— …Нет, скажи, верил ты, что Савич наш человек?

— Ты не представляешь всей сложности борьбы.

— Предположим, что, кроме тебя, есть еще люди, которые представляют себе эту сложность. Вернувшись в бригаду, ты сказал, у кого скрывался в городе?

— Нет.

— Почему?

— Наивный вопрос. Ты думаешь, что этим признанием я мог бы реабилитировать Савича? Кто бы мне поверил? Я десять дней пробыл в городе и попал в такой момент, когда ничего нельзя было сделать, когда шли аресты, проваливались явки. После этого я явился бы и сообщил: меня скрывал Савич, которого убили подпольщики, а немцы с помпой похоронили. «А может быть, тебя скрывало СД?» — спросил бы, наверное, каждый партизан. Докажи, что ты не лысый. Ты забываешь, какое было время.

— Короче говоря, ты струсил.

— Ну, струсил, струсил! Если тебе так хочется, чтоб я сказал это слово. Я эвакуировал город — не трусил. Отступал до Москвы — не трусил. Меня послали обратно в тыл — я не бегал по комиссиям, как другие. Ни разу не прыгал с парашютом — прыгнул, в ночь, в болото, под боком у немецкого гарнизона. Водил людей на операции — не трусил. Пошел в город на связь, чтоб наладить разбитое подполье, — не трусил. Ну, не вышло, как хотел, не получилось…

— Не кричи. И не бряцай своими медалями. То, что делал ты, делали тысячи, миллионы… Мы выполняли свой долг.

— Да, я испугался. А другие не трусили?! Все, кто пережил тридцать седьмой! Одно дело пасть от пули врага. А умереть от рук своих товарищей, чувствуя, что ты ни в чем не виноват… Ты представляешь? Ты думал когда-нибудь об этом?

— Думал. И сейчас подумал: как чувствовала себя Софья Савич, когда после фашистского концлагеря попала в Сибирь.

Пауза. Громко, с легким мелодичным звоном отбивает секунды большой маятник стоячих часов. Астматически дышит один из сидящих здесь в кабинете.

— Я думал. И видел не раз, как шли на смерть, чтоб спасти товарища. И я это понимал. А вот донос на людей, которые тебя спасли, — этого я понять не могу.

— Ну, смалодушничал, смалодушничал! Я же не скрываю. Я написал об этом в объяснительной записке. Признаю. Да, испугался, что придется заниматься этой старой историей, доказывать… Ничего же не изменилось в сорок пятом, ты знаешь.

— Мы победили фашизм, — и ничего не изменилось?! Для тебя ничего не изменилось?

— Теперь легко рассуждать.

— Ну хорошо, тогда ты побоялся. Дрожал за свою шкуру…

— Я прошу…

— Чего там «прошу»! Не разыгрывай святую невинность. Дрожал, как последний трус. Лишиться партизанской славы, карьеры — вот чего ты боялся. Но вот уже девять лет, как его нет, нет Берия. Несколько лет прошло после Двадцатого съезда. Партия сказала всю правду! На весь мир. Почему же ты не сказал правды о себе, о других? Ради чего, во имя какой идеи ты скрывал ее?

— Это что — допрос?

— Я не звал тебя. Ты пришел сам, чтоб «открыть душу», посоветоваться.

— Я не думал, что ты так настроен. Мы вместе с тобой разбирали дела некоторых из тех, кто писал доносы в тридцать седьмом. Мы были объективны.

— Мы разбирали каждый конкретный случай. Хотя не скажу, что не либеральничали иной раз. Между прочим, некоторых из них именно ты брал под защиту. С позиций высокого гуманизма. А Шиковича хотел исключить за мальчишеский поступок сына.

— Подбираешь факты?

— Нет. Просто вспоминаю. Факта достаточно одного. Какие еще нужны факты?

Снова пауза. Чиркнула спичка. Пахнуло серой, потом душистым табаком. Тяжелые нервные шаги.

«Дзинь-дон, дзинь-дон» — странный звук у этого маятника, кажется, их два и они по-разному звучат.

— Какое будет решение обкома? Как ты думаешь?

— Не знаю. Как член бюро, я могу говорить только за себя. Не хочется мне после этого подавать тебе руку. Тем более — вместе работать.

— Даже так?

— Представь, что так. Кстати, ты приглашал к себе на Новый год. Не жди. Не приду.

— Ясно.

— Да, я люблю ясность с начала и до конца.

— Ну что ж, спасибо за откровенность. Прощайте..

— Прощайте.

Те же тяжелые шаги, гулкие на паркете, мягкие, с шорохом, на ковровой дорожке. Скрипнула дверь. Хлопнула вторая, по ту сторону.

«Прощайте»? — Гукан забыл, что сам первый сказал это, но, спускаясь по широкой горкомовской лестнице, вспомнил, что так ответил Тарасов — на «вы». Это его почему-то ударило больнее, чем весь разговор. Он остановился, подставил вспотевшую лысину под струю холодного воздуха, лившегося из открытой форточки.

Конечно, все уже решено. Кто-кто, а он знает, как решаются такие дела. На кого или на что он мог надеяться?! Должен был догадаться еще позавчера, когда позвонил Шиковичу, предложил встретиться. Как тот, наглец, отвечал!

«Пожалуйста, Семен Парфенович! Заходите завтра после двенадцати в редакцию. Вход свободный. Секретарей у меня нет».

Издевался, писака несчастный!

«Ох, распустили вас. Спохватитесь!» — Он уходил и грозил тем, кто оставался: погляжу еще, мол, куда заведут вас такие методы руководства.

На первом этаже ему стало трудно дышать, словно он не вниз спускался, а подымался на высокую гору. Он остановился возле милиционера, держась за сердце. Сказал, как бы оправдываясь:

— Года.

Молоденький милиционер щелкнул каблуками и бодро подтвердил:

— Так точно, товарищ Гукан!

Семен Парфенович вышел на улицу. Она была необычно людной. Нескончаемый поток пешеходов, раскрасневшихся от мороза. И каждый третий несет елку. Город пропах лесом, ельником. До Нового года оставалось два дня.

Гукану всегда нравилась предпраздничная суета, ее веселая торжественность. Эти хлопоты, наверное, приносят людям больше удовольствия, чем сам праздник. Он, хозяин, любил в такие дни объехать город, посмотреть на оформление, на елки, поставленные на площадях, в скверах, иногда заглядывал в магазины: как идет торговля? Но ему всегда не хватало времени, он постоянно спешил. Ходил быстро, а больше ездил на машине. А тут вдруг понял, что ему некуда спешить… Он заложил руки за спину, ссутулился больше обычного и зашагал по очищенному от снега тротуару. Но очищенный участок скоро кончился, и как раз там, где было особенно многолюдно, — на подходе к универмагу, пешеходы скользили на неубранном снегу. Семен Парфенович мысленно обругал трест очистки. Сейчас он прпопесочит им мозги! И пошел привычным рабочим шагом. Но тут же опомнился. Зачем? Волноваться из-за какого-то тротуара? Теперь он должен приучить себя ни из-за чего не волноваться и ходить только вот-так, не торопясь. Чтоб ходьба была отдыхом.

Увидев, что все идут с покупками, он вспомнил, как жена дня два назад сказала, будто бы шутя, а может быть, и с некоторой обидой:

«Давно ты, Сеня, не делал мне подарков. Подарил бы что-нибудь к Новому году».

Семену Парфеновичу вдруг захотелось сделать приятное жене, и он пошел в универмаг.

Народу — не пробиться. Уже два письма посылали в Госплан республики насчет ассигнования средств на строительство второго универсального магазина в районе новой застройки. Город растет.

«Посмотрю, как вы будете строить без меня, — подумал он о тех, кто оставался. Но тут же вынужден был признать: — Построят. Теперь легко». Все, что будет делаться без него, казалось ему чрезвычайно легким.

Рост позволял ему разглядывать полки через головы людей. Что купить? Чего у нее нет? Что ей хочется? Он долго ходил из отдела в отдел. Очевидно, кто-то из служащих узнал его, передал директору. Тот выскочил — подвижной, в модном костюме. Гукан хорошо его знал, утверждал назначение на исполкоме, но только теперь заметил, что универмагом заведует такой молодой человек. Это ему почему-то не понравилось.

Директор жаловался:

— Мало товаров, Семен Парфенович. Конец года, фонды выбраны. Не умеем планировать.

— Посоветуйте, что купить в подарок жене.

— Семен Парфенович, — с укором воскликнул директор. — Позвонили бы.

«Подхалим», — подумал Гукан и строго заметил:

— Я этого не люблю.

Однако не отказался зайти в кабинет директора.

— Что бы вы хотели? — спросила товаровед, женщина, от взгляда и улыбки которой становилось светлее в сумрачном кабинете.

«Штат подобрал, собачий сын! Одна в одну!» — все больше и больше раздражался Гукан. Однако женщине ответил с улыбкой:

— Ей-богу, не знаю. На ваш вкус.

— Сколько лет вашей жене? Он вздохнул:

— Пенсионный возраст. Товаровед вежливо потупила глаза.

— Есть чудесные шарфы. Есть венгерские

жакеты. Стопроценрная шерсть.

Гукану хотелось спросить: «А на прилавках они у вас есть?» Но не спросил — теперь ему все равно.

— Дайте шарф. Дайте жакет.

На площади, возле пожарной каланчи, где народу было не так много, с Гуканом поздоровался молодой человек в спортивном костюме. Он стоял с лыжами в руках и разговаривал с девушкой, одетой в красную нейлоновую шубку. Лицо молодого человека очень знакомо, но вспомнить, где и когда он встречался с ним, Семен Парфенович никак не мог. И вдруг через какой-нибудь десяток шагов юноша этот, уже без лыж, догнал его, пошел рядом.

— Не узнаете, товарищ председатель? Кухарев, архитектор. С наступающим Новым годом.

— Спасибо. Вас также.

— Мне хотелось сказать вам, что проект, который я предлагал для застройки Выселок, на конкурсе в Ленинграде получил первую премию.

— Поздравляю.

— Но мне хотелось еще сказать, что вы консерватор. Так расхваливать, потом столько волынить и отклонить…

— Тут уж не моя вина. Ваши коллеги…

— Не валите с больной головы на здоровую.

Гукан остановился, пораженный дерзостью молодого архитектора.

— Молодой человек! Не забывайтесь!..

— Я ничего не забываю. Но желаю вам в новом году больше внимания к людям. И к проектам. Выселки плохо застраиваются. — Юноша отсалютовал левой рукой и пошел обратно к девушке, которая ждала его, держа лыжи.

Даже разговор с Тарасовым, разговор о самом главном — о его дальнейшей судьбе, не подействовал на него так, как этот, казалось бы, случайный эпизод. Разве не звонили ему, бывало, не писали анонимных писем с самыми неприятными пожеланиями? Он не обращал на них внимания. Иногда только покажет в горкоме, в обкоме, покрасуется: «Вот, мол, как сложна моя работа, никому из вас небось не пишут таких писем».

Но выходка этого «творца» в такой день!..

«С Новым годом поздравил… Паршивец! Молокосос! Распустили вас. Ох, распустили!»

До последней минуты в нем жила надежда, что та вина (он не считал ее, как этот «чистоплюй» Тарасов, такой уж тяжкой) будет в какой-то мере уравновешена его заслугами — военными и послевоенными. И вдруг этот тип, недопеченный архитектор, зачеркивает плоды его трудов: «Выселки плохо застраиваются». «Сопляки! Поработайте вы столько, сколько поработал Гукан».

Семен Парфенович взглянул на то место, где недавно еще возвышался памятник, и тяжело вздохнул.

Пора было домой — рабочий день кончался. Но ему почему-то не хотелось идти в пустую квартиру или, может быть, наоборот — неодолимо тянуло заглянуть после всех этих разговоров в свой служебный кабинет, где уже много лет ему было так спокойно.

Рабочий день был короткий, канун выходного. Но до конца его оставалось еще добрых полчаса. Однако работники уже расходились. Правда, увидев председателя, многие почувствовали некоторое смущение, вернулись. Гукан умел поддерживать дисциплину, и его боялись. Он не помнил, чтоб кто-нибудь уходил до времени, если даже его и не было в горсовете. «Неужто пронюхали? Надо собрать всех, дать понять, что я еще председатель. Ну, и поздравить с наступающим, — и тут же подумал: — Не вышло бы так, как поздравили его на площади». Но не из-за этого он не стал собирать сотрудников. Его обескуражило, что нет секретарши. И пустота в приемной — ни души. «Этот писака мог раззвонить по городу раньше, чем принято решение», — подумал он о Ши-ковиче с такой злобой, что даже больно заколотилось сердце.

Он осторожно разделся, сел в свое удобное кресло, откинулся на спинку, вытянул ноги. Только теперь почувствовал, как сильно устал, совсем разбитый, все тело ноет. Отдых принес успокоение. Он долго сидел неподвижно и бездумно. Ни за что не хотелось браться, никого не хотелось видеть. Только когда в коридоре послышались шаги и голоса — сотрудники уходили все сразу, — он точно опомнился, взглянул на часы — было ровно три — и снова подумал со злостью:

«Минуты лишней не хотят поработать. А я работал. Ночами». — И он решил всем им назло работать до позднего вечера. Но что делать?

Позвонил своему старому другу Мухле.

«— Петр Макарович! С наступающим! Прости, брат, но новогодний бал наш отменяется. Захворала моя половина. Спасибо. Передам. Твоим тоже.

Надо и другим звонить, отменять приглашение. А жена ничего не знает и, конечно, озабочена, как бы получше принять гостей. Позвонить ей? Но что сказать, как объяснить? Ему стало жалко жену. И подарки, которые он купил, показались ненужными. Разве мало у нее тряпок? Теперь, как никогда раньше, он понял, что она тот единственный человек, который никогда не оставит его, что бы ни случилось, с которым ему придется доживать свои пенсионные годы. Что бы сделать для нее более приятное, чем эти подарки?…

Заказал Минск. Дали скоро, минут через десять. Ответила дочь…

— Алла?! Здравствуй! Как вы там? Хорошо? Знаешь что… Сделай маме новогодний подарок… Бери потомка, садись в поезд и — к нам под Новый год. Что? У Вовки понос? — Поняв, что дочка не приедет, что ей дороже всего на свете ее лобастый Вовик, Семен Парфено-вич вспылил: — Понос, понос… — Гаркнул на весь кабинет: — У меня тоже понос! — и сердито бросил трубку.

Разговор с дочерью, казалось, доконал Семена Парфеновича. Он побледнел, долго держался за сердце. Потом слабым движением больного открыл ящик стола, достал коробочку с валидолом, кинул таблетку в рот.

Вошел Кушнер. Гукан не любил своего заместителя, но на этот раз обрадовался его приходу — хоть с кем-нибудь поговорить, забыть обо всем. Можно даже заняться делами, последними делами уходящего года.

— С наступающим, Семен Парфенович.

— Тебя также, Иван Федорович. Кушнер своей единственной левой рукой крепко, до боли, сжал правую руку председателя, близко заглянул в лицо.

— Что-то у тебя, Семен Парфенович, не праздничный вид.

Гукан пожаловался:

— Опять сердце. Видишь, валидол сосу.

— Да, инвалиды мы с тобой.

— Ну, ты еще инвалид боевой. А я, брат, все. — И доверительно добавил: — Хочу проситься на пенсию.

— Да что вы! — искренне удивился Кушнер.

— Как думаешь, персональную дадут?

— Безусловно. Кому ж тогда и давать?

— Ты знаешь все мои заслуги?

— А кто их не знает! Ты сам их расписал… Гукана передернуло.

— Издеваешься? — бледными, дрожащими губами произнес он.

Кушнер смутился.

— Семен Парфенович! Ей-богу же, ничего дурного не думал. Имел в виду твою книгу. А вышло невесть что. Прости.

Гукан успокоился:

«Этот еще не знает, — но тут же продолжил: — А узнает, не станет даже злорадствовать. Просто скажет, как и тот: «Не хочу подавать тебе руки», — и его охватил прилив ненависти к ним: к Тарасову, к Шиковичу, к Кушнеру, к Ярошу, к тому молодому архитектору за то, что они в чем-то, видимо, самом главном, не такие, как он.