4
Я только бегло коснусь в своем повествовании поры, на которой — и как охотно! — задержался бы подольше, если бы мог воскресить в памяти ее живой дух. Но краски, которые оживляли ее и одни могут вновь оживить, поблекли в моей душе; и когда я снова пытаюсь найти в своей груди то, от чего она так бурно вздымалась тогда, — былые страдания и былое счастье, былые сладостные мечты — я тщетно ударяю в скалу, живительный источник уже иссяк, и бог отвернулся от меня. Какой иной кажется мне теперь та давно прошедшая пора!
Мне предстояло играть там, на водах, трагигероическую роль, а я, еще новичок на сцене, плохо разучил ее и по уши влюбился в пару голубых глаз. Родители, обманутые игрой, поспешили закончить сделку, и пошлый фарс завершился издевательством. И это все, все! Теперь то, что было, кажется мне глупым и безвкусным, и в то же время мне страшно подумать, что могут казаться такими те чувства, которые некогда переполняли мне грудь великим блаженством. Минна, как плакал я тогда, потеряв тебя, так плачу и сейчас, потеряв свое чувство к тебе. Неужели же я так постарел? О, печальный рассудок! Хотя бы еще одно биение сердца той поры, еще одну минуту тех иллюзий, — но нет! Я одиноко скитаюсь в открытом пустынном море горького рассудка, и давно уже в бокале перестало играть искрометное шампанское!
Я послал вперед Бенделя, дав ему несколько мешков с золотом и поручив подыскать подходящий дом и обставить его согласно моим вкусам. Он сыпал деньгами направо и налево и довольно туманно распространялся о знатном чужестранце, на службе коего состоит, ибо я хотел остаться неизвестным. Это натолкнуло простодушных обывателей на странные мысли. Как только все было готово для моего приезда, Бендель вернулся за мной. Мы отправились в дорогу.
Примерно за час пути от места назначения мы выехали на залитую солнцем поляну, где нам преградила дорогу празднично разодетая толпа. Карета остановилась. Заиграла музыка, зазвонили в колокола, раздалась пушечная пальба, громкие крики «виват!» огласили воздух. Перед дверцами кареты появился хор красивых девушек в белых платьях, но как солнце затмевает ночные светила, так одна затмевала всех остальных. Она выступила из круга подруг, стройная и нежная, и, зардевшись от смущения, опустилась передо мной на колени и подала на шелковой подушке венок, сплетенный из лавров, масличных ветвей и роз, при этом она произнесла небольшую речь, которой я не понял, уловив только отдельные слова: ваше величество, благоговение, любовь, — но слух мой и сердце были очарованы нежными звуками, мне казалось, что это небесное видение когда-то уже являлось моим взорам. Тут вступил хор, славословя доброго короля и счастье его подданных.
Ах, любезный друг, такая сцена при ярком солнечном свете! Она все еще стояла, преклонив колена, в двух шагах от меня; а я не мог упасть к ногам этого ангела, нас разделяла пропасть, через которую я не мог перескочить, — у меня не было тени! О, чего бы я не дал в ту минуту за тень! Я забился в угол кареты, чтобы скрыть свой конфуз, свой страх и отчаяние. Но Бендель подумал за меня; он выскочил из кареты с другой стороны, я успел его окликнуть и передал ему из шкатулки, которая как раз была у меня под рукой, роскошную алмазную диадему, предназначавшуюся для красавицы Фанни. Он выступил вперед и от имени своего господина заявил, что тот не может и не хочет принять такие почести; вероятно, произошло недоразумение; но все же он хочет отблагодарить добрых горожан за их радушный прием. Он взял с подушки преподнесенный венок и положил на его место алмазный обруч; затем, почтительно подав руку, помог встать прелестной девушке и знаком предложил духовенству, муниципалитету и всем депутациям отойти. Бендель никого не допустил до меня. Он приказал толпе расступиться, вскочил в карету, и мы стрелой промчались к городку под сооруженной по случаю нашего приезда аркой, разубранной гирляндами из листьев и цветов.
Пальба из пушек не прекращалась. Карета остановилась перед моим домом. Я проворно проскочил прямо в дверь, через расступившуюся толпу, которую привело сюда любопытство. Народ не расходился и кричал «виват!» у меня под окнами, и по моему приказанию из окон бросали в толпу дублоны. Вечером город по собственному почину устроил иллюминацию.
Я все еще не знал, что это должно означать и за кого меня принимают. Я послал на разведки Раскала. Ему сообщили, — будто бы из самых достоверных источников, — что добрый прусский король путешествует по стране под именем графа; рассказали, как был узнан мой адъютант, как он проговорился, выдав себя и меня; и, наконец, как велика была всеобщая радость, когда стало известно, что я остановлюсь в здешнем городке. Теперь жители, правда, поняли, как опрометчиво они поступили, проявив настойчивое желание приподнять завесу, раз я явно хочу сохранять строжайшее инкогнито. Но я изволил гневаться столь милостиво и благосклонно, что, конечно, не поставлю им в вину такую искреннюю любовь.
Моему повесе вся эта история представлялась очень забавной, и он тут же постарался строгими речами еще больше укрепить добрых горожан в их заблуждении. Он пересказал мне все в очень комичном виде и когда увидел, что от его доклада я повеселел, вместе со мной стал смеяться над своей злой шуткой. Признаться ли? Мне льстило, что меня, пусть по ошибке, принимают за венценосца.
Я приказал подготовить к завтрашнему вечеру празднество под деревьями, осенявшими своей тенью площадку перед домом, и пригласить весь город. Благодаря таинственной силе моего кошелька, стараниям Бенделя, изобретательности и проворству Раскала нам удалось восторжествовать над временем. Поистине удивительно, как всего за несколько часов было устроено столь красивое и роскошное пиршество. С каким великолепием, с каким изобилием! Остроумно придуманное освещение было распределено с большим искусством, и я чувствовал себя в полной безопасности. Оставалось только похвалить моих слуг, ибо мне не пришлось ни о чем им напоминать.
Наступил вечер. Стали собираться гости, их представляли мне. О «вашем величестве» не было больше и речи; меня почтительно, с глубоким благоговением величали «господин граф». Что мне было делать? Я не возражал против графа и с этих пор стал графом Петером. Но среди праздничной суеты сердце мое стремилось только к одной. Было уже поздно, когда появилась она — венец творения, — увенчанная моим венцом. Она шла, благонравно опустив глаза, вслед за родителями и, казалось, не знала, что прекрасней ее здесь никого нет. Мне были представлены — главный лесничий, его супруга и дочь. Для стариков у меня нашлось много любезностей; перед дочерью я стоял как провинившийся школьник и не мог вымолвить ни слова. Наконец, запинаясь, попросил я красавицу осчастливить наш праздник и занять на нем место, соответственно тому украшению, что венчает ее. Оробев, она бросила на меня трогательный взгляд, моливший о пощаде; но, робея еще больше нее, я назвал себя ее подданным и первый уверил ее в своем благоговении и преданности; для гостей желание графа было приказом, который все поспешили исполнить. На нашем веселом празднестве царили величие, невинность и грация в союзе с красотой. Счастливые родители Минны думали, что их дочь возвеличена так только из уважения к ним; сам я все время находился в каком-то необыкновенном опьянении. Я приказал положить в две закрытые миски все оставшиеся у меня драгоценности, жемчуг и самоцветные каменья, купленные еще в ту пору, когда я не знал, как избавиться от тяготившего меня золота, и во время ужина раздать их от имени царицы бала ее подругам и всем остальным дамам. Между тем ликующей толпе, стоявшей за огороженным пространством, бросали пригоршнями золото.
На следующее утро Бендель по секрету сообщил мне, что подозрения, которые он давно питал насчет Раскала, окончательно подтвердились: вчера Раскал украл несколько мешков золота.
— Бог с ним, — сказал я, — пусть его, бедняга, попользуется, я раздаю направо и налево, почему не дать и ему? Вчера и он и все новые слуги, которых ты нанял, выполняли свои обязанности исправно, они весело помогали справлять веселый праздник.
Больше мы об этом не говорили, Раскал был моим камердинером, Бендель же другом и наперсником. Он привык считать мое богатство неистощимым и не старался дознаться, откуда оно; мало того, подхватывая на лету мои мысли, он вместе со мной придумывал, куда истратить мое золото, и помогал мне проматывать деньги. О незнакомце, о бледном пронырливом человеке Бендель знал одно: только он может избавить меня от тяготеющего надо мной проклятия, и хотя на нем зиждутся все мои надежды, я боюсь предстоящей встречи. Впрочем, я убежден, что, где бы я ни был, он при желании всегда меня разыщет, мне же его нипочем не разыскать, поэтому я и отказался от напрасных поисков и жду обещанного дня.
Пышность заданного мною пира и мое поведение на нем в первое время только укрепили легковерных обывателей в их предвзятом мнении. Правда, из газет вскоре выяснилось, что легендарное путешествие прусского короля — необоснованный слух. Но так или иначе меня сделали королем, и так королем я и остался, да к тому же еще одним из самых богатых и щедрых. Вот только никто не знал, какого королевства. Мир никогда не имел основания жаловаться на недостаток монархов, а в наши дни особенно; добрые люди и в глаза не видывали королей и посему с равным основанием приписывали мне то то, то иное королевство. Граф Петер неизменно оставался тем, кем он был.
Однажды среди приехавших на воды появился некий коммерсант, с целью наживы объявивший себя банкротом; он пользовался всеобщим уважением и отбрасывал, правда, широкую, но бледноватую тень. Он хотел прихвастнуть здесь накопленным богатством, ему даже взбрело на ум потягаться со мной. Я прибегнул к своему кошельку и вскоре довел беднягу до того, что ему, дабы спасти свой престиж, пришлось снова объявить себя банкротом и перебраться по ту сторону гор. Так я отделался от него. Ох, сколько бездельников и тунеядцев наплодил я в здешней местности!
Своей поистине королевской расточительностью и роскошью я подчинил себе всё, однако у себя дома я жил очень скромно и уединенно. Я поставил себе за правило величайшую осторожность; никто, кроме Бенделя, ни под каким предлогом не смел входить в мои личные покои.
Пока светило солнце, я сидел там, запершись с Бенделем, и всем говорилось: граф работает у себя в кабинете. Работой же объяснялось то множество посыльных, которых я гонял по всяким пустякам взад и вперед. Только по вечерам принимал я гостей, либо в тени деревьев, либо в зале, ярко освещенном согласно искусным указаниям Бенделя. Когда я выходил, Бендель не спускал с меня своего неусыпного ока, выходил же я только в сад к лесничему и только ради нее, моей единственной, ибо самым заветным в жизни была для меня моя любовь.
О, душа мой Шамиссо, я надеюсь, ты еще не забыл, что такое любовь! Ты сам дополнишь остальное. Минна была доброй, кроткой девушкой, достойной любви. Я овладел всеми ее помыслами. По своей скромности она не понимала, чем заслужила мое исключительное внимание, и со всем пылом неискушенного юного сердца платила любовью за любовь. Она любила, как любят женщины, целиком отдаваясь чувству, самозабвенно, самоотверженно, думая только о том, кто был всей ее жизнью, готовая на любую жертву, то есть любила по-настоящему.
Я же… о, какие ужасные часы — ужасные, но как бы я хотел их вернуть! — провел я, рыдая на груди у Бенделя, когда опомнился после первого опьянения и посмотрел на себя со стороны: как мог я, человек, лишенный тени, в коварном себялюбии толкать на гибель этого ангела, приворожив ее и похитив ее любовь! Я то решал открыться ей во всем; то клялся страшными клятвами вырвать ее из своего сердца и бежать; то снова разражался слезами и обсуждал с Бенделем, как нам свидеться с ней вечером в саду лесничего.
Бывали дни, когда я пытался обмануть себя самого, возлагая большие надежды на близкое свидание с серым незнакомцем, а потом снова плакал, ибо при всем желании не мог поверить этим надеждам. Я высчитал день ожидаемой страшной встречи, ведь он сказал — через год со днем, и я верил его слову.
Родители Минны были хорошими, почтенными людьми, горячо любившими свою единственную дочь. Наше сближение, о котором они узнали не сразу, поразило их, и они не знали, что делать. Им и во сне не снилось, что графу Петеру может приглянуться их дочь; а теперь, оказывается, он ее любит, и она отвечает ему взаимностью. Мать была достаточно тщеславной, считала наш брак возможным и старалась ему способствовать; разумный, знающий жизнь старик не допускал подобных сумасбродных фантазий. Оба были убеждены в чистоте моих помыслов; им оставалось только молить бога за свое дитя.
Мне под руку попалось письмо Минны, сохранившееся еще от той поры. Да, это ее почерк! Я перепишу его для тебя.
«Я молода и глупа! Я вообразила, что мой любимый не может сделать больно мне, бедной девушке, — ведь я люблю его от всего сердца, от всего своего сердца. Ах, ты такой добрый, такой удивительно добрый, но не пойми меня превратно. Ты не должен ничем жертвовать ради меня, даже мысленно. Господи! Я бы возненавидела себя, если бы ты это сделал! Нет — ты дал мне безмерное счастье, научил любить тебя. Уезжай! Я знаю свою судьбу! Граф Петер принадлежит не мне, он принадлежит миру. Я хочу с гордостью слышать: «это был он», и «это снова был он», и «это совершил он», и «все благоговеют перед ним», и «его боготворят». Понимаешь, когда я об этом подумаю, я сержусь на тебя за то, что ты забываешь о своем великом предназначении из любви к такой простушке, как я. Уезжай, ибо от этой мысли я могу почувствовать себя несчастной, а ты дал мне такое счастье, такое блаженство! Разве я не вплела и в твою жизнь оливковую ветвь и еще не распустившуюся розу, так же как и в тот венок, который мне было даровано преподнести тебе? Ты живешь в моем сердце, любимый мой, не бойся расстаться со мной — благодаря тебе я умру такой счастливой, такой бесконечно счастливой».
Ты можешь себе представить, какой болью отозвались в моем сердце эти слова. Я признался ей, что я не тот, за кого меня принимают; я просто богатый и бесконечно несчастный человек. Надо мной тяготеет проклятие, которое должно остаться единственной моей тайной от нее, ибо я еще не потерял надежды, что оно будет снято. Это-то и отравляет мне жизнь: я боюсь увлечь за собой в бездну и ее — ее, единственный светоч, единственное счастье моей жизни, единственное сокровище моего сердца. Она снова заплакала, теперь уже из жалости ко мне. Ах, какая она была ласковая, какая добрая! Ради того, чтоб я не пролил лишней слезинки, она бы с радостью пожертвовала собой.
Но как она была далека от правильного истолкования моих слов! Она подозревала, что я владетельный князь, подвергшийся изгнанию, высокая особа в опале, ее живая фантазия уже окружала возлюбленного героическим ореолом.
Как-то я сказал ей:
— Минна, последний день следующего месяца может изменить и решить мою судьбу. Если этого не случится, я должен умереть, потому, что не хочу делать тебя несчастной.
Она, плача, спрятала лицо у меня на груди.
— Если судьба твоя изменится, мне достаточно знать, что ты счастлив, больше мне ничего не надо. Если ты будешь несчастлив, не покидай меня, я помогу тебе нести твой крест.
— Возьми, возьми обратно быстрое необдуманное слово, слетевшее с твоих уст! Знаешь ли ты, в чем мое горе, в чем мое проклятье? Знаешь ли ты, кто твой возлюбленный… знаешь ли, что он?.. Ты видишь, я содрогаюсь и не могу решиться открыть тебе свою тайну!
Она, рыдая, упала к моим ногам, молила меня, клялась в верности и повторяла свою просьбу.
Я объявил подошедшему лесничему о своем намерении через месяц первого числа просить руки его дочери. Такой срок я установил потому, что за это время многое в моей жизни может измениться. Неизменна только моя любовь к его дочери.
Добрый старик очень испугался, услыша такие слова из уст графа Петера. Он бросился мне на шею, но тут же сконфузился при мысли, что мог так забыться. Затем он начал сомневаться, раздумывать, допытываться; заговорил о приданом, об обеспечении, о будущем своей любимой дочери. Я поблагодарил его, что он напомнил об этом. Сказал, что хочу поселиться здесь, в этой местности, где меня как будто любят, и зажить беззаботной жизнью. Я попросил его приобрести на имя его дочери лучшие из продажных имений, а оплату перевести на меня. В таких делах отец лучше всякого другого может помочь жениху.
Ему пришлось здорово похлопотать: всюду его опережал какой-то чужестранец; лесничему удалось купить имений только на миллион.
Поручая ему эти хлопоты, я в сущности старался его удалить, я не раз уже прибегал к подобным невинным хитростям, ибо, должен признаться, он бывал назойлив. Мамаша была туга на ухо и не стремилась к чести развлекать его сиятельство графа своими разговорами.
Тут подоспела мать. Счастливые родители настоятельно просили провести с ними сегодняшний вечер; я же не мог задержаться ни на минуту: я видел, что на небе уже всходит луна. Время мое истекло.
На следующий вечер я опять пошел в сад к лесничему. Набросив плащ на плечи, надвинув шляпу на самые глаза, я направился прямо к Минне. Она подняла голову, посмотрела на меня и вдруг сделала невольное движение; и перед моим умственным взором сразу возникло видение той страшной ночи, когда я, не имея тени, решился выйти при луне. Да, это была она. Но узнала ли она меня? Минна в раздумье молчала, у меня было тяжело на сердце. Я встал. Она, беззвучно рыдая, бросилась мне на грудь. Я ушел.
Теперь я часто заставал Минну в слезах; у меня на душе с каждым днем становилось все мрачней и мрачней; только родители купались в блаженстве. Роковой день надвигался, жуткий и темный, как грозовая туча. Наступил последний вечер — я еле дышал. Предусмотрительно наполнив золотом несколько сундуков, я стал ожидать полночи.
Часы пробили двенадцать.
Я не спускал глаз со стрелки, считал секунды, минуты, ощущая их как удары кинжала. Я вздрагивал от малейшего шума. Наступило утро. Один за другим проходили тягостные часы, миновал полдень, настал вечер, ночь; двигались стрелки; гасла надежда; пробило одиннадцать, никто не появлялся; уходили последние минуты последнего часа, никто не появлялся; пробил первый удар, пробил последний удар двенадцатого часа; потеряв всякую надежду, обливаясь слезами, повалился я на свое ложе. Завтра мне, навеки лишенному тени, предстояло просить руки возлюбленной; под утро я забылся тяжелым сном.