Покорители

Шамсутдинов Николай

 

Николай Шамсутдинов

 

Покорители

26 августа 2009 года исполнилось 60 лет замечательному сибирскому поэту и журналисту, переводчику и общественному деятелю, лауреату литературных премий им. А. М. Горького и Д. Н. Мамина-Сибиряка, Николаю Меркомаловичу Шамсутдинову. С начала девяностых годов Николай Шамсутдинов живёт в Тюмени, но заслуги его перед отечественной (да и не только отечественной!) культурой давно уже не умещаются в региональные рамки. Стихи Шамсутдинова охотно печатают литературные журналы России, Ближнего и Дальнего Зарубежья. Весной 1991 года Н. Шамсутдинов, единственный из тюменских литераторов, был приглашён в Данию, где прочитал цикл лекций в Королевских университетах. В настоящее время Николай Меркомалович возглавляет Тюменское отделение Союза российских писателей и областной Фонд защиты творческой интеллигенции.

Ещё в 1988 году Шамсутдинов написал поэму о покорителях Ямала — произведение острое, масштабное; Виктор Петрович Астафьев рекомендовал его для опубликования в «Новый мир», но в те годы (конец восьмидесятых) напечатать поэму в столичном журнале не удалось. Слишком острой, должно быть, показалась тогдашней редакции её болевая нота. «Покорители» более чем на десяток лет были убраны писателем в стол. И вот теперь, в год 85-летия Астафьева, благодаря поддержке администрации города Сургута, в котором поэт жил и работал почти 20 лет, журнал «День и ночь» — присоединяясь к многочисленным поздравлениям юбиляра — осуществляет публикацию «Покорителей», заодно предоставляя читателям возможность познакомиться с лирическими стихотворениями Николая Шамсутдинова, своеобразными, изощрёнными и волнующими.

Редакция «ДиН»

 

Только разум спасёт нас

Поэма Николая Шамсутдинова «Покорители»— гимн сибирской природе и вопль изболевшейся души. Уроженец Ямала, мать которого занималась сбором пушнины во время войны, вспоённый водами рек Оби и Иртыша, вскормленный рыбой этих великих рек, он был свидетелем «освоения нефтяной целины» и, как сам с горечью признаётся в письме ко мне, «с упоением писал о покорителях тайги и тундры».

Но прошли годы, и наступило горькое прозрение всех жителей Сибири, в том числе и северных её окраин, потому что освоение «незаметно» перешло в покорение, а затем и в избиение сибирских, казалось бы, необъятных и недоступных пространств.

Если бы поэма Шамсутдинова касалась проблем местных, была проникнута тревогой только о своей малой родине, она и тогда имела бы острое публицистическое звучание и обвинение всем ныне странствующим по тайге и тундре «покорителям» природы, осуществляющим грандиозные планы разработки богатейших земель Полярного Урала, в недрах которого представлена вся периодическая система Менделеева.

Нет, поэма «Покорители», написанная уверенной рукой, восходит от экологических к общечеловеческим проблемам, ибо нет сейчас болей и тревог не всеобщих, не всечеловеческих, внеземных. Всё и вся связано между собой, и озоновая дыра, возникшая над Антарктидой, так же губительна для Ямала, как и содранная с ямальской тундры «кожа» болезненна для всего растительного и живого мира нашей прекрасной планеты.

Кто мы? Что мы? Единое целое с беззащитной земной жизнью? Её палачи и погубители, у которых нет и не может быть будущего, или всё-таки разумные существа, способные не только «покорять», брать, истреблять, но, как разумные же существа, несущие нравственную ответственность за будущее своих детей? Что мы оставим им? Холодную пустыню, ограбленную землю, срубленные леса, «среду обитания» или обжитый, благоустроенный дом?

Об этом пора не только думать, но и действовать, уже сейчас, всем, кто работает на земле и раскочегаривает «прогресс», кто не утратил ещё тревожного права называть себя человеком, ответственным за всё, что им уже сотворено хорошего и плохого за человеческую историю. Поэма-боль, поэма-крик, поэма-смятение нашего разума, воззвание к нему, ибо только разум способен спасти нас и летящую в безбрежном пространстве планету, по нашей вине и разнузданности всё более впадающую в инвалидное состояние.

Виктор Астафьев

 

Покорители

Может быть, я — единственный из поколенья Там рождён, где, к студёному морю впритык, Стыл веками, безмолвно вмерзая в забвенье, Убаюкан пургой, «нефтяной материк»… Не слукавлю, добавив, что сердце забилось, Когда, с лихтерных палуб ступив тяжело, Гулом техники, многоголосьем — вломилось Время в юность мою, и меня повлекло По маршрутам, стоянкам… Я, крепко вживаясь В тесный быт кочевой, не жалел ни о чём, И запевная трасса, на лист низвергаясь, Там и стала мне звонким Кастальским ключом. Сам лепил своё время я, не понаслышке Мне знакомо оно — вот и память опять Высекает из прошлого лица, как вспышки, — И за сутки считать мне — не пересчитать, С кем пластался на лесоповале, из кружки Второпях кипяток, обжигаясь, глотал, Размочив сухари, и, бывало, к подушке, Засыпая, в январскую ночь примерзал. Они в память врастают? Нет — крепче! — вмерзают, Понабилось их в пристальных строчках моих — Помню всех. И они мне ответно мерцают В перекличке ревущих костров… Но иных В неподкупном огне я отчётливо вижу — Тех, кого понадёжней хотел бы забыть, Кого, прямо скажу, ненавижу За страдания oтчины! Мне бы лепить Милый облик из бликов на коже, из яблок, Озаряющих дачу, смятенье даря, Из смеющихся губ, тонких пальцев, озяблых В гущине златокованого сентября. И когда рассветает, когда под глазами Меркнут нежные тени, — смиреннее кровь Утомлённо течёт под губами, Намывая усталость… Но вновь В шелест ясного сада вгрызается скрежет, Развернув меня к теме лицом, и опять, Хоть обиженно в строчке любимая брезжит, Но глубинное что-то велит начинать — До зари поднимаясь, в работу впрягаться… Чтобы отчину не потерять — отстоять, Нужно так в непреклонное дело ввязаться, Чтоб ни лестью, ни руганью не оторвать…
Тишиною спелёнут, глухой, беспробудной, Скучный край, подоткнувши сугробы, дремал, В океан упираясь промозглою тундрой, Подпирая студёным дыханьем Урал. Неродящую землю схватив мерзлотою, Он урёмы баюкал, а то в ледостав Прополаскивал небо сияньем, уздою, Ледяною, железною, — реки взнуздав. Его скудную землю не трогали плугом, Только в диких степях его, смерти сродни, Заходя от Тамбея, кобенилась вьюга, В сутемь вдавливая огни. Но уже горизонт накипал парусами, Вымпелами проворных заморских держав, Ведь, просвистанный лисами и соболями, На закраинах край и застав не держал. Но, царапая бледное небо крестами, Увязая в ливонских болотах, едва Отойдя от опричнины, в дебри за Камнем Погрузила железную руку Москва, Казаков со строгановских вотчин спустила, Дабы от чужеземцев тот край оградить, — Полно им на Шемахе да Волге, решила, Караваны зорить, жемчугами сорить. И ещё потаённые топи молчали, А уже, насаждая исконный закон, Разговор завели, распаляясь, пищали, Осенённые пасмурным шёлком знамён. А навстречу им, ровно огни, полыхая, От Ишима к Туре, окликая Иртыш, Заплясав, затопили простор малахаи Лис отборных да красных, не трогай — сгоришь! И травою, рассыпавшей росы-мониста, Угрожая студёною сталью клинков, Сыпанули лавины — размашистым свистом, Разъярённою скороговоркой подков. И пошло! Не одна мать в рыданьях забьётся… То пищаль огрызнётся, а то тетива Загудит — в сердце порскнет стрела, и сомкнётся Над померкшим лицом ножевая трава. Так схлестнулись две крови! Но, сельбища сея, Вознося исступлённое золото глаз, Крыл пространство обветренным шумом, на север Увлекаем казацкими саблями, Спас. Он острогами путь переметил, без шуток Поливая обильною кровью снега, А за ним, поспешая, творя первопуток, Прошмыгнула купецкая следом деньга, Чтоб алчбу утолить поначалу мехами, Осмотреться, прикинуть и, взбухнув стократ, В дрожь бросая округу, уже с барышами, На почтенье и зависть, вернуться назад. Но едва ли с того капитал наберётся?.. На подмогу, покуда торговля кипит, Хлынул пьяной рекою, в таёжном народце Выжигая ум и здравомыслие, спирт. Красный зверь-то — по сердцу царап! — обжигает, Нарастает дыханьем дремучих страстей. И лабазы всё пуще росли, подминая Родовые угодья о ленных людей. За острожными тыньями, хоть и не сразу, Зачинались и в небо росли, всё тесней Табунясь у заплывших, у тучных лабазов, Избы тульских кровей да рязанских кровей, Ведь какая-то жадная сила, нимало Не скудея с годами, как встарь, тяжела, Сёла целые — с отчих гнездовий снимала И на отсвет удачи — на север влекла. А навстречу им — потные звери в запряжке Изогнулись за взмыленным коренником — С ясаком! — наплывали оленьи упряжки, И бубнил по тайге бубенец: «С ясаком!» Ай, богат да изряден ясак! — проливная, Щедро сбрызнутая по хребту серебром, Так и льётся лиса по рукам, оплывая Вороным, невесомым, холодным огнём. И, застлавши глаза, обжигающий, дивный, Под горячим дыханием влажно дрожа, Сердце нежно покусывает — соболиный, Так и прыщет мохнатыми звёздами — жар…
Он сквозь годы прошёл, этот жар… Потому ли, Как и встарь, стервенея, в крутой оборот Так природу берёт, не жалея ни пули, Ни червонцев, ни водки, наезжий народ? Поглядишь, как иной вас коммерции учит, Прёт в заветные поймы с ружьём и вином, Да и сплюнешь со злостью — ведь это же купчик Ворохнулся и смял сострадание — в нём. Это вскинулся хищник — вцепиться в добычу, Навалиться, подмять её и тяжело Закогтить её — всю! — под заёмным обличьем Воспалённое, алчное пряча мурло. И в кромешную ночь, воровскою порою, Чтоб отборным орехом бюджет подкрепить, Взять кедрач, да и выхлестать бензопилою, В безымянную пустошь его обратить. Он при деле — и зимник, быть может, роднит нас, Может, вместе мостим мы таёжную гать… Только, высосав душу, свербит ненасытность, И темней распалённая жажда — урвать! И здоровье в порядке, и нервы в порядке, Крепко спит, ведь он сердцем не врос, наконец, В мир тревог наших, наших раздумий, по хватке, По бессовестной, низменной сути, — пришлец. Мне известен такой… «Мандарин», с вертолёта, Люк закупорив грузною тушей, он бил Беззащитных лосей и смеялся: «Охота!..» — Бил и после описывал бойню, дебил. Бил на выбор зверей, как заправский сезонник, В налитое плечо уперев карабин. Обжигал покрасневшую щёку, в казённик Досылая исправно патрон, магазин… Бил, рискуя свалиться, над зимней тайгою На холодных ремнях зависая, но — бил, Бил, отпинывал гулкие гильзы ногою, Беззащитных молочных телят не щадил… Ах, с каким упоеньем он бил их: «Раздолье!» — (Это нужно увидеть…), чтоб, в синем дыму, В перезвоне и лязге, хмельное застолье Славословия, чавкая, пело ему. Он царил, применившись к звериному бегу, Умножая безрадостный список потерь… Ему кровь веселил по кровавому снегу Обречённо влачащийся, загнанный зверь. «Мандарин…» — я сказал… Нет! скорей, как налётчик, — «Хоть денёк, — рассуждал он, осклабясь, — да наш…» И ведь выбил бы чахлое стадо, да лётчик Заложил, упреждая, гневный вираж. Что же в памяти эта картина воскресла? Я в одном леспромхозе услышал, что вот Его — выплеснули из солидного кресла, И пыхнул ему гарью в лицо вертолёт… Ну и что ж? Он, видать по всему, пообтёрся В передрягах, и всё-то ему нипочём… Он сховал карабин, но зато обзавёлся, К пересудам и вымыслам, — фоторужьём. И уже он строчит о природе заметки — Не раскаянье, а конъюнктура велит, И довольно частенько в заштатной газетке «Друг природы…» — под снимками пляшет петит. И, должно быть, я всё ж чересчур субъективен, Но не верю в перевоплощение я: Как под пристальным дулом, перед объективом, Сжавшись, оцепенела природа моя: Её речки, проталинки, ельники, мари — Всё, с чем каждою чуткой кровинкою слит, До корней своих… И не поэтому ль в хмари Моё сердце и чаще, чем прежде, болит, Что я — и соплеменник ваш, и современник, «Покорители» севера, — значит, вдвойне Виноват за свершённое… Нет, не бездельник, Просто на пустячки отвлекался… Но мне Нужно вас показать и назвать! А смогу ли? А по силам ли мне, ведь, хоть криком кричи, Не прикроешь бумагою зверя — от пули, Только словом одним — не спасёшь кедрачи. Ну, так, что ж, отстраниться и, в мире суровом, Их оставить одних на убойном ветру И предать, обречённых?! Ах, если бы словом Можно было убийцу подвигнуть к добру… И, один на один с белым полем бумажным, От бессилия мучаюсь я, но опять Всё ищу это слово — о главном и важном, И никто не подскажет мне, где же искать…
Только-только, затеплив студёное утро, Алым светом восток незаметно нагруз… Но царит на пространстве размашистой тундры, Обливая исконные выпасы, гнус. В одеяло плотней завернёшься — привычка: Хоть и мал, до костей пробирает, остёр, Гнус. Но шумно взъерошится ранняя спичка, И давнет исцеляющим жаром — костёр, И тебя, ослабевшего духом, поддержит, Кровопийц приструнит… Хоть берёт на измор Беспощадная тварь, у костра уже брезжит, Затекая в слабеющий сон, разговор: — Да-а-а-а, — и сочный шлепок, — это, язви, природа?! Мох да хляби, и живности нет… А давно ль Глухаря, куропатки — хоть бей с вертолёта!.. Дай-ка мази немножко… — Просну-улся… Отколь? — Вот в газетах трубили: «Романтика! Север!», — А всего-то зверья — лишь комар да мошка… Чёрт, опять сигареты я где-то посеял… — А газетчик к чему ж? — Принесло лешака! Ишь, пригрелся… поди, ничего и не слышит. Приблудился к колонне, какой с него прок? Так, случись что, и не пожалеет, распишет… — А ты не гомозись, и роток — на замок… — Эх, тоска-а-а!.. Вот мы в Нягани просеки били, Там лосей, не поверишь, как зайцев! — Да ну-у-у… — Что «да ну-у-у»! Пятерых, говорю, завалили… Ты представь — пятерых! И лосиху… Одну… — По лицензии? — Ду-у-ура… И, словно бы в замети Той, давнишней, зимы, всё во мне напряглось, Ведь протаял из давнего прошлого в памяти Сбитый наземь стальною удавкою лось. Помню непримиримый прищур Волобуева, Красный снег. Зверь оплыл серой тучей на гать, И звезда чёрной крови зияла во лбу его — Топором вырубали рога и, видать, Не спешили, подонки, не трусили, зная, Что на звон топора их никто не придёт… Вырубали рога, с каждым взмахом вгоняя Обух — в припорошенный созвездьями свод. (Снег под ними повизгивал, точно магнезия…) Запалили костёр, так поведала молвь, И огонь, матерея, с щербатого лезвия Жадно слизывал окостеневшую кровь, Багровел и чадил на ветру… И, похоже, Слив тяжёлые пальцы свои в кулаки, Врос в раскисший сугроб Волобуев, и кожу Натянули на жёстком лице желваки. …Гнус наглел… А меж тем, обрастая смешками, В похвальбе неуёмной, смакуя разор, Шелестел доверительный шёпот мехами, Да подранков и жертвы считал разговор: — Ну, так слушай… Мы зазимовали в посёлке, Да ты помнишь, за базою, на берегу. Слышал я, там — охо-ота, да, веришь ли, волки Поджимали — не высунешь носа в тайгу. Ну, так что оставалось нам? — карты да бражка, Так и пухли со скуки. А тут, поутру, Глянь я мельком в окошко — оленья упряжка У соседнего дома… Я — мигом к «бугру», Так и так, мол… должно быть, родня из Угута К Айваседе… упряжкой… Как хошь, понимай, Но такие дела, мол, и — раннее утро… Спит посёлок… И он мне мигает: «Давай!»… Рад стараться! — я тотчас к упряжке… На ЗИЛе… Борт откинул… Стоят… Вот потеха была! — Подхватили олешек мы и погрузили Вместе с нартами… В кузов… И выдох: «Дела-а-а…» — И куда ж вы их? — Ясно дело, загнали В мехколонне соседней на мясо — товар, Ты и сам понимаешь… — А если б поймали? — Да поди догони нас! К тому же, навар — Ящик водки… — А что же хозяин? — Подался За озёра — пропажу искать. До сих пор, Видно, ищет… Но тут у палатки взорвался Чадный рык вездехода и встрял в разговор, Разом скомкав его… И давнул в мою спину Дизель жаром, и, спрыгнув с крыла, невысок, Он прошёл мимо нас, «покоритель», закинув За плечо невесомый, как видно, мешок. — Да-а, добытчик, однако… — и так прознобила Голос лютая зависть, — ишь, наторговал, — и заморосило: — Деньги… Стойбище… Ханты… Продал… Обменял. — Кто такой? Как ни встречу, он вечно с мехами, То лиса, понимаешь, то просто — песец… Неприступный, сурьезный такой… Не механик? — Нет, — протяжная пауза, — просто… купец… Это он! — на глаза нахлобучивший веки, Оценивший давно эту землю в рублях. Как тут быть? — забродила алчба в человеке, И взбрыкнул неожиданно купчик в кровях. До чего ж оборотист наезжий народец, Есть, мол, водка, давай, мол, и рыбка, и мех, — До сих пор для иных автохтон — инородец, И споить его, и облапошить — не грех, Благо, прост и доверчив… А то, как в карманы, В заповедники руки — хватай! — запустить, Оголить их… Барыш! И чужие капканы, Когда нарыск песцовый густеет, — зорить. И разбойничьей снастью, бахвалясь уловом, Реку выпростать в раже, потуже набить Битой птицей да зверем кладовые — словом, От корней до макушки тайгу обдоить. Я понять постарался б, когда бы в прокорме Было дело… А здесь — баловство? Перестань, Вечный данник природы, забывший про корни, Вымогать у природы кровавую дань! Но взывать к его совести — это полдела… Нужно вдарить в набат, да погромче, пока И детей не подмяла алчба, не разъела Души их психология временщика! Да и сами собою едва ль перестанут Оккупанты природу мытарить… Итак, Наступает стальная страда, к океану Отжимая звериные кормища… Как От земли своей не заслониться зевотой? Как земного доверия не потерять? Как проблемы индустрии с прочной заботой О природе по чистым законам связать?— Чтоб потом, отрезвев уже, не ужаснуться Окаянной бездумности — что, мол, творим?! — Чтоб в железном движении не разминуться, Локти, локти кусая! — с грядущим своим…
Схлынул с берега гнус, и в окне потемнело… Он прошёл и присел у порожка, в упор — Льдинка синего взора, и прошелестело В загустевшем, свирепом дыму: «Рыбнадзор!..» Привалился спиной к тёплой печке, сутулый, А черняв и скуласт, ну, татарин точь-в-точь, Затянулся — и на измождённые скулы Кашлем выбило алые пятна. …В ту ночь, Взяв двоих, затопив самоловы, он двинул Мимо сонного плёса, да квёлый движок Заблажил… Он пригнулся к мотору, а в спину — Раз! — удар и, с присловьицем хлёстким, — в висок, И — вода взорвалась и сомкнулась. И тут же Потащила на дно, оплетая собой, Уж так люто давнула, так стиснула стужа, Высекая из сердца слепящую боль, Что дыханье зашлось. И, уже задыхаясь, Он всплывал и тонул, обессилев, и вновь Жадно, с яростью рвался наверх, выбиваясь Из беды, будоража сомлевшую кровь, И ведь выплыл! Отлогую отмель нащупал, И кромешную стужу, и мрак превозмог, Зацепившись размытым сознаньем за щуплый, Протянувшийся издалека огонёк, Выбрел по мелководью, уткнулся в густые Тальниковые заросли — мрак позади… С этих пор-то и хлюпают хляби речные, Неусыпно ворочаясь, в хлипкой груди. Тех двоих встретил в лодке у мыса и ловко Обошёл, посылая «казанку» вперёд, Прямо наперерез им, ударил — и лодка Задралась, обнажая пропоротый борт. Матом ночь взорвалась… Он прицыкнул, однако, Бросив круг на двоих, близко не подпускал Браконьеров к «казанке», а — «Хитрый, собака!» — Под стволами добытчиков к берегу гнал. Выгнал, мокрых, к рассвету… Уж как его крыли Браконьеры, народ веселя, на суде! А инспектор молчал, лишь в глазах его стыли Две фигурки на чёрной студёной воде… Две зимы миновало. Он к лету вернулся, Худ, в казённой одёже… На смирной воде Встретил этих, двоих… Пусть другой разминулся б, Он — навстречу «знакомцам» попёр, ну, а те — То ль купанья боялись, то ль нервы провисли… — Заложили вираж, угорело вильнув, Ушмыгнули в проточку и чутко закисли В тальнике — видно, чуяли всё же вину… Помутнел браконьер: «Незадача!» — Как тут ни вертухайся, полнейший разор: Невода отощали, слиняла удача, Заскучала рыбалка… И всё — рыбнадзор! И уже с самоловом не сунься в протоку, Хоть стращали и дом подожгли, наконец, И не раз ему, воду буровя, дорогу Заступал среди ночи горячий свинец — Только непримиримее холод во взоре… Он спешит на «казанке» на тоню, крутой, Ибо помнит: под хриплым дыханием хвори Жизнь обтает, как хрупкая льдинка… Седой, Он спешит мир заветный спасать от разора, Словно эти урочища носит в себе, Защищая их от взматеревшего вора, Заскорузлого в неистребимой алчбе. Вор ухватист: мордующий ясные воды, Мощью техноса часто силён он, пока Не воспрянет от оцепененья природа И не даст ему, прочь вышибая, пинка… Увлекаем на север всем ходом державы, Сколько техники я по урманам встречал — Этот, битый тайгой, искорёженный, ржавый Да стреноженный цепкой травою металл. Ты бы рад, временщик, всё сграбастать в беремя, Да забыл, что силён ты — вот этой землёй, И не жди же, пока сердобольное время, Словно раны, залижет следы за тобой. След потравы вопит, временщик, за тобою, Он не скоро исчезнет… А вот рыбнадзор Приохотил и сына к реке, и порою До рассвета стучит на воде их мотор… И малец прикипел к ней, не щедрый на слово, По-отцовски глядит, ветром, стужей пропах — Это возобладала закваска отцова, Отзываясь раденьем в сыновних кровях… (Луч ложится румянцем на чуткие воды…) Он сидит на корме, погруженный в своё, — Не чужанин и не приживал у природы, А кровинка, наследный печальник её…
Потянуло порой перелётов, и стая На родные гнездовья летит, а под ней, Перебранкою нервных курков нарастая, Поднимается лес вертикальных огней… Смёл усталую птицу огонь, от болота До пробитого неба горит вертикаль Липкой боли и страха… Охота: — Бей! Промазал! Ишь, гад, насобачился!.. Жарь! Я не вижу в пальбе лица человека, И, кромешный, от крови и пороха пьян, Зачинается день, лишь оглохшее эхо И рыдает, и стонет, забившись в урман. Распрямилось, над птицей сомкнувшись, болото, И так зримо я вдруг увидал, Как, вздымаясь, фантом вертикального взлёта Вбил нас в небытие — невесёлый финал… Словно трещина в небе, подбитая птица Больно сердце крылом зацепила… Скажи, Может в трещину эту наш мир просочиться, Обнажая каверны души? Там, где птица летела, зияют пустоты, Темнотой заплывая… А вспышки частят — Учащённое сердцебиенье охоты, И стволы, точно Судные трубы, гремят. А представишь ли ты, прикипевший к винтовке: Словно маятник бешеный, мчится Земля Амплитудой — от пули до боеголовки, Наши волосы — страх ли? сквозняк? — шевеля… Но всё злее, всё пуще ярится охота, Палец закостенел на горячем курке. …Вечер… Сумерки… Спят сапоги, полороты, Домовито бормочет вода в котелке, Кров из лапника прост и надёжен. Не спится, Ведь в исхлёстанном небе, как в вязком бреду, Тлея, так и стоит почерневшая птица, Затмевая живую, над лесом, звезду.
Возвращаюсь туда, где родился я… Рядом — Тёплый ропот воды, и, как в детстве, знобит Молодой холодок. Эй, скорей по дощатым Тротуарам, сползающим прямо к Оби, На прибрежный песок! Ноги вязнут — с усильем Вырываешь… А дети навстречу несут Чайку… Мёртвую… Окостеневшие крылья Пуще клея схватил, перемазав, мазут… Он, поди, не дремал, так подкрался, убийца, Безобидная с виду, холодная слизь, Что, когда, всполошённая, вскинулась птица, Тёмной тяжестью на обречённой повис. Он держал её мёртвою хваткою, немо, И, покуда, взбулгачив ночь криками, страх Маял жалкую птицу, тоскливая немочь Всё страшней и страшней цепенела в крылах, Растекаясь по жилам… Не ваше наследство, «Покорители» севера?!. Издалека, Перекличкою вёсел окликнув, из детства Мягко торкнулась в сердце, вздохнул я, река. Оттого и вздохнул я, что вышло свиданье Невесёлым… Но зорней рекой, далеки-и-и, Потянулись из памяти в сытом сиянье Наливные, грудастые неводники. И я ровно увидел, как вровень с бортами, Сокрушить их тяжёлые плахи грозя, Шевелясь, засыпает студёное пламя Рыбы-нельмы, протяжной сороги, язя. Густо, с посвистом сыплются мокрые чалки На прибрежный песок. Отлагаясь во мне, Над водою мигают дотошные чайки, Словно белые паузы в голубизне, И следишь ты за ними рассеянным взором… Лишь потом, через годы, с газетных страниц В нашу, грустно писать, повседневность с укором Заглянули глаза погибающих птиц, Может быть, потому выползавших на сушу, Что спасенья искали у нас… Глубока, Бьёт мазутной волной в потрясённую душу, Намывая раскаянье, эта река, Благо, если б одна… Я знавал очеркистку — Торопясь в прогрессистках себя утвердить, Она нефти весь пыл отдала свой, без риска Конъюнктурщицей в эту вот пору прослыть: Всё плотней обступали в поспешных писаньях Буры, трубы, фонтаны — ну, весь антураж, И, понуро сквозя, растворялась тайга в них — Не живой организм, а — дежурный пейзаж… Умудрённости ей не хватало, чтоб здраво Оценить себя? Где ж тут природу беречь, Если спрос — на писанья? А у леса есть право В лучшем случае гатью под технику лечь? Этот жар да упорство — на доброе б дело! Ну, так что же рукой торопливой вело? — То ли, по простоте, ранней славы хотела Иль иного ждала, в нефть макая перо? И хоть нет в обличительном пафосе прока, Всё ж, поверьте, так хочется крикнуть порой: Не её ли герой сжёг урман?! И протоку Задушил в химикатах — не её ли герой?! Их бы не славословить, зарвавшихся, — можно Всю тайгу потерять, от вершин до корней… Бессловесна природа, тем чаще тревожно, Что всё меньше её — в душах наших детей… Мы-то в детские годы к ней были поближе — И в цветении помню тайгу, и в снегу, Но, когда в январе зори кличут: «На лыжи!», — Почему сына вытащить в лес не могу? …Всё активнее солнце — я смежил ресницы… Только не унимается мысль: может быть, Не по птице — по дряблому чучелу птицы Внуки будут о времени нашем судить? Вот когда бы тебе мой безрадостный опыт — О потравах писать да по ранней весне Браконьеров шерстить, вот тогда-то, должно быть, Ты меня поняла бы, сестра по вине, — Все мы общей виною больны… Но едва ли Осознали, что вот, подошли к рубежу. Не спасали природу, а больше болтали О болячках своих… Что ж я детям скажу?! Ведь не крикнешь, как встарь, им: «Здорово, ребята!» Птица дрябло обвисла в детских руках, И молчишь на дощатых мостках виновато, Угли в сердце и стыдные слёзы в глазах…
«Метеор» оперён бурунами… За мною Истекает слепыми огнями простор. Гомонит, засыпающей брезжит струною, Дизелями проворно стучит «Метеор». То ударит в буфете перебранка посуды, А то вскинется резко нежданный гудок Над рекой… Но внезапно, пробившись из гуда, По соседству со мною всплеснул тенорок: «…Ну, а дальше-то что?..» «Он — каюр, понимаешь?! — Низкий бас. — Спец, каких поискать, и к тому ж В тундре сызмальства… Кто он, теперь-то смекаешь? А как держит упряжку, хотя и не дюж…» …Вижу, не отстаёт… Ишь, забрало оленей — Прямо за вездеходом пластаются, ну, Словно кто привязал… Кто ж кого одолеет?! Неужели каюр? Эх, как я газану! В ноздри дым, смех глядеть! Они в сторону взяли Да по кочкам обратно… Смешнее всего, Что каюра-то с нарты смело. Изваляли Бедолагу в снегу… Ну, да он ничего, Улыбается: всё, мол, в порядке… Упряжку Завернули, догнав за протокой, вот так. Вижу, парня знобит, и сую ему фляжку С водкой — выпей, мол, но отказался, чудак. Ну, а мы не святые… Покуда он грелся У завхоза чайком, я решил подкузьмить: Отпластнул от буханки ломоть, загорелся И — с буханкой на улицу, мол, покормить… Сдобрил водкой ломоть — сам бы съел! — и к упряжке, Вот, мол, ешьте… Куда там! Отпрянули — знать, Угощенье-то им не по нраву. Дура-ашки… «Ну, а если, — Осадчий басит, — поднажать?» Аж взопрели, покуда буханку скормили, И, поверишь, быки-то глядят веселей. А Осадчий — с хореем уже: «Покатили?!» — И кричит, фалалей, багровея: «Скорей!»… Чёрт нас дёрнул! Я — в свист! Эх, рванули, род-ны-я! Я ещё наподдал — только комья в лицо. Мне в диковинку — я на упряжке впервые… Обернулся назад: глянь, каюр на крыльцо. Да куда там, ищи ветра в поле! Вот речка, Там я крупных язей брал… Олени — в намёт! Не спина у Осадчего — чистая печка, Ну, а высунься — ветер сбивает и жжёт. Распахнул полушубок, скаженный, и жарит По оленьим хребтам, обалдуй! А меж тем Солнце уж притонуло, и с севера, паря, Наползает — я так и встопорщился — темь, И мороз-то как будто крепчает… (И тут же Вспомнил я, как тоска подступает, когда Каждый шовчик возьмётся прощупывать стужа, По стежкам пробегая зубами… Беда! Да ещё в голой тундре…) …Струхнул я, и вроде Липким жаром всего окатило… Кричу: «Стой, Осадчий!» — а водка-то в нём колобродит, Водка гонит оленей. Я: «Стой!» — колочу В неподвижную спину. Хотя б оглянулся, Только рыкнул, чудовище: «А ни черта!» — Как навстречу нам прыгнул бугор… Захлебнулся Я горячею болью, и всё… Пустота… Прихожу в себя — ночь… Где Осадчий?! Ни звука… Где олени? — следы от полозьев текут Из-под пальцев, снежком притемнённые… Вьюга Зачинается, значит? И тут То ли шелест какой, то ли шёпот… Осадчий?! Точно, он выползает из мрака. «Нога…» — Прохрипел. Ну, а тут пуще крутит, и, значит, То не вьюга лютует в ночи, а пурга. Плохо дело! В ногах — ледяные занозы, Голо в тундре, хотя бы ложбинка иль куст, И Осадчий хоть мал, да увесист — сквозь слёзы И кляну фалалея, а всё ж волоку. А мороз сатанеет. И крикнуть бы! — ровно Вымерз голос, и холод под сердцем… «Дошли?» Э-э-э, куда там, валялись с Осадчим, как брёвна, Пока нас за Медвежьей протокой нашли. Нас-то, вишь ты, сперва на востоке искали, Следопы-ыты! (И сразу мурашки — так зло Прозвучал низкий голос…) Ах, если б мы знали!.. Вот Осадчему, язви ты, не повезло: Почернела стопа… Я и брякни: «Гангрена!» Мастер: «Ох!» — и скорей вызывать вертолёт… Отмахнули стопу, ладно не по колено, Ну так радуйся! Нет, он замкнулся и пьёт, И всё в толк не возьмёт, что могло быть и хуже… Тут качнуло нас, и, надвигаясь, в упор — Серый бок дебаркадера… Пристань. И тут же Дружно свистнули чалки, и наш «Метеор» Замер, и, заливая прибрежную глину, Побежала волна до приплёска, боднув Чахлый выводок лодок, и, мутно отхлынув, Потащила их с мусором вместе по дну, Будоража ленивую гальку… По скулы Притонул «Метеор» в заскучавшей воде, Протянулся на выход народ, и мелькнуло Притемнённое болью лицо в толчее. Это он! — уплывающий к выходу медленно… Я узнал его, вбок толчеёй оттеснён, По набрякшим рубцам, как по свежим отметинам Ледяной, стервенеющей тундры… И он Кепку приопустил, словно бы укрываясь… Меня ровно толкнуло к нему, но тут взбух Грузный гомон у трапа и, в дверь выжимаясь, На причале опал. Он пропал… Уж потух Тенорок его спутника. Медленно тлея, Чья-то песня рекою сплывала… Я дрог На осеннем ветру, то ль поверить не смея, То ли всё, что услышал, осмыслить не мог… А в душе занималось ознобное чувство — Гнев, я понял, — не жалость, не стыд: Верно, что не прощает природа кощунства, Горько, что невиновным она отомстит. Путь земной мной не пройден и до половины, А пустынь-то, потрав — за спиной! Но былое корим мы: мол, отчие вины Высекают из неба то ливни, то зной. Ну, а сами-то мы — доброхоты природы? Это счастье, что разум одёрнул, не дал Задушить в Каракумах сибирские воды, Обескровить, страну обирая, Байкал! Сами дали рвачам и прохвостам свободу… Не гордыню ли теша свою, Словно этих оленей, взнуздали природу, Гоним, слепо нахлёстывая, к небытию. Ну так хватит проектов и толков, Если в небытие упирается путь! Время, время настало — глазами потомков На свои же деянья взглянуть. Никогда не ответят им наши прогнозы, С чем мы их оставляем одних, Но зато высекаем из атома грозы, Что, сознанье слепя, замахнулись на них. Нет исхода в неловкой усмешке ухода От чужого несчастья… Ты только представь Вёрсты очередей за глотком кислорода, А потом, если сможешь, проблему оставь. Из проблемы не выскочишь — дело последнее! Давят беды свои, ну а пуще всего — Дефицит понимания и милосердия Ну а кто же ты, если не донор его?..
Занедужило старое озеро: кто-то Взял да выгреб в него полцистерны тавота И добавил какой-нибудь дряни — видать, Долго озеро к жизни теперь поднимать… Как тоскливо насупился север, и хмуро Налегло на сердца ожиданье грозы (Вот и кстати штормовка), под ветром понуро Подползает к ногам маслянистая зыбь. Оскудели дородные глуби, и птица Не спешит на неверную воду садиться, Ведь весенней порою, в броженье урёма, Пропитала озеро дряблая дрёма. А давно ль, когда в жизни — сплошные кануны, Трепетала и тёрлась о лодки вода, Закипала вода, вспучив грузные луны Серебром истекавших сетей? Их тогда Распирало броженьем улова — литая Рыба светом сорила, и после, тяжёл, Всё темней клокотал, всё плотней, обмирая, Заходясь в рыжей пене, артельный котёл. Многих, многих озёрная сила вспоила, Как меня поднимала когда-то, мальца: Крепли мышцы, ветвились упругие жилы — Так идут по весне в звонкий рост деревца… А теперь ни умыться нам и ни напиться… И с тревогою, Вэлло, следим мы с тобой За мятущейся птицею над плосколицей, Почерневшей, как рок, безразличной водой. Потому-то и не отпускает смятенье, Что в тяжёлом движенье прогресс перемял До подлеска тайгу и, певец покоренья, Я потрав за лавиной стальной не видал, Сам прокашивал гулкие просеки, сеял Чадный грохот… Так не по твоим ли слезам, Хмурый Вэлло, ломилось железо на север, Приценяясь, как видно, к насупленным льдам? И в минуты душевной надсады Горько вижу я, как из подроста и мхов Нам бессильно грозят, в чёрных метах распада, Древа, сучья, валежины, сны пропоров. Лет пятнадцать — и вот мы у цели: Пересохшие русла, овраги, пески… Слава Богу, не всё уничтожить успели, Но к черте роковой — ишь, размах-то! — близки… Мы присвоили право решать, что полезно, А что вредно. И кто бы из нас ни решал, Так уверовал, путь просекая, в железо, Что в холодной крови растворился металл. И молчу я над вялой водой, размышляя: Тот, кто озеро — по слепоте? — отравил, Безусловно, из тех, кто, тайгу «покоряя», И других «покоренью» примером учил… Страшно, что безымянен он, этот «учитель», Потому что не найден и не уличён. Сколько он принесёт нам вреда, истребитель, Потребитель, по сути прогорклой. О чём Думал он, выгребая тавот? Всё о том же, Что огромна Сибирь, золотой материк, Что и эту потраву она переможет И урон-то, по меркам её, — невелик, Капля в море… А капля ли?! И потому-то Потрясенье саднит до сих пор, Ибо мёртво застыли озёра мазута Там, где птица, густа, поднималась с озёр… Где бродила обильная живность густая, Жгут — так прячут следы! — нефть, и траурный дым Иссушает сознание, переползая За лесной горизонт… Так давай проследим Его путь: он полнеба затмил, постепенно Концентрируясь в воздухе, в почве, в воде, Чтоб распадом, гниеньем в отравленных генах Заявить о себе… Поколенья в беде! Как преступно бездумны безликие песни О безоблачном детстве! На кой они ляд, Если небо забито отходами, если У детей наших лёгкие — с кровью! — горят. Не безнравственно ль, что лихорадочно ищем Панацею от страшных болезней, пока, Накрывая смертельною тенью жилища, Наша смерть вызревает в больных облаках?! Проморгали Чернобыль. А что провороним Мы на сей раз, ведь, как посторонних людей, Родники наши, реки, озёра хороним, Не сумев их спасти от кислотных дождей? И, как рыба, вверх брюхом — иллюзии… Скверно: Сонмы их высыхают средь книжных страниц, Безразличных плодя, и в итоге — каверны В детских душах, как в лёгких, и нравственность — ниц. Отвлечённо скорбя, тиражируя вздохи, Позабыв, что у голоса право — кричать! — Мы абстрактно страдаем, отрыжка эпохи, Научавшей не драться, а внятно молчать… Но, когда нас лесные палы обступают, До нутра прожигая, и в мёртвой воде Наши лица мерцают, — когда проливают Бытие — наше! кровное! — в небытие , Ощутите ли, как зачерствело молчанье? «Не среда обитанья — среда выживанья!» — Так поставлен вопрос… И всем нам — отвечать!
Не заметил, как звёзды набрякли… Сомлело В костерке неуёмное пламя — видать, Нам пора на покой. Только хмурится Вэлло: «До-олго озеро к жизни теперь поднимать… Язви, всё испоганили, ведьмино семя!» — Разминает потухший в руке уголёк И понуро молчит, узловат и приземист, У бессильной воды, точно древний божок, Лоб морщинист и кроток редеющий волос… И глядит он куда-то за озеро, вдаль, Поднимая протяжную песню, — то голос Подаёт и царапает сердце печаль. Растекается звук над водой постепенно И пытает на отзыв холодную тьму, Возвращается эхом, как будто смятенно Стонут птица и зверь, отзываясь ему. Воет ветер на вырубках, горестно ноет, Задувая наш говор… Зайдя от Губы, Ветер, комкая песню, в просеках воет, Что уставились в нас, точно дула судьбы. Оттого ли пространство слезами наволгло, Что когда-то наступит тот сумрачный день, Когда слепо, при вое последнего волка, Захлебнётся испугом последний олень? Ты во что переплавишь безликую жалость, Больше занятый бытом, а не бытием? Как тут быть, отвечай, коль земля твоя вжалась В твоё сердце и ждёт милосердия в нём? Наши силы — иссякли? Призывы — прогоркли? Хищник — зол и ухватист, где можно, урвёт… Потому-то на лысом, понуром пригорке То не Вэлло поёт — само горе поёт, Растекаясь брожением смутным в туманах, Низким говором трав… Ну, а горше всего: Кроме этой, в болотах, в разливах, в туманах, Неуютной земли, нет иной у него. Где искать ему выпасы тощим оленям, Если сжались угодья в железном кольце? Что, с тоской и мучительным недоуменьем, Он читает в земном оскудевшем лице? Отстранясь от нас, как от врагов, затаённо Она смотрит, в оврагах и просеках, ввысь, Точно боль и обида спеклись в отчуждённость… Если б в нас — размышлением отозвались, Ведь считали мы: всё, что творится, — во благо… Но, когда я сижу, углублённый в своё, Слышу ропот глубинный, как будто бумага Рвётся под воспалённым дыханьем её, И такая в ней тёмная стужа, как в камне… И — встречаешься с пристальным взглядом воды, Что настойчиво, пасмурно смотрит в глаза мне, Словно я — провозвестник большей беды.
Ещё всё мироздание дрёмой объято, А уже ранний звук над деревней возник… И вот так целый день, от зари до заката, Тюк да тюк у худого заплота — старик То дровами займётся, то веслице тешет, То латает приземистый хилый заплот, Согреваясь работой. Да, видно, не тешит Немудрёное дело души. Уже год — Он один, и под солнцем один, и под ливнем, Заплывают слезами горючие сны… Как и в первые горькие дни, всё болит в нём Безутешная даль за могилой жены… Жизнь его и в бою, и в работе обмяла, Но, уже отстранившийся от бытия, Коротая свой век за безделкой, устало Он влачит одиночество. А сыновья? — Спят вповалку в кладoвой их грузные сети, Дремлют бродни лениво на тёмной стене — Захирело артельное дело, и дети, Как вода по весне, растеклись по стране, Растеклись и — отцовское дело забыли… Всё он не передумает думу свою, Ведь больные озёрные воды подмыли И, ломая устои, размыли семью, Обездолив его, горемычного, разом… Под дородной луной и в сиянии дня По стремительным просекам, стройкам и трассам То река, а то зимник носили меня. И, вбирая мой мир, видел я, каменея, Как, теснима железом, теряя зверьё, Хмуро пятилась к морю тайга, а за нею Шёл бродячий сюжет, как попутчик её… То в Казыме, а то в Лагнепасе по следу Вездеходов он шёл — в снег, в распутицу, в зной, И с него занималась, бывало, беседа У костра кочевого вечерней порой Под шипенье транзистора тихо творима… И порой снилось мне: он в тайге, многолик, Словно дух этой местности, брезжит незримо, Неусыпный, как едкая совесть, старик. И казалось: везде, как стезя ни капризна, Из лесной гущины, куда искры летят, Сожаление тайное и укоризна Прямо в душу глядят, Прямо в душу глядят… Неужели железо — стихия прогресса — Подминая бездумно основу основ, По душе прокатилось, как будто по лесу, Совесть и здравомыслие перемолов? Разве здесь она больше над нами не властна? Если дикую силу не взять в оборот, Вплоть до моря она обескровит пространство, На делянки тайгу, разменяв, разнесёт… И не пустоши ль встретят потомков молчаньем? Но душа прикипает к природе, жива Состраданьем к земле кровной, словно стяжаньем Неусыпной тревоги, заботы, родства.
Вертодром за Юганкою… Жаром давнуло От оплывшей обшивки — июль… «От винта!» — Взмах рукою… И — гром… И могуче втянула Вертолёт в бесконечность свою высота, Повлекла его выше и выше… Он, пронзая пространство, стальная метель, Пересёк тундру и прямо к вечеру вышел, Прижимая оглохший кустарник, на цель: Перед ним, то на струи дробясь, то сливаясь, Не олени — сам ужас , кромешно давя Изнемогших, по тундре стекал, низвергаясь За слепой горизонт… А «летун», торопя Эту лаву безумья, намётанным взглядом Отстрелил от клокочущей массы косяк, Забирающий вбок, и — обрушился рядом Чадным грохотом, вонью бензина, да так, Что буквально всадил себя в стадо… Слепая, Заполошная масса в пять тысяч голов Растворила его, за собой оставляя Только холмики трупов, перемолов… Знать, у варварства норов везде одинаков, Ведь, плодя изнуряющий страх, Точно так же безумных сайгаков Гнал пилот в проливных Маюнкумских степях, Мелкий винтик в проклятой системе… Ну, так что же в нас негодованье молчит, Ведь теперь, просекающий время, Вездесущ, он над нашею тундрой царит?! Стадо потно катилось к реке, выгибая По лекалу рельефа — измученный гул, И, передних быков от него отжимая, Стадо встретили залпами на берегу, Грубо смяв его бег… Кровь! И по небосводу Полоснул дикий крик — страшный шёл обмолот… Тех, кто прыгал с обрыва в кипящую воду, Били — изнемогающих, взмыленных — влёт. Всё плотнее, по берегу перебегая, Бил огонь, не спасут ни рога, ни ладонь… Ну, а сзади грубей напирали, толкая Обречённых — под самозабвенный огонь. Кровью плакал затоптанный вереск… Тех оленей, что в ожесточённом рывке Пробивались через огнедышащий берег, Добивали — кровавые пятна — в реке. План давали, усердные винтики бойни? Как — без сил… огибая песчаный мысок… Оглянулась на них олениха — из боли, Круто выпялив кровью залитый белок! И, держа её в непререкаемой власти, Смерть сомкнулась, как дряблые воды, над ней… До сих пор, изнуряя, сознание застят Груды шкур оплывающих, горы костей — Я их встретил во время каслания. Жутко Вдруг блеснул под луною олений оскал. Пресыщенье безумием, немощь рассудка — Кто в курганы гниющие запрессовал? Время, словно речная вода, замывает Кровь забитых оленей, спешит… Но, пока Истлевают останки их, не истлевает Безутешная память. Июль… Облака… В лёгкий, матовый жар окунает простуда… Но с тревогой взгляни, только солнце взойдёт, В безмятежный зенит — вдруг оттуда С рёвом вынырнет, день просекая, пилот? И тебя же — в распад, ужасая, вобьёт.
Вылет наш — на рассвете… В избытке отваги, Рано встал я, при свете студёной звезды. Подремать бы часок… Да куда там! — овраги Наплывают под утренний блистер — следы Тракторов и траншей, что ландшафт искромсали, Трубы, лом, арматура, останки станков… Тонны — тысячи тонн! — замордованной стали, Что калечит оленей — почище волков. Я спешил зарисовывать это — сурово Посмотрела реальность в глаза… (Подо мной Чахлый выводок чумов промчался…) И снова — Трубы, ржавый бульдозер, скелет буровой, Кем-то брошенный трактор, цистерна… И трудно Я, смятение превозмогая, вздохнул: Вся в промышленных ранах, угрюмая тундра — Срез мучительной, страшной проблемы. Мелькнул Вездеход… И Вануйто молчит, невесёлый, — Ждали в тундре друзей, а меж тем Так прошли по забитой земле новосёлы, Подсекая хозяевам корни, что тем Либо в поисках новых угодий скитаться, Отступая на север, где, в стуже и мгле, Море щерит торосы, либо спиваться — Нет иного исхода на отчей земле, Не одно поколенье вскормившей… И хмуро Мой попутчик, молчанье сломав, произнёс: «Моя воля, я б этих „радетелей“ — в шкуру Рыбаков да на тоню, в крещенский мороз, На калёном ветру! Только где она, воля?!.» Он в военные зимы выручал невода Из кипящей Губы… Ах, как жгла она, болью Спеленав изнурённое сердце, вода, Ледяная, что кожа — лохмотьями! Знает, Что есть земли уютней, красивей, теплей, Но, жестокая, клятая, эта — родная, И ему страдовать и бороться — на ней. И, приземист, нахмурился, не успокоясь… Но не он ли, с винтовкою наперевес, Не пустил через пастбище тракторный поезд, А послал его высохшей речкой — в объезд? Он спокойно стоял, заступая дорогу, Но — винтовка в руках его… И тракторист Чертыхнулся: «Ребята, да ну его, к Богу!» — И тяжёлый ДТ развернул, экстремист! И колонна речушкой, измученной зноем, Громыхнула гневливо, просев тяжело В гулком облаке пыли, и только живое Благодарно дыхание перевело, Отходя от кромешного лязга… Мерцая, Плач олешки протаял вдали, тишина Прилила к оглушённой земле, замывая Знойный дизельный гром… И потом, дотемна, Тихо теплясь, под храп и рулады соседа, В заметённой гостиничке, с веткой в окне, Длилась наша — проблемы… обиды… — беседа, И его злоключенья стонали во мне: Он рассказывал, словно проламывал глянец, Как из труб выхлопных дымом травят песцов, Выживая из нор их. И гневный румянец Молодил, обливая, худое лицо. Пусть у каждого бед своих… Но отмахнуться От того, что скудеют оленьи стада, Ибо пастбища тают?! А вдруг разомкнутся Судьбы хантов с бездольной землёй навсегда? (И бледнели наброски мои на бумаге…) Как заставить осмыслить, что тракторный след, С хрупких пастбищ ранимых сдирающий ягель, Тундра будет зализывать сотни лет, Что уже не вернётся, срываясь на север, В осквернённую, мёртвую нору зверёк, Что всё чаще путями исконных кочевий Вместо мха под ногами скрежещет песок, В ржавой жатве распада — в затоптанных трубах, В сгустках металлолома?.. И мой карандаш Не в бумагу, поспешно и грубо, А в сознанье вминал инфернальный пейзаж, И Вануйто, мрачнея, кивал… …В самолёте Я пытался представить, так где ж сейчас он… В зимней тундре каслает, быть может, в заботе И печали об отчей земле растворён? В ледяном отчуждении тундра — меж нами… Почему же, приземист и простоволос, Он, Вануйто, страдающими глазами, Заполняя меня, через сердце пророс? В свежих ранах, горит в нём избитое поле, В душу въелся железный, обугленный след, Словно он — средоточие пристальной боли, От которой и противоядия нет. Дрогнул «Ан»… Холодком потянуло из дверцы, Вспомнил я, привалившись к обшивке, как он Тёр широкой ладонью уставшее сердце: «Прихватило…» Да кто же возводит в закон, Что вредительство нынче пределов не знает: Браконьеры… потравы… промоины… Факт Наползает на факт… Боль на боль наползает… «…приезжайте… вчера папа умер… инфаркт…».
Я не сразу узнал об утрате — так долог Путь к Юганским Сорам, где в печальном году Сам я, словно заправский гидробиолог, Бил пешнёю метровые лунки во льду, Жарко хекая, или, спускаясь в низовья, Под пудовою кладью в снегу утопал, Пот сгребая ладонью, и близ нерестовья Промысловых — становье своё разбивал, И куржак на лице намерзал. Каменела В мутном теле усталость, и пот глаза ел, Но упорнее: «Вот оно, ствольное дело!» — Бил я лунки во льду. А к нему — не успел! И пылала над нами, давно ожидая, Пока мысли и хлопоты свяжутся в сны, Оперённая мёртвым огнём, истекая Запредельною стужею, лунка луны. И, в студёном огне, засыпал, ирреален, Цепенеющий мир… Но, должно быть, не спал В сонных тысячах вёрст от меня иркутянин, В коем, вочеловечась, безмолвный Байкал, Как больной, рваной дрёмой спелёнут, в котором Нет, казалось, ни сил, ни терпения, вдруг, Пробуждаясь, обводит измученным взором Окружающих, превозмогая недуг. Вот одна из врачующих истин, Что надежду дают нам… Спаситель его, Не для славы, амбиции или корысти Послуживший народу, превыше всего Ставит равенство слова и дела, снедаем Страстью отчую землю беречь, заодно С исполинской страной… Потому ли светает На душе, что в пример мне дано Двуединство судеб, кровных целей, призваний, Что и сам сибиряк, на Ямале рождён, Я, по праву рожденья, пристрастий и знаний, И к делам их, и к горестям их — приобщён, Хоть едва ли, уверен я, думал об этом Незабвенный Вануйто, когда отстоял Обречённое пастбище… Нет мне ответа Из загробного мрака. Но — свой Байкал Должен быть непременно у каждого, будь то Просто деревце, роща, лужайка, ручей, Хотя столько глаза отводящих, как будто И протока — ничья, и кедровник — ничей. Но грядущее прошлого не забывает, Ужаснитесь, сограждане, что же творим! Всё — на наших глазах, но киваем: «Бывает…» — А что жизнь убывает, и знать не хотим…
…Ветер ставенку тронул, и, чутко помешкав, Занимается лиственный шёпот в ночи. Мне зарыться бы в книжку, сосновым полешком Подкормив заскучавшее пламя в печи, Слушать кроткое пенье во вьюшке… На совесть Рублен дом, да и мхом прошпаклёван ладом, Три окна по фасаду. Но, Виктор Петрович, Не о том размышленья мои, не о том: Вижу ль речку в агонии или же птицу, Утопившую в нефти измученный взгляд, — Не кричу запоздалое: «Что же творится?!» — Только ясности требую: «Кто — виноват?!» Хлещет нефть из пробитого трубопровода, И урманы на сотни гектаров горят, И понуро в замученных водах Жизнь оцепеневает… Кто — виноват?! Птиц не слышим и ядами дышим, забыли Про песчаные плёсы у ясной реки, Ровно не было их… Сибирь наводнили, Оттирая её сыновей, чужаки. И клеймят их, да без толку, ведь и поныне Он, пришелец, — варяг по природе своей… Но куда как размашистей шкодят иные, Эти, винтики номенклатуры, страшней, Потому что сильней фонды, техника, слава «Нефтяных королей»… Хоть призывы «Быстрей! Больше нефти!» — прогоркли, но дали им право Перекраивать край по блажи своей, И какою ценой! В просвещённом-то веке Выжигают деревни в бездумных кострах, Душат в сточном дерьме нерестовые реки, Громоздя свинокомплексы на берегах. Я тайгу первородной мальцом захватил ещё — Тем страшнее, что ряской озёра цветут, Да и водохранилища — «водогноилища», Как писали Вы, Виктор Петрович, зовут… По живому — к сомнительной славе, к червонцам Прут, вбивая природу в забвенье. Азарт! Всё страшней нарывает инфарктами солнце В чёрных дырах озона. Кто — виноват?! Сотни видов животных повыбиты, вмято На глазах полгербария в небытие, Мы туда же сползаем… Так все — виноваты, Что прощали, а чаще — молчали? Не все! — Я не стану в обоймы парадные брать их… Беспощадно, огнём затекая в труды, Опалило сознание старших собратьев Ощущение враз подступившей беды. И меня не уверить, что неодолимо Заскорузлое зло, — отвердела во мне Вера в их правоту, ибо неоспоримо, Что так необходима прозревшей стране Речь прямая собратьев моих! — ведь недаром, Подвигая Сибирь на большие дела, Но, с тревогою глядя в грядущее, с жаром, Словно службу спасенья, она позвала Их — кто взят воспалённою совестью в судьи, Но кого — чаще учителями зовут, Кто надсадной душою постиг, что по сути Бытие — совестливый, мучительный труд, Чтобы выразить невыразимое, с болью Прорываясь к сознанью сограждан, платя За надрыв не покоем, а чаще — собою…
…Потемневшей кирпичной трубой бороздя По-ночному приземисто небо, — гнездовье — Сокровенно храня назначенье своё, По сюжету? — врастает в поэму зимовье (Поправляет замшелый чалдон: «Зимовьё…»). Первый снег выпил сумрак, дохнуло зимою. Упоённо таращится в полдень окно, Первозданною, мощной — с утра, белизною Оплеснуло… И — повеселело оно… Сонно выглянет лист увядающей меди, Да проклюнется дерзкая клюквинка… Снег В отпечатках унтов — по всему, здесь намедни Собирался куда-то с утра человек. (Почернели, скукожились уголья в печке, Разметалось тепло под тулупом…) А он Спорым шагом и валит по снегу вдоль речки, Свет её подоспевшей шугой притемнён. Сыро хохлятся ранние сумерки, сильно Тянет холодом от присмиревшей воды, И на белом — лосиные, видно? — обильно У понурой воды табунятся следы. Человек раскрывает рюкзак, щедрой пястью Сыплет соль на лесины и камни, пока Не насупилось, небо задёрнув, ненастье… …Обессилев, устанет бороться река, Юным льдом покрываясь… Затишью не веря, Зябко нюхая воздух, укромной тропой, Оступаясь в колдобины, чуткие звери Осторожно потянутся на водопой. Снегопад их следы ухоронит, прилежен, И они до рассвета, чьи зори грядут, Замирая сторожко, с камней и валежин До крупинки целебную соль подберут. …Захлебнулся во тьме огонёк хилой свечки… У оконца, тулуп до сомкнувшихся век, Плотно ступни прижав к остывающей печке, Углублённо, натруженно спит человек. И бесплотно сквозь заиндевелые двери, Тонкий чад табака, что луной позлащён, — Невесомые, снегом несомые звери, Наплывая, бесшумно вливаются в сон…
Сколько ж, Божье подобье, природе во зло, На земле прозябаешь ты?! Словно повитель На бесплодных, слепых пустырях, проросло В наши будни — мурло . Временщик… Покоритель. Он уже для семьи и прогресса погиб, В лютой, ржавой щетине, взгляд водкою выпит, Лоб — в полпальца под чёлкою?.. Нет, этот тип Вытерт, словно задёрганный, дохлый эпитет… Продираясь из масс, утверждаясь как вид, Обжигая накалом страстей — чем не кратер?! — Вбит ли в ватник, в дублёнку ль завидную влит, Обживается накрепко — новый характер. Крепко травленный временем, не дилетант, Он не комплексовал, а — гляди! — изловчился: Обтекая соперников, в первый десант Не куда-нибудь — на «севера»! — просочился… Как он гнал, с искушеньем кромешным борясь, Увязая в соблазнах, и — не за «туманом», А за жирным, густым ясаком, тяготясь, Прямо скажем, заштопанным, тощим карманом. Его запахи спорой добычи вели, И с досадой смотрел он: под северным солнцем, В лёгкой, ясной реке не рубли — Пламенея, без пользы мерцают червонцы, Зарывался ль в насупленный, пасмурный лес, Бил ли «профиль», за дичью ли гнался — не тающ, В уши — «Мягкое золото… Золото!!!» — лез Шепоток драгоценных мехов, искушающ. И вломился он в отчие чащи — войной, Только золото — золото!!! — перед глазами… Закричала река, истекая икрой, Словно кровью, густою, живой, — под ножами, И тайга-то от боли зашлась. А потом… Что рассказывать? Нужно увидеть — такое, Как с дороги его, с перебитым хребтом, Уползает в забвенье и ужас — живое! Неофитов плодя, на крови — каждый факт… А как хлынула нефть, а как планы взвинтили, А как густо дохнуло червонцами — фарт Подмигнул покорителю. Мигом скрутили, Знать, уверовав в свой непреложный талан, Нашу землю… И что, мол, кедрач иль проточка, Если «спущен» — и принят безропотно — план, И надбавки, и россыпи премий, и — точка? Да не точка, а — крест на земле! Как тут быть?! Как внушить новосёлам: земля эта — дар вам? Но, с ухмылкою: «Здесь моим детям не жить…» — Ещё злей он в урманы вгрызается, варвар… Оккупант! Я ведь про милосердье кричал… Только что мог надорванный голос мой, если Я его — многоликого! — всюду встречал: За баранкою МАЗа, в солиднейшем кресле? И любой, если я напирал, тяжело Тасовал объективные с виду причины, На условия криво кивал, но — мурло Прорастало, клянусь, из-под тесной личины. Усмехнётся табунщик Никифоров: «Сброд!..» А вокруг, совладать не умея с натурой, Упоённо толпятся слагатели од, Не авгуры — жрецы конъюнктуры. Помогли сбить природу — сообщники! — с ног, Заслонясь от того, что, как воздух, нам нужен Острый взгляд на проблему, что промышленный смог Выжигает каверны и в лёгких, и — в душах, Что народец-то — местный, исконный — зачах, Что в помбуры бегут его хилые дети, Что всё чаще в бетонных безликих домах Нас шатает почище, чем в знойном Ташкенте, Что пустыни за нами — кромешней, что яд, Не вода — в наших реках, мазутных и ржавых, Что — за тонною тонна — в рынок сырья, Вырождается, почву теряя, держава. Что ж, служили на совесть… Видать, и они «Просочились» в родную словесность по хватке, По нахрапу — своим же героям сродни… Наши судьбы до скудости, Господи, кратки. Не казни вырожденьем наш страждущий род! И вот тут (застонал под надгробием Нобель…) Упования наши на свет и добро Выжег ночью распадным дыханьем Чернобыль. Всё земное пустив под огонь и под нож, Мы зарылись в бетон и — «Помедлите трошки…» — Мы несчастных детей не пускаем под дождь, Чтоб потом не пришлось собирать головешки. Не оставь нас в золе осквернённой земли! А что дети, которым призывы приелись, Затоптали осинник, собаку сожгли— Не казни несмышлёных! — на нас нагляделись. У корыстных забот — нестерпимый исход… А нужны ли им монстры индустрии или Поворот измождённых, безропотных вод По сановной указке, у них не спросили. …Помертвел, в непролазных дымах, небосвод, Вне бедующих птиц… Под измученным небом Воспалённое время набрякло огнём, И набрякла душа запалённая гневом. Плод раздумий, иллюзий развеянных плод — Он бледнее казённых восторгов, негромок В толчее восклицаний… Но, знаю, поймёт Это честное, чёрствое чувство потомок. И не он ли сурово сдирает печать С пересохшего рта? Не молчи виновато, Потому что за нищее право молчать Всё больнее и неискупимее плата…
Припадёшь ли щекою к листу, обессилев, В ливень выйдешь ли — в сердце печёт немота… Брешь открылась в характере или Откровенно зевнула в душе пустота? За надеждой надежду терял без надрыва И, встречая промозглый, направленный взор, Только прямо глядел. Отчего же тоскливо Песнопевцу железных, промышленных зорь? Верил, что поквитаюсь со славой, не скрою, Когда землю кайлил и на зимниках стыл… Если спросите, что у меня за душою, Душу выверну, а, не поверите, — стыд. Помню, как, размышления перегоняя, Жадно ветром железной эпохи дыша, Был, как мальчик, запальчив я, не замечая, Как на бешеной скорости слепнет душа… Но беспамятней поле, в котором ловлю я Слабый отблеск былого. Всё зримей печать Запустения, и потому не могу я В кровной связи с ним о накипевшем молчать, Ведь и поле в укор мне! Да разве возможен Взгляд иной на творимое здесь? Мало — знать! Мало — сетовать на умолчанье! Я должен Обо всём, что мятется во мне, — рассказать… Не сулит моё дело покоя мне, знаю, Ну, а всё ж, сквозь злословие и маету, Я обязан, обязан пробиться к сознанью, Хоть кому-то помочь превозмочь слепоту. Можно ль ждать, что «закроют» проблему другие, Если горькие лета нас ждут впереди, Если души у многих — ещё в летаргии? Потому и не жди, а буди — береди! Выбирай: либо лес, поле с речкою, либо Прах пустыни… Покуда не все извели, Не лукавя, кричу: «Нет покоя мне, ибо Нет мне счастья и жизни вне этой земли!»
Ветер, северный ветер урёмы оплавил, Обмирая, вдруг оцепенела вода, Льдом задёрнув глубины… Я точку поставил И тетрадь отодвинул. Когда Вновь вернётся ко мне ощущение лада С целым миром, с собою? Да как заслужить Равновесие духа и слова? Досада Хмуро тлеет в душе — от бессилья внушить Вам, соотчичи, — в неискупимые годы Мы не просто природу зорим — в долг живём… Отбирая, как кажется нам, у природы, У себя же, нелепое племя, крадём И прорухам своим дифирамбы поём. С истин сорваны пломбы… Не ждём гекатомбы… Но, по клятым законам прогресс торопя, Надсадились душой… Что банальные бомбы! — Мы куда как верней уничтожим себя, Добивая озёра и пущи, Сознавая, что в свой же черёд Истреблённое нами — в грядущем Нас самих, в пустоту и ввергая, вобьёт. Лишь спасённое — от вымиранья спасёт… Смысла нет, как и нет правоты, в поединке С терпеливой природою! Словно зерно, В милосердье к безбрежным массивам, к былинке Милосердие к нам же и заключено, Пробиваясь в урочные сроки ко свету, Где наглядна трава, достоверна роса… Низко кланяюсь, шапку снимая, поэту: Не зажилил госпремию, лишь бы леса Поднялись над обугленной Припятью. Внове Всем нам это движенье души? Не спеши С беглым выводом — жест, бескорыстный в основе, Верно соотносим с состояньем души, И она, в дерева претворимая, зрима, Саркастический опыт — двусмыслен и мним… Бытие, суть сцепленье соитий, — ранимо, И лишь Дух воплощаемый — неуязвим. Прорастая, как лес, сквозь сознанье и сердце, Он повсюду разлит, и пока, до поры, Он безмолвствует, кротко теплясь, в младенце, Но ему бесконечною мерой — миры. Мы творили железу проклятые мессы, Но, когда бы Господь воссоздать указал Проливное грядущее, в образе леса Я б — зелёным и синим— его написал… Как по осени бор, бытие облетает, Сопрягаются корни у нас и древес… Мы единством спасёмся! В раздумьях светает: В них шумит — закипающий, солнечный! — лес. Так пускай изначальная связь не остынет! Да пребудут в веках, словно Храм на Крови, В категории национальной святыни Лес на Памяти, Лес на Любви, Лес на Совести… Сгусток надежды и гнева, На асфальте Москвы, в заиртышской глуши Тем и жив я, что верой в грядущие древа, Как в исход кропотливой работы души… Мир вам, братья по чаяньям, древоязыки! Да пребудут, в пример всем идущим вослед, Неизбывно пред вечностью равновелики, Человек на Земле и Лес на Земле!

 

В лице Улисса…

Красноречива, средь алчущих передела Ниш, обживаемых нищими, так бывает, Слава меня, прочих пестуя, проглядела И до сих пор, как внял я, не наверстает, Тем лицемерней с годами её «не кисни!». Впрочем, наглядно в примерах благих, бессмертье Выбросит свежий побег из надсадной жизни, Чтоб утвердить в колоссах… Потом, при свете, Не перечтёшь, искупая себя, прощанье, Что ни тверди нам «бренчание клавиш Пресли…», С тем, что взрастило, минуя иных, молчанье Славных теней по ту сторону Стикса, если Только прислушаться…
Солнце… Солон… полусонная, по колена, Пена прибоя… влачащиеся ракушки… Всё это влажно ветвится в твоём зрачке, но Не достигает отверстой души — в ловушке Зоркости к тайнам склонённого сердца. Сиро — В предназначении, к метаморфозам зноя, Море, плашмя, — виртуальная маска мира, Тесная мне… Так неласковая со мною, К скрипу биографов, к их бесконечным преньям, Кто ж я, скажи, с одиночеством и тоскою, Кроме того, что, однажды назрев, я — зреньем Неутолимо служу этой жизни, с коей Кротко смеркаюсь…
Когда по мановению пера Отряхивают снег, то не перечат Традиции… Послушная вчера, Дверь, побледнев, не подалась навстречу. Куда ж назад? — по улочке пустой, Темно сомкнувшей вежды до рассвета, И даже снег притихший, под стопой, Мятущемуся не подаст совета… В кавернах гнёзд, гнездо вороньих свар, Ещё вчера, вечор, — участлив с вами, Неизлечимой ленью залит парк, Предпочитая не делиться снами, И — лжёт окно, ведь, невесом, вослед Ещё ошеломлённому, без меры, Вздох, прищемлён ладонью, на стекле Плодит в подтёках памяти химеры… Что ж старше этой сирости? — кольцо На безымянном. В порицаньях зыбких Пусть отдохнёт сумбурное лицо От вымученной, скомканной улыбки. Что вечности — приватная напасть? — Ведь ничего по сути не изменим Тем, что, упав и плача, не припасть К точёным, обесточенным коленям. Где ждут — обнять? Припасть щекой? Понять? В какую пропасть ни отверста память, Жизнь, что там ни пищи, не исчерпать Слезами, как любимую — стихами. Сутулясь, воплощённая беда, Так за плечи себя же обнимает, Что, обмирая, поздняя звезда Свою ж, в парсеках, зоркость проклинает. Итак, в недоумении, едва От потрясенья, выстуженный бденьем Той улочки, не помнящей родства, Соседствующей, к ужасу, с забвеньем. «Затолканная толками» зима, Обидами обязывая, длится, Палима междометьями, и тьма Пылает в проливном лице Улисса…
Годы проходят. Я поздно, язвим терпеньем, Внял очевидности, при тяготенье к ямбам, Что тебя нет, как нет — созданной дуновеньем Воображенья, чья склонность к химерам явным Образом не осуждает иных за давность Характеристик. Вблизи океанской пены Грустно шуршит оползающая реальность Двух полушарий, выдавленных в песке, но Пальцы незрячи, как будто касались кожи, Губ, отрешённых волос, не ревнуя к полдню Ту, кого я, впитан зноем, не знал и всё же Помню, счастливым забвением пальцев — помню…
К бесстрастным вышним обращая «ах…», Легко ль под вечер, с ветром, бьющим в спину, Искать себя в безлиственных лесах, Осваивая память, как чужбину, По осени? Скопленье мелочей, Едва ли, свежей выпечки, детали — Овраг, ольшаник, просека, ручей — Толкутся в подсознании, едва ли, Корнями в детстве, ясная — ко лбу Льнут паутинки — радостней природа. Жизнь, обращённая в свою рабу, Завистницу, скупее год от года На радости… По склону октября Сползают к ноябрю… Разлад с душою Торопит, повседневное творя, Расстаться, наконец, с самим собою. Под вечер, у снотворного ручья, Пора бы внять в преддверии морозов Что ты не соглядатай бытия, — Один, серьёзен, из его курьёзов. Но, чисто воплощаемый наив, Всё льнут к лицу, насельницы петита, Лесные паутинки, отпустив Растерянную душу неофита…
Вдоль моря в размеренной, крепкой волне — Я шёл, обрывая себя… в постоянстве Оскомины снов, виртуальный вполне, И чайка белела в разумном пространстве, В бездумности острой сопутствуя мне. Сиреной мне пело, смущая, вино, Что мир, извлекаем на свет, для героя — Кривое, лукавое зеркало, но Я внял тому, не порицая прибоя, Что здесь, как нигде, очевидней одно: Жизнь — в замысле?.. Бредни, что не удалась, Она оголимей в надеждах, покуда Родство с нею не отыгралось на нас, С прожилками света и тьмы из-под спуда, С обидою, не подымающей глаз… Жизнь — в замысле… Даром что голос дала, Но не обнесла молодыми резцами… Жизнь — в замысле… и та, что мимо прошла (что ж…) непогрешимыми, злыми шагами, Взахлёб её, пеклом дыша, прожила. Не перебивайте, оставьте своё И про пораженье, и про притяженье Горячечных снов! Тень от тени её, От неба отогнута птица, в паренье Не перечеркнувшая небытие… Жизнь — в замысле… Сумрачно тлеет маяк В ушибленном тексте, подшиблены лица Дыханьем предзимья, но, Господи, как Легко в небосвод испаряется птица, И медленней сердце, сжимаясь в кулак…
А море — вот оно, спокойное на зависть, И впадина в песке оттиснута в былом, Красавицей в былом, оттиснутая давесь, Изводит, как всегда, насмешливым теплом. Надолго ли? Бог весть… Ознобно огибая Их, скопище зонтов, но — с льдинкою из-под Приспущенных ресниц, холёная, другая Тугою наготой себя в неё вольёт, И случай, на песке ж, подставит ножку, либо Оставит всё как есть… Зане отнесена К предмету сфер иных, в шуршании отлива, Как память инженю густо населена! Неправда, что уже свежо блеснуло донце У жизни близ олив, не отводящих взгляд, У жизни, как вино, настоянной на солнце Колхиды, в толчее одических цикад. Морская соль горит, не отпуская, в горле, И роща на мысу зовёт отдать визит Её пенатам, но, экзотикой обкормлен, Распят на солнце пляж, и пуще зной язвит. Тем упоенней мыс, купая оконечность В таинственной тени от опочивших лет, И значит, исполать — макающему в вечность Ненастное стило и пишущему свет, Ведь море — вот оно, в неоспоримой соли, Не ищет забытья… И ставшая чертой Характера любовь к его солёной воле, Баюкающей зыбь, становится тобой.
Открытый обзору отары, в виду Судака, — Дефект перспективы, окатывая облака, — Ландшафт в человеке, свинцово смежающем веки, Дан в дикой гармонии камня и флоры, пока Лениво следишь на припёке за да-альним пловцом Всё там же, за молом, и день с монотонным лицом Сегодня, задёрган, на литературных задворках Молчит, как и сеть, на ветру потянувшись, о том, Что время улову… Едва от полуденных кущ Платона, сюжет оплетает, как плющ, Террасу, где пьют, подливая из пылкой бутыли, Хоть мир, по нему же, скорей здравомыслящ, чем пьющ. Внизу ж, допекая каменья, рокочет прибой Не о мелководье страстей — о приливе: с тобой Судьба погасила, мотовка, свои недоимки, Чтоб вновь наверстать, ножевая в пристрастьях, с другой. Метафорой перелопачено время, вечор Давнуло прохладою от переимчивых гор, Подсвеченных мерным дыханием варварской лютни, Нет… не затеняющей, но — увлажняющей взор В доверчивом прошлом… И, с ссадиной от голыша На голой коленке, забудь, как, ознобом дыша, За морем, метнувшим из-за поворота последний Взгляд раненой выси, так тянется, в грусти, душа…
Покидаючи осень, с пернатой опорой на Понт, Посылая вам весточку в виде горошин на зонт, Птицы держат на юг, как порой ни дурачит Их приморский ландшафт, убегающий за горизонт От себя… И, к развязке, усталость копя, Потому ль память мечется так — от тебя К помрачневшему морю и тотчас обратно — что ветер Принимает, свежак, очертанья тебя, теребя Лавры на побережье? С моллюском под голой стопой, Миф меняет своё местожительство, дышит тобой, Ведь свиданье впотьмах, опрометчивой ночью, Сведено к многоточью… что горше простой запятой Меж помешанными на любви. На манер праотца, Не казнись, ведь вопросам не видно конца, А спускайся к прибою, и там сердобольной водою Море, мерно в движениях, смоет смятенье с лица.
И, о чём ни спроси меня, я ничего не прошу У превратностей… Не потому ль, что простудно дышу Неизвестностью, я не веду переписку с твоими Неизменными клятвами, словно мистралю пишу, Проезжая Марсель. Впрочем, у закусившей рукав — Запустенье в персидских глазах… я, давно переняв У забвенья умение не уповать на взаимность, Поднимусь на фелюгу, во мненье «радетелей» прав Иль не прав, всё одно, ведь презрение к миру, равно Как и леность пространства, не стоит и взгляда в окно… Несомненно одно, что, одно в чистом виде, с годами Мы, любимая, не молодеем, прокисло вино… Вне себя от себя, адресату не должно пенять На безадресность случая… И, с безнадёжным «опять!..», Распускается память, чтоб выпустить в море тебя и Вновь сомкнуться, как раковина, и уже не впускать.
В приватной полумгле, с фиалом на столе, Не обогнуть себя, по размышленье утлом, Что образ, ввечеру намёрзший на стекле, В сознании, слезясь, оттаивает утром… На веру ветром взят, отнюдь не худший из Мелькнувших меж камен, зато, по крайней мере, Потомственный Улисс, находчив, словно лис В потёмках гинекей, затравленный потеря- ми, — примеряет мир к себе, промозглый снег, В компании с дождём, его движенье глушит, Но, уязвим в семье и музах, человек, Узилище надежд, несбывшемуся служит, Выманивая смысл из исступлённых лет… Жизнь убывает, не борясь с собой, в бутылке, Покуда, клокоча, выносит нас на свет Кастальский ключ — колюч, токующий в затылке…
С зарёю, изрытый тобою, скрипит, вездесущ, между строк, Как губка, сырой от прибоя, в присяжном запое, — песок. Извне наблюдаем этруском, я вещею солью пропах, В сомнительных узах с моллюском, но — с небом на равных правах. Узилище страхов и жалоб, в обветренном венчике кос, Ты, непостижимая, жалом — от жёлтых, язвительных ос. Язвишь, наблюдая, (ревнуешь?), что, неискусимая, ты, Целуя рапсода, целуешь обмолвку давнишней мечты. В забвении — пыльные книги, палитра, и — Веста, терпи! — Предчувствие пляжной интриги спускает инстинкты с цепи. Для непосвящённых — загадка, ну, отблеск её, наконец, Перо занесённое — падко до женских разбитых сердец. С солёной заминкою в рифме, что необъяснимей всего, Волшебна стремительность в нимфе, взмывающей из-под него К иным эмпиреям… Помимо сезонов, твердящих своё, Аскеза рапсода палима тревожным соседством её. Не зная себя, под дыханьем мистраля, ну, правы ли мы, На пресное существованье беря у великих взаймы? Но что, поморяне, ни носим в себе, переменам верны, — На жёлтых, на выпивших осень, на осах настояны сны…
Не тяготитесь ранней сединою, В забвении фантазий молодых, По-юному освистаны весною Подснежников и мини продувных Над лёгкими коленками, ведь в бремя Отсутствие страстей и не бодрит Бордо, но — лжесвидетельствует время Про возраст, открывающий артрит Как новую субстанцию… Не тают Долги, и, в переменах на дворе, В затворничестве честно наживают Брюзгливость в дополнение к хандре, Покуда, при отсутствии отмычек К химере, именуемой «любовь», Всё очевидней паралич привычек, Так упоённо мордовавших кровь В пустом былом… Со скукою в статисте Существованья, ни-че-го не ждут, Обжившись во враждебном любопытстве К вещам, что молча всех переживут, Шушукаясь подмётными ночами, Пока ж, лелея слабости свои, Осилить деспотическую память Отшельника «о славе, о любви» — Не-мыс-ли-мо, подробностям внимая, Ведь в скуке, обретающей закал, Свидетельствует, мягкости не зная, Любая мелочь, что, горячий, знал Толк в жизни, несомненно одинокой… Пока молчит, роняя прах, уже Бесплотен, с ясной осени далёкой Сухой листок, прибившийся к душе…
Близ моря, любим, не любим ли насупленной, Нет, не обольщайся покоем, дабы В рефлексии внять, что жестокость возлюбленной — По совести, чаще подарок судьбы. И брани в корректную ночь не чурается, Покуда, заложница желчи своей, В любви она, оглашена, не нуждается, Любовь, как ни странно, нуждается в ней. Она, обметавшая осень, дознание Ведёт подсознанию, словно судья, Но здесь, в сердцевине, во мраке сознания, Сермяжен, как правда, просвет забытья. Огласка вины, в убывающем воинстве Осеннего парка нет лада, когда В его устрашающе тёмном достоинстве Блазнятся проточной душе холода. Тепло на излёте… Сентябрь осыпается… Ты лето с ресниц опалённых сморгнул, Тем чаще судьба, торопясь, оступается В следы на песке, что оставил Катулл. Вглядись в оглашённую кровь, оглушённую Солёными звёздами, ведь (интервал…) «Светильником страсти» — ты звал обнажённую И образа неотвратимей — не знал. Ты, ворот рванув, обмираешь от нежности, Ведь та, в записной устремлённости к ней, — Вчерашняя ненависть та же да к ней же и На чёрством свету ламентаций ясней. Бездумно, с обыденной бесчеловечностью Жизнь с болью и страхом взимает своё, Когда ты в стихах разрешаешься вечностью, Чтоб тут же бездарно растратить её.
Крупнозернистою, с флейтой в крови, зимою, В позднем письме — твой, летящий, не без кокетства Почерк лукавит, помимо меня, со мною, Что намекает сметливому на соседство Мавра… вот тут… Но, сполоснут ревнивым бденьем, Вид этих буквиц, летящих отточий, точек Преисполняет скептика умиленьем, Не умаляя уменья читать меж строчек… Много ли нужно с заведомым приближеньем Близости, непознаваемой для незрячих, Чтобы услышать ямбическое биенье В них — торопливых, опавших с лица, горячих?..
Загостившийся в жизни, страницы горбом, Чёрствый сгусток подложной реальности, если б не ком В нищем горле, взращённый за десятилетья, Пребывает альбом, с родословной — в былом. Без доверия к Паркам, с изнанки осеннего дня Осыпаются воспоминания, ибо, дразня Улизнувших от прялки их, словно Улисса, Обязательства места и времени гонят меня По слепым фотографиям… Запечатлённый наив Поз… оборок… и рюшей… и, в шелесте их, объектив, Испокон — бельмо вечности, не лицемерит надежде Удержаться в грядущем, но — к прошлому взор обратив. Вспять пустившись от яви, юнец, навести праотца В буколических сумерках, чтоб, долистав до конца И вздыхая, столкнуться с подтёком забвенья На последней странице, студёная, вместо лица.
Чохом, сцепив побелевшие пальцы в кулак, О подступающем судят, при дороговизне Выводов, по притяжению жизни к нам — как По притяжению жалости к жизни. Но, за Бодлером свои забывая года, В полночь, покуда Борей собирает трофеи, Уединенье, как внял ты, приятней, когда Есть кто-то рядом… Подъёмная сила идеи Не увлекает в зенит. И, на что ни греши С горечью, всё разрешается спазмою млечной, Ведь у прокравшейся кротко по краю души Нет ни лукавства, ни умысла нет — в быстротечной Точности выбора, ибо, дичась, и судьба Делает выбор… Рядясь в отслужившую нанку, Что облюбовывает, забурев, голытьба, Пасмурней возраст и вывернутый наизнанку, Словно чулок, открывает испод. Как ни пьём, Злей пробуждение и беспробудней невежда, Ровно не ведая, что умирают в своём Времени, ибо в чужом — остаётся надежда На невозможное… Но, демонстрируя нрав, «У-у-у, меднолобого», лишь переводят дыханье, Зубы в душевной изжоге до скрежета сжав, Ведь, накипев, монолог монолита — молчанье, Если б не он, чумовой, в полувеке отсель, От-ра-да юности, в пику достойным примерам, Пьян, в категории императива, бордель Яростней за полночь — в противоборстве с Бодлером, И по сю пору знойно поющим бедлам В сей вакханалии плоти, пока в укоризне Недостижимому смерть открывается вам Лишь в полноте полновесной по-вешнему жизни…
Не греши отрешением от мелочей — за спиной У любви, что дерзит обыдёнщине, на полпути К отемненью ума… Под заносами снов, дубликат Преисподней — предместье, взбивающее вороньё Над промозглыми кровлями, всё сокрушительней в них, Мелочах… Бездна без содержания, замкнут в себе День мой, что, в расслоении слова, заждался меня, Как этюдник — колодника, как подмастерья — верстак, Задубев. И порой ничего прозорливее нет Слепоты ясновидца, что перенимает черты Пестуна… Я не помню, преследуем слякотью, чем Я живу и, с заочною родиной в горних, зачем. В безразличье, не пылкое лето — глухая зима На душе; и хандра, что идёт, посвежевшая, в рост, В скопище лит. скопцов, обирающих жизнь, не даёт Отдышаться, как ни увлекаем иными в тщету… от себя… Отступающий в неврастению, как в нишу, глаза Прикрывает брюзга и в лицо ортодокса в упор Неотрывно глядит, словно тянется ввысь, озерцо Из студёного сна, что слезинка — пространство, свежо… Обращая к себе, сокрушительнее тишина Из окна и дороже, в её модуляциях, нет, Чем приветить приветные в ней проливные черты Неизменной предстательницы за любого из нас.
Заглядывая спутнице за лиф, Рискуют репутацией, собой Не подменяя фавна… Теребя Развешенные сети переулка, Сентябрь, с оглядкой на пернатый миф, Проштемпелёван палою листвой, И, в раздраженье от самой себя, Лютует в репродукторе мазурка. Блеск моря, как и при «Арго», слепит, Возлюбленных морочит Гименей, Свежо, в виду рождений, свадеб, тризн, Морская зыбь обозревает сушу. Чужая воля на ветру следит, Как, с бездной, разверзающейся в ней, Обуревает вас чужая жизнь, Одним движеньем вжавшаяся в душу. В сетях импровизирует Эол… Заигрывая с фатумом, петит, Не более, чем вечности закут, Мир возлюбим последнею любовью, Он, гол в надсадных проявленьях, зол, Исподтишка бьёт и, клянусь, язвит… Его бичуют и, вскипев, клянут, Но если рвут, то с мукою и болью…