8 апреля 1818 года (по корабельному счислению) мы покинули Столовую бухту, 16-го на обычной трассе возвращающихся в Европу судов встретили пассат, 18-го— Южный тропик и 21-го достигли Гринвичского меридиана. Здесь мы скорректировали наше время и, перейдя на гринвичское, вместо «вторник, 21-го» написали «среда, 22-го».

24 апреля 1818 года мы увидели остров Св. Елены. Понятным было желание нашего капитана сделать остановку у скалы прикованного Прометея. Великие державы имели на острове своих комиссаров. Поэтому было весьма естественно, что русское военное судно обратилось к русскому комиссару (графу Баллеману) с предложением доставить его депеши. Нас посетил английский бриг, курсировавший с наветренной стороны острова. Офицер, поднявшись на борт, взвел курок пистолета и прошел в каюту капитана. Просмотрев бумаги, он дал нам указание ночью (она уже приближалась) находиться вблизи острова, а утром направиться в Джеймстаун. Бриг дал сигнал. На берегу заработал телеграф; спустилась ночь.

Наутро мы поплыли к городу и к якорной стоянке. Послав пушечное ядро, просвистевшее перед носом корабля, береговая батарея дала нам понять, что дальше двигаться нельзя. Телеграф работал. От адмиральского судна отошел и направился к нам баркас. Мы хотели поплыть ему навстречу и легли на прежний курс, но батарея сразу же послала второе ядро. Поднявшийся на борт офицер сообщил, что отведет нас на рейд. Батарея, по его мнению, не имела полномочий стрелять в нас и больше этого не сделает. Мы поплыли с нашим провожатым к гавани, и тотчас же прогремел третий выстрел. После этого офицер сел в баркас и направился на свой корабль, чтобы положить конец недоразумению, которое могло объясняться лишь отсутствием губернатора, находившегося не в городе, а в своем загородном доме. Тем временем все стоявшие на рейде военные суда снялись с якорей и отплыли. Мы прождали до 12 часов; поскольку никаких известий так и не поступило, мы под пушечный выстрел спустили флаг и, потеряв около 18 часов, вновь взяли курс на Север.

Замечу попутно, что при такого рода беседе, которую с нами вела батарея, по морскому обычаю первое ядро посылают над кораблем, второе — через снасти, а третье — в каюту капитана. Батарея фактически трижды произвела «первый» выстрел, так и не сделав «второго». Впрочем, совершенно ясно, что в действиях сторожевого брига, адмиральского корабля и береговой батареи не было никакой согласованности, и ответственность за всю эту путаницу мы могли возложить только на губернатора.

В эти дни меня вызвал к себе капитан в связи с возникшим между нами недопониманием. Во время наших бесед похвальное чувство справедливости, присущее этому болезненно ранимому человеку, раскрылось в наилучшем виде. Он признал, что ошибался относительно меня, протянул мне руку и был готов взять половину вины на себя, с тем чтобы я признал другую половину. И действительно, я не вовремя противопоставил его чувствительности гордость и упорство. Все, что мне пришлось претерпеть, было забыто, и все недовольство утоплено в море.

30 апреля мы видели остров Вознесения и оставили его с запада. Даже черепахи, которых можно было найти на побережье, не заставили нас остановиться. На горах лежали облака. Встретилось множество птиц.

6 мая перед рассветом мы в четвертый и последний раз пересекли экватор. Этот день был торжественно отмечен. Не припомню, какую комедию представляли матросы. Наверное, тогда мои мысли были о другом.

Пассат прекратился, и на смену ему пришли легкие ветерки и штили. 5-го мы видели судно, а 8-го встретилось другое. Вечером этого дня лил проливной дождь, небеса словно разверзлись, гремел сильный гром.

12 мая подул северный пассат, не прекращавшийся вплоть до 26-го, когда ветер принял юго-восточное направление. Приблизительно с 22 до 30 мая мы пересекли Саргассово море (между 20° и 36° сев. широты и 35° и 37° зап. долготы). Такое название носит обширный плавучий луг, состоящий из водорослей, скопившихся неизвестно у какого скалистого берега, оторванных и унесенных сильными морскими течениями, которые образовали сбивший их в одну массу водоворот. Большинство водорослей принадлежало к одному и тому же виду. Этими короткими фразами хочу пояснить непосвященным смысл весьма распространенного названия. Сама же проблема требует больших раздумий и исследований.

После того как мы пересекли экватор, число встречавшихся нам ежедневно кораблей возросло. Мы часто поднимали свой флаг в знак приветствия, отвечая другим судам. 29 мая нам попалась плывущая по волнам бутылка, но мы ее не вытащили. Что было в записке, которая, возможно, была в нее вложена? 1 июня с американской шхуны у нас попросили сухари; эта просьба была удовлетворена.

3 июня 1818 года на пути нам встретился остров Флорес, самый западный из Азорских островов, и оттуда взяли курс на Канал [Ла-Манш].

5-го мы видели следы кораблекрушения, но не стали заниматься расследованием. Число судов еще больше возросло; многие следовали тем же курсом, что и мы; с некоторыми мы переговаривались.

15-го мы подошли к входу в Канал, но суши все еще не было видно. Показались суда английского флота. На «Рюрик» поднялся лоцман. Первым полученным мною известием было сообщение о смерти; в принесенной лоцманом газете печаталась заметка о предстоящем издании произведений покойной писательницы Сталь.

Вечер 16 июня застал нас на рейде Портсмута, где мы стали рядом с американским судном, уже встречавшимся нам в Хана-руру [Гонолулу] и Маниле. 17-го вечером мы были в гавани.

Первым делом я поспешил отправить в разные концы письма, предусмотрительно написанные в море. Я был на европейской земле, но не мог так быстро, как бы мне хотелось, получить вести от тех, благодаря которым лишь одно место на нашей планете желал назвать своей родиной. Хочу пригласить вас, друзья, на интермедию — сопровождать меня в короткой вылазке в Лондон. Но пока моя душа жаждала только одного — весточек от друзей, и покой я мог обрести лишь в родном Берлине.

В одном из отправленных мною с Канала писем я писал: «Возвращаюсь к тебе немного усталый, но совсем не насытившийся этой поездкой и готовый при подходящих обстоятельствах вновь отправиться в дальние края и „сменить плащ“».

18-го утром я зашел в первую же попавшуюся мастерскую в Портсмуте, чтобы осведомиться относительно портного, сапожника и т. п. Меня спросили: «Что вам нужно?» — «Все — и я хочу поехать в Лондон дилижансом, отходящим завтра в четыре часа дня». Мне тотчас предложили на выбор материю, приклад, полотно, ситец. Мастера сняли мерки, примерили шляпы и сапоги, подобрали чулки, договорились о доставке. Меня обслужили в течение десяти минут. 19-го в половине четвертого мне доставили на «Рюрик» упакованный чемодан — все было сделано точно по мерке и образцам; белье сшито, помечено, выстирано и отутюжено. Раздражала только боязнь выпустить чемодан из рук, прежде чем товар будет оплачен.

В Англии рабочий день начинается, как правило, в 10 часов утра и заканчивается в 4 часа дня. Дилижанс, курсировавший между Портсмутом и Лондоном, отправлялся в 4 часа дня и прибывал в Лондон на другое утро в 10часов — деловой человек не должен терять даром ни минуты. Другой дилижанс, который ходит только днем, — для других пассажиров.

В 4 часа я уже сидел в дилижансе и смотрел на проносящиеся мимо с невероятной скоростью дорожные столбы, на ходу узнавая некоторые растения родной флоры, и мне казалось, что пурпуровая наперстянка кивает мне своими длинными кисточками.

На крыше (чуть не написал — на палубе) экипажа заняли места воспитанники морской школы, отправлявшиеся на каникулы. Юноши забавно демонстрировали свое искусство лазания по стремительно мчавшемуся дилижансу.

Я представился как титулярный ученый русской исследовательской экспедиции. Дорожные спутники оказали мне, иностранцу, такие знаки внимания, которых я не ожидал.

Ночью я спал крепчайшим, здоровым сном, но меня разбудили завтракать. Понимая мою сонливую беспомощность, люди были готовы всячески мне услужить. Полуоткрыв глаза, я как в вавилонском столпотворении перебрал все известные и неизвестные мне языки, прежде чем напал на тот, который понадобился в старой, доброй Англии.

Среди ехавших с нами учеников был один урожденный русский. Мне его представили, и с ним надо было говорить по-русски. Но этого я не мог сделать при всем моем желании.

Какая счастливая находка, какая жемчужина для хорошо вымуштрованной полиции! Человек без паспорта и без всяких бумаг направляется в столицу и, чтобы замаскироваться, выдает себя за русского, однако благодаря счастливой случайности обнаруживается, что он не понимает по-русски. Выдававшего меня смущения никто не замечал; мне верили на слово, и я чувствовал себя в безопасности, как чувствует себя у нас мошенник с фальшивым паспортом.

По незнанию в Лондоне я сошел в районе Сити, Флит-стрит, Бель-Совэдж-Инн, а мне нужно было попасть в район Вестминстера, Пикадилли. За семь дней, проведенных в Лондоне, я пережил и увидел больше, чем за три года пребывания на борту корабля в открытом море и у чужих берегов. Ведь Лондон наряду и попеременно с Парижем делает и определяет историю всего остального мира. Не буду описывать каждую птицу, которую я здесь видел.

В Лондоне я общался исключительно с учеными, а время проводил в музеях, библиотеках, садах и зверинцах. Даже если я привел бы простой перечень людей, которым обязан благодарностью, это завело бы меня слишком далеко. Библиотека Джозефа Бэнкса была как бы моей штаб-квартирой. Роберт Браун, ее директор, был исключительно внимателен ко мне. Мне выпала честь быть представленным Джозефу Бэнксу. Среди других я встретил у него капитана Джеймса Бэрни, спутника Кука в его третьем путешествии и автора «Хронологической истории открытий в Южном море», образцового произведения по своей научной основательности и редкому чувству здравой критики. Отважившись вступить в спор с таким человеком, как Джеймс Бэрни, по проблеме, «связаны ли Азия и Америка друг с другом или разделены морем», и доказав свою правоту, я возвысил себя в собственных глазах.

Однажды я ходил по музею с записной книжкой в руках, делая пометки о том, что меня особенно заинтересовало. Тем же весьма усердно занимался быстрый, подвижный человек; случай свел нас, и он заговорил со мной. По моим ответам он скоро понял, что я не англичанин, и спросил по-французски, владею ли я этим языком. Обрадовавшись, я от всего сердца воскликнул по-немецки: «Ведь это же мой родной язык!» — «Так давайте говорить по-немецки»,— продолжал по-немецки Гамильтон Смит, и с этого часа он стал моим приятелем и ученым руководителем в тех музеях, которые мы договорились посетить совместно.

В Лондоне я познакомился с Кювье и встретился там с профессором Отто, который сообщил мне много новостей о родине.

Известный г-н Гуннеман оказывал мне услуги и помогал во всех делах; он был моим советчиком, руководителем и переводчиком, уделяя мне большую часть своего драгоценного времени. Он помог достать все, чего недоставало в путешествии из приборов, книг, карт, и снарядил меня для возвращения на родину так, как полагалось быть оснащенным при отправлении в плавание. Разве тот, кому это покажется смешным, смог бы сделать лучше? Со мной всегда так: только в конце каждого нового этапа жизни, плохо ли, хорошо ли я его прожил, убеждаюсь в том, что обрел ту мудрость, которую следовало бы иметь в начале этого этапа, и что только на смертном одре я, вероятно, обрету наконец утраченную мудрость всей жизни. Но я нисколько не сожалею об этом, ибо мне всегда хватало и знаний, и воли, да, кроме того, и думаю, что со многими происходит то же самое.

Однако возвращусь к своим покупкам, на которые ассигновал примерно 100 фунтов стерлингов. В лице Эрроусмита я встретил достойного либерального ученого. Он сказал, что мы много сделали для него, и подарил мне карту, которую я хотел у него купить.

Поскольку последние годы я провел среди природы, то теперь чувствовал невыразимую, непреодолимую тягу к искусству, которое одухотворяет ее в соответствии с потребностями духовно развитых людей. Многие из считанных часов, проведенных в Лондоне, я посвятил умиротворяющему созерцанию картин Рафаэля и античных скульптур.

Французская реставрация, стремившаяся отречься от предшествовавшей ей недавней истории, свергала с пьедесталов памятники, стирала надписи и имена. Но общественное мнение Европы запретило ей уничтожать произведения искусства, беря их под защиту. Тогда она решила по крайней мере лишить родных корней этих носителей ненавистных воспоминаний и подбросить их в виде подарков иностранцам. Мне стало известно, что изваянный Кановой «Наполеон» был передан лорду Веллингтону и должен находиться в Лондоне. Я уже давно обратил внимание на статью, где говорилось об этом, и очень хотел бы увидеть, как Канова идеализирует императора, убедиться в том, сможет ли vieux sergeant de la garde (старый сержант гвардии), которому, как я знал, адресовано это произведение искусства, узнать в нагом греческом полубоге своего обожествленного petit caporal (маленького капрала).

— Здесь,— сказал мне Роберт Браун по дороге в Кью, куда он любезно меня сопровождал,— в этом доме, за этой дверью, находится статуя, о которой мы говорим.

Я ответил ему:

— Давайте же пойдем туда, постучим или позвоним; дверь откроют, и мы заглянем внутрь.

— Если вы хотите увидеть статую,— сказал хорошо знающий местные нравы и обычаи Браун,— то я напишу Джозефу Бэнксу; по его просьбе вы несомненно получите разрешение. Или же я напишу русскому и прусскому послам.

У меня не было привычки прибегать к серьезным средствам ради достижения весьма незначительных целей и применять систему блоков, чтобы поднять перо. Я отрицательно покачал головой, и мы пошли дальше.

Капитан Коцебу был в Лондоне одновременно со мной, но я видел его лишь мельком. Он установил контакт с русским послом, был представлен принцу-регенту и великому князю Николаю Павловичу. Он жаловался на то, что его время заполнено не тем, чем хотелось бы ему, и что он немногое увидел из того, что его интересовало.

Однако я — в Лондоне, а до сих пор ничего не сказал о нем. Можно ведь и в других местах найти коллекции по естественной истории и встретить ученых, готовых прийти на помощь иностранцу. Да и произведениями искусства многие города богаче Лондона.

Итак, я со знанием дела ходил по этому удивительному городу, который, находясь в состоянии возбуждения в связи с парламентскими выборами, раскрывал передо мной свою сущность. В Англии общественная жизнь развертывается публично со всем ей присущим: выборами, народными собраниями, демонстрациями и процессиями, всевозможными речами. То, о чем говорится за стенами, находит отзвук на улицах, которые в любое время дня переполнены зазывалами, людьми, выкрикивающими лозунги, распространяющими листовки, продающими газеты, а ночью светятся транспарантными изображениями и надписями. Стены лондонских домов с их политическими плакатами для иностранца, несклонного верить глазам своим,— это самая сказочная, удивительная, невероятная книга, которую он когда-либо видел. Здания берутся под охрану, а священные свободы предоставляют возможность любой силе, пусть даже разрушительной, действовать на открытом воздухе. Эти священные свободы, вероятно, позволят превратить столь необходимую, но слишком часто откладывавшуюся, перезрелую революцию, которую хотят осуществить в Англии, в спокойную эволюцию. На любой другой почве революция залила бы все отвратительной смесью из грязи и крови.

Герцог Веллингтон начал эту революцию не отвечавшим духу времени лозунгом: «No reform» («Никаких реформ»). Он пустил корабль по воле ветра и течения, которые повлекли его неудержимо; тот же герцог взял теперь кормило государственной власти и собирается с зарифленными парусами провести корабль мимо скал, но в обратную, все время в обратную сторону от цели.

Будучи склонным к сравнениям, брошу взгляд сперва на Париж. Там las harizes del volcan (кратеры вулканов), предохранительные клапаны парового котла прикрыты. Общественная жизнь насильственно загнана в закрытые помещения и может вырваться наружу лишь в виде восстания или мятежа. На стенах Парижа рядом с театральными афишами можно видеть лишь объявления книготорговцев и другие, посвященные скорее частным делам. Тут купец расхваливает преимущества своего товара перед товарами соседа, там сеет мелкие раздоры, зависть и т. п.

За Рейном же еще не пробудились к общественной жизни, но то, что, несмотря на это, в Германии существуют деятельные, здоровые настроения, доказал 1813 год и будет доказывать каждый аналогичный этому звездный год. В Берлине на перекрестках можно еще прочитать афиши комедий и концертов, объявления о большом слоне, о силаче, вообще о зрелищах и, наконец, извещения о торгах и аукционах.

В Санкт-Петербурге никакой вид прессы не может демонстрироваться перед глазами народа. Стены содержатся в чистоте, а афиши комедий под полами шуб доставляются в те дома, где на них есть спрос.

Возвращаюсь к тому, с чего начал. На лондонских стенах я прочел плакат, в котором лорд Томас Кокрэн [Кокрейн] прощался со своими избирателями из Вестминстера. Обрушив на головы министров поток ругани, он повел речь о герое, которого министры противозаконно держат в заточении на острове Св. Елены. Их самих, а не Наполеона следует держать в этой тюрьме. Надо его освободить, а их посадить за решетку. Если не найдется никого, кто решился бы это сделать, то это совершит он, лорд Томас Кокрэн.

В Лондоне сей воинственный манифест произвел не большую сенсацию, чем афиша оперы «Алсидор» в Берлине. Таковы здесь нравы и обычаи.

Опоздав на полчаса, я не видел, как у избирательного помоста Вестминстера у Ковент-Гардена премьер-министра, выполнявшего свой долг избирателя, забросали грязью в знак протеста против его непопулярной политики; чисто народная забава, присутствовать при которой любознательный путешественник может считать для себя особой милостью судьбы.

Нам знакомы академические свободы молодежи, обучающейся в немецких высших школах, к числу которых принадлежит и метание в окно нелюбимому преподавателю различных предметов, что, правда, карается несколькими днями карцера, но отнюдь не рассматривается как заговор против церкви и государства. Однажды при таких обстоятельствах на письменный стол старого Иоганна Рейнгольда Форстера брякнулся камень величиной с кулак; в гневе он схватил этот камень и, распахнув окно, швырнул его обратно с возгласом: «Его бросила лиса!»

Нечто похожее произошло в Лондоне, хотя и на английский манер, во время упоминавшихся выборов. Народ воспользовался своими бесспорными правами и неугодного ему кандидата на министерский пост забросал грязью. И тут не обошлось без камня, по крайней мере пострадавший утверждал, что в него попали камнем, отчего он и слег. По этому случаю были выпущены бюллетени, и сдается, что роковой камень был уравновешен голосами, полученными раненым. Когда я подходил к помосту, его соперник произносил речь, в которой касался этого происшествия. Он заявил, что тот, кто бросил камень, не мог быть англичанином — шумные аплодисменты собравшихся заглушили голос оратора.

26 июня 1818 года в 4 часа дня Гуннеман проводил меня к дилижансу, отправлявшемуся в Портсмут. Мои покупки, заботливо им упакованные, заполнили объемистый ящик, который я предусмотрительно с собой взял. Я обнял отныне незабвенного земляка и попрощался с мировым центром — Лондоном.

27 июня я был в Портсмуте. Писем для меня там не было; ни привета, ни весточки о дорогих мне людях в Англии я не получил.

29-го «Рюрик» вышел на рейд, а 30-го отплыл. 1 июля мы прошли Дуврский пролив; 2-го потеряли из виду землю; 10-го увидели Ютландию; 11-го прошли Зондский пролив и 12-го были у Копенгагена. Нам предстояло без остановок следовать дальше, но прекратившийся ветер решил иначе. Мне удалось на часок выбраться на берег. Здесь я получил первый привет с родины и обнял старых друзей.

13-го «Рюрик» поднял якоря, а 23-го вошел в гавань Ревеля, где капитан Коцебу намеревался встретиться с Крузенштерном. Но тогда его не было в городе, а прибыл он лишь на третий день. 27-го мы отплыли и 31 июля были в Кронштадте; 3 августа 1818 года «Рюрик» бросил якорь в Санкт-Петербурге на Неве у дома графа Румянцева.

Граф находился в своих поместьях в Малороссии, и пришлось ждать его возвращения, чтобы ликвидировать тот маленький мирок, который так долго сплачивало его имя. Крузенштерн прибыл примерно спустя две недели после нас. Несколько комнат верхнего этажа особняка графа Румянцева были отведены для капитана Коцебу, его офицеров и пассажиров. Меня гостеприимно приютил один здешний немец, товарищ по университету. Я покинул «Рюрик».

Однако у меня не было паспорта, а здешняя полиция о том, что касается иностранцев, проинструктирована значительно лучше, чем английская. Временно я находился под защитой посольства Пруссии, и — чего нельзя уладить, когда есть друзья!

Тогда мне хотелось как можно скорее покинуть Санкт-Петербург. Меня влекла к себе другая страна, ставшая моей родиной, я мечтал вернуться в Берлин.

В Санкт-Петербурге я много общался с немцами и мало разобрался в русской жизни. Поэтому ограничусь лишь беглыми замечаниями о внешнем облике города, к чему побуждает меня желание сравнить его с Лондоном.

Лондон соответствует понятию «большой город», представляя собой гигантский человеческий муравейник или гигантский человеческий пчелиный улей, при сооружении которого неравные силы заняли неравные ячейки сот. Нужда соединила людей в одном месте; сообразуясь с ней, они и строили; закономерность, проявлявшаяся как случайность, определила планировку, не позволив взять верх стихии. Если город кое-где и украшен, то это свидетельствует о том лишь, что украшать вообще свойственно людям.

Санкт-Петербург — это задуманная в широких масштабах и великолепно выполненная картина. Судоходство, оживляющее море между Кронштадтом и устьем Невы, определяет место, где живет множество людей и ведется оживленная торговля. Но когда попадаешь непосредственно в город, видишь, что народ теряется в широких, бесконечно длинных улицах, а на мостовых меж камней растет трава. Картина — в узком и широком смысле; видимость была сущностью всего. Украшения города выполняются из самых благородных материалов — чугуна и гранита. Однако местами обнаруживаешь, что для сохранения непрерывности гранит закрашивают черным под чугун, а чугун — в цвета гранита, и каждые три года город окрашивается заново.

С монументами, которые народ должен почитать как святыни, обращаются не всегда почтительно. Румянцевская колонна, например, была перенесена с одного берега Невы на другой, поскольку там она смотрится лучше; из тех же соображений было внесено предложение передвинуть статую царя Петра Великого с того места, на котором она сейчас стоит, на другое. Как мне ни больно, но должен резко осудить подобное неуважение к святыням, которое допускается и на моей родине. Ибо что такое памятник? Клочок земли посвящается памяти какого-либо человека или события; потом там устанавливают камень и секут детей около этого камня, приговаривая: «Помните о том-то и о том-то». У людей сага, устное предание связаны с определенным событием — это, по существу, и есть монумент. То, что научились высекать на камне и самому камню придавать черты того или иного человека,— уже дополнения, лежащие за пределами сути. Сдвиньте камень с его места, и он будет только камнем, как и другие лежащие на земле камни. Передвиньте памятник с его места — и вы лишите его художественной ценности, у вас будет просто еще одно изображение, каких и без того много в ваших музеях и какие раньше были божествами в храмах. Не прикасайтесь к народным памятникам, не прикасайтесь к статуям ваших героев! Место, где они стоят, принадлежит им, вы больше не имеете на него права. Воздвигайте монументы в тех местах, где их удобно обозреть, а не для пустого украшательства. Тщательно выбирайте место, ибо его нельзя менять как заблагорассудится!

Граф Румянцев прибыл в Санкт-Петербург в первых числах сентября. Мне, как и каждому из нас, было предложено сдать книги и инструменты, полученные из фондов экспедиции. Но все собранное мной принадлежало мне. Я имел возможность завершить все необходимые отчеты и письменные материалы в Берлине. «Рюрик» был продан.

А теперь позвольте мне, уже собравшемуся в путь, еще раз обратить свой взор к людям, в обществе которых я так много пережил и узнал. Записки капитана Коцебу «Новое путешествие вокруг света в 1823–1826 годах» (второе путешествие, которым он командовал, и третье, в котором участвовал) не раз упоминались на этих страницах. Они привлекли особое внимание из-за содержавшихся там нелестных оценок деятельности миссионеров на островах Южного моря. Хромченко командовал судном в северной части Южного моря и в 1830 году прислал мне дружеский привет из Бразилии. Остальных моряков я уже не могу разглядеть в море человеческих судеб. Из тех членов нашего экипажа, которые находились в одинаковом со мной положении, я, самый старший, остался в одиночестве. Эшшольц, профессор Дерптского университета, сопровождал капитана Коцебу в его новом путешествии. Он посетил меня в Берлине в 1829 году, где издал свой важный труд «Систематика медуз» («System der Akalephen»), Через несколько месяцев его не стало. Хориса я встречал в 1825 году в Париже, где он занимался своим искусством. Вскоре после этого он отправился в Мексику: по дороге между Санта-Крусом и Мехико на него напали разбойники и убили. Лейтенант Вормскьёлль в Копенгагене ушел от мира, погрузившись в глубокую меланхолию.

23 сентября 1818 года мои ящики были погружены на борт судна «Астреа» под командованием капитана Бреслака. Различные обстоятельства задерживали отплытие. В Кронштадте пришлось еще несколько дней дожидаться попутного ветра.

Метаморфозы, которые происходят с насекомыми, можно проследить и на человеке, только в обратном порядке. В юности у него крылья, потом он их сбрасывает, чтобы, как личинка, питаться листом, к которому прикреплен. Я находился на переломном рубеже. До моего сорокалетия оставалось два с лишним года, я хотел сложить крылья, пустить корни, основать семью; или же вновь расправить крылья и отправиться в новое путешествие за пределы Европы, более основательно подготовленное, и сделать для науки то, что не сделал в первом. Эта демократическая эпоха, когда в истории, равно как в науке и в искусстве, вместо отдельных властителей на сцену выходят массы, эта эпоха дает каждому, кто к этому стремится, надежду действовать среди народа и с народом, там, где раньше чтили лишь выдающихся вождей, ниспосланных богом.

17 октября «Астреа» прибыла на родину.

На этом завершается целый этап моей жизни. В качестве продолжения дарю вам, друзья, книгу своих стихов. В ней я собрал и сохранил ради собственного удовольствия все цветы моей жизни, хотя стебли их засохли.

Пусть же эти строки, написанные по возвращении на родину, завершат книгу и, может быть, послужат введением к новой.

Домой вернулся из краев далеких С душой взволнованной усталый странник. Свой посох отложив и преклонив колена, Слезами тихими он землю орошает. Немецкая земля! Ты за любовь в награду Не откажи ему в последней просьбе: Когда под вечер он глаза закроет, Пусть на груди твоей найдет он камень, Чтобы под ним забыться вечным сном. [23]