовал ему взять жену, потому что взгляд Хамида становился все более беспокойным, стоило ему лишь заслышать шаги женщины. Фарси не планировал тогда ничего подобного. Он наслаждался собственной независимостью, раз в неделю ходил в бордель и обедал в кафе. Чтобы оставить себе больше времени на работу, одежду он отдавал прачке, которая стирала, гладила и чинила ее за два пиастра.

И надо же было такому случиться, что уже через день после памятного разговора с Серани в Дамаске объявилась тетя Майда, сбежавшая из Саудовской Аравии от летней жары и одиночества. Она сразу сообщила ему, что имеет на примете жемчужину среди женщин, словно специально созданную для него. Хамид удивился: откуда тетя, девять месяцев в году не покидавшая аравийскую пустыню, знает о том, что происходит в Дамаске? Однако он удивился еще больше, когда она назвала ему имя претендентки, которой оказалась Маха, миловидная дочь его учителя Серани.

Хамида очаровала ее спокойная красота. Свадьбой он занимался сам, поскольку его родители к тому времени давно уже потеряли связь с реальной жизнью.

Поначалу Хамид полагал, что не может желать себе лучшей невесты, чем единственная дочь мастера Серани. Учитель его не отговаривал, но отзывался о его выборе сдержанно, хотя, по своему обыкновению, осторожно. Он не знал своей дочери — такой вывод сделал позже Хамид. Иначе Серани принял бы во внимание, что та любит все, что угодно, только не каллиграфию.

Маха держала Фарси за тирана и рассказывала о нем жуткие истории.

Был ли он таким на самом деле?

— Почему я не тростниковая палочка? — рыдала Маха. — Отец так заботится о них, а меня даже ни разу не обнял.

Сходство между отцом и мужем с каждым днем становилось для нее все очевидней. Неудивительно, что вскоре после свадьбы Маха всей душой возненавидела Фарси.

Между тем он оставался лучшим каллиграфом в ателье Серани и первым, кому тот за последние десять лет выдал свидетельство мастера. Пришло время открывать собственное дело. Фарси не решался объявить об этом Серани, тем более что в последнее время тот уже открыто говорил, что со временем передаст ему свою мастерскую, а сам удалится на покой.

— Лет через двадцать-тридцать, — смеялся Серани, — когда моя рука будет дрожать.

Некоторые из его друзей и в восемьдесят пять уверенно водили пером.

Итак, Хамиду оставалось набраться терпения и ждать возможности протянуть своему наставнику горькую пилюлю.

В то время Фарси пытался получить абсолютно черные чернила. Незадолго после свадьбы он начал эксперименты в маленькой комнатке в задней части мастерской. Фарси смешивал разные вещества, сжигал, растворял золу, добавляя в нее всевозможные соли, смолы и металлы в виде порошков. Однако черней тех оттенков, которыми уже пользовались его коллеги, у него ничего не получалось.

На опыты с черной краской Серани в свое время потратил десять лет жизни. Хамид вовсе не стремился превзойти наставника, он хотел открыть тайну черного цвета и выделить его как можно в более чистом виде. В знак признательности он хотел назвать этот оттенок «черный серани». Но как ни старался Хамид, как ни опрашивал знакомых аптекарей, химиков, алхимиков, зеленщиков и знахарей, все усилия проходили впустую.

Только теперь, в тюрьме, Фарси осознал, сколько сил потратил на решение этой проблемы. В его секретной тетради, в главе под названием «Чернила», сохранилась такая запись: «Мой цвет — черный. Не надо заказывать мне радугу».

«Черный — самый могущественный из цветов. Он гасит все остальные и убивает свет. Он холоден, как разум, и неумолим, как логика», — такое пафосное замечание оставил он после нескольких месяцев изучения литературы о красках.

Мастер Серани не без удовлетворения и даже восторга следил за усилиями своего ученика, каждый день покидавшего мастерскую с перепачканным лицом. Фарси искал бархатисто-угольный оттенок, представляя зияющие глубины космоса. Там, в бесконечности Вселенной, находилось то, к чему он так стремился. Внезапно Хамид обнаружил, что любит ночь, он спрашивал себя, почему именно в это время обыкновенно просыпается влечение к женщине. Когда он поинтересовался этим у Серани, тот пожал плечами: вероятно, есть какая-то связь между темнотой и эросом, и тут же пожурил Хамида, посоветовав сосредоточиться на выделении чернил.

Фарси начал с испытанных методов. Растворял спрессованный голубиный помет, кампешевое дерево, чернильный орех, кости, зерна оливок, листья сумаха — растения, содержащего дубильные вещества, и анилин в закрытом сосуде, потом нагревал, выпаривал, толок, кипятил все это с солями железа и меди или нитратом серебра. Одно время он попробовал воздействовать на смесь спиртом и уксусом. Порой Фарси отмечал незначительное продвижение к цели, однако ни о каком качественном рывке говорить не приходилось.

Товарищи называли Хамида трубочистом, но он, весь покрытый черной пылью, как одержимый носился по мастерской и ничего не слышал.

Он нашел древние рецепты, разработанные греками и турками, взял пережженный пчелиный воск и ламповую сажу, смешал с измельченной смолой, прокипятил, отставил на неделю, после чего отфильтровал и сгустил. В конце концов получился насыщенный черный цвет, но и это было не то, что искал Хамид.

Как-то раз в кафе неподалеку от ателье Серани он столкнулся с одним алхимиком из Магриба. Попивая чай, Фарси слушал его разговор с несколькими мужчинами о сохранении потенции. Хамиду показалось, что этого человека с умными глазами, в длинном белом одеянии порядком утомили напиравшие со всех сторон собеседники. Внезапно Хамид поймал его взгляд, который долго потом не мог забыть. Он не отвел глаз, но ответил африканцу понимающей улыбкой, после чего тот, подхватив свой стакан с чаем, пересел за его столик.

— Господина не интересуют ни женщины, ни яды, — начал, улыбаясь, чужестранец. — Чем же он занят? Быть может, он ищет философский камень?

— Золото безразлично мне так же, как и женщины, — засмеялся Хамид. — Нам не по пути.

— Что-то темное и тяжелое лежит у тебя на сердце, — спокойно заметил незнакомец.

— Ты прав, — вырвалось у Хамида. — Я хочу получить чернила абсолютно черного цвета.

— Так ты каллиграф, — догадался африканец. — На земле нет ничего совершенного. Ищи его на небе. Но из всех земных красок мои самые черные.

Хамид горько усмехнулся.

— Я дам тебе один рецепт, — продолжал человек в белом. — И если ты останешься доволен результатом, вышлешь на мой бейрутский адрес сотню маленьких каллиграфий с изречениями из Корана и хадисами нашего пророка. Каждая должна быть не больше твоей ладони и выполнена зеркальным шрифтом. Ты согласен?

— Обязательно в Бейрут? — весело спросил Хамид.

— Завтра утром я покину Дамаск и месяц пробуду в Бейруте. Если за это время я не получу, что должен, прокляну тебя, — невозмутимо объяснил мужчина. — Ну а теперь пиши.

Хамид достал блокнот, который всегда носил с собой, чтобы отмечать в нем курьезные наблюдения и случаи из жизни. Такой совет дал ему когда-то Серани, никогда не выходивший из дома без записной книжки.

Алхимик помнил рецепт наизусть. Он диктовал ингредиенты и пропорции, перечислял стадии процесса и время, необходимое для завершения каждой. При этом он глядел куда-то в пустоту, словно читал в невидимой книге.

Никто в Сирии не получал более глубокой черной краски. В этом Хамид не сомневался, даже если его результат и нельзя было назвать идеальным.

Эти чернила принесли Хамиду не только богатство и славу, но и множество бессонных ночей. Потому что в порыве увлечения Фарси забыл о данном африканцу обещании и вспомнил о нем слишком поздно. Его посылка вернулась обратно с уведомлением, что получатель по указанному адресу больше не проживает.

Или это тот алхимик наслал на Хамида несчастье?

Для приготовления краски Фарси потребовалась шерсть с живота черной овцы, которую он сжег и растер со смолой, гуммиарабиком и дубильными веществами. Полученную смесь Фарси растворил в воде и загустил на медленном огне. Получилась похожая на тесто масса, в которую Хамид добавил оксиды разных металлов, после чего растворил, снова сгустил до консистенции пасты и отправил охлаждаться в ледник.

В результате вышло нечто похожее на глыбу угля. Для получения чернил, из всех существовавших наиболее близких к абсолютно черным, было достаточно отломить от нее кусочек и растворить в воде.

Слух о новом достижении Хамида быстро распространился среди каллиграфов, и каждый уважающий себя мастер счел своим долгом сделать ему заказ.

И только Серани оставался недоволен.

— Скоро мы превратимся в чернильную фабрику, — ворчал он.

Когда Хамид открыл собственное дело, производство черной краски было поставлено на широкую ногу. Оно оказалось затратным, однако, в отличие от большинства красок, безвредным. Многие каллиграфы умирали молодыми, не подозревая, что отравлены ядовитыми веществами, входившими в состав их чернил. Тут Хамид вспомнил подмастерье Ради, заплатившего жизнью за свою беспечность.

К первой жене Махе Фарси часто возвращался смертельно усталый, весь пропитавшийся «химией» и с перепачканным сажей лицом. Маха ненавидела этот запах и каждый раз выдумывала предлог не ложиться с мужем в постель.

И даже когда Хамид окончательно встал на ноги и смог благодаря крупному заказу греческой церкви купить у богатого еврея Эхуда Малаки роскошный особняк, это не улучшило ее настроения. И тогда не нашлось у Махи для мужа ни единого доброго слова.

Это из-за нее Хамид открыл мастерскую не в Бахсе, районе каллиграфов, а на самой красивой улице квартала Сук-Саруйя, где проживали одни богачи. Эту часть города дамасцы называли «маленьким Стамбулом». Но Маха не захотела даже взглянуть на ателье и ни разу не побывала там.

Тогда, идя навстречу супруге, Хамид прекратил наконец свои эксперименты и стал возвращаться вечером таким же элегантным и надушенным, каким покидал дом утром. Однако и это не помогло.

С каждым днем его жена мрачнела все больше и все глубже замыкалась в себе. Целый год она изводила Фарси своими капризами, пока однажды, в очередной раз отказавшись лечь с ним в постель, не вынудила избить ее.

Года через два после свадьбы Маха тяжело заболела. Она сильно похудела, и все ее тело покрылось гнойниками. Соседи шушукались, что она отравилась ядовитыми красками, которые хранил ее муж в черном ящике в подвале.

Жизнь дома превратилась для Фарси в ад. Он боялся, что жена отравит его. Но она и не думала его убивать. Маха пожелала ему долгих лет жизни, в этом и состояла ее месть, как призналась она сама на смертном одре.

Поначалу Фарси мучили угрызения совести, но вскоре он успокоился и стал наслаждаться свободой и покоем.

Тосковал ли он по ней? «Ни секунды», — ответил себе Хамид и сам испугался собственного признания.

С тех самых пор он жил в доме один, в твердом убеждении не жениться до конца жизни. Его не интересовали ни клиентки, ни одинокие соседки, которые то и дело стучались к нему под разными предлогами. Хамид знал, чего они хотят на самом деле, поэтому встречал их неприветливо.

Однажды к Фарси явился один из его богатых клиентов по имени Мунир аль-Азм. От своей сестры он узнал о дочери известного, но небогатого ученого Рами Араби — очень необычной девушке, не только умеющей читать и писать лучше иных мужчин, но и красивой, и хорошо воспитанной. Он и сам хотел взять ее пятой женой, но ее отец отклонил предложение, потому что полагал, что его дочь должна безраздельно владеть сердцем своего мужа.

Фарси на мгновение оторвался от работы.

— Подождем месяц, пока моя тетя не приедет из Саудовской Аравии, — усмехнулся он. — Пусть она все разузнает, а там посмотрим.

— Приходи к нам, — пригласил услужливый клиент. — Я уговорю сестру позвать малышку в гости.

Но Хамид покачал головой: у него были дела поважнее.

Спустя некоторое время Фарси заболел. Он лежал в постели с температурой и чувствовал, как ему не хватает человека, который мог бы заботиться о нем. В хозяйстве тоже все пошло наперекосяк. В конце концов Хамид попросил пожилую соседку готовить ему еду, стирать и ухаживать за цветами в саду.

Ночами Хамид ощущал свое одиночество особенно остро. Когда он слышал разносившееся по пустому дому эхо собственных шагов, ему становилось страшно.

Выздоровев, Фарси отправился к проститутке, однако у входа столкнулся с крупным мужчиной вульгарного вида, который, оглядев Хамида, повернулся к ее двери со словами:

— Этакий маленький велосипедик после моего грузовика! Наконец-то твой гараж отдохнет.

Когда Фарси услышал пьяный смех женщины, ему стало совсем не по себе и он побрел назад.

С того самого дня Фарси стал с нетерпением ожидать возвращения тети, которой, в свою очередь, не терпелось загладить оплошность предыдущего сватовства. Стоило Фарси назвать имя девушки, как среди многочисленных знакомых тети Майды нашлась старая школьная подруга по имени Бадия, проживавшая в том же переулке, что и Нура. И она подтвердила, что дочь шейха Рами Араби будто специально создана для ее племянника.

Так ли это было на самом деле? Ах, если бы! Чрезмерно худая, хотя и с обворожительным лицом, она, на его вкус, слишком много говорила. На первый взгляд воспитание ее действительно казалось безупречным, однако держать рот на замке ее не научили. Иногда, не дослушав Хамида, она перенимала инициативу и начинала рассуждать о чем-то своем, а он тут же забывал, что именно хотел ей сказать. Вероятно, родители воспитывали ее не совсем как девушку, и поэтому она с чисто мужской уверенностью заводила речь о чем угодно. Поначалу Хамид находил это забавным, однако вскоре она утратила в его глазах всякую женскую привлекательность. В постели Фарси с неудовольствием замечал, что у нее почти нет груди. Вдобавок ко всему, через месяц после свадьбы Нура коротко остригла волосы. Но при этом от нее исходил приятный запах и она умела изящно двигаться. Время от времени Хамид замечал, что жена плачет. Но как сказал однажды его дед, «женщины — порождения морской стихии, им нужно много соленой воды». Не хватало ему только обращать внимание на их слезы!

Фарси надеялся, что жена забеременеет. Он слышал, что у таких, как она, грудь, живот и ягодицы появляются только после зачатия ребенка. Поэтому Хамид старался как можно больше времени проводить с ней в постели и как можно меньше болтать. А когда жена открывала рот, он пропускал мимо ушей все, что она говорила. Однако вместо того, чтобы стать женственной, Нура вздумала бунтовать. Иногда Хамиду казалось, что он спит с сумасшедшей. Когда в разгар любовной игры супруга вдруг разражалась хохотом, он не мог избавиться от ощущения, что она смеется над ним.

Несколько раз, возвращаясь домой усталый и голодный, он обнаруживал, что она ничего не приготовила ему поесть. «Я весь день читала и размышляла», — так объясняла она. Тогда он стал являться домой неожиданно, потому что подозревал, что Нура завела себе любовника или болтает с соседками, наплевав на его запреты. Однако жена снова и снова с холодной улыбкой уверяла его, что никого не принимает и ни к кому не ходит. Несколько раз звонил телефон, и когда подходил Хамид, на том конце клали трубку.

Подозрения о ее сумасшествии подтвердились, когда однажды он увидел ее играющей во дворе в шарики. Одну! Хамид бушевал, а она только смеялась. Это был шок, уже тогда ему следовало вызвать врача. Однако Хамид решил, что будет лучше обратиться к женщине.

И что наговорила ему эта проклятая тетя Майда?

— Чего только не выдумывают жены, когда мужчина не удовлетворяет их в постели! Ты должен больше спать с ней и сломить ее, иначе она будет тебя презирать. Только так ты сделаешь ее женственной и разумной. И тогда она не возьмет в руки других шариков, кроме твоих.

Хамид ложился с женой в постель каждый день, и, когда однажды она снова рассмеялась, он ударил ее. Тогда она плакала с утра и до вечера, а потом стала пуглива. Нура перестала разговаривать с ним и день ото дня все больше бледнела. Араби навещал их три раза и наказывал Хамиду лучше заботиться о его дочери, которую он якобы никогда еще не видел такой несчастной.

Но все свои силы Хамид отдавал работе. Ведь книги и рукописи нужны для того, чтобы делать людей счастливыми. Ради каллиграфии Фарси привык жертвовать всем: и дружбой, и радостями жизни, и семейным счастьем. Однажды недовольный тесть спросил его, принимают ли у них вообще в доме гостей, и Хамид не знал, что ему ответить.

Когда же он наконец пересилил себя и пошел жене навстречу, ей уже ничего не было нужно. Она окончательно замкнулась в своем одиночестве, отгородившись от мужа домашними хлопотами и жалобами на головную боль.

И вот в один прекрасный день у него в мастерской появилась мать Нуры и стала вести себя как влюбленная девчонка. Фарси отправился с ней в ближайшее семейное кафе, потому что в ателье Самад ловил каждое их слово. И там теща призналась ему, что пришла по поручению своего мужа, хотя всегда готова навещать Хамида просто так, из одного только удовольствия видеть его. Шейх Араби полагает, передала она, что, вместо того чтобы так много работать, Хамиду следует уделять больше времени своей жене. Самой-то ей прекрасно известно: Нура не в состоянии по достоинству оценить мужчину. Она еще не вполне для этого созрела. Только опытная женщина способна увидеть в Хамиде воплощение порядочности и мужественности. Сама она, Сахар, считала бы себя счастливицей, обладай ее супруг хотя бы десятой частью его трудолюбия и бережливости. У Нуры многое от отца, в том числе и болтливость. Это достойно сожаления. Однако, добавила Сахар, заговорщически поглаживая ему руку, вместе они сделают из нее женщину.

На прощание Сахар поцеловала его. Ее тело излучало тепло, какого он никогда не чувствовал рядом с Нурой.

Хамид так и не смог последовать советам тестя, а поведение тещи окончательно смутило его и еще больше отдалило от жены. Сахар приходила в ателье все чаще, чтобы поговорить о Нуре. В конце концов Хамид попросил ее прекратить эти визиты, потому что его работники и соседи якобы начали шушукаться. Фарси лгал, просто с некоторых пор он стал терять голову от одного только прикосновения к этой женщине. Сахар была старше его всего на каких-нибудь три года, а выглядела моложе и привлекательней, чем ее дочь.

Увидев однажды Хамида в обществе Сахар, тетя Майда самонадеянно заметила, что могла бы, если он того хочет, поменять дочь на мать.

«Вестница несчастья», — выдавил сквозь зубы Хамид, переводя взгляд с тюремной койки на фотографию, в правом углу которой улыбалась тетя Майда.

 

12

Хамид стремительно носился по камере, будто перед этим проспал не меньше десяти часов. Давно у него не бывало таких ночей! Он так же нервничал перед расставанием со своим мастером. Тогда он отдыхал не больше трех часов в сутки, все думал, как ему объявить Серани о своем решении. И все впустую. Учитель уже за неделю, словно предчувствуя разрыв, стал выглядеть больным и постаревшим сразу на несколько лет.

Он пожелал Хамиду успехов и счастья, однако уже через два дня назвал его уход предательством. И год спустя Хамид задавался вопросом: в чем, собственно, упрекал его мастер, если сам отказался от крупного заказа в его пользу?

Месяцем ранее Серани дважды отклонял предложения католической церкви. Это были небольшие, но хорошо оплачиваемые работы. Но Серани не интересовали деньги. Он не имел дел с христианами из религиозных соображений. Именно тем и был для него свят арабский язык, что им написан Коран. Серани не хотел продавать свои каллиграфии неверным. Многих из его коллег это возмущало, потому что Дамаск славился веротерпимостью. Христианские, мусульманские и иудейские каменщики, архитекторы и строители издавна бок о бок трудились над реставрацией мечетей.

Хамид старался переубедить Серани. Напрасно.

Однажды сам Александр III, патриарх Дамасской греческой церкви и большой поклонник арабской каллиграфии, прислал своего человека к мастеру Серани. Он попросил его украсить каллиграфиями и арабесками только что отреставрированную церковь Девы Марии, заведомо соглашаясь на любую установленную мастером цену.

Серани отклонил его предложение в резких выражениях. Божественный шрифт не для неверных. Всю свою жизнь мастер придерживался мнения, что расписанные каллиграфиями мечети походят на книги для мудрецов, в то время как христиане разрисовывают свои церкви картинками для неграмотных.

Алексис Дахдух, посланец патриарха, словно окаменел, не зная, что ответить на такую непочтительность. А Хамид впервые в жизни застыдился учителя. Он проводил элегантно одетого господина к выходу, посоветовав повременить с ответом Его Святейшеству, а лучше наведаться в ближайшее время к нему в ателье, чтобы там в спокойной обстановке обсудить все еще раз.

Через неделю после подписания контракта с греческой церковью и получения аванса Фарси появился в ателье учителя, чтобы забрать свои инструменты и, объявив, что отныне работает самостоятельно, вежливо попрощаться.

— Знаю, знаю, — махнул рукой Серани. — Желаю тебе семейного счастья как тесть и благословляю как мастер.

Сердце Хамида разрывалось. Больше всего ему хотелось в этот момент разрыдаться и обнять учителя. Однако вместо этого он развернулся и вышел, не сказав ни слова.

Итак, Фарси отделился от Серани и взял самый дорогой в своей жизни заказ от греческой церкви. Он оформил изречения, как того хотело руководство храма и архитекторы, ни минуты не задумываясь над тем, какие же глупцы эти христиане, если верят в Бога, который послал Своего сына на землю, натравил на него озлобленных евреев и вдобавок ко всему позволил римлянам его распять. Что же это за Бог? Другой на Его месте надавил бы на Палестину пальцем, так чтобы от нее осталась лишь глубокая океанская впадина.

Хамид, не раздумывая, принял условие заказчика работать в храме самому только три раза в неделю, предоставляя оставшееся время подмастерьям и ученикам, а также резчикам и плотникам, воплощавшим его эскизы в мраморе и камне. В свободные дни Хамид отправлялся в свое ателье, где поджидал первых клиентов.

Через два года храм был готов. Его руководство щедро заплатило мастеру. На полученные деньги Фарси купил дом и оборудовал собственную студию. Хамид оказался единственным каллиграфом в этом районе, где имел богатую и могущественную клиентуру. Поэтому очень скоро он стал вне конкуренции.

Мастер Серани словно игнорировал его, особенно после смерти дочери. Завидев бывшего питомца на улице, он как можно дальше обходил его стороной. Люди видели причину в профанации искусства каллиграфии Хамидом, который не только работал на христиан, но и составлял за деньги личные письма и выражения соболезнования. Даже расписывал ванные комнаты. Весь город судачил о восхитительных каллиграфиях любовных стихов, которые Хамид создал по заказу премьер-министра. Этот семидесятилетний старец взял себе двадцатилетнюю жену, поклонницу творчества ученого суфия Ибн Араби.«Философ любви» — так называли этого похороненного в Дамаске поэта.

С того самого дня у Фарси отбоя не стало от клиентов из парламента и министерства. Должно быть, Серани держал его за продажного гения, готового на кого угодно работать за деньги. Однако поговаривали, он избегал Хамида, потому что винил его в смерти своей дочери.

Серани был тяжело болен. На последней стадии рака он решился навестить бывшего ученика, с тем чтобы уговорить его передать магистерские полномочия достойному преемнику. Этот визит потряс Хамида. И не только потому, что Серани потребовал его отречения, но и из-за того, что старик объяснил истинную причину, по которой избегал контакта со своим учеником: страх. Хамид чересчур рьяно рвался вперед и обнародовал свой проект реформы шрифта слишком поспешно.

— Ты настроил против себя не только консервативные научные круги, но и фанатиков, и это страшит меня, — признался мастер. — С реакционерами или поборниками прогресса можно спорить, но фанатики не вступают в дискуссии, они просто убивают своих противников.

— И ты знаешь кого-нибудь из тех, кто угрожал мне? — спросил Хамид.

— Нет, — покачал головой Серани. — Об этом всегда узнаю`т слишком поздно. Есть четыре или пять религиозных групп, которые действуют в подполье. Никому не известно, кто именно в очередной раз вложил нож в руку убийцы. На совести этих людей гораздо больше ученых и каллиграфов, чем сутенеров. К последним они терпимее.

— Тогда они лишь сумасшедшие… — хотел сделать вывод Фарси, но мастер перебил его.

— Это не так, — вздохнул он. — Они никогда такими не были, не таковы они и сейчас. Мне тяжело это признать, но не так давно я понял, что и наш союз не остался в стороне от этого, как ты считаешь, безумия. И вместо того чтобы просто-напросто сжечь документы и заниматься тобой как перспективным мастером каллиграфии, я вмешался в их дела и теперь прошу у тебя прощения.

— Ах, — отмахнулся Фарси, не желая знать, в чем состоит вина его мастера. — Это всего лишь кучка безумцев. Вот посмотришь, мы их…

— «Безумцы, безумцы», только и слышу, — сердито перебил его Серани. — Те, о ком мы говорим, повсюду, и они не спускают с нас глаз. Стоит только кому-нибудь на шаг отклониться от заданного ими пути, как его тут же находят с ножом в боку или с проституткой, в стельку пьяного, даже если до того он за всю жизнь не выпил ни капли спиртного. Около двадцати лет назад они подложили в постель одному талантливому каллиграфу из Алеппо юношу, который утверждал на суде, что мастер Мустафа соблазнил его деньгами. Все ложь от начала и до конца, однако нашему коллеге дали десять лет. Какие еще нужны доказательства? Ибн Мукла — философ, композитор, архитектор и геометр арабского шрифта. Если пророки несут нам Слово Божие, то Ибн Муклу можно назвать пророком каллиграфии. Он первый сделал ее наукой и искусством одновременно. Он стал для арабского шрифта тем, чем был Леонардо да Винчи для европейской живописи. И как ему отплатили? Отрубили руку и отрезали язык как последнему злодею. Воистину, мы обреченный народ. Посмотри на турок, разве они худшие мусульмане, чем мы? Ни в коем разе. А их султаны почитали великих каллиграфов наравне со святыми. Во время войны мастеров прятали как национальное достояние. И действительно, когда Селим I завоевал Тебриз, то не тронул там ни врачей, ни астрономов, ни архитекторов. А вот всех каллиграфов, что там были, — шестьдесят человек! — забрал с собой в Стамбул. А султан Мустафа Хан держал чернильницу известному каллиграфу Хафизу Османи, когда тот работал, и просил взять его учеником и посвятить в тайны шрифта. Я рассказывал тебе о последнем желании этого мастера? — поинтересовался Серани, словно желая подбодрить Хамида новой историей.

Фарси покачал головой.

— Когда в тысяча сто десятом году Хафиз Османи покинул этот мир, ученики выполнили его последнюю волю. Всю свою жизнь Османи собирал щепки, оставшиеся после вырезания, шлифовки и заточки бамбуковых и тростниковых перьев. Под конец их набралось девять огромных мешков. Османи повелел их сварить и в той воде омыть после смерти его тело. — Серани печально посмотрел на своего любимого ученика. — А знаешь, — усмехнулся он, — в двадцать лет я мечтал изменить мир и разработать новый алфавит, которым пользовались бы все люди на планете. В тридцать я хотел всего лишь спасти Дамаск и радикально реформировать шрифт. В сорок я был бы счастлив помочь жителям нашего переулка в Старом городе и подкорректировать несколько арабских букв. Сохранить то, что осталось от моей семьи, — вот все, к чему я стремлюсь в шестьдесят.

Серани плакал, прощаясь с Хамидом в комнате свиданий, и умолял бывшего ученика о прощении. Фарси же как мог уверял, что не держит на учителя никакого зла и не питает к нему других чувств, кроме благодарности.

Шаркая ногами и согнувшись в три погибели, Серани поплелся из комнаты. У дверей он обернулся и помахал Хамиду рукой. Однако у того уже не оставалось сил ему ответить.

Тяжесть сдавила Хамиду сердце, потому что Фарси знал, его наставник нисколько не преувеличил угрозы. Кое-что ранее непонятное прояснилось после этого разговора с мастером.

«Но где я оступился?» — спрашивал себя Хамид.

Ответ он нашел быстро.

За месяц до открытия школы он так и кипел деятельностью, много ездил, давал материалы в прессу, в которых снова и снова намекал на необходимость реформ, при этом неизменно отмечая, что текст Корана следует оставить нетронутым. И вот однажды корреспондент одной ливанской газеты, большой поклонник Хамида, позволил себе в статье некоторую вольность.

В интервью с Хамидом он напрямую спросил его о реформах. В ответ Фарси поведал о слабых местах арабского алфавита и сказал, что его надо несколько расширить, с тем чтобы арабский язык отвечал требованиям сегодняшнего дня. Вторым шагом, «который предстоит сделать нашим детям и внукам лет через пятьдесят, а то и сто», сказал Хамид, должно стать упразднение некоторых лишних знаков и изменение других, чтобы не было путаницы при чтении. Журналист вычеркнул фразу о детях и внуках, тем самым сведя на нет обозначенный Хамидом временной промежуток, самовольно добавив, что арабский шрифт должен в итоге походить на персидский. Результатом были три неприятных звонка с оскорблениями и угрозами, а потом все стихло. Коллеги критиковали Фарси жестче и настойчивей, потому что не хотели подражать персам-шиитам. Он успокаивал их, сознательно кривя душой, потому что стремился именно к тому, чего они так боялись: приблизить арабский алфавит к персидскому.

Хамид горько улыбнулся. Пока реформа шрифта оставалась лишь абстрактной идеей, каллиграфы спокойно обсуждали ее на заседаниях своего союза. Но стоило придать ее огласке, как они тут же разделились на группы и группки. И сам Совет мудрейших трудно теперь было, как то предписывал древний закон, считать центром Лиги, напоминавшей сейчас многоголовую гидру. Именно в такой обстановке Хамиду приходилось организовывать школу. Многочисленные завистники только и ожидали случая подставить ему подножку, а он как никогда нуждался в поддержке и помощи. Одни находили реформы слишком нерешительными и неопределенными, другие предлагали ввести новый шрифт уже в дамасской школе каллиграфии, третьи вообще не стремились к каким-либо переменам, ограничиваясь жалобами на недостатки существующего алфавита.

Хамид требовал от соратников послушания и дисциплины и всей силой своего авторитета боролся за восстановление единства. Странно, но его начинания нашли поддержку именно на Севере, в то время как в Дамаске двое мастеров даже покинули союз в знак протеста.

Потом наступило затишье. Церемония открытия школы в Дамаске убедила Фарси в том, что разногласия и протесты были лишь бурей в стакане воды: руководство страны единодушно стояло за его реформы.

Однако вскоре он понял, что ошибался. После нападения на школу шейх мечети Омейядов открыто высказался в поддержку погромщиков и сознательно переврал слова Хамида в интервью одной газете. Тогда Фарси впервые обвинили в сепаратизме, и якобы демократическое правительство запретило его школу, вместо того чтобы объявить «чистых» вне закона.

Его противники в Лиге молчали, но лишь до той поры, пока он не попал в тюрьму. А теперь они во весь голос заговорили о справедливых выборах нового Великого магистра. Север во главе с Али Бараке твердо держался стороны Хамида и просил его лично назначить себе преемника.

Но не только Лига изменила Фарси. С того самого дня, как он начал открыто заявлять о своих идеях, его бойкотировали клиенты. Две мечети спешно отменили свои заказы. Только сейчас Хамид уловил в их действиях недвусмысленный намек.

Теперь ему стало ясно, почему мастер Серани избегал его. Он боялся за свое дело и жизнь.

 

13

Может, Фарси преувеличивал непроходимую тупость этих бородачей? Неужели у руководства «чистых» хватило ума и хладнокровия уничтожить его на всех уровнях? Могли ли они сознательно стремиться к большему, чем физическая смерть врага?

А что, если им удалось проникнуть и в Лигу? Он давно замечал, что некоторые наиболее консервативные члены союза, и даже кое-кто из «мудрейших», питают симпатии к «чистым», однако никогда не заговаривал с ними об этом в открытую, прекрасно осознавая расплывчатость границы между реакционерами и фанатиками. Теперь Фарси казалось, что «чистые» приложили руку и к расколу Лиги, случившемуся именно в тот момент, когда ему, как никогда, требовалась всеобщая поддержка.

Не исключено, что они имели отношение и к похищению Нуры и его позору. Теперь Фарси допускал, что роль Назри Аббани состояла лишь в том, чтобы заказывать ему письма, которые в дальнейшем позволили выставить его сутенером собственной жены.

Неужели он убил не того человека?

Почему владелец кафе давал показания против него? Или его принудили к тому шантажом? Ведь как гомосексуалист, Карам вечно жил под угрозой тюремного заключения. Адвокатам и братьям Назри не составило труда установить причастность к его убийству четвертой жены Альмас. Ведь это в ее доме Аббани нашел прибежище незадолго до смерти. Но зачем было Караму натравливать Хамида на Назри? Неужели все из-за его дородной кузины? Вряд ли. Или таким образом они отомстили Аббани за его меценатство? А может, они просто убрали Аббани, пока тот не открыл Хамиду правды о его письмах?

Разве не заявлялся к нему накануне сосед Нагиб, прижимистый ювелир, ранее никогда не переступавший порога ателье Фарси, с недвусмысленным предложением от неких уважаемых людей сесть за стол переговоров с Назри и его управляющим Тауфиком? Разгневанный Хамид выставил его вон и велел навсегда забыть дорогу в мастерскую.

Но какое отношение мог иметь ко всему этому Карам? Ведь накануне прихода ювелира он предупредил Хамида о том, что Нагиб — неверный христианин и сам страдает от блудливой жены. Нагиб Рихан — шестидесятилетний старец — недавно женился на двадцатилетней женщине, третьесортной певичке.

Но если Назри Аббани никогда не был любовником его жены, за что же он умер? Неужели сам Фарси послужил орудием уничтожения его же собственного союза?

Этот вывод поразил Хамида как молния. Он тряхнул головой, не потому, что отрицал возможность такого поворота событий, а просто потому, что сама эта мысль была для него невыносима.

Кроме того, ответов на свои многочисленные вопросы он не знал.

 

14

Наделенный разумом жестоко страдает и в раю, А неразумному и в несчастье ведомо райское блаженство.

Хамиду было двенадцать или тринадцать лет, когда он впервые услышал эти стихи. Тогда он видел в них не более чем игру слов. Только теперь он понял, какая горькая правда заключена в этих строках. Это понимание недостатков арабского алфавита привело его в ад, в мир погрязших в грехе невежд, по большей части неграмотных, для которых буквы были неприкосновенной святыней, а не орудием мысли.

В Европе, как сказал когда-то Хамиду министр, ему бы поставили памятник. Здесь же никто не поручится даже за его жизнь. Фарси сжал зубы и перевел взгляд на свои босые ноги, втиснутые в некогда элегантные туфли, служившие ему теперь, с обрезанными задниками, домашними тапками.

Что же случилось с ним?

 

15

Долгое время Фарси полагал, что нападки на него начались в январе 1956 года, когда были обнародованы связанные со школой планы.

Однажды он обнаружил в своем дневнике запись, которая не на шутку встревожила его. Фарси несколько раз перечитал эту незаметную строчку: «Неприятный звонок. Мужчина обозвал меня „агентом неверных“». Дата — 11 октября 1953 года.

Разумеется, тогда он не придал этому большого значения. Хамид был буквально завален заказами, и ни на что другое сил у него просто не оставалось.

Как он мог проглядеть эту запись? Только сейчас, в камере, Хамид понял, что недруги взяли его на мушку гораздо раньше, чем он полагал до сих пор. И эта дата, 11 октября 1953 года, тоже неслучайна.

Вскоре после свадьбы Фарси встречался с многочисленными коллегами, либеральными шейхами, учеными-исламистами, профессорами и политиками с целью убедить их в необходимости реформы арабского шрифта. Напрасно.

Тестя Хамид числил среди самых рьяных своих сторонников. Однако Рами Араби полагал, что ни один мусульманин не осмелится на усовершенствование алфавита из страха перед фанатиками, ошибочно усматривающими в реформах противоречие Корану. Именно поэтому он сдерживал и Фарси.

Однажды Хамид спросил, почему бы ему, уважаемому шейху и ученому, чье имя напоминает о столь чтимом в Дамаске поэте и суфии Ибн Араби, не выступить в поддержку изменений публично? В ответ Араби только рассмеялся. Он подивился наивности зятя и объяснил, как оказался шейхом в такой маленькой мечети: из-за разногласий с начальством. Рами Араби рассказал, что незадолго до того к нему был подослан некий фанатик, задававший провокационные вопросы о каллиграфии и, в частности, о нем, его зяте. Молодой человек проявлял такую напористость, что шейх Араби испугался и вот-вот ожидал нападения. Но Всевышний оказался к нему милостив. Тем не менее перевод в эту мечеть, чей приход составляла одна неграмотная чернь, для человека науки едва ли не худшее, чем смерть, наказание.

Или он, Хамид, до сих пор не понял, что в данном случае речь идет не о мужестве или трусости, но всего лишь об отношении к властям предержащим. Арабский язык и алфавит всегда находились в ведении государства, а оно, в свою очередь, никогда не принимало в расчет мнение большинства своих граждан. Фарси противостоит какому-нибудь десятку человек, управляющих самыми могущественными в стране кланами. Стоит их убедить, и «чистые» согласятся на любые реформы и даже будут писать китайскими иероглифами, если потребуется.

Хамид понимал, что его тесть прав, но не мог подавить в себе разочарование. И не надо делать такое лицо, сказал ему на прощание Рами Араби. Чем он, шейх захолустной мечети, будет заниматься, если они лишат его места? Просить милостыню он не умеет, а для певца слишком уродлив. Потом, похлопывая Хамида по плечу, пошутил, что, пожалуй, сможет готовить для него чернила и убирать ателье.

Однако неделей позже Хамида постигло еще большее огорчение. Он встретился с шейхом Мухаммедом Саббаком, имевшим в ученом мире ислама репутацию мужественного реформатора и сторонника прогресса. Саббак выступал со смелыми тезисами об освобождении женщин и в защиту социальной справедливости. В Дамаске шутили, что из-за позиции в женском вопросе ему заказан путь в добрую половину мусульманских государств, в то время как другая половина отказывает ему во въезде, видя в нем замаскированного коммуниста. Однако в Сирии шейха Саббака уважали, тем более что министр обороны приходился ему зятем. Этому-то человеку Хамид и решил с глазу на глаз изложить свои идеи.

Фарси просил поддержки, но, выслушав его, коренастый шейх подскочил, словно ужаленный скорпионом.

— Вы с ума сошли или только притворяетесь? — вскричал он. — У меня жена и дети! Кто будет кормить их, если я умру, опозоренный обвинениями в безбожии?

В конце 1952 года Хамид много слышал о храбрости ученых из Алеппо. Он посетил множество исламских профессоров в этой столице сирийского Севера, но все они ответили ему отказом.

Когда Хамид рассказал о своих неудачах мастеру Серани, тот воспринял все равнодушно, не проявив ни малейшего участия. И только на прощание посоветовал ученику не рваться так рьяно вперед, потому что люди медлительны и в этом случае могут потерять его след.

Тогда Фарси еще не понимал, что именно из-за своей нетерпеливости он и оторвался от соратников.

Прием у министра культуры в то время казался Хамиду большой удачей. И только в тюрьме он понял, что уже тогда эта встреча не предвещала ничего хорошего.

В середине апреля 1953 года Хамид получил письмо из министерства, в котором ему, как и многим другим каллиграфам, лингвистам, педагогам, специалистам в естественных науках и иллюстраторам, предлагалось принять участие в подготовке новых школьных учебников. Таким образом власть хотела улучшить их внешний вид и привести к единому стандарту содержание. Хамиду предлагалось отвечать за шрифты. Больше в том письме ничего не было.

В то утро Фарси встал в четыре часа. Его не покидало чувство, что предстоящий день обещает быть для него особенно важным. В министерстве Хамид столкнулся со старым известным ученым Сати аль-Хурси, неутомимым участником общественных дебатов по разным вопросам и большим другом националистов. Аль-Хурси считал язык фундаментом нации.

Опустившись на свободный стул, Хамид увидел напротив табличку с незнакомой ему фамилией. Сидевший рядом мужчина сообщил ему, что министр заранее определил место за столом каждому из приглашенных. «Этому он, конечно, научился у французов», — добавил он, усмехаясь. Хамид отыскал свою фамилию между двумя молчаливыми владельцами типографий. Вскоре прибыли все участники совещания, за исключением самого министра. Хамид заметил, что среди присутствующих нет ни одного шейха.

Наконец вошел и он. Все сразу почувствовали исходящую от этого человека силу, воздух в помещении словно завибрировал. Жорж Мансур, высокообразованный молодой литературовед, учился во Франции, а потом некоторое время работал в Дамасском университете, откуда в конце 1952 года был призван президентом Шишакли для реформы школьного образования.

У Хамида поначалу не укладывалось в голове, как может христианин отвечать за воспитание детей в стране, большинство жителей которой составляют мусульмане. Однако уже через час после начала беседы он был настолько очарован Жоржем Мансуром, что совершенно забыл об этом маленьком недоразумении.

— Я не стал приглашать учителей религии, потому что наша тема не имеет к ним никакого отношения, — начал министр. — Шейхи соберутся завтра на отдельное заседание, на котором мы с господином Саббаком ознакомим их с новыми принципами преподавания ислама, установленными нашим президентом. А сегодня нам предстоит разговор с двумя лучшими печатниками Дамаска, которые, надеюсь, могут нам кое-что посоветовать и охладить наш пыл, в случае если мы слишком много о себе думаем. Они имеют дело с газетами и должны знать, что у нас богатое воображение.

Министр знал, что делает. Жорж Мансур отличался завидным красноречием и владел арабским языком лучше иного суфия. Он мастерски жонглировал цитатами, стихами и известными литературными сюжетами.

— Дамаск — сердце арабского мира, — сказал он в самом начале беседы. — Как может тело быть здоровым, если сердце больно?

Как и все в зале, Хамид буквально смотрел в рот этому краснобаю. Тот, конечно, продумал все до мельчайших деталей. Он сразу сообщил, что президент дал зеленый свет радикальной реформе школьного образования, предоставив им, экспертам, самые широкие полномочия. Остальное зависит только от них.

Хамид почувствовал, как заколотилось его сердце. Он начинал понимать, куда клонит министр, и не ошибся.

— Мы начнем с существенных усовершенствований в области языка, — продолжал Мансур, понизив голос, — ведь это то, что формирует человеческую мысль. Не секрет, что нам дан прекраснейший, однако во многих отношениях устаревший язык. Он страдает множеством недостатков, о которых я не буду сейчас распространяться. Упомяну только один, чтобы продемонстрировать, как тяжело залечиваются оставленные временем шрамы: это его перегруженность синонимами. Ни один другой язык не знает подобной проблемы, которая иногда представляется большим достоинством и даже наполняет наши сердца особой гордостью. Мы должны избавить арабский язык от этого ненужного балласта, чтобы сделать его мобильнее и точнее. Посмотрите на французов! Они реформировали свой язык множество раз, пока не привели его в соответствие с требованиями времени и не сделали образцом для других народов. Первая «чистка» была проведена еще в тысяча шестьсот пятом году под руководством Малерба. Потом последовал ряд смелых реформ, как будто вдохновленных мыслью философа Декарта о том, что точность — первая заповедь языка. Именно это и позволило графу Антуану де Риваролю в тысяча семьсот восемьдесят четвертом году воскликнуть: «Сказанное недостаточно определенно сказано не по-французски!» А что можем ответить на это мы? «Слово, имеющее менее пятидесяти синонимов, — не арабское».

В зале послышался сдержанный смех.

— И в самом деле, французский — очень точный язык, — продолжал министр. — У каждого слова свое значение, при том что оно может иметь ряд различающихся стилистически синонимов. И он способен развиваться дальше и обогащаться новой лексикой, вызванной к жизни потребностями культуры. Только такой непрекращающийся процесс омоложения языка и позволит нам идти в ногу с цивилизацией и, более того, участвовать в формировании ее облика. Арабский язык прекрасен, но его словарный запас чрезмерно раздут. Это предоставляет большие возможности поэтам, но создает не меньшие неудобства ученым, в том числе и философам. Вы не хуже меня знаете, что для одного только слова «лев» у нас существует более трехсот синонимов, а согласно Ибн Фарису — более пятисот, для слова «борода» — более двухсот и не меньшее количество для слов «вино», «верблюд» или, к примеру, «меч».

— Но все эти слова вошли в лексиконы, — робко возразил один молодой лингвист. — Мы будем их оттуда вычеркивать?

Министр улыбнулся, словно ожидал этого вопроса, но тут поднял руку семидесятилетний Сати аль-Хурси.

— Молодой человек, — по-отечески обратился он к юноше, — не просто вычеркивать, а помещать в музей и создавать новые, современные лексиконы. Европейцы нашли в себе мужество похоронить мертвые слова, которые давно уже вышли из употребления и только загрязняют язык. А мы со всех сторон окружены трупами! Словари не кладбища. Разве нам нужно больше пяти слов для обозначения такого животного, как лев? Я полагаю, нет. А вы? Двух-трех синонимов к слову «женщина» будет вполне достаточно, столько же к слову «вино». Все остальное — мусор.

— Но что вы станете делать с синонимами, которые ведут свое происхождение из Корана? — поинтересовался седой мужчина с аккуратными усиками — автор нескольких книг по педагогике.

— Все, что есть в Коране, войдет в новые словари, — нетерпеливо оборвал его Хурси. — Никто не покушается на священную книгу. Но так ли уж нам обязательно хранить в Коране пять сотен наименований льва и прочего зверья? Разве это не унизительно для Божественного текста?

— И где это в Коране сказано, что наш язык должен тащить на себе весь этот парализующий его балласт? — поддержал старика министр. — Ученые подсчитали, что словарь современной физики насчитывает около шестидесяти тысяч лексических единиц, химии — порядка ста тысяч, медицины — двухсот. В зоологии насчитывается более миллиона видов животных, а в ботанике около трехсот пятидесяти тысяч видов растений. Я был бы счастлив перевести все это с латыни и транслитерировать арабскими буквами. Но представьте себе, что будет, если все эти слова войдут в наши словари вместе с синонимами! Катастрофа! Поэтому мы должны найти в себе мужество избавить наши лексиконы от избыточных накоплений, чтобы расчистить место понятиям, которые откроют нам дорогу к цивилизации. После такого пополнения наши словари станут необъятны, но полны жизни. Поэтому я попрошу многоуважаемого Сати аль-Хурси назначить комиссию, которая возьмет на себя труд разрешить эту деликатную задачу в течение ближайших десяти лет. — Тут Мансур повернулся к аль-Хурси. — И благодарю вас за мужество.

— Через пять лет я и моя комиссия представим вам новые словари, — удовлетворенно кивнул ученый.

Должно быть, старик вспоминал этот момент и на смертном одре летом 1968 года, через пятнадцать лет после памятного заседания. Жизнь сурово наказала его за высокомерие. Тогда, в пятидесятые — шестидесятые годы, он считался духовным отцом всех арабских националистов. Поэтому верные ученики, прослышав о его неизлечимой болезни, устремились к нему со всех концов исламского мира. Двенадцать мужчин, отсидевшие в тюрьмах в совокупности не менее века. Они достигли высокого положения, каждый в своей стране. В основном, конечно, в результате переворотов и путчей, но это не смущало старика Хурси. Трое из них стали премьер-министрами, двое — партийными лидерами, еще двое — министрами обороны, трое — начальниками секретных служб и остальные двое — главными редакторами правительственных газет.

В тот день они окружили его, как дети умирающего отца, благодарили за все, что он сделал, и превозносили, как могли. Сати аль-Хурси лишь горько улыбался, выслушивая хвалебные речи. Реформа, которую некогда поручил ему Жорж Мансур, не удалась, как и все его начинания. Ни одного слова не вычеркнули они из арабских лексиконов, оставив язык со всеми его тысячелетними недостатками. Его идея образования единого арабского государства также потерпела крах. Арабские страны были разделены как никогда и, вместо того чтобы объединяться, продолжали делиться и множиться. Особенно тяжким потрясением стало для аль-Хурси сокрушительное поражение, нанесенное арабам израильскими войсками летом 1967-го, за год до его смерти. Поэтому лесть учеников была старику невыносима.

— Прекратите! — подняв руку, оборвал он их. — Вы мне надоели. Я ухожу от вас неудачником. Но не один я таков. Или с вас недостаточно позорной войны с Израилем? Скажите, что вы после этого сделали? Может, нашли еще семьдесят синонимов к слову «поражение», вместо того чтобы хоть чему-нибудь научиться на ошибках? Или вы настолько наивны, что не понимаете, чем держится сегодня мировой порядок? Ну хорошо, — продолжил он нарочито ласковым тоном, — тогда скажите мне, милые детки, как это, по-вашему, называется?

С этими словами старик поднял правую ягодицу, сдавил ее изо всех сил и издал такой звук, что его жена вскочила с постели в соседней комнате.

— Ну и как это называется в ваших странах? — усмехнулся аль-Хурси.

Ученики так и не смогли дать ему внятный ответ. Каждый из них вспомнил несколько арабских синонимов к слову «пукать», наиболее употребительных в его стране.

— И вы не можете прийти к согласию в таком простом вопросе? — во весь голос спросил аль-Хурси, перебивая спорящих мужчин. — Как же вы хотите стать единой нацией?

Тут старик рассмеялся так громко, что тут же умер от разрыва аорты.

Когда супруга покойного вошла в комнату, его учеников и след простыл.

— Здесь уже попахивает разложением. — Вот первое, что якобы сказала она, увидев труп.

Но вернемся к тому заседанию, на котором присутствовал Хамид. Тогда у министра культуры были основания сомневаться, что его учитель справится с возложенной на него задачей за пять лет, как утверждал он сам. Жорж Мансур оглядел присутствующих. Мужчины задумчиво качали головами.

— Устарели и методы обучения в наших школах, — продолжал министр. — Мы бьем наших детей, пока они не зазубрят материал, как попугаи. Само заучивание наизусть было бы эффективно в пустыне, однако у нас есть книги, которые сохраняют информацию лучше человеческой памяти. Зубрежка апеллирует к инстинкту подчинения и подавляет инициативу. В результате они могут выучить целую книгу, не понимая ее содержания. Мы должны побуждать детей к тому, чтобы они задавали нам вопросы. В этом и состоит обучение. В следующем году я хочу ввести новую систему, которую я видел во французских школах, где дети усваивают алфавит при помощи осмысленных слов. Он называется «метод цельного слова». — Тут Мансур сделал паузу и с вызовом оглядел своих гостей. — Что касается алфавита, я не из тех горе-новаторов, которые хотят его усовершенствовать ценой уничтожения нашей культуры и нашего языка и предлагают пойти по стопам Мустафы Кемаля Ататюрка, заставившего в свое время турок писать латиницей. Подобные идеи не новы. Изгнанные из Испании в тысяча четыреста девяносто втором году арабы из страха или соображений маскировки тоже пробовали писать по-арабски латиницей. Их шрифт, равно как и соответствующий стиль в архитектуре, носит название «мудахер». Неостроумные шутки такого рода давно уже позволяли себе и французский ориенталист Массиньон, и иракец Галаби, и египтянин Фахми. А теперь еще и ливанец Саид Акиль открывает нам Америку, в очередной раз предлагая цивилизовать нас путем введения латинского алфавита. Нет, латиница не решит наших проблем, а лишь создаст новые, — продолжал министр. — Наш язык являет собой древнее и добротное строение, но кто-то должен его подновить, пока оно не рухнуло. И не надо убеждать меня в том, что арабский не подвержен влиянию времени! Такое можно сказать только о мертвых языках. Быть может, честь сделать первый шаг в этом направлении принадлежит нам, дамасцам. Со следующего года сирийские школьники будут учить только новый алфавит, из двадцати восьми букв. И никакой «ла»! Этому заблуждению уже больше тысячи лет. Пророк Мухаммед был человек, а никто, кроме Всевышнего, не застрахован от ошибок. Поэтому нам нет никакой необходимости обманывать наших детей, презрев здравый смысл. Есть только двадцать восемь букв. Всего лишь небольшая корректировка, но она сделана в нужном направлении.

По залу пробежал ропот. Сердце Хамида затрепетало от радости. Сати аль-Хурси многозначительно улыбался. Министр дал своим слушателям возможность прийти в себя. Он походил на режиссера, до мельчайших деталей продумавшего свою постановку. На последней фразе он встал и направился к двери. Через некоторое время в зал внесли чай и выпечку.

Присутствующие прекрасно поняли, о чем говорил министр. И чай им был нужен для того, чтобы промочить пересохшее от волнения горло.

Об этой букве «ла» ходили легенды. Согласно известному анекдоту, один из сподвижников спросил пророка, сколько букв дал Адаму Всевышний. «Двадцать девять», — ответил тот. Ученый товарищ Мухаммеда заметил на это, что он ошибается и что в арабском языке букв всего двадцать восемь. Пророк повторил, что их двадцать девять. В ответ на это его друг пересчитал все буквы и снова возразил ему.

— Семьдесят тысяч ангелов тому свидетели, их двадцать девять! — вскричал пророк, побагровев от гнева. — И двадцать девятая — буква «ла»!

Все соратники Мухаммеда знали, что он ошибается. «Ла» не буква, а слово, состоящее из двух букв и обозначающее «нет». Но не только они, но и тысячи ученых арабов и бесчисленное множество простых людей, умеющих читать и писать, молчали об этом на протяжении более чем тысячи трехсот лет и учили детей неправильному алфавиту с одной составленной из уже имеющихся двух, а потому излишней буквой.

— Моя цель, — продолжал министр, — дать образование сирийским детям, а это значит оградить их от всего того, что не ведет к истине. Как мы этого добьемся — наше дело. «Ищи правды, даже если она заведет тебя в Китай», — не так ли завещал нам пророк? — Тут Мансур повернулся к Хамиду: — И от вас, уважаемый каллиграф Хамид Фарси, я жду многого. Поистине ваше искусство непостижимо для разума! Оно может увековечить на бумаге человеческую речь и в то же время уничтожить ее, превратив в мертвые, не поддающиеся расшифровке знаки. Под пером каллиграфа буквы утрачивают функцию носителей мысли и превращаются в чисто декоративные элементы. Я ничего не имею против орнаментов на стенах, коврах или вазах. Но в книгах нахожу такую узорчатость излишней. В этом отношении шрифт «куфи» для меня особенно неприемлем.

Хамид чуть не подпрыгнул от радости. Он тоже ненавидел «куфи». Единодушие превзошло самые смелые его ожидания. Когда в перерыве заседания Мансур подозвал Фарси к себе, тот приблизился к нему с замиранием сердца.

— Я очень рассчитываю на вашу поддержку, — повторил министр. — Вы должны принять участие в оформлении учебников. Каллиграф — мастер письменной речи. И я прошу вас разработать стиль, который упрощал бы усвоение материала, вместо того чтобы усложнять его, как те шрифты, которыми до сих пор пользовались ваши коллеги.

Хамид уже подготовил несколько вариантов. Вскоре он опять явился к министру, который, как казалось, всегда находил для него время. Попивая чай, они сличали разные стили и определялись с размером букв. После четырех аудиенций оба пришли к единому мнению по поводу шрифта для новых учебников.

Похвалы министра много значили для Хамида. Расположение столь высокопоставленного лица должно было сыграть роль рычага, при помощи которого он надеялся сдвинуть с места этот неподъемный камень, запустить наконец реформу языка, и куда более радикальную, чем та, о которой говорилось на заседании.

Много ночей подряд Хамид спал урывками.

Оба они были откровенны друг с другом. Когда Фарси однажды удивился рвению, с каким христианин Мансур занимается священным для каждого мусульманина арабским языком, министр только рассмеялся.

— Мой дорогой Хамид, — сказал он, — священных языков не бывает. Их выдумал человек, чтобы облегчить свое одиночество. Поэтому любой язык есть не более чем отражение многогранного человеческого существования. Речь может быть красивой и безобразной, нести любовь и смертельную угрозу, войну и мир. Я был пугливым мальчиком, и оплеухи, которыми награждал меня учитель за то, что я видел в арабском алфавите только двадцать восемь букв, заставили меня начать собственное исследование. Но пока я искал неопровержимые доказательства своей правоты, мой наставник, к сожалению, умер.

— Но нам нужны и новые буквы, — воспользовавшись возможностью, продолжал Хамид. — Не хватает четырех. А кое-какие еще надо бы выбросить, чтобы в конечном итоге мы имели динамичный алфавит, способный передать красоты всех языков мира.

— Вы хотите изменить алфавит, я правильно понял? — поднял на него удивленные глаза министр.

— Освободить его от ненужного балласта и добавить четыре новых знака, — кивнул Фарси. — Пока хромает алфавит, наш язык — жалкий калека, не имеющий никаких шансов угнаться за цивилизацией. Я экспериментировал несколько лет, — продолжал Хамид. — Я мог бы предложить вам новые буквы, для звуков «п», «о», «в» и «е», выведенные на основе уже существующих.

— О нет! — вдруг воскликнул министр. — Теперь-то я вас понял. Мой дорогой Хамид, — продолжал он, успокоившись, — отвечу вам, что буду вполне удовлетворен своей скромной реформой, если только мне удастся внедрить ее в школах в следующем учебном году, начиная с октября месяца, а самому после этого благополучно дожить до пенсии. Быть может, ваши предложения гениальны, но они должны быть признаны нашими учеными. Со своей стороны замечу, что упразднение буквы «ла» и сокращение словаря — это предел моих возможностей. — С этими словами Мансур встал и пожал Хамиду руку. — Я ценю ваше мужество, но эти идеи вряд ли осуществимы, пока государство не отделено от религиозных институтов, — продолжал он. — Это дело далекого будущего, а у меня слишком мало времени, чтобы успеть хоть что-нибудь изменить. Тем не менее, — министр крепко сжал ладонь Фарси, — открывайте свои школы. Одну, другую, десятую… Нам нужны новые типографии, газеты, издательства. А главное, ваши ученики и сотрудники станут нашими соратниками, которые будут понимать и защищать наши идеи. Они смогут сделать больше, чем десять министерств.

И еще, сказал ему на прощание Жорж Мансур, он должен быть осторожен. Даже здесь, в министерстве культуры, о таких вещах следует говорить шепотом, потому что и в этом здании полно братьев-мусульман. Большинство безвредно, но среди них встречаются и члены разных тайных союзов вроде «чистых» или как их там… А уж они-то не остановятся ни перед чем.

Но Хамид не испугался.

Когда он вышел, все в нем кипело. Он чувствовал себя как тот рыбак, которого он однажды видел в кино. Несчастный оказался в маленькой лодке посреди бушующего океана, и его так швыряло в разные стороны, что у Хамида дыхание перехватывало. Вот так и сейчас. Министр совершенно сбил его с толку своими метаниями. Но в одном он прав: они должны открывать школы каллиграфов, чтобы со временем армия вооруженных перьями соратников выступила на борьбу с глупостью и невежеством.

Однако и эта перспектива не внушала Фарси особого оптимизма. Открытие школ каллиграфии — работа на многие годы. По дороге в мастерскую Хамид решил, что сейчас для него важно склонить на свою сторону хотя бы одного видного ученого. Так он сможет подвигнуть министра на следующий шаг по пути реформ. Эта мысль снова наполнила сердце Фарси надеждой.

В ателье Хамид смотрел на сотрудников отсутствующим взглядом и не ощущал никакого желания работать. Наконец он отправился прогуляться и вернулся домой лишь около полуночи. Жена поинтересовалась, не случилось ли чего-нибудь, настолько бледным и рассеянным он выглядел. Фарси покачал головой и отправился спать.

В первом часу ночи он снова проснулся, прошел на кухню и, взяв листок бумаги, выписал имена тех ученых, с которыми, по его мнению, имело смысл поговорить.

Следующие несколько недель Фарси посвятил поискам союзников в исламском научном сообществе, однако везде натыкался на отказ, порой агрессивный. Один из собеседников посоветовал Хамиду совершить паломничество в Мекку и помолиться там об исцелении своей души. Другой, прощаясь, отказался пожать ему руку. Еще трое отклонили само предложение встретиться, хотя Хамид не успел сказать им, о чем собирается вести речь.

Не в этих ли кругах стоило ему теперь поискать виновника своего несчастья? Все как будто указывало на это, однако даже по прошествии стольких лет полной уверенности не было.

Министр оказался прав. Уже в сентябре, сразу после обнародования проекта реформы и до начала учебного года, по мечетям столицы прокатилась волна возмущений. Фанатики клеймили Мансура и его сторонников «безбожниками», и многие шейхи призывали к расправе над вероотступниками. Президент отреагировал решительными мерами: крикунов схватили и обвинили в подстрекательстве к мятежу.

Протесты прекратились, однако люди продолжали роптать и сплетничать. Судачили в том числе и о Фарси, почему мастер Серани и посоветовал ему ходить по пятницам в мечеть Омейядов. Не столько для того, чтобы помолиться, сколько чтобы показать себя перед уважаемыми людьми города правоверным мусульманином.

Только сейчас, в тюрьме, ему все стало ясно. Уже 10 октября 1953 года, через неделю после введения нового двадцатидевятибуквенного алфавита, одна из мечетей и администрация центрального городского кладбища без всяких объяснений отозвали свои заказы. Хамид отметил это в дневнике, но никак не прокомментировал, потому что не знал тогда недостатка в клиентах. Теперь же, прокручивая в памяти события того времени, он по-настоящему испугался.

Фанатики взяли его на мушку самое позднее в середине пятьдесят третьего года, но никак не в конце пятьдесят шестого или начале пятьдесят седьмого. Его фамилия значилась в выходных данных каждого учебника. То, что они сразу его не прикончили, составляло часть их изощренного и вместе с тем убийственно простого плана. Они не хотели, чтобы он умер как мученик. Сначала они втоптали в грязь его имя, а потом похоронили заживо, предоставив ему возможность ежедневно желать себе смерти.

— Со мной такое не пройдет! — в голос произнес Хамид. — Вы еще увидите, на что я способен.