Ярош занялся переоборудованием операционной — оснащением ее новейшей аппаратурой. Реконструкции Яроша уже не однажды приводили в ужас отдел охраны здоровья. Но неумолимые стражи финансов не могли устоять перед его хирургическим авторитетом. Патриоты города, они гордились славой хирургического отделения больницы, считавшегося лучшим в республике. Операционная привела в восторг делегацию чешских врачей, которых нелегко удивить медицинской техникой. А Ярош всё-таки был недоволен: есть аппаратура и получше. Переоборудование он планировал давно. Многие из необходимых аппаратов были добыты загодя. Но установку их он оттягивал: во-первых, кое-чего не хватало, во-вторых, надеялся, что под конец года главный врач и горздрав будут щедрее.

И вдруг неожиданно для всех начал переоборудование сейчас. Сам работал с монтерами и монтажниками вечерами. Платил им премиальные из собственного кармана. За это чудачество ему уже как-то влетело на партбюро. А к тому, что он часто работает вместе с монтерами, со столярами, с паркетчиками, в клинике привыкли. Добрые души говорили, что Ярошу просто некуда девать силу и энергию, злые — что он таким образом завоевывает себе популярность.

Если б ему сказали, что все это делается так срочно ради одной больной, он, наверное, возразил бы, может быть, даже возмутился. Нет, аппаратура модернизируется для всех. Но было бы неверно отрицать, что это входит в подготовку к операции Зоси Савич. Он сделал сотни разных операций, немало уже и на сердце. Но, кажется, ни к одной не готовился с таким тщанием и ответственностью. Как к самому серьезному экзамену. Тут все должно быть взвешено и учтено. Никаких случайностей. Его оправдают, что бы ни случилось. Но сам он не простит себе, если эта измученная женщина окончит жизнь на операционном столе. Как-то ночью он весь похолодел от этой мысли. Приходило в голову: может быть, пригласить кого-нибудь из коллег, московских или киевских хирургов? К нему приедут. Хирург редко берется оперировать близкого человека. Близкого… А эту девушку он знал ровно восемь суток. И может только догадываться, как она прожила последние восемнадцать лет. И все-таки она была близким человеком.

Пока что Ярош передал ее терапевтам, чтоб подлечили, понаблюдали, сделали кардиограммы, снимки и анализы. Сам заходил изредка — раз в три дня на несколько минут; обращался на «вы», как и полагается врачу. Он сознательно держался несколько официально. В то зке время попросил Машу, чтобы та заглядывала к Зосе:

— В терапевтическом лежит больная Софья Савич. Нам с вами, вероятно, придется оперировать ее. Я хотел бы, чтобы вы наведывались к ней. Не как сестра. Как добрый друг. Женщина эта прожила тяжелую жизнь.

Ярош понимал, что, обратившись с такой просьбой, он обязан объяснить Маше, кто же такая Савич. Но что сказать? Что Зося спасла его от смерти? Почему-то не хотелось, чтоб до операции об этом проведали в больнице.

Дня через два Маша зашла к нему в кабинет в то время, когда он отдыхал между двумя сложными операциями. Она знала, что минуты этого отдыха священны. Как хороший актер настраивает себя на другую тональность в следующем действии, так Ярош настраивался на другую операцию. Сидел в мягком кресле, сняв ботинки, положив ноги на стул, курил. Он не терпел, когда к нему заходили в это время, мешали отдыху.

На стук в дверь ответил недовольно:

— Кто там? — и смял сигарету.

Он удивился, увидев Машу. Она вошла робко, какая-то на редкость неловкая. Куда девались ее артистичные, до ненатуральности рассчитанные движения! Остановилась у двери, держась за ручку, как бы готовая сбежать. Лицо виноватое.

Ярош сунул ноги в ботинки.

— Что случилось, Маша?

— Я негодная сиделка, Антон Кузьмич, — сказала она. — Савич почему-то чуждается меня, относится с подозрительностью.

— С подозрительностью?

— Может быть, это не то слово. Но… странная она. Какая-то нелюдимая.

Он мягко сказал:

— Садитесь, Маша, — и кивнул на кресло, с которого только что встал.

Она нерешительно села. Ярош не узнавал свою молчаливую, но чрезвычайно уверенную, спокойную операционную сестру.

— Она ничего вам не рассказывала о себе?

— Нет, ничего.

— Вы слышали что-нибудь о докторе Савине? \

Маша покачала головой.

Теперь Ярош понял, почему она пришла: хотела, чтоб он рассказал о больной; только тогда она сможет выполнить его просьбу. Антон Кузьмич оперся о стол всем своим могучим телом, доверительно приблизившись к ней.

— Скажите, Маша, а вы к кому-нибудь относились с подозрительностью?

— Я? Если видела, что передо мной лгун, неискренний человек… Но это не та подозрительность! — Она, видимо, не поняла его.

— А вы никогда не боялись людей, Маша? Она улыбнулась, но улыбка эта не растопила холодного недоумения.

— В школе я боялась историка. Мне плохо давалась история.

Ярош улыбнулся: «Не то». И тут Маша спросила в упор:

— Кто она вам, эта Савич?

— Зося Савич в подполье спасла меня от смерти.

— Вас? — Маша удивленно подняла голову. Может быть, она даже не сразу поверила, что эта худенькая, маленькая, изнуренная — кожа да кости — диковатая женщина могла спасти такого богатыря. Ярош, догадываясь об этом, сказал:

— Она мужественный человек. И у нее тяжелая судьба. Смерть отца, загадочная смерть. Немецкий концлагерь. Сибирь… Болезнь. — Он поднялся, большой, взволнованный, вышел из-за стола. — Мне хотелось, Маша, чтоб вы подружились с ней.

Пытливо глядя на него, Маша продолжала сидеть. Потом вскочила, смущенная: что же это она? И вдруг попросила:

— Антон Кузьмич, расскажите об этом у нас на комсомольском собрании.

— О чем?

— О своей работе в подполье. О Савич… Ярош промолчал.

Когда Маша вышла, Антон Кузьмич снова уселся в кресло, закурил вторую сигарету и задумался. О судьбе Зоси… О новом поколении, которое не ведает подозрений и ничего не боится… Но что он знает об этом поколении? К нему принадлежит Тарас и Маша. Но есть и Славик Шикович… Как и чем живет Маша? Тарас? Что волнует Славика? Как далеко он, бывший комсомолец, отошел от этой молодой поросли! Когда был в последний раз на комсомольском собрании? Лет десять, не меньше, публично не выступал с рассказом о подполье. Почему? А раньше, когда порой и выступал, рассказывал ли хоть раз про Зосю Савич? Нет, только так, между прочим, изредка упоминал о девушке, которая помогла ему спастись. Теперь ежу стало стыдно и неловко. Неужели и не боялся? В подполье не трусил сто раз идти на смерть, а тут…

Сразу после войны он считал своим моральным долгом в память о погибших товарищах написать об их борьбе. Не написал. Писал диссертации. Кандидатскую, потом докторскую. Этим оправдывался перед своей совестью. А потом подполье вообще стало казаться далеким прошлым. Даже намерение Шиковича вернуться к этому прошлому, распутать то, что было запутано людьми и временем, не всколыхнуло его. Он думал, кому это сейчас нужно? И вот воскресла из мертвых Зося Савич… Уже тогда, в ту ночь, когда рассказывал о ней Шиковичу, он понял, что это нужно людям, нужно новому поколению — Тарасу, Славику, Вите, Наташе. После разговора с Машей и ее неожиданной просьбы рассказать о подполье комсомольцам Ярош убедился в этом окончательно..

Основные работы в операционной были завершены. Последние дни возились с телевизионной аппаратурой. Яроша долго не удовлетворяло качество изображения на экране, и он согнал с инженера, рабочих и с самого себя семь потов, пока не добился, чтобы дорогая новинка давала надлежащий эффект.

Когда техники ушли «спрыснуть доброе дело» на полученные от него премиальные, Ярош еще раз оглядел свое хозяйство, которым втайне гордился. Везде никелированная сталь: множество блестящих инструментов в стеклянных шкафах, детали аппаратов. Сталь, которая в умных руках хирурга приносит людям спасение и жизнь. О, он знал цену стали!

Но не только для того, чтоб лишний раз полюбоваться операционной, остался он сейчас. Хотелось самому, без специалистов, проверить телеаппаратуру. Он должен все уметь делать сам!

Положил на операционный стол раскрытый учебник анатомии, навел на страницу телевизионную пушку, которая была вмонтирована в бестеневую лампу. Нажал кнопки. Засветился экран, задрожали извилистые нити кадра. А потом возникло увеличенное изображение коленного сустава. Он перелистывал странички и видел на экране свои руки. Человеку постороннему могло бы показаться, что он забавляется, как ребенок, тешится новой игрушкой, неизвестно зачем попавшей в операционную. На экране появилось сердце. Ярош выпрямился и начал внимательно разглядывать изображение, словно видел это диво первый раз в жизни. Он подумал о Зосе. И его собственное сердце дало о себе знать. Такие неожиданные толчки он чувствовал уже не раз. Неужели это страх перед будущей операцией?

Ярош выключил установку, отошел к широченному — во всю стену — окну. Вечерело. На сад легла тень. Солнце заходило по другую сторону, за больничными корпусами. Один луч его пробился между стен и осветил верхушки тополей, молодых, но самых высоких здесь деревьев. Ярош вспомнил, что тополевую аллею посадили в год победы. И вон какие вымахали красавцы! В саду гуляли больные. Санитарка баюкала ребенка, завернутого в серый больничный халат, такой же, какие были и на взрослых. Ярощ ненавидел фасон и цвет этих халатов и уже несколько лет воевал, чтоб заменить их. С ним соглашались, а за глаза — он знал — посмеивались над его чудачествами.

Почти против самого окна операционной под яблоней сидели трое молодых людей: один в больничном халате с подвязанной рукой, двое в майках. Парни разливали вино. Больной был из отделения Яроша — рабочий-строитель с переломом руки. Но как попали сюда в такой час посетители?

«Хоть бы поукромнее где-нибудь. А то расселись на виду. Вот бездельники!» Он мог открыть окно и отчитать парней. Но вместо этого отступил в глубь операционной. Захотелось самому поскорей оказаться на даче и сесть вот так на траву, возле костра, выпить стопку водки, закусить салом, поджаренным на вертеле, пахучей корочкой хлеба и луковкой. А потом лежать, глядеть в небо и слушать немного путаные, но любопытные рассуждения Шиковича о политике, морали и литературе. Об одном только подумал с тяжелым чувством: опять надо будет объяснять Галине, почему задержался. Ей, бедняге, самой нелегко.

Повернулся, чтоб уйти, и в открытых стеклянных дверях увидел… Машу. Стало неприятно от мысли, что сестра, может быть, давно наблюдает за ним. Он спросил почти грубо:

— Что вы делаете тут в такой час?

— Я была у Зоси. — Глаза ее блеснули. — Она рассказывала, как спасла вас… И о себе.

Ярош подумал: правильно ли он делает, что ни о чем не спрашивает Зосю? А вдруг… Нет, нет! Он решительно отогнал эту мысль. Потому и не расспрашивает и редко пока навещает, что хочет убедить, в первую очередь ее (да и себя тоже!), что операция предстоит самая обыкновенная и все кончится наилучшим образом.

«Что она рассказывала о себе?» — хотелось ему спросить. Но что-то удерживало его.

— Она уже не относится к вам с подозрением?

— Мне кажется, мы подружились.

— Спасибо, Маша.

— Не за что, Антон Кузьмич. — Она опустила глаза, сказала: — Она спрашивала, знакома ли я с Тарасом, — и вдруг попросила: — Познакомьте меня с ним.

Эта просьба Ярошу пришлась по душе.

— Приезжайте в воскресенье к нам на дачу. Позвоните накануне доктору Майзису, у него своя машина. Он к нам собирался.

— Спасибо, Антон Кузьмич. Я могу идти?

— Пожалуйста, Маша…

Он стоял в операционной, прислушиваясь, как где-то далеко хлопают двери. Потом двинулся по коридору, на ходу развязывая тесемки на рукавах халата. Перед своим кабинетом остановился, минутку постоял в задумчивости и… быстро зашагал дальше, снова завязывая тесемки.

В терапевтическом отделении он услышал, как одна дежурная, сестра испуганно крикнула другой:

— Ярош! — и забегали, засуетились. Он никогда не мог понять, почему в других отделениях его так боятся.

Зося, в одной сорочке, длинной, пожелтевшей от времени и стирки, сидела у окна и ела черешни, выплевывая косточки на газету. Увидев его, она ойкнула, прикрыла руками грудь. От ее смущения и ему стало неловко.

Спросил у Зоси, как спрашивают все врачи у своих пациентов:

— Как мы себя чувствуем?

— Хорошо, — неуверенно ответила она, все еще закрывая грудь и пряча под табурет босые ноги.

Он взял с постели халат и подал ей. Она поспешно накинула его, застегнулась.

— Ложитесь, — сказал он. Она нырнула под одеяло. Он взял табурет, сел рядом.

— Гуляем?

— Мне разрешили вставать, — испуганным голосом ответила Зося.

— Ей разрешили, — подтвердила соседка. Ярош откинул одеяло и осмотрел ноги больной, пощупал их… Отек прошел. Нога как нога, и цвет нормальный. Лицо тоже изменилось за те две недели, что Зося находится в их больнице: помолодело, похорошело. Теперь Ярош легко узнавал черты той Зоси, которая когда-то так отважно укрыла его. Но ему хотелось увидеть также черты того характера. Пусть бы блеснула хоть искра ее дерзости, решительности, лукавства! Нет, все задушено. Разве что одно светилось в ее глазах — восхищение им, Ярошем. Но и оно было совсем иное, чем тогда, — какое-то покорное.

Ходячие больные одна за другой из деликатности покидали палату: они о многом уже проведали. Только новая, старуха, услышав, что это «важный доктор», попросила:

— Доктор, посмотрите и меня.

Да осталась девушка с врожденным пороком сердца, которую Ярош тоже собирался оперировать; хотя у нее еще не спрашивали согласия, она, видно, что-то чувствовала или слышала какие-то разговоры и смотрела на него, хирурга-великана, с паническим ужасом.

— Так как самочувствие, Софья Степановна? — уже совсем не как врач, хотя и считал в это время ее пульс, а как добрый друг, заботливо спросил Ярош.

— С мая сорок третьего я никогда не чувствовала себя лучше, — сказала она почти шепотом, но так, что у Яроша сжалось горло. Восемнадцать лет физических и душевных мук! В порыве нежности и сочувствия он легонько сжал ее руку, сухую и горячую. От этой маленькой ласки глаза ее увлажнились. Ему не хотелось, чтоб она заплакала, и он подбодрил ее улыбкой и словами, которые говорил многим больным, с той только разницей, что опять обратился к ней на «ты», как к близкому человеку:

— Ты будешь чувствовать себя совсем хорошо. Как все здоровые люди. Можешь мне поверить.

— Я сто раз умирала… И, видите, не умерла… Потому что хочу жить. Я верю вам.

Она так произнесла это «хочу жить»! Странно, но именно в этих словах он узнал характер той. Зоси. В самом деле странно. Ведь та Зося никогда не сказала бы таких слов.

Та сказала: «Если они все-таки ворвутся сюда, вы будете стрелять?»

«Буду».

«В шкафу у Грота стоит автомат».

И хоть бы дрогнул голос. Будто сообщила, что в шкафу стоит варенье.

Неизвестно почему в памяти Яроша всплыл и тот эпизод и эти, слова. И непонятно, по каким логическим законам он связал их с тем, что она сказала сейчас— через восемнадцать лет мучительного существования на грани жизни и смерти.

Она спросила:

— Вы тоже дежурите?

— Нет. Я работал.

— Операция?

— Нет. Ремонтировал один прибор.

— Сами?

— С электромонтерами.

— Вы все умеете! — и — о, чудо! — он узнал ее взгляд: в нем было восхищение, но уже иное, как в те давние времена.

— Все уметь в наше время невозможно.

— А я ничего не умею, — вздохнула она.

— Вам это только кажется. Прожить такую жизнь…

— Разве я жила!

— Профессию можно приобрести.

— В тридцать шесть лет?

— Не так уж это много.

— Я немножко умею шить, Там я шила. Но не люблю. Это утомительно и неинтересно.

Если б вы знали, что за мука быть приемщицей в швейной артели. Люди жестоки и грубы.

— Их плохо обслуживают. Я не думаю, чтоб в вашем ателье хорошо шили.

— Отвратительно. Но поднимать крик из-за неправильно пришитой пуговицы…

— Пуговица может испортить человеку настроение.

Она нерешительно улыбнулась.

— Тогда (он понял ее: в подполье) вам могла испортить настроение пуговица?

— У каждого времени свои законы и нормы.

— Люди теперь требуют к себе чересчур много внимания.

— По-моему, это естественно. Беда в другом — что его мало еще у нас, взаимного внимания. В обществе, где человек человеку брат…

— Брат? — Зося скептически улыбнулась и тут же, как бы испугавшись, сказала мягко: — У вас доброе сердце, Антон Кузьмич.

Ярош понимал ее. С избытком пришлось ей испытать горя и страданий. Счастье еще, что она не утратила вовсе веры в жизнь и в людей, в то, что рядом с дурными есть и хорошие.

Помолчали. Ярош, может быть впервые за всю свою врачебную практику, ощущал какую-то неловкость у постели больной. Вероятно, потому, что без определенной цели он никогда так долго не засиживался. У него и теперь была цель, но совсем не профессиональная.

Расследования и догадки Шиковича, неожиданная встреча с Зосей только разожгли его интерес к делу доктора Савича — он почувствовал себя виноватым в том, что ничего не предпринял до еих пор. Теперь ему хотелось всячески помочь Кириллу. Тот, нетерпеливый, горячий в работе, добивался, встречи с Зосей. Ярош щадил больное сердце пациентки и оберегал ее от тяжелых воспоминаний. Поэтому и сейчас ему нелегко было подойти к разговору об ее отце.

Зося сказала:

— От меня только что ушла Маша. Мы долго разговаривали.

— Я рад, что вы подружились.

— Она хорошая. Сперва мне показалось, что она разыгрывает роль… А в жизни нельзя играть! Когда-то еще в школе, мне хотелось стать актрисой. И я играла. Дома, на улице, в гостях — всюду… Смешно и наивно.

— Почему смешно? В юности все романтики. Вот мои дети. Витя, Тарас…

— Где он был тогда, Тарас?

— Его спрятали добрые люди. Соседи.

— Я искала его.

— Знаю. Мне говорила тетка Люба.

— Она не доверила мне.

— Не обижайтесь на нее. Она была золотой человек и отличный конспиратор.

— Она погибла?

— Нет, умерла в прошлом году.

Зося помолчала, как бы желая почтить память человека, с которым судьба свела ее на короткий миг.

— Как я хотела найти этого мальчика! Я не просто помнила вашу просьбу. Для меня это было первое боевое задание подпольщиков. И я должна была как можно скорее выполнить его. Но отец… Вы знаете, как он оберегал меня. Я пошла к тетке Любе тайком от него. Произнесла пароль. Все, как вы говорили. Она ответила не совсем так, однако в дом впустила. Я сказала, что вы просили узнать, не известно ли ей что-нибудь о сыне Павла Гончарова. Она ответила как-то непонятно: «Передайте Вите, что дядька Рыгор приглашает на обручение Веты. В субботу под вечер». Я объяснила, что передать ничего не могу, потому что вас переправили в лес. «К кому?» — спросила тетка Люба. Я не знала, к кому. Тогда, очевидно, у нее возникли подозрения. Когда я повторила свой вопрос относительно Тараса, она заявила, что ей ничего не известно. Меня обидело, что она так равнодушно относится и к судьбе ребенка, и вообще… Хоть бы спросила, кто я и что я. Правда, вела я себя глупо. Тетка Люба все-таки захотела узнать мое имя. Я назвалась Ольгой. Почему Ольга и зачем мне было чужое имя — сама не понимаю. Видимо, разыгрывала роль подпольщицы.

На следующий день я пошла на Каштановую, где жил Павел. Там тоже начудила. Знаете, что выкинула? Будто бы я сестра Павловой жены, разыскиваю их. Люди, которые поселились в том доме, растерянно пожимали плечами: они тут недавно и никого не знают. Заплаканная, я показывала письмо, которое сама же написала. «Они жили здесь, вот адрес. Что ж мне делать? Я приехала издалека, из Харькова». Ходила по соседям. Одни делали вид, что им ничего не известно. Другие не скрывали своего недоверия. Но потом две старые женщины, должно быть, поверили мне и рассказали всю правду.

«А мальчик? Где мальчик? Тарасик». — «Говорят люди — в немецком детском доме», — ответили старухи. В тот же вечер я спросила отца, есть ли детские дома в городе. «Зачем тебе?» Я рассказала ему о вашей просьбе и как искала малыша. Отца это испугало. Он сердито сказал, что я погублю и себя и его своими неразумными поступками. Тогда я заявила, что больше не буду стеречь дом и жарить Гроту крольчатину. «Надо жить и бороться, как он», — кивнула я вверх, имея в виду вас, Антон Кузьмич. «Он солдат, — сказал отец, — а мы с тобой штатские люди; я старый врач, ты девочка, ребенок». Тогда я выложила ему все, что услышала от вас! Отец вынужден был сдаться. Только попросил, чтоб я сама ничего неделала, обо всем разузнает он. Через неделю, вероятно, точно не помню, отец сказал, что можно, если я хочу, съездить в детский дом в Высокой Буде, это километрах в пятнадцати от города.

— Я знаю. Там и теперь детский дом, — кивнул Ярош.

— Жена бургомистра Тищенки, старая богомольная баба, замаливая грехи своего мужа, занималась благотворительностью — опекала сирот. Мы поехали с ней на машине бургомистра. День был холодный и дождливый. Ведь стояла уже поздняя осень. Дети, худые, посиневшие, в одних рваных рубашонках, обступили нашу машину. Маленькая девчушка потянула меня за рукав и попросила: «Тетечка, дайте кусочек хлеба». У меня не было хлеба, я ничего не взяла, я не думала, что дети там такие голодные. В детском доме! Бургомистерша привезла пря-ники, поношенную одежду, возможно, отнятую у других таких же детей.

«Дайте им, Анисья Павловна», — попросила я. Старая ханжа, обычно слезливая и сентиментальная, там держалась важной дамой. «Во всем следует соблюдать порядок, милая, все делать организованно!» Не сразу дети нашли своего «пана шефа». Старый, небритый, какой-то мятый и пьяненький человек, директор или начальник, не знаю, как он у них назывался, встретил нас не слишком приветливо. Я отстала от патронессы и начальника и спросила женщину, работницу дома, нет ли у них мальчика Тараса Гончарова. «Нет, у нас есть Костя Гончаров. Ваня, позови Костю». Явился худой долговязый мальчик лет девяти. Нет, Тараса у них не было. И вообще дети такого возраста к ним больше не поступали. Только старшие. Может быть, эта женщина успела передать наш разговор директору. Или это был проницательный человек. Он вдруг доверился мне. Пока бургомистерша раздавала гостинцы, он стоял рядом и шептал:

«Слушайте, не надо нам благотворителей. Ничего нам не надо. Нас кормит население. Мы сами себя прокормим. Только пускай они не забирают детей. Вчера — пять мальчиков и пять девочек. Куда? Для усыновления. Кто их усыновляет? Где? Я должен знать. Я отвечаю за детей».

Директор явно подозревал что-то недоброе. Когда я рассказала обо всем отцу, он тоже встревожился. Потом я узнала: у детей брали кровь… их вывозили в Германию… Делали все, чтоб они забыли родину, свой язык…

— Ах, боженька! Чтоб не умели говорить по-нашему? — ужаснулась старушка, до сих пор слушавшая молча. Неумение «говорить по-нашему» казалось ей таким несчастьем, что она не выдержала.

— А что ж, бабушка, когда младенцев брали…

— Немыми делали? Ой, горюшко какое! — качала головой старуха. — Так и не нашли хлопчика? — Бабушка, видно, не все поняла из их разговора.

— Нашелся, — ответил старухе Ярош.

— Где ж он теперь?

— Это мой сын.

— Правда? Ах, боженька! — удивилась и от души обрадовалась старушка. — Дай же ему бог здоровьичка. Большой уже?

— В армии отслужил. Я завтра вас посмотрю, бабушка. Хорошо? — привычным движением развязывая тесемки на рукаве халата, сказал Ярош.

— Хорошо, доктор. Теперь вы частым гостем будете у нас.

Зося устало и виновато улыбалась.

Девушка на койке у окна, казалось Ярошу, впервые смотрела на него без страха.

Он встал. Слишком засиделся. Утомил, разволновал больную. Вон как блестят глаза. Ему не хотелось напоминать ей о прошлом. Но Шикович не давал покоя.

Ярош нерешительно спросил

— Скажите, Софья Степановна, вы не помните кого-нибудь из инфекционной больницы, с кем работал ваш отец… Кто ходил к вам…

Она задумалась.

— Я помню сестру… Клавдию… Ивановну, кажется. Еще была врач Вакулова. И врач Ли-берман. Но Либермана они угнали в гетто. Во время оккупации заходила к нам только эта сестра. Как же ее фамилия? — Зося наморщила лоб, сжала ладонями виски.

— Не надо вспоминать. Потом, — мягко попросил Ярош. — Спасибо вам.

— За что? — удивилась она.

— Доброй ночи, — пожелал он больным и направился к двери.