Зубр стоял под старыми елями, комли которых обросли седым мхом. В этом глухом углу пуща вся первобытно-замшелая: ели выглядят, будто простояли тысячу лет, старые пни — под толстым слоем мха, а внутри все превратилось в труху. Редкие выворотни напоминают доисторических животных.

Потому, должно быть, властитель пущи показался Антонюку еще одним выворотнем. За день скитанья по лесу попалось их немало, самых диковинных. А может, потому, что он глубоко задумался? В лесу всегда хорошо думается. Лес успокаивает, разгоняет тревогу, волнения. Не раз уже случалось, что неприятности, вчера еще казавшиеся чуть ли не трагедией, после такой вот прогулки по лесу и раздумий под шум деревьев или под шелест опавших листьев под ногами оказывались мелкими, не стоящими серьезных огорчений. Перед величием леса, его древней мощью человеческие конфликты, горести, заботы, особенно нынешние — мирного времени, — представали совсем в другом свете. Так было полтора года назад, когда он приехал сюда после того, как его, крепкого, здорового, спровадили на пенсию. Тогда он был в отчаянии. А побродил по пуще — и назавтра почувствовал, что может посмеяться над свалившимся «горем», перестал сочинять филиппики против своих недругов и тех, кто смущенно молчал, хотя и понимал, что вся его, Антонюка, вина лишь в том, что он говорил то, что думал.

Сейчас никаких неприятностей не было. Он приехал сюда просто отдохнуть. Никаких серьезных раздумий. Разве что о детях. Всегдашняя его забота — дети. И однако же чуть не поцеловался с царем пущи. Застыл в нескольких шагах, когда зубр медленно повернул голову. Теперь они смотрели друг на друга, человек и зверь.

Неприятный холодок пробежал по спине. А что, если зубр бросится? Что делать? Стрелять? Не имеешь права. Да и заряд не на такого зверя. Утром отказался от охоты на дикого кабана, на которую приглашал директор заповедника. Заряд у него на тетерева. Удирать? Представил, как он, старый человек, будет бежать, петляя между деревьями, продираясь сквозь молодой колючий ельник, чтоб спрятаться. С иронией подумал: «Никогда ты, Иван, не бежал ни от каких «зубров». Отступать — отступал. Перед более сильным, перед врагом… да еще иной раз обходил стороной дураков».

День — по-осеннему хмурый, под шатром елей почти вечерний полумрак, и невозможно разглядеть глаза зубра: что они выражают? Рассказывали егеря: такие быки, отбившиеся от стада, ведут себя, как шальные, — кидаются ни с того ни с сего. Особенно обиженные матерым самцом. Но этот, кажется, немолод. Шерсть на высоком хребте безобразно всклокоченная, грязно-бурая, под выгнутой шеей висит клочьями, как бывает весной, когда зверь линяет. Однако рога по-молодому острые. Такой рог проткнет насквозь.

Зубру захотелось одиночества. Ему, Антонюку, тоже вчера хотелось одиночества. Хотелось послушать осенний лес — как падают последние листья, как шуршат под ногами… Послушать самого себя. Только в лесу это удается. И с утра весь отдался лесу, его грустному настроению. С ним говорил. С лесом. С людьми — не с кем. Отдалились все те, с кем когда-то спорил, ссорился, кому доказывал свое. Спорил в кабинетах, в залах и здесь, в лесу, мысленно, блуждая один, как тот зубр.

Теперь полная ясность и полный покой. Но это мало утешает. Понимал: подходит осень. «Отговорила роща золотая». Да, видно, отговорила. Что ж, Иван, ты неплохо пошумел. Во всяком случае, перед детьми не стыдно. Перед детьми…

Еще несколько минут назад хотелось поглубже забраться в пущу, где-нибудь на первобытной полянке между вековых сосен разложить небольшой костер и до вечера сидеть, чтоб надолго насытить жажду одиночества, чтобы месяцы — до следующего «приступа» — носить в себе шум леса и дыхание осени. А тут вдруг — после встречи с зубром, что ли? — захотелось к людям. Раньше это не приходило так скоро. Переход в новую стадию старости, очевидно? Иван Васильевич догадался, кто стрелял. В пуще стрелять можно только по разрешению, а разрешение такое не каждому дается. Еще вчера с вечера знал, кто приехал сюда на короткий отдых. Директор заповедника предлагал присоединиться к гостям.

— А то там одни теоретики, разговорщики, как наш друг Будыка. Без тебя да без меня, — а у меня завтра дела, — они ноги собьют, а кабана не убьют.

— Нет, брат, не тот уровень, — он ответил просто так, чтоб не поддаться охотничьему соблазну и побыть в лесу одному. А директор, наверное, решил, что сказал он это с горечью, из-за своего положения, и деликатно перевел разговор на другую тему.

Сейчас он не думал ни о каких уровнях и спешил туда, где звучали выстрелы, чтобы оказаться среди людей. Как вчера хотелось одиночества, так сейчас неведомо почему потянуло в компанию, где будут новости из «высоких кругов»2 шутки, хороший обед. Необычайная способность ориентироваться в лесу — товарищи по охоте называли ее «собачьим нюхом» — вывела точно, как по азимуту. Вышел на просеку и увидел их, веселых, возбужденных удачей. Будыка углядел его издалека, удивился, спросил сперва будто и не слишком приветливо:

— О, и ты тут? — И вдруг обрадовался, вскочил, пошел навстречу, прихрамывая, — натер ногу. — Товарищи! Старейшина нашей охотничьей корпорации — Иван Васильевич. Он должен зарегистрировать ваш рекорд, Сергей Петрович. Прошу знакомиться. Мой партизанский командир. Нет, ты погляди, какого мы кабана ухайдакали. А свалил Сергей Петрович! Охотничье счастье, оно как деньги — есть так есть, а нет так нет. У Сергея Петровича оно есть. Нет, ты посмотри, какой зверь! А-а? Что? Завидуешь? Глядите, как у Антонюка блестят глаза!

Будыка поздоровался и, не выпуская руки, потянул Ивана Васильевича к компании, как будто тот упирался и не хотел идти. Гости, видно, здорово обезножели, потому что все до одного сидели или лежали на сырой и холодной уже земле вокруг убитого кабана — как дикари, что застывают в нетерпеливом ожидании, когда старейший начнет делить добычу. Никто не спешил отозваться на предложение Будыки знакомиться, только лениво повернули головы. Свои, Сиротка и Клепыев, заулыбались. Гости оценивали нового человека: верно, определяли, что за птица, какого ранга. Партизанский командир — через двадцать лет это уже мало что говорит. А другого титула Будыка не назвал.

Иван Васильевич подумал:

"Не рассчитывайте, что я пойду по кругу и буду знакомиться с вами, лежащими, буду первый протягивать руку. Не дождетесь, уважаемые".

И поскольку Будыка тащил его к охотничьему трофею и, по сути, приглашал в первую очередь познакомиться с ним, Антонюк так и сделал — отдал все внимание убитому зверю. Кабан лежал под дубом, ощерив желтые клыки, изо рта сочилась струйка еще свежей крови. Но убит он был не здесь, сюда его подтащили; туша прочертила широкий след-стежку, раздвинув листья, раздавив желуди, содрав мох с корней, оставив узенькую полоску крови, уже не красной, а рыжей, как ржавчина.

— Признавайся, завидуешь? Скажи правду! Сергей Петрович, завидует! Посмотрите па него! А если завидует такой стрелок, как Антонюк… — Будыка хлопал кабана по боку. — Нет, ты оцени. С двух выстрелов свалить такого слона! И не близко. Показался в тех кустах, а Сергей Петрович за тем дубом. Вон там. Сколько метров? Прикинь!

Антонюк прикинул. Всё. Одним взглядом опытного охотника и еще более — искушенного человека, который все видел, сам бывал при разных обстоятельствах и хозяином и гостем. Удивить его чем-нибудь трудно. Но подивился — ловкости и уменью друга своего.

Видывал Антонюк организованные охоты, в которых загодя расписывался каждый выстрел — где, когда, с какого расстояния — и зверя чуть ли не привязывали. Потому подумал, что многие из тех охот, в организации которых и он иной раз участвовал, были, мягко говоря, бездарны по сравнению с этой. Там все было белыми нитками шито, и сами организаторы потом рассказывали об этом анекдоты. Об этой же охоте анекдотов, пожалуй, не расскажешь. Однако Иван Васильевич не удержался, спросил:

— Сколько егерей гнало? Будыка засмеялся.

— Ох и зануда же ты, Иван! Один. Змитрок. Пошел звонить, чтобы пришли машины.

Да, черт возьми, это надо уметь — предоставить гостю все сто охотничьих мук и радостей! Поводить его с рассвета так, что он шевельнуться не может, а потом, под вечер уже, выгнать дурака кабана точно на него, на гостя, а не на кого другого. Такой азартный охотник, как Сиротка, не удержался бы, как с ним ни договаривайся, бьет он без промаху. Так нет же — единственный настоящий охотник не мог даже выстрелить, был блокирован. Недаром лежит такой мрачный.

Антонюк повернулся к гостю:

— Поздравляю.

Человек, которому тоже давно уже перевалило за полсотни, министр, заснял от счастья, как ребенок. (Все мы на охоте, на рыбной ловле — дети.) Сразу встал. Крепко пожал руку Антонюку, задержал дольше, чем требует вежливость, внимательно вглядываясь в лицо умными карими глазами, давно научившимися распознавать людей, читать их мысли. Антонюк поздравлял искренне — выстрел отличный. Сергей Петрович увидел это и почувствовал к нему симпатию.

— А мы с вами встречались, — сказал Иван Васильевич.

— Да, да… — подтвердил гость, но не вспомнил, когда, где, — сколько перед ним проходит людей! — и, чтоб не выдать себя, отступил в сторону, давая дорогу помощнику, который ждал своей очереди познакомиться с Антонюком. (Не мог он лежать, когда поднялся начальник!)

Сергей Петрович шутливо заохал:

— Ой, ой, мои бедные ноги. Натер до кровавых мозолей.

Будыка довольно захохотал.

— Однако ж вы, Сергей Петрович, сбили не только ноги. Вот, — он все еще гладил кабана и захлопал обеими ладонями по стегну, выбивая веселую дробь, — за такой трофей не жаль заплатить и мозолью! Верно, Марьян? — обратился он к Сиротке; тот не ответил, и Будыка опять засмеялся, закричал: — Вот, видите? Сиротка совсем сиротка. От неудачи. А у Ивана глаза горят. Завидуешь? Признавайся?

— Завидую, — подыграл Антонюк.

Толстый Клепнев, перевалившись с боку на бок, сказал:

— Зависть — частнособственнический пережиток. Учитесь у меня. Я завидую только тому, кто жрет сейчас колбасу из такого хряка. И глотаю слюнки. Скорей бы приезжал Змитрок.

— Может, и вправду товарищи расстроились? — озабоченно спросил гость. — Но я так понимаю: вместе охотились… Охота на такого зверя — дело коллективное.

— Да что вы словно оправдываетесь, — отозвался молчаливый Сиротка. — Разве впервые? Мы — старые зубры. Один Валентин Адамович не понимает охотничьей этики.

— Я? — закричал Будыка, непритворно взволнованный и притворно возмущенный.

— Ты. Дилетант! — насмешливо бросил Антонюк. Неведомо почему холодной волной ударила в сердце злость на Будыку.

«Что ты суетишься? Кто-кто, а я тебя насквозь вижу. Все мы принимали гостей и подхалимничали иной раз перед теми, кто над нами стоит. Но мы — грешные чиновники, а ты — ученый».

Антонюк боялся таких неожиданных перемен в себе самом. Подошел к компании в расположении добром, мягком, и вдруг — без видимой причины — резкий поворот. Зачем это ему? Испортить людям настроение?

— Я? Я — дилетант? — сделал удивленный вид Валентин Адамович и тут же засмеялся: — Юпитер, ты сердишься, потому что не убил кабана. А мы убили. — И, как бы испугавшись, что Антонюк не поймет шутки, закричал, подняв руки: — Сдаюсь, сдаюсь… В постижении охотничьих тайн я вечный первокурсник.

— Не только в этом. — Но холодная волна так же неожиданно отхлынула, снова вернулось добродушие, покой, пришедшие после дня скитаний по лесу, и Антонюк сказал это просто так, не придавая словам особого значения, чтобы разговор не иссяк.

— Сергей Петрович! Если мой лучший друг начнет убеждать, что и в машиностроении я этот самый… первокурсник — знайте: такова наша дружба. Умеем «поддержать» товарища при случае.

Это, кажется, уже обида? Или хитрость? Еще одно, с заходом с тыла, напоминание начальству о своих заслугах?

— Как директор института ты — гений, Валентин. Могу засвидетельствовать перед министром.

— Видите, Сергей Петрович, с какой язвой я жил в одной землянке?

Антонюк перевел разговор на другое:

— Вырежьте железу. А то испортит мясо.

— А егерь посоветовал смалить. Кабан молодой, лётышек. Время раннее.

Понятно: гостя хотят попотчевать еще одним экзотическим зрелищем. Клепнев ребячился, разжигал аппетит.

— Мы его сразу на сковороду. Колбаса — это вещь. Нету лучше в мире птицы, чем свиная колбаса. Мудрейший афоризм! Вершина житейской философии. У вас не верещит в ушах верещака? У меня явно начались галлюцинации. Какая верещака у нас будет! Не зря я захватил гречневой муки. На блины. Ни один повар не сготовит такой верещаки, как я.

Он перевернулся на другой бок, алчно застонал, зачмокал толстыми запекшимися губами.

— Где ты ее достаешь, гречневую муку? — удивился Сиротка. — Кто в наше время мелет гречу? Крупы и то нет.

— Не веришь ты, Марьян свет Максимович, в успехи нашего сельского хозяйства! Отстал от жизни. Давно выведен гречишно-кукурузный гибрид. Только надо уметь отделить гречиху от кукурузы. Я умею.

— Не мели, Эдуард, — остановил своего подчиненного Будыка: он не любил подобных намеков.

Клепнев Антонюка давно интересует: человек без принципов, но и не трус, бесцеремонный — через полчаса с самим богом запанибрата. С патроном своим Будыкой разговаривает на диво независимо, иногда довольно едко язвит. И однако тот держит человека без специальности, какого-то бывшего кинооператора, на должности научного сотрудника. И всюду таскает за собой. Ни шагу без него. Конечно, Клепнев — пролаза, доставала, рекламщик. В рассуждениях — циник. Но в мутной его болтовне иной раз блеснет и разумная мысль.

Невдалеке засигналили машины. Одна басовито, с хрипотцой, словно простуженная, за ней другая, голосисто, как девушка. Клепнев приподнялся, вскинул ружье, выпалил в пожелтевшую листву дуба. Сбитые веточки стремительно падали, одинокие листья кружили в воздухе. Усталая гончая, что лежала под дубом, смешно подскочила и стала бегать по кругу, нюхая влажную землю, которая пахла старыми грибами и свежим желудем. Сиротка поманил собаку!

— Чомбе! Чомбе!

— Чомбе? — удивился Антонюк, — Кто придумал такую обидную кличку?

— Я купил ее у Лапицкого,

— Если б собака понимала, откусила бы его шляхетский нос. Политик!

Гончая послушно подбежала к хозяину и, высунув красный язык, смотрела умными глазами, казалось, даже с укором: какому, мол, дураку вздумалось без нужды стрелять? Хриплый сигнал послышался ближе. Клепнев опять хотел ответить выстрелом. Но Сиротка остановил:

— Зачем палить? Никуда с просеки не свернут. Дорога одна.

Медленно покачиваясь на корневищах дубов, поодаль, где проходила квартальная просека, показались машины: черный, как огромный жук, ЗИМ и светло-голубая, веселая, и вправду как девушка, «Волга». Кабана хотели затащить в багажник ЗИМа, но Сиротка высказал опасение, что туша может пропахнуть бензином. Набросали на заднее сиденье и пол еловых веток и положили туда. Будыка пригласил Сергея Петровича в «Волгу». Потом позвал Антошока. Когда двинулись, сказал:

— Надо захватить егеря. Пускай пропустит чарку. Но не заехали. Забыли. Заговорились.

Министр и Будыка заняли деревянный особняк — охотничий домик. Все остальные помещались в гостинице, стоявшей в сосняке на склоне холма, где совсем недавно был построен дачный комплекс. Будыка неожиданно пригласил Антонюка в их дом — комнат хватает! Комендант, хотя и старый знакомый, без особого энтузиазма встретил нового гостя — не тот ранг! — и поместил Антонюка внизу у входа, в комнатке, где при высоком начальстве поселяли охранника или порученца. Ивана Васильевича это нисколько не задело: слишком хорошо он знал "табель о рангах" и людей, которых назначали комендантами.

Умывшись и переодевшись, министр и Будыка вышли посмотреть, как под шумным руководством Клепнева (сам он ничего не делал, но всем давал советы) смалят кабана. Сквозь дверь Иван Васильевич услышал их разговор.

— Кто он, этот… колючий, который присоединился к нам? Знакомое лицо.

— Бывший… — Будыка назвал недавнюю должность Антонюка.

— А-а… Вспомнил. А теперь где?

— Персональный…

— За что его так? Ему же, должно быть, и шестидесяти нет…

— Принципиальный идеалист. Выступил против новаторства в сельском хозяйстве. Консерватор. Держался за травы. А трава — опора ненадежная. — Будыка засмеялся, довольный своей шуткой.

Уже на крыльце (слышно было сквозь открытую форточку) министр спросил:

— Валентин Адамович, ты, кажется, крестьянский сын?

— Все мы — дети земли.

— Как ты считаешь: мудро то, что мы делаем сейчас в колхозах?

— У меня другая сфера, Сергей Петрович.

— Да, да… У нас — другая сфера. Наша хата с краю. — Гость как бы спешил окончить случайный разговор, но в голосе его Антонюк услышал разочарование и боль — ту самую боль, что щемит и его сердце. Это подбодрило. Так когда-то подбодрили горечь и боль, не услышанные — увиденные в глазах человека, который, председательствуя на высоком заседании, вынужден был ставить на голосование предложение «принципиальных» людей «об освобождении Антонюка от обязанностей… за ошибки, допущенные в работе».

Предложил эту мягкую формулировку он, председательствующий. А некоторые из тех, с кем Антонюк съел пуд соли, кто не раз клялся в дружбе, подкидывали и такое: за несогласие с политикой партии… Привыкли мнение одного человека, подчас довольно спорное, выдавать за политику партии! Условились: пока не будет приготовлено хоть одно блюдо из кабана — за обед не садиться. Но охотники основательно перекусили в лесу, а Антонюк с утра натощак. И так засосало, что не выдержал — пошел на кухню раздобыть бутерброд. Повар пожаловался на Клепнева: не таких людей он кормил и никто так не лез в его хозяйство и работу.

Иван Васильевич решил не идти туда, где смалили кабана. Столпились, как дети. Но Клепнев неведомо как разнюхал, что здесь есть и такая вещь, как солома, — для экзотики. Известно, что от соломы совсем другой дух и вкус. Разоблаченный комендант должен был выдать два тяжелых снопа золотистого житовья. И после того как половина туши была осмалена паяльной лампой, стали досмаливать соломой. Тут уж Иван Васильевич не выдержал. Позвала душа селянина, поэта.

Смеркалось. Лес вокруг. По-осеннему глухо шумят сосны. Слетелись к жилью вороны. Перелетают с вершины на вершину, неназойливо каркают. Ярко горит солома. Искры гаснут в темных ветвях сосен. Силуэты людей. Их тени. И своеобразный, ни с чем не сравнимый, знакомый сызмалу запах соломенной гари, щетины, прихваченной огнем свежины. Отойти, оторваться от этого зрелища не в силах тот, в ком это живет как незабываемое впечатление детства. Смалили Сиротка и комендант. А Клепнев прыгал вокруг, раскрасневшийся, в расстегнутой куртке, и давал советы, кричал человеку, который на этом зубы съел, что он ни черта не умеет, все сало испортит и всю шкуру сожжет.

— Вахлак! Недотепа! Гляди, как потрескалась и покрылась пузырями!

Клепнев языком умел сделать все, руками — мало что. Антонюк не выдержал, прикрикнул — нарочно, как на мальчишку:

— Не путайся под ногами. Лучше сбегай по воду.

Годы, прежнее служебное положение Ивана Васильевича и его тон на миг смутили развязного толстяка. Но только на миг. Он тут же вспомнил, что Антонюк теперь всего-навсего пенсионер, и весело рассмеялся. Послал по воду шофера. И предложил послушать анекдот про пенсионера.

Однако министр, чтоб не допустить этой бестактной мести, перебил Клепнева: стал рассказывать об охоте на медведя где-то в Сибири. Слушали внимательно — Будыка, почему-то притихший, да шофер министра, который ни к чему не прикасался. Антонюк приметил, что даже машину шофер вел в перчатках; грузили кабана — министр тащил вместе со всеми, а шофер стоял в сторонке, молчаливый, важный, одетый в модный плащ, будто ему идти на бал, а не вести машину сотни километров.

Остальные суетились вокруг кабана. Антонюк вооружился ножом, засучил рукава пиджака и скоблил осмаленную тушу, тер мокрым клоком соломы. Работа захватила. Так же захватила она и Сиротку, тот даже кряхтел от удовольствия и, втягивая носом вкусные запахи, вытирал лицо и нос рукавом, по-деревенски, счастливо улыбался и был совершенно равнодушен к клепневской болтовне и его небезобидным наскокам.

Иван Васильевич понимал своего старого соратника по охоте. Простая, знакомая с голоштанного детства работа давала наслаждение, удивительно хорошо настраивала, делала добрым, покладистым, веселым. Он пожалел министра, который — по всему видать — человек городской и не чувствует своеобразной поэзии этого смаления, да еще в такой час — в сумерки, когда ярче полыхает огонь, становятся летучими звездами искры, обостряются запахи… На охоте такое вот первобытное чародейство над добычей, пожалуй, самое приятное. Неужто же Будыка, крестьянский сын, партизан, навсегда утратил ощущение этой поэзии? Смотрит в рот министру…

«Валька, черт! Ты же доктор наук… Держись с достоинством! Чего тебе не хватает?»

Осмаленную, выскобленную и отмытую тушу на носилках, устланных чистой соломой, торжественно — с соблюдением всего дедовского ритуала — отнесли в погреб под гостиницей — в разделочную, Антонюк не любил свежевать. Это разбивает то настроение, которое создается при осмаливании. Все, что приходится делать потом, превращает человека в мясника, в потребителя, который в охоте не умеет видеть красоты. Гулять по лесу больше не хотелось. Устал все-таки товарищ пенсионер. Полежать бы до ужина, ведь он, конечно, затянется — разгуляются казаки, Клепнев умеет пирушку наладить, расшевелит любого аскета. А тут, видно, собрались не дураки и выпить и закусить. Ему в его годы не стоит перехватывать. Но что-то тянет его сегодня к людям. Увидел в ярко освещенных окнах бильярдной силуэты гостя и Будыки — пошел к ним. Партия кончалась. Министр выигрывал.

— На «выброс», — сказал с порога Антонюк и стал смотреть на последние удары. Нет, тут Валентин Адамович не подыгрывал гостю, не организовывал ему еще одну радость на отдыхе. Играл Будыка слабо. Мазал даже подставки. После одного такого удара Иван Васильевич пошутил:

— Валя, бильярдист-дилетант — высшая для тебя аттестация. Мазил о Мазилович — вот ты кто.

— Когда смотришь со стороны, то кажется — любой шар легко положить, так это просто: удар — и там. Погляжу, как ты будешь забивать с кием в руках.

Сколько лет они дружат, а играть вместе им ни разу не пришлось, разве очень давно, сразу после войны, когда и он был таким же начинающим любителем, каким остался до седых волос Будыка.

«Однако все совершенствуется, дорогой Валя. Ты стал доктором наук, я — недурным бильярдистом, особенно за последний год, когда у меня столько свободного времени, а рядом с моим домом — одна творческая организация, где можно с утра до вечера гонять шары».

У гостя набита рука, удар есть, как говорится, стихийный, без теории. А любая практика должна быть подкреплена теорией. «Элементарную истину эту следует знать, товарищ министр».

Антонюк решил немножко поразвлечься. Сбросил пиджак, готовясь к бою, остался в простой, в клеточку, фланелевой рубашке. Худощавый, низкий рядом с дородным гостем, но пружинистый, стройный, со спины — юношеская стать. Прикинул на вес один кий, другой; тот, что выбрал, проверил — ровный ли; не спеша натирал мелом кожаную наклейку. Министр разбил шары осторожно — отколол от левого угла два, и они стали перед лузой один за другим — почти подставка. Иван Васильевич хотел их не бить, а щедро, как делают неумелые новички, рассыпать по столу уже чуть стронутую пирамидку: пускай забивает гость на радость Будыке. Но Валентин пустил первую шпильку:

— Посмотрим, умеешь ли ты хоть подставки брать. — И — черт бы его взял! — сразу задел азартную струнку.

Иван Васильевич со спокойствием уверенного в себе игрока, не целясь, сильно ударил и… промазал. Шар поцеловал борт, пошел к другому, противоположному, потерял инерцию, осторожно остановился у нарушенного, но не разбитого треугольника. А «свой» стал у лузы — верная подставка. Будыка язвительно засмеялся.

— Вот это удар! Прямо-таки классический! Иван! Не позорься!

Всю жизнь Иван Васильевич приучал себя не злиться, не терять спокойствия из-за мелочей. И в результате научился отлично держаться в самых сложных ситуациях. А вот такая ерунда — промазанный шар — и такой вот смех могут испортить настроение. Он понимал юмор и любил его, но злой насмешки не прощал.

Сергей Петрович, как деликатный гость, даже улыбкой не поддержал Будыку: мол, хорошим игрокам известно, что в игре всяко бывает. Серьезно и аккуратно положил шар. А потом, уверенный, что перед ним игрок не сильнее Будыни, сделал то. что намеревался сделать Иван Васильевич, — вторым ударом разогнал шары по столу: на, забивай, какой хочешь, веселей игра пойдет.

Антонюк обошел вокруг стола — какой выбрать? Долго целился, но так, чтоб нарочно промазать.

— Ну, ну! Покажи класс! — зубоскалил Будыка.

— Куда мне! Мой удар что твой автомат: грохота много, а дела…

Валентин Адамович поперхнулся. Удар был действительно с грохотом, но мимо. Будыка хихикнул.

— Сергей Петрович! Поглядите на этого человека! Я считаю его лучшим другом вот уже почти четверть века. А думаете, слышал от него хоть одно доброе слово? Черта с два! Все он разносит… хотя не раз уже горел за свое критиканство…

— Не волнуйся: за критику твоих автоматов пенсии меня не лишат.

— Что ты в них смыслишь? Это ведь тебе не травы!

«Валька, ты глупеешь. Или становишься слишком самоуверенным. Не лезь пальцем в рану, а то раздразнишь тигра. Покуда я добрый. Я просто хочу спустить тебя с неба, куда ты вознесся, на грешную землю. Ты мог бы умнее парировать мой легкий удар — сам бы спустился, посмеялся бы вместе. Твой министр способен многое понять. Слышишь, что он говорит?»

— Валентин Адамович, может, не будем считать со своей технической колокольни, что травы — вещь второстепенная? — сказал гость мягко, деликатно, с явным намерением направить беседу в шутливое русло.

Иван Васильевич опять долго прицеливался и опять нарочно не положил, хотя шар мог и пойти.

— Как активный пенсионер я работаю в группе партконтроля горкома. Встречаюсь с людьми, которые кое-что смыслят и в твоих автоматах. Хочешь послушать, что сказал о вашей последней линии Калейник, главный инженер?..

Будыка стремительно оторвался от подоконника, где было примостился, загородил Ивану Васильевичу дорогу вокруг стола. Лицо его недобро передернулось. Нет, он не хотел слушать то, что сказал Калейник.

— Твой Калейник погорел уже на своих ревизионистских прожектах. — И повернулся к гостю: — Не нравится ему, видите ли, наша система руководства промышленностью…

— А вы считаете, что она совершенна? — спросил министр.

«О, дядька с головой! А ты, Валька, дурак! Все. Точка. Больше я не трогаю твоих автоматов, а то ты нагородишь чепухи перед министром. А я тебе не враг».

Отворилась дверь, и на пороге бильярдной показался Клепнев, кругленький, румяненький, как ангелочек, с бутылкой коньяку в одной руке, с подносом — на нем рюмочки, тарелки с напудренными ломтиками лимона — в другой.

— Пока там… верещака-натощака, мочанка, кровяыка и колбасы, до которых я ласый… для подкрепления сил духовных и физических… как сказал поэт, для расширения сосудов, как говорят доктора… Прошу! — и движением опытного официанта бросил поднос на столик, поставил бутылку. — Валентин Адамович, наливай. — » И тут же Антонюку: — Иван Васильевич, хочу что-то спросить по секрету.

Антонюк вышел за ним следом. Клепнев притворил дверь и зашептал, дыша в лицо коньяком:

— Слушай! Что ты там городишь? Балда! Я слышал через дверь. Да эти автоматы выдвинуты на Ленинскую премию. А Сергей Петрович член комитета и главный эксперт. Твой Калейник сам хотел примазаться… Здорово ты поддерживаешь друга! Вот так мы и топим один другого! Идиоты!

«Ах, лакейская твоя душа! Давно ли ты ходил передо мной на задних лапках? А теперь — «ты», «балда»? Дать по морде, что ли, за такое хамство? Не хочется руки марать».

— Ясно.

— Гляди же.

— Гляжу.

Сергей Петрович и Будыка ждали их с налитыми рюмками.

— Против кого заговор? — спросил Будыка.

— Против тебя. — Ивана Васильевича предупреждение Клепнева страшно разозлило, и он вошел в бильярдную с твердым намерением продолжить разговор об автоматических линиях уже не шутя, а рассказать, какие отзывы слышал от специалистов. Но Валентин смотрел на него такими добрыми глазами и улыбался… Нет, совсем не заискивающе — спокойно, дружески, по-хорошему, так, что Антонюку стало неловко за то, что хотел насолить ДРУГУ»

«Старый петух! Мало тебя жена пилила, что из-за своего характера ты растерял друзей. И горел. Не однажды. Но что Вальку за две минуты так преобразило? Слова министра? Какие? Дядька как будто не из тех, кто раздает обещания. Догадался, о чем говорил Клепнев? Ну, черт с вами! На кой мне, досрочному пенсионеру, заедаться?»

Сергей Петрович сказал, обращаясь к Антонюку и Будыке:

— За вашу дружбу, — и лукаво улыбнулся.

— За нашу дружбу! — расширил Клепнев и объявил, паясничая: — Зануда повар пообещал через полчаса «дать первый выход блюд». Наконец-то! Разленился, стерва. А коньяк хлещет, как верблюд. Бутылку вылакал — подобрел. Я не спускаю с него глаз.

Будыка засмеялся, видно, довольный, что у него такой помощник. Чокнулся с гостем еще раз.

— Сергей Петрович, я человек не красноречивый и тостов говорить не умею. Но не могу не поблагодарить вас за помощь… от имени института…

— Я еще ничего для института не сделал.

— Самый ваш приезд… — подхватил Клепнев.

— Поехали, — прервал их гость и, плеснув коньяк в рот, бросил туда ломтик лимона. Сморщился. Спросил у Антонюка: — Чей удар?

— Мой.

Клепнев налил еще по одной, выпил свою и помчался нажимать на повара.

— Надо нам как-нибудь добить до ужина.

— Подкрепив силы духовные и физические, как сказал великий комбинатор Клепнев, мы не можем играть по-давешнему. Не имеем права. Нет, не можем.

Зайдя с другой стороны стола, Антонюк, недолго целясь, положил весьма нелегкий шар.

— О-о! Это работа! Ничего не скажешь, — похвалил министр, вынимая шар из лузы.

— Что значит добрый коньячок! Дает остроту глазу, твердость руке. Ай-яй-яй. Гляди ты! Совсем не тот удар!

Антонюк дурачился. Второй шар с треском лег в ту же лузу. У Будыки вытянулось лицо. Гость нахмурился, поняв, что этот невысокий живой человек с острым языком разыгрывал его, как мальчишку.

Сергей Петрович, человек спокойный и рассудительный, был равнодушен и к проявлениям подхалимства, и к той задиристой неуважительности, которую иногда выказывал кое-кто из способных молодых специалистов: нам, мол, наплевать на то, что ты министр. Но такое отношение обидело, даже оскорбило. Как ни старался он быть простым и объективным, многолетнее пребывание его у власти и все то, что власть дает, сделали министра чувствительным к тому, как его принимают. Не в смысле внешнего ритуала. Можно посмеяться над глупой и умной угодливостью, над любым подхалимством, над бравадой молодых. Но и в том и в другом случае, хотя это вещи как будто противоположные, нельзя, имея голову на плечах, не видеть, что все происходит оттого, что принимают тебя с высокой серьезностью, с пониманием твоих прав, власти, возможностей.

А этот тип, который сам был «наверху» и дожил до седых волос, принимает его не всерьез, дурачится. Издевается, конечно, над охотой и над игрой этой. Над ужином, который так торжественно готовят в его честь. Но соблюдает при этом такт и этикет. Это открытие сперва крепко задело гостя. Он попробовал успокоить себя мыслью, что Антонюк просто мстит за свою обиду и потому лучше не обращать на него внимания, ведь такие обиженные только унижают этим самих себя. Но уменье разбираться в людях подсказывало, что Антонюк глубже и умнее многих из тех. кого по разным причинам, правильно и неправильно, спустили с высоких должностей на более низкие или до времени отправили на пенсию. Краткое знакомство, информация, за что он «погорел», заставляли думать, что это не тот человек, на которого можно не обращать внимания и назавтра забыть о встрече.

«Так почему ж он не принял меня всерьез?»

Эта мысль портила настроение. Министр начал насвистывать арию тореадора. Будыке рассказывали работники Комитета, что, когда Сергей Петрович не в духе, недоволен, сердит, он всегда насвистывает эту бодро-воинственную мелодию. Валентин Адамович встревожился и уже не просто злился на Антонюка — пылал гневом: «Погоди, я тебе все это припомню!»

Но потом успокоился, потому что рассудил, что ему, пожалуй, выгодно, если гость настроится против Антонюка, поймет, что за птица перед ним; тогда он вряд ли обратит внимание на его слова об автоматах. Мало ли что мог такой паяц болтать за игрой в бильярд! Но через несколько минут министр напугал Валентина Адамовича. Когда партия кончилась, гость согласился на предложение Антонюка сыграть еще раз и, ставя шары, весело сказал Ивану Васильевичу:

— Я взял бы вас своим заместителем. Антонюк засмеялся:

— По бильярду? Министр ответил серьезно:

— Разумеется, если бы вы были специалистом в нашей области.

Будыка ничего не мог понять и с напряженной подозрительностью следил за каждым ударом, как будто бы в них был заключен определенный смысл, чутко ловил каждое слово игроков.

Наконец, довольный самим собой, Клепнев, совсем уже тепленький, пригласил в столовую.

О такой трапезе обычно говорят: стол царский. Нет, этот стол нельзя было назвать царским, тут хорошо, с выдумкой, позаботились, чтоб он был деревенский, белорусский. Предложены были, разумеется, и деликатесы — икра, крабы. Но бросалось в глаза, разжигало аппетит не это, а яства натуральные: белые грибки, один в один, маленькие, твердые, маслянисто отливали янтарем; соленые рыжики прямо горели в салатницах; отборные огурчики, казалось, сами просились в рот; посреди стола, в огромной глиняной миске, дышала пахучим паром белоснежная рассыпчатая картошка, а рядом на сковороде еще шкварчала кровянка, стреляя пузырями жира; в сверкающей кастрюле еще булькал особый охотничий кулеш из кабаньих потрохов, рецепт приготовления которого знали только Сиротка и Антонюк. Иван Васильевич даже приревновал, не выдал ли Сиротка по простоте своей рецепт повару, который чаще готовит не для настоящих охотников, а для таких вот организаторов, как Будыка, и таких стрелков, как сегодняшний гость.

Оглядев придирчивым глазом стол (были приглашены все — шоферы, комендант, повар), Антонюк сказал себе в тарелку, ни к кому не обращаясь:

— Не вижу главного охотника — егеря.

Всем стало неловко, даже пьяненький Клепнев растерялся. Будыка всполошился не на шутку: черт его принес, этого обозленного отставника, испортит всю обедню; если еще выпьет — не оберешься беды.

Но Иван Васильевич пил очень сдержанно, был мягок, никому настроения больше не портил, наоборот — веселил охотничьими рассказами. Обедню испортил Клепнев — под конец ужина сполз под стол и залаял по-собачьи.